Книга: Ивушка неплакучая
Назад: 25
Дальше: 27

26

Авдей увел Сергея к своей матери, зная, что сейчас это не огорчит Феню. А она, оставшись с Филиппом одна и наговорившись с ним всласть, уложила его на своей кровати, а сама присела рядышком на стуле, точь-в-точь как когда-то Аграфена Ивановна возле Гриши, явившегося со своей частью на постой в Завидово после Сталинградской битвы. Хоть Феня и не сомкнула глаз своих во всю ту ночь, но поутру чувствовала себя совершенно свежей и легкой. Неслышно носилась по задней избе — готовила дорогому гостю завтрак, отпорола от мундира подворотничок, выстирала его, отутюжила и вновь подшила; подоила корову (дали Федосье Леонтьевне по решению правления колхоза корову после того, как пала ее собственная), согнала и ее и овец в стадо, поделилась на выгоне своей радостью с односельчанками, принесла из родника воды, подогрела ее, вымыла полы, прибралась, и у ней еще оставался целый час, чтобы тихо посидеть у изголовья сына и полюбоваться его мужественным лицом, на которое уже упали лучи восходящего солнца. Она сидела, замерев, боясь спугнуть сладкий его зоревой сон, ждала, когда сам он разомкнет веки, дрогнет ресницами и улыбнется ей.
После завтрака Филипп попросил:
— Возьми меня, мам, в поле. Хочу на тракторе посидеть.
— Поедем, сейчас же поедем, сынок. Она небось прослышала и теперь ждет. Сердечушко-то, поди, колотится, как овечий хвост. Ты что же, сынок, так редко пишешь ей?
— Да некогда, мам. Знаешь, какая программа в училище!
— Ты любишь Таню?
Филипп смущенно засопел, торопливо прилаживая на себе доармейских времен костюм — старенький, рабочий, хранивший на себе масляные пятна и степные, никакими ветрами не выветриваемые запахи и вернувший его сра-8у на несколько лет назад, в пору юности.
— Любишь, что ли? — повторила мать.
— Ну, мам, зачем ты?.. Кабы не любил…
— Ну а коли любишь, коли дорога она тебе, — пиши. На чем угодно, сынок, экономь свое время, только не на этом. Любовь, она такая, она, Филюшенька, требует внимания. Раз не ответил на Танюшино письмо, другой раз — она и призадумается. И всякое может случиться. Девичье сердце ранимо. Может с досады и на другого перекинуться…
Филипп насторожился:
— Что?.. Может, уже…
— Нет, сынок, она лучше тебя. Верит и ждет. Собирайся скорее да поедем в поле. Вон уж Авдей Петрович с Сережей на председателевом «газике» подкатили. Точка, знать, дал, наш новый хозяин. Для тебя, поди, специально… Только ты, сынок, гражданское-то сыми с себя. Надень военное — пусть поглядят люди, какой ты у меня. И Танюша пускай посмотрит. Она у нас теперь комсомольский вожак — такая хлопотунья, что никому покою не дает: ни себе, ни своим комсомольцам, ни Точке, ни Настасье Шпичихе, которую в партийные секретари выбрали…
— А ты-то, мать, не вступила в партию? — спросил Филипп, переодеваясь в военное.
— Что ты, сынок! Куда мне с моими-то… — хотела сказать «грехами», да вовремя вспомнила, что перед ней сын, на ходу перестроилась: —…С моими-то тремя классами. Партии грамотные люди нужны.
— Ну это ты зря, мам, — сказал он и, не уточняя, почему «зря», заторопился: — Я готов. Пошли!
Уже в поле она спросила:
— Не разучился? Не забыл как трактором-то управлять?
— Нет, мам, не разучился. Я ведь и на своей погранзаставе водителем бронетранспортера был. Так что…
— Ну хорошо.
Все-таки переодевшись в будке в Авдеев комбинезон, весь день управлял он машиной Тани и Нины. Последняя, увидав поутру приближающегося к их трактору молодого офицера и признав в нем Филиппа, шмыгнула, поздоровавшись на бегу, мимо него и укрылась на стане. Ее напарница не покинула трактора, сидела все время рядом с Филиппом, прислонившись к нему худеньким плечиком и изредка взглядывая в его буреющее от пыли и от этого еще более родное для нее лицо. Там, где борозда была прямой, на рычагах оставалась одна его рука, а другая бережно обнимала девушку. Трижды уже старая повариха, Катерина Ступкина, подымала красный флаг и ударяла в висевший у будки рельс, скликая пахарей к обеду, — все собрались, кроме этих двоих. Отчаявшись приманить и их, старуха махнула рукой:
— Их теперь никакая сила не пригонит сюда! —
И, вспомнив, должно быть, что-то свое, далекое, просторно развела руки: — Молодость, она и есть молодость. Садитесь, бабы! И вы, мужики! Ты, Серега, тоже пожалуй-ка к столу, не стесняйся. Тут все свои. И ты нам не чужой. Присаживайся, родимый. Отведай моих щец. Скусные, право слово! Таких ты в городе не испробуешь. Наваристее и скуснее наших-то, завидовских, во всем белом свете не сыщешь. Точка не жалеет баранинки для наших пахарей. Он у нас молодец, новый-то председатель. Не такой скупой, как вон Фе-нюхин батюшка. У того, бывало, в ногах наваляешься, чтобы отпустил какой-никакой кусок несвежей говядины…
— Да время-то было другое, тетенька Катерина, — вступилась за Леонтия Сидоровича его дочь, — бедные мы были тогда…
— Молчи, Фенюха…
— Брось уж ты, тетенька! Критиковать мы все мастера!
— А я, Фенюшка, и не критикую. Я правду говорю.
Сергей, Авдей, Павел и увязавшийся за ними в степь Тишка рассмеялись, а Феня покорилась:
— Разве тебя переспоришь, Катерина? Наливай твоих хваленых щей.
— Не я их, опи сами себя похвалят. Давай-ка твою миску, бригадирша. Тебе за троих придется есть: и за себя, и за сына, и за будущую сноху. Аль, может, уж запой ночесь был? Сосватала, может?
— Нет еще, тетенька Катерина. Говорит, вернется на свою заставу, оглядится малость, тогда уж и приедет за ней.
— Пущай не тянет резину-то, — сурово сказала повариха, — упустит девку, а ей цены нету. И сердечко у ней, Танюшки, золотое и руки. Глянь, как она всех вокруг расшевелила! Санька Шпич и тот побаивается этой девчонки. Вот она у нас какая, Танюшка!
Сергей Ветлугин слушал старую, смотрел то на нее, то на продубленное степными ветрами, строгое, как на иконе, лицо Фени, на молчаливую Степаниду, на Марию Соловьеву, упрямо смотревшую на него и загадочно ухмыляющуюся, на Нину Непряхину, выглянувшую наконец из будки и прихорашивавшуюся перед врезанным в стенку полевого жилья зеркальцем, — глядел на них и чувствовал, как влажная теплота подкатывается к глазам, а на сердце уже пробудились и звучали давно когда-то запавшие туда строчки:
Мы о вас напишем сочиненья, Полные любви и удивленья…
«Когда же и кто напишет их, эти сочийенья? Пора бы уж! — думал он. — Ведь мы там, на фронте, одержали лишь военную победу. Остальное делали и делают они, вот эти русские бабы. Где, в какой еще стране отыщете вы еще таких!..»
Екатерина Ступкина, видя, что он не прикоснулся к еде, сказала ревниво:
— Ай не пондравились? Да ты только испробуй — за уши не оттащишь. Поешь, родимый. Говорю, в городе такие никто тебе не сварит. Похлебай — не раз вспомянешь потом тетеньку Катерину.
— Ни так о вас часто вспоминаю! — сказал он странным для них, необычно взволнованным голосом и склонился над алюминиевой миской.
— Хорошо, — степенно заключила повариха и тоже примолкла.
Слышалось лишь, как мягко стукались о дно мисок деревянные ложки, звонко прихлебывали, обжигая губы.
Филипп и Таня подошли к стану, когда другие уж пообедали и прилегли в будке на час отдохнуть. Сами обследовали кухонный котел, подогрели остывшие щи. Филипп налил сперва Тане, потом себе, уселся напротив и принялся хлебать, то и дело взглядывая на подружку, встречаясь всякий раз с ее ожидающим, исподлобья сияющим взглядом. Вечером они не позволили сменить себя — остались с трактором в поле на всю ночь. Лишь к десяти утра вернулся Филипп домой — усталый и счастливый. Мать сливала ему на шею холодную, только что принесенную от родника воду, глядела, как стекала она шустрым ручьем по ложбинке меж широких, шевелившихся от щекотки и холода лопаток.
— Ну хватит, мам! — просил он, отфыркиваясь и встряхивая белыми кудрями.
— Еще ковшичек… Дай-ка я сама намылю… Вот тут еще пятнышко, — говорила она, не желая отпускать от себя сына. Отошла лишь тогда, когда он, как молодой бугай, боднул головой и выпрямился во весь свой великанский рост.
Позавтракав, собирался уж завалиться на боковую, но вспомнил вдруг, что не распаковал и не показал еще матери свой подарок. Хотел это сделать вчера, да помешали гости. Феня видела в чулане какой-то ящик, но не решилась спросить у сына, что в нем. Теперь Филипп внес его в избу, поставил на стол и начал осторожно распаковывать.
— Батюшки родимые! — ахнула она. — Телевизор! Дорогой-то, поди, какой! Зачем ты, сыночка? Деньги бы приберег для себя… Скоро своей семьей обзаведешься… — говорила так, а глаз не спускала с неслыханного подарка: ведь в Завидове на ту пору было всего только два телевизора — у Точки да Шпича.
— Ничего, мам! Пускай теперь весь белый свет придет в твою избу. Ты, мам, заслужила! Гляди сама, приглашай тетю Машу, Степаниду Лукьяновну. Смотрите, отдыхайте. Помаялись с колхозными телятами да поросятами в своих избах — хватит! Пора и вам пожить по-человечески… Да ты что плачешь-то, мам? Это на тебя не похоже… Вот так Неплакучая…
— Я так… так, сынок, от радости… я сейчас… — Она отвернулась, досуха вытерла глаза, щеки — оглянулась уже улыбающаяся и вся как-то светящаяся. — Кто ж мне его установит-то, Филюша? Нету у нас своего мастера, в район надо посылать за пим…
— А я, а Авдей Петрович? Разве мы не мастера? Он — механик, да и я кое-что кумекаю в технике.
— Не в этой же?
— Невелика премудрость. Как-нибудь обмозгуем. Инструкция поможет. Вот она, на месте.
Две недели, пока Филипп и его дядя Сергей находились в Завидове, изба Федосьи Леонтьевны Угрюмовой была нечто вроде клубного филиала: с вечера в нее набивалось полным-полно народа, так что хозяйка с трудом протискивалась из задней избы в переднюю, где был установлен телевизор. Призывая друг дружку сохранять тишину, нетерпеливые, горячие зрители шумели все разом, мешая слушать передачи. Особенно шумливы были старики — Максим Паклёников и Апрель. «Вот бы поднять сейчас Николай Ермилыча!» — восклицал почтальон. «Аль его Орину — то-то бы подивились!» — подхватывал Апрель, ахая и охая, дивуясь на возникшее пред их очами чудо. Архип Архипович Колымага с трудом удерживался, чтобы не наградить того и другого увесистой оплеухой. Ограничивался в конце концов грозным окриком:
— Да вы когда-нибудь замолчите аль нет?! Сейчас схвачу за воротники, дам под зад коленкой, и вылетите на двор, как миленькие!
Угроза действовала: старики умолкали, но ненадолго.
— Кляпом, что ли, позатыкать вам рты? — раздумчиво обронил Пишка, вонзившись острым, ястребиным своим глазом в миловидное личико лопочущей что-то дикторши. — На фронте с немецкими «языками» так поступали… Сунь им, Колымага, в подбородок, может, сами прикусят свои языки…
— Да что вы на них напали! — вступалась хозяйка. — Пускай пошумят, порадуются. Отродясь ничего подобного не видали, шутка ли!
В следующую ночь старики обещались молчать, но не сдерживали своего обещания — то было уж за пределами их власти над собой.
Скоро Филипп и Сергей Ветлугин уехали — первый на свою далекую границу, а второй в Москву, где теперь работал и жил с небольшой своей семьей. Посетителей Фениного «филиала» сильно поубавилось почему-то. Потому, может, что сразу же по отъезде гостей Авдотья Степановна, мать Авдея, и его неразоружившаяся свекровь Матрена Дивеевна Штопалиха возобновили свои атаки на влюбленных, атаки куда более яростные и настойчивые, нежели прежние.
Фене, начавшей было понемногу привыкать к своему счастью, которого сперва она чуток побаивалась, пришлось опять, собрав все душевные силы, принять бой. Однажды, затравленная бесконечными преследованиями, доведенная до отчаяния, она, улучив момент, когда главные ее гонительницы собрались в Штопалихином доме, сама пришла к ним, встала, мертвенно-бледная, помуш-невшая, у порога, спросила хриплым, едва слышимым голосом:
— Вы долго еще будете мучить меня? Может, оставите наконец нас в покое?
Штопалиха, ее дочь, пришедшая из правления на обед, Авдотья Степановна какое-то время глядели на нее остолбенело. Первой пришла в себя Авдотья Степановна:
— Не оставим. Не жди. Ишь чего захотела?!
— Чего я захотела? — Федосья Леонтьевна поглядела на Авдотью грустно и почти кротко. — Чего? — переспросила и, переведя дыхание, вымолвила уже твердо: — Никому я его не отдам. Так и знайте! Поймите же, бабы, один он у меня теперя остался! Один! Как же…
— И у меня он один, — сказала Авдотья Степановна. — Один-разъединственный!
— И у Надёнки моей он один, — включилась Штопа-диха.
— Ну что же нам делать? — спросила Феня как бы уж примиряюще. — Как же нам поделить его? Не разрубать же на части? Кому голову, кому ноги, кому еще что?.. — Она печально улыбнулась.
— Верни ей законного мужа, — Авдотья Степановна кивнула в сторону Надёнки, которая ушла к судной лавке и делала вид, будто все, о чем тут говорилось сейчас, ее не касается, — приканчивала там какую-то еду.
— Сказала, этого никогда не будет! — чуть ли не вскричала Феня. — Слышите? Не будет этого. Никогда! — И, повернувшись, шаркнула дверью так, что задребезжали стекла в окнах. Придя, однако, домой и увидев там Авдея, неожиданно даже для себя, сказала ему злобно и решительно:
— Собирай свои манатки, разлюбезный ухажер, и уходи из моего дома. И больше чтобы…
— Да ты что, Фень?.. Какая тебя муха укусила? Ты что это?
— Уматывай, говорю, и чтобы духу твоего тут не было! — кричала она, бешено вращая покрасневшими белками глаз.
— Я уйду, — сказал он, подымаясь пз-за стола и нехорошо улыбаясь, — но ведь могу уйти навсегда. Ты подумала об этом?
— Подумала, — сказала она твердо.
А когда он ушел, вбежала в горницу, со всего размаху грохнулась об пол, рвала на себе волосы, терзала себя, причитая:
— Что… что я наделала?.. Что?! Авдей, родненький мой, не слушал бы ты меня! Господи, да что же я натворила?!
Трое суток трактористки не видели на поле своей бригадирши, которая обычно приходила туда раньше всех. Притихли, пригорюнились девчата, особенно Таня, маясь в догадках, что же могло случиться с их железной руководительницей. Не отважились спросить об этом, когда на четвертые сутки она сама объявилась и, как ни в чем не бывало, принялась за дело. Только темные круги под утонувшими в крутых дугах бровей глазами могли указать на душевные ее терзания. Она спросила:
— Механик приезжал в нашу бригаду?
— Приезжал, теть Феня! — быстро ответила Таня, — А сейчас Авдей Петрович поехал получать новые трактора для нас, теть Фень!
— Ну, ну, — кивнула она.
И жизнь опять потекла по определенному, привычному руслу. И принесенная Пишкою новость (он не поленился и прискакал на стан специально для того, чтобы поведать ее Федосье Леонтьевне), сообщение о том, что Авдей вновь, назло ей, Фене, вернулся к законной жене, то есть к Надёнке Скворцовой, не смогла вышибить Угрюмову из этого спокойного, по крайней мере на вид, русла, из этой хорошо освоенной ее душой колеи. В самую горькую и тяжкую минуту, когда она металась на полу в несвойственной для нее истерике, когда готова уж была принять крайнее решение, Феня вспомнила вдруг, что не один он у нее, Авдей, что не сошелся на нем свет клином, что рано еще небо показалось ей с овчинку, что остался еще Филипп, ее сын, единственный до конца ее дней, — как же она могла забыть про то! Вот тогда-то она перестала истязать себя, быстро поднялась с пола, внутренне подобралась, подошла к зеркалу и не спеша стала причесываться — темными, переливающимися волнами растеклись ее длинные волосы по плечам и спипе. На нее в упор смотрели строгие, посиневшие до черни и осуждающие ее же саму глаза. Знакомая, упругая сила, возвращаясь, наполняла ее. Такою, готовой к действию, к сумасшедшей работе, и увидали Федосью вновь в бригаде.
В тот день она почти не отходила от Тани, часами, точно инструктор, просиживала рядом с нею на ее тракторе, а ночью, когда улеглись по обыкновению рядышком в будке, попросила, но так, что это было уже приказом:
— Завтра, Танюша, складывай в узелок свои пожитки и перебирайся ко мне. Нечего тебе в твоей сиротской конуре торчать. Филипп велел, — добавила она для вящей убедительности, полагая, что ей простится эта маленькая неправда.
Таня, не в силах вымолвить словечка, ткнулась мокрым, зашмыгавшим носом в теть Фенину подмышку.
На следующий день, вечером, вернувшись с работы, они вместе перенесли Танино «приданое», поместившееся в одном узелке и крохотном, чуть побольше дамской сумочки, чемодане, в Федосьину избу. Наутро с благословения председателя колхоза Точки Павел Угрюмов подцепил бульдозером Танину халупу под старые немощные ребра и в один час стер ее с земного лика. На далекую заставу полетело к Филиппу письмо, строго и сурово излагавшее материну волю. Через месяц пришло ответное, которым Таня вызывалась на границу. Огорченная малость тем, что не пришлось сыграть свадьбу у себя дома, Феня проводила невестку до самого аж Саратова; Точка ссудил им для этого свой «газик», заметив лишь нарочито строго:
— Охраняйте только там нас лучше, надежней. Глядите в оба. У нас тут дел — во! — и он чиркнул ребром ладони по своему выпятившемуся острым клином кадыку.
— Хорошо, дядь Витя! — сказала Таня, покраснев.
— Жаль мне отпускать тебя, Танек. Где найдем мы тебе замену и на тракторе, и в комсомольской организации? Настёнка ведь за голову схватилась, когда узнала…
— Найдете, Виктор Лазаревич! — звонко кричала она, уже сидя в машине, рядом с водителем, которым вызвался быть в этот раз Павел Угрюмов, могущий в любой час с трактора пересесть на комбайн, с комбайна на автомобиль, как, впрочем, и большинство завидовских работяг-механизаторов.
— Что поделаешь! — сказал напоследок председатель. — Придется искать. Точка. А ну высунь мордаш-ку-то свою, дай поцелую, пока моя Запятая не видит. Жуть ревнива, черти ее задери!.. Ну а теперь мчись, Танек, кланяйся там от всех нас Филиппу. Скажи, что мы сейчас покрепче стоим на родной для него завидовской земле. Счастья тебе, Танек, с Филиппом, долгого и прочного. Приезжайте, не забывайте родимых краев.
Стоявшая в сторонке Аграфена Ивановна наказывала сыну и старшей дочери:
— На обратном-то пути к тетеньке Анне загляните. Совсем плоха, слышь, стала. Проведайте — как там и что с ней.
— Проведаем, мама. Непременно! — крикнула Феня уже с покатившейся по улице машины.
Назад: 25
Дальше: 27