Книга: Ивушка неплакучая
Назад: 17
Дальше: 19

18

Более десяти лет прошло с того дня, когда Федору Федоровичу Знобину дали понять, что он постарел и должен уступить свое место другому человеку. Наутро, сразу же после памятного и обидного для него звонка, он ехал в область с тоскливо-томительной, припекающей горечью на сердце. И не то его огорчило, что должен оставить пост, который занимал более полутора десятка лет (на такой работе за этакий-то срок надломился бы и Добрыня Никитич), он — солдат партии. Знобин понимал, что так и должно быть, что его окоп, его огневую точку в конце концов и по необходимости займет другой боец, со свежими, нерастраченными силами. Не этим, стало быть, терзалась, маялась душа, а тем, что не сам, по доброй своей воле, попросил отставки, но дождался, когда его нонудят к этому сверху. Печальнее же всего было то, что мысль об уходе в последнее время навещала его трижды. Однажды, вконец измотанный и изнуренный, он даже склонялся над чистым листом бумаги, чтобы написать заявление в бюро обкома, но рука почему-то не могла вывести и двух строчек; разозлившись, резко выдвинул ящик письменного стола и смахнул туда листок, чтобы потом вернуться к нему, но совершенно забывал. И вот теперь его упредили — без всяких дипломатических уверток напомнили, что пора, мол, дружище, что ты свой срок отслужил. Знобин и сам знал, что пора, но насколько же ему было бы легче, если бы об этом первым заговорил он, а не другие! Но почему же все-таки он этого не сделал? Что остановило его руку, изготовлявшуюся написать то несчастное заявление?
Нахохлившись, рассеянно глядя на катившуюся под колеса недавно подаренного ему трофейного «опеля» дорогу, он пытался уяснить для себя: что же все-таки случилось с ним, стреляным воробьем? Зачем не потребовал своего освобождения в определенный им, а не кем-то другим срок? «А уж не любишь ли ты властишку, Федька Знобин? — жестоко спрашивал он себя. — Не избалован ли ею? Может, привык, что все в районе встают перед тобою в струнку? Так, что ли?» Казня и очищаясь этой казнью, этим самоистязанием, он готов уж был ответить утвердительно на все эти сердитые вопросы, но чувствовал, что это было бы неправдой. Власть, которой он располагал, была действительно велика, но, вечно занятый по горло неотложными, надвигавшимися на него волна за волною делами, которым не было конца, он о ней, этой большой своей власти, и не думал, у него просто не оставалось времени, чтобы подумать. Знобин принадлежал к тому типу работников, по праву называвших себя ленинцами, которые помнили больше о своих обязанностях, нежели о своих правах. «Партийный долг» — два слова, немало пострадавшие от неумеренного употребления, для таких людей, как Знобин, означали очень многое, если не все. То была формула их жизни, ее кодекс, ее альфа и омега, весь ее смысл, высокое назначение. Знобин видел, разумеется, что физическая его оболочка почти разрушена, но вместе с тем видел и другое, то, что духом он далеко еще не сломлен, что воля его достаточно крепка, — зачем же он в таком случае добровольно покинет боевые позиции? Не будет ли это дезертирством с рубежей, на которых сейчас идет тяжелейшее сражение с послевоенной неустроенностью? Это соображение было главным, решающим. Может быть, к нему присоединялось кое-что иное, второстепенное, даже пустяковое. Такое, например…
Зашел к нему однажды по каким-то своим делам старший инспектор районного собеса — заговорили о стариках, о тех, кто унес на покой чтимое в нашей стране звание «персональный пенсионер». По просьбе Знобина фининспектор назвал общую сумму пенсионных, выплачиваемых собесом за год. Глаза Федора Федоровича округлились: «Так много?!» — «Цифра знатная, — подтвердил инспектор и тут же успокоил с профессиональным, не замечаемым им самим цинизмом: — Да вы не пугайтесь этих сумм, Федор Федорович! Они, персональные, быстро умирают. Два, от силы три годка, и, глядь, уж родня оркестр заказывает…» Заметив, однако, что лицо секрета-
ря поскучнело, а на землистого цвета кожу пятнами пробился больной румянец, заторопился подкрепить невеселые свои наблюдения философской подкладкой: «Для человека его дело — что почва для дерева. Убери почву — дерево засохнет. Отыми у нас дело — враз скрючимся…» Знобина нисколько не утешила и такая выкладка невозмутимого финансиста; все еще хмурясь, он посоветовал: «Ну ты вот что, ты эти свои мысли держи про себя, утешай ими жиденький наш районный бюджет, а не живых людей. Ясно?» — «Ясно! — ответствовал тот, не совсем понимая, чем же прогневил секретаря райкома. — Я хотел сказать…» — «Хорошо, — не дослушал Знобин. — Ты уже все сказал. А теперь выкладывай, с чем пожаловал».
По дороге в обком Знобин едва ли мог вспомнить про этот мимолетный, в общем-то, разговор с сотрудником районного собеса, к тому же он и не собирался оставаться без дела, когда вынужден будет покинуть заглавный в районе пост. Войдя в приемную первого секретаря обкома и усаживаясь на указанный помощницей стул, он уже расстегивал папку, где лежали заготовленные два заявления: одно — об освобождении, другое — о том, чтобы ему подыскали новую, притом любую работу, но только в своем районе. Приняли его быстро, он вошел в обширный кабинет и удивился, что секретарь обкома не находился в плену у бесчисленных своих телефонов, не сидел в своем кресле и не держал сразу две трубки у своих ушей, не разговаривал то с одною, то с другою из них, давая указания и той и другой одновременно, чуть приметным кивком здороваясь с вошедшим, — а, небывало приветливый, вытянув перед собой руки, двигался навстречу Знобину. В том настроении, в каком пребывал сейчас Федор Федорович, приветливость и радушие секретаря обкома он мог воспринять не иначе, как желание «подсластить пилюлю», ласково похлопать по плечу, чтобы плечо это немножечко взбодрилось, приподнялось и не хрястнуло под тяжестью, которую собирались на него обрушить. И Знобин хотел было передать конверт с заявлениями секретарю и одним разом покончить с нелегким делом, избавить и себя, и областного руководителя от необходимости долгих объяснений. Но от бумаг его отмахнулись, секретарь заговорил совершенно о другом, то есть все о том же самом — о хлебе, мясе, шерсти, яйцах, о животноводческих помещениях, о зяблевой вспашке, о восстановлении тракторного и автомобильного парка, о реконструкции завода резинотехнических изделий, эвакуированного с запада и прижившегося в Зпо-бинском районе, о закладке фундамента под птицефабрику _обо всем, очень даже знакомом Знобину, но тон был иным: на Федора Федоровича не кричали, не указывали на его постарение; напротив, говорили так, будто собирались закрепить за ним пост первого секретаря райкома навечно. Лишь к самому концу двухчасовой беседы секретарь обкома заметил:
— Исхудал ты, Знобин, до крайности… И виноваты мы тут, в обкоме. Не даем людям передышки. Работают они у нас на износ… Ну вот теперь появилась возможность. — Секретарь обкома вернулся к своему столу (до этого сидели чуть поодаль, за столом для заседания), взял конверт. — Вот для тебя путевка в Барвиху, завтра же отправляйся. А эти свои бумажки давай сюда, — вернулся, выдернул из рук растерявшегося Знобина его заявления, подошел с ними к голландке и бросил в ее разверстый, дышащий жаром зев, — и, пожалуйста, забудь про них. Когда наступит твой час, партия скажет.
— Но в дом отдыха я не поеду, — запротестовал совершенно честно Знобин, — в такое время, когда в районе столько дел…
— Завтра их будет еще больше, — перебили его, — и, чтобы локомотив мог тянуть свой состав, его надо капитально отремонтировать. Понятно?.. Ну вот, а теперь отправляйся домой, сообщи мне к вечеру, кого оставляешь за себя. Из Барвихи позвони и доложи о своем прибытии. Все. До свидания, товарищ Знобин, Федор Федорович Знобин! Ишь чего придумал — в отставку, в кусты! Не выйдет, не получится! Вместе уйдем, лет этак через десять. Ну, ступай! Желаю хорошего отдыха и полного выздоровления!
О десяти годах секретарь обкома говорил, конечно, в шутку. Однако брошенные мимоходом слова его оказались пророческими. Ровно десять лет и он и Знобин находились еще на своих постах, пока первого не отправили послом в одну из народно-демократических стран, а второго — на пенсию.
Сменивший Федора Федоровича новый секретарь райкома был Кустовец, а звали его Владимир Григорьевич. Обком отыскал его где-то в Заволжье. Огнеглазый, смуглый, с коротким, чуток пригнутым к толстым твердым губам беркутиным носом, с охапкою спутанных на большой круглой голове каштановых волос, Кустовец весь дышал зноем и нетерпением горячих степей; глянув однажды на него, любой бы подумал, что кто-то из его прародителей не иначе как побратался когда-то с цыганским табором, перехватил ненароком капелюшку живучей, озорной крови этого вольного племени. На его уже законченно штатском, без малейшей примеси со стороны военного, костюме красовался и бил по погрустневшим глазам Знобина новенький университетский значок. И все-таки Кустовец, принимая дела, чувствовал себя не совсем хорошо, будто провинился чем-то перед этим пожилым, вконец износившимся человеком, а потому и торопился хоть как-то услужить ему, чем-то ободрить, выказать свое понимание и расположение. Не смея при Знобине сесть в его кресло, скромно притулившись у самого дальнего конца длинного стола, образующего, как уж водится в подобных учреждениях, вместе с главным письменным столом огромную букву Т, он заговорил:
— Я просил бы вашего согласия, Федор Федорович… просил бы не отказывать мне в вашей помощи. У вас такой опыт, а у меня… мне еще предстоит… Так что, ежели я обращусь к вам…
Знобин отлично понимал душевное смятение молодого своего преемника, а потому сейчас же уверил:
— О чем речь? Я ведь не уезжаю из района.
— Спасибо сердечное, Федор Федорович. Надеюсь, вы не будете возражать, если на пленуме вас вновь изберут членом бюро.
— Думаю, это не обязательно.
— Ну а работу, работу выбирайте для себя сами. Знаю, что вы не захотите остаться без дела. Так что выбирайте.
— Я уже выбрал, Владимир Григорьевич. Недавно у нас создано охотничье хозяйство. Руководителя же пока нет. Мне это очень подошло бы. Если не возражаете, я бы назавтра же приступил, как говорят военные, к исполнению своих новых служебных обязанностей, отбыл к месту новой службы.
— Ради бога! — обрадовался Кустовец, и лишь смуглая кожа не позволяла видеть, как загорелись его щеки. _ Я ведь и сам люблю поохотиться. У нас, в Заволжье, пропасть дичи.
— Ну а у нас такой пропасти нету, но кое-что водится. Лоси, например, да и кабаны объявились. Не было счастья, да несчастье помогло: война пригнала с запада этих невиданных тут прежде зверей. Стало быть, одобряете?
— Конечно! — Слово это в продолжение всей беседы со старым секретарем у Кустовца выскакивало чаще других, но только позже, после многих встреч на разного рода заседаниях, собраниях, пленумах и активах, Знобин понял, что оно, это слово, было у нового секретаря почему-то самым любимым. — Вам, конечно, надо немного отдохнуть, Федор Федорович.
Знобин согласился, но на второй же день попял, что должен немедленно окунуться в дела, иначе пропадешь. Правда, проснувшись в первое свое свободное утро, как всегда ни свет ни заря, вспомнив вдруг, что ему никуда не надо торопиться, что он может лежать сколько его душе угодно, он испытал блаженнейшую минуту грузчика, освободившегося наконец от тяжелой, долго носимой им ноши. Но то была минута, не более того. В следующую на него накатилась такая звериная тоска, что он даже застонал, по-волчьи лязгнув зубами. На вопрос заглянувшей к нему жены: «Что с тобою, Федя? Ты заболел?» — сердито ответил: «Я вполне здорои. Иди, Лена». И когда, обеспокоенная, она ушла к себе на кухню, почувствовал, что задыхается от этой вдруг навалившейся на него тоски. Представил себе свой кабинет, стол, сидящего за ним нового человека, входивших и выходивших людей, телефонные звонки, которые, казалось осточертели ему до последней степени, но без которых, видимо, он уже тоже не мог прожить и одного часа; подъезжающие к райкому и отъезжающие от него тарантасы и двуколки с давно знакомыми работниками, лихо подкатывавшиеся легковушки (теперь, спустя десять лет, их было немало в районе) с председателями колхозов и директорами предприятий — всех их наставлял он на путь истинный, натаскивал на руководящие должности, пестовал, как мог, — все это двигалось, о чем-то хлопотало, спорило, планировало что-то, чего-то требовало, и все это теперь уж без него, Знобина, оказавшегося вдруг в стороне от всей этой районной канители. Вслед за другими умными, умудренными житейским опытом людьми он иной раз повторял известную присказку относительно того, что незаменимых людей нет, но все это тогда, когда дело не касалось его самого. А когда коснулось, сердце сжалось, превратилось в нарыв. «Неужели я так-таки никому не нужен более? Неужели все дела могут делаться без меня? Отчего же четверть века я был убежден, что все вокруг делается, крутится, движется только потому, что в центре этого движения, живого этого вращения был я? Разве не я подымал людей на коллективизацию в этом районе? Аль не меня терзали потом за «головокружение»?» — Он думал так, чувствуя, что в груди и горле скапливается мокрота, которая вот-вот сотрясет его до мучительного удушья. Ему бы успокоиться, отвлечься от всего, да попробуй отгони от себя все этй терзающие его мысли!
Четверть века пронеслась перед его глазами. Вспомнил, вернее, не вспомнил, а ясно увидел меж других дней и тот мартовский день пятьдесят третьего года, толпу оглушенных людей на площади, себя на трибуне, произносящего одеревенелыми губами траурную речь, а потом выезжавшего в села и деревни, чтобы как-то поддержать людей, не допустить того, чтобы перед самой посевной у них опустились руки. Потом был год пятьдесят шестой, Двадцатый съезд, и он, Знобин, делегат съезда, утопивший голову в плечи под ударами страшных слов, падавших на него с самой высокой трибуны; смысл этих слов был до того невероятен и тяжел, что сердце поначалу отказывалось понимать и принимать их, но ему, секретарю райкома, предстояло еще встретиться с распяленными в жутком удивлении глазами людей, которые послали его на этот съезд, — что он им скажет? А он должен, обязан был сказать!..
Глянул краем глаза в зеркало, увидел в нем исполосованное вдоль и поперек морщинами лицо, как бы отыскивая среди них ту, может быть, самую глубокую, которую привез из Москвы в 1956 году. Вспомнил при этом, что вчера, передавая дела, перекладывая на полках газетные и журнальные подшивки, наткнулся нечаянно на Правительственное сообщенпе от 6 марта 1953 года, прочел последний абзац: «Образовать Комиссию по организации похорон Председателя Совета Министров Союза Советских Социалистических Республик и Секретаря Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза Генералиссимуса Иосифа Виссарионовича СТАЛИНА в составе тт. Хрущева и. С. (Председатель), Кагановича Л. М., Василевского А. М., Артемьева и. А., Ненова М. А.». Подумал и о ночи, когда столица забылась в коротком сне и когда десяток молчаливых людей выносили из Мавзолея тело человека, тридцать лет стоявшего во главе могущественной партии и величайшего государства мира, чтобы положить в гроб и опустить в глубокую, такую же молчаливую, немеющую в стылой ночи могилу. Чувствуя, что его начинает трясти и кашель и озноб, Федор Федорович отбросил одеяло, покинул кровать и стал быстро собираться.
— Куда ты, Федя? А завтракать?
— Потом, Лена. Я скоро вернусь.
Он почти бегом направился к райкому партии. И лишь перед самым входом вспомнил, что ему нужно идти совсем в другом направлении: конторка охотничьего хозяйства находилась на отдаленной, тихой, глухой улочке. В полчаса собрал актив, составил вместе с другими энтузиастами план работы, по которому надлежало в первую очередь обзавестись необходимой документацией, литературой, чтобы сразу же все дело поставить на научную основу. Перво-наперво, конечно, следует произвести перепись всего лесного населения, организовать подкормку лосей, кабанов, косуль, зайцев. Вокруг последних вспыхнул неожиданно горячий спор, потому что некоторые Товарищи уверяли, что длинноухий этот зверек вовсе не нуждается в такого рода опекунстве, он сам-де, без помощи охотничьего предприятия, отыщет себе и кров и пищу: крышей для него будут сугробы, разбросанные там и сям овины. В конце концов сошлись на том, что заячье поголовье катастрофически убывает от гербицидов, которыми на ту пору увлеклись повсеместно, можно даже сказать, помешались на них все, сверху донизу: ежели вчера спасение виделось в торфоперегнойных горшочках, то нынче, к концу пятидесятых годов, — в гербицидах; сотни брошюр, хлынувших отовсюду, чтобы разъяснить земледельцу, как пользоваться теми торфоперегнойными горшочками, сменились иным потоком — в глубинку двинулись инструкции, от которых за версту слышались удушливые запахи химических ядов. Следствием второго потока было то, что на какое-то время, по весне, в майскую пору, люди перестали слышать соловьиные и лягушачьи свадьбы; озера, реки и прибрежные кусты талов и черемушника, эти извечные прибежища голосистых существ, два-три года грозно безмолвствовали; а характерный заячий след на снегу был столь редок, что, завидя его, люди собирались группами, радовались, как малые дети, дивились, будто тут проследовал не невзрачный зверек, а сам Иисус Христос, вновь сошедший на грешную землю.
Словом, едва приступив к делам, Знобин обнаружил, что дел этих невпроворот и все они чрезвычайно важные, ежели глянуть на них глазами общегосударственными. Окунувшись с головою в них (иначе он просто не мог, это был бы уже не Знобин), Федор Федорович однажды задумался вот над чем. Хорошо, говорил он себе, химия помогает нам, облегчает борьбу с сорными растениями, но зачем же мы должны мириться с тем, что по пути, рядом, она безжалостно уничтожает полезных зверьков, птиц и рыб в водоемах? Разумно, по-хозяйски ли это? А что нам скажут те, кто еще не родился, кому еще только предстоит явиться на свет, что скажут наши правнуки и праправнуки, узнав однажды, что вместо зеленой планеты мы оставили им в наследство огромный бильярдный шар с башенными кранами? «Вы нас, беззащитных, ограбили!» — скажут они и будут правы. Мысль эта кинула Знобина в жар, и прошло немало минут, прежде чем он пришел в себя и мог снова действовать: тогда-то он и понял, как важен новый его пост, новый его окоп (он любил называть так место, на которое его ставила партия). Настоящий же солдат занимает окоп не для того, чтобы отсиживаться в нем до лучших времен. Окоп — огневой рубеж, из него надобно стрелять. В кого? В противника, разумеется. Но где он, этот противник, когда война окончена и все вокруг заняты делами сугубо мирными? Но Знобин отыскал для себя противника. Ничего, что был. с ним на протяжении многих лет дружен — да дружил и теперь, — помогал ему сперва устанавливать предприятие на новом месте, затем расширять, реконструировать его.
— Вот что, Лелекин, отныне мы с тобой враги! — объявил вдруг Федор Федорович, встретивши директора завода резинотехнических изделий на улице, когда тот направлялся в райком, а Знобин в свое скромное хозяйство.
— Это еще что! Цари небесные, что случилось?! — развел тот руками, будучи уверен, что с ним шутят.
Но Знобин был серьезен:
— Ты зубы не скаль. Скажи лучше, найдется у тебя вечером час, чтобы съездить со мной в одно место?
— С тобой, Федор, хоть на край света!
— Ну так далеко нам не надо.
Они выехали на директорской машине (теперь у Зпо-бина персонального транспорта не было) часу в восьмом вечера и вскоре оказались на лесной поляне, на берегу речки Баланды. Водитель вытащил из багажника брезент, расстелил его у самой кромки так, чтобы старые приятели могли опустить ноги, сидеть как на лавочке. Из того же багажника вслед за брезентом был извлечен и пухлый портфель, в котором для таких вот случаев всегда отыскивались соответствующие припасы. Знобин, однако, решительно запротестовал:
— На этот раз обойдемся без пиров. Посидим так.
— То есть? — не понял Лелекин.
— И вообще — ни слова. Посидим молча. Послушаем.
— Кого послушаем? — все более удивлялся директор.
— Сиди, говорю, и слушай.
Лелекин вынужден был подчиниться. Сидели так с час. Директор не выдержал:
— Послушай, Знобин, да ты что, смеешься надо мной? Зачем ты меня сюда притащил?
— А-а, голубчик, взвыл! Заскучал! Не нравится? А ведь я привез тебя на соловьиный концерт. Сейчас середина мая, самая соловьиная пора. Помнишь, сам ты когда-то тянул меня сюда, и мы слушали, жен своих привозили. Где же соловушки? Где? Я, кажется, тебя спрашиваю, Лелекин!.. Молчишь? Ну хорошо. Я тебе скажу — где. Это ты их потравил заодно с лягушками — их ведь тоже не слыхать, а они бы сейчас таких чертей задавали! Ты куда сбрасываешь мазут и прочую мерзость? Где твои отстойники?.. Опять молчишь?
— Я думаю.
— Думай. Хорошенько думай, Лелекпп. Не забывай, что я еще член бюро райкома и могу поставить вопрос.
— Ставить вопрос все горазды, — осерчал директор, — ты вот лучше подсказал бы, где мне взять оборудование для очистительных сооружений. Я в Москве облазил все министерства, у одного товарища в ногах валялся… Сырье мне привозят аж из Австралии и Новой Зеландии — такое они могут организовать, а простого оборудования….
— Меня это не касается, — отрезал Знобин.
— А кого же? Сам же сказал, что член бюро…
— Я свое дело знаю, — сказал Знобин, — и ты еще, Лелекин, не раз убедишься, как хорошо я его знаю. Можешь быть уверен, что я не оставлю тебя в покое до тех пор, пока ты не перестанешь травить все живое своим заводишком.
— Не заводишко, но завод. Предприятие общесоюзного значения, — ревниво поправил Лелекин.
Знобин расхохотался, вызвав этим приступ кашля. Отдышавшись, сказал:
— Ты, Валентин, прости старика, совсем забыл, что он у тебя общесоюзный. Видел я обивку в пассажирском лайнере. Твоя?
— А чья же еще? — Директор обиженно, по-детски поджал губы. — Да разве только в самолетах? А кресла во Дворцах культуры, в столичных новых кинотеатрах?..
— Твои?
— Мои!
— Молодец! Ничего не скажешь — молодчина! Но войну я тебе, Валентин, все-таки объявил и буду вести ее до полной победы. Ты меня знаешь.
— Знаю, — сказал директор.
— Вот и отлично! — Знобин азартно потер руки. — Ну а теперь можешь раскрыть свой портфель. Где он у тебя там? Уже спрятал. Вот Гобсек! Вынимай, да побыстрее. Что-то зябнуть начинаю. Зимою приглашу тебя на охоту, ежели не будешь сбрасывать в Баланду всякую дрянь. Обещали лицензию на отстрел четырех лосей. Хорошо, что ты еще не добрался до этих лесных великанов. Знаешь, сколько их в наших лесах?.. Впрочем, не скажу. Ты ведь, Валька, по натуре своей браконьер. Тебе только дай волю!
— Пошел ты к черту! — выругался директор, принимая из рук шофера портфель.
— Ха-ха-ха! Вот теперь я вижу, что до тебя дошло!.. Ты, друг, должен за мной ухаживать, подхалимничать передо мной, угождать всячески. А ты, болван этакий, не догадался даже прислать ковришко в мою контору. Черт знает что! Ступаю по скрипучим половицам, а стены, ты бы только поглядел, что там за стены, голые и все в трещинах! — Знобин замолчал, но ровно настолько, чтобы принять из рук примолкшего товарища рюмку водкп и мгновенно опрокинуть ее в себя. — Вообще из чувства самосохранения ты должен устлать коврами все стежки-дорожки вокруг моего учреждения и внутри его. Где соловьи? Где лягушки? Где, я тебя спрашиваю, Валька? — Помолчал, улыбка сошла с худущего лица, глаза куда-то провалились, светились из как бы обрезавшихся вдруг глазниц устало и грустно. Сказал, отвечая какой-то своей, терзающей его мысли: — Разбойники, разбойники мы все с большой дороги, вот что я тебе скажу, Валентин. Ну да хватит об этом. Поехали домой. Пора. Мы еще, как говорится, вернемся к этому вопросу.
Назад: 17
Дальше: 19