14
Три немолодые женщины сидели на бревнах против угрюмовской избы. Феня еще издали узнала их. Посредине ее мать, Аграфена Ивановна, по правую и левую сторону от нее — Авдотья и тетка Анна, Тетенька, возле нее — маленький Филипп Филиппович. Завидя приближающуюся мать, он не побежал к ней радостно и нетерпеливо, как делал всякий раз, когда Феня возвращалась с работы. В другом случае это должно было бы обидеть Феню, она подумала бы испуганно и ревниво: «Не отвык ли от меня?» — но сейчас и сама, будто дитя малое, осветилась вся счастливою улыбкой и, ускорив шаг, понесла ее, улыбку эту, навстречу Тетеньке, которую не видела с зимы. Но еще прежде к Фене подбежала Катя. Заглянула в подол, схватила карася и полетела обратно, ликующе крича:
— Мам, мам! Феня рыбы несет!
Катя нюхала влажного, пахнущего болотом карася и, судя по ее виду, была немного разочарована: Феня не принесла ничего такого, что можно было бы съесть немедленно, а тут придется еще ждать. А мать по привычке осенила себя крестом, сказала, глядя на Феню мокрыми, бесконечно благодарными глазами:
— Спаси тебя Христос, доченька. Кормилица наша дорогая. Что бы мы делали без тебя? Пропали бы совсем, с голоду бы все засохли.
А Феня глядела уже на Авдотью, глядела в упор, с мольбою и великим нетерпением. «Ну, скажи, скажи скорее, есть что от него?!» — прямо-таки кричали ее потемневшие глаза. Авдотья нахмурилась.
Феня тяжело опустилась на бревно, рядом с Тетенькой, потянулась к сыну, уткнулась в него лицом и не подымала головы до тех пор, пока не надышалась им вволю и не успокоилась. Потом как-то встрепенулась вся, опять засветилась своею такой веселящей всех улыбкой, глаза стали прекрасными — синими-синими, — позвала радостно и беззаботно:
— А ну, Катя, мама, айда чистить рыбу! Сейчас такой щербой вас угощу!
Караси лежали на подорожнике и еще шевелились, когда несколько проворных рук принялось потрошить их и счищать кухонными ножами отсвечивающую золотом чешую. Из-за рыбьих кишок тут же разыгралась драка между кошкой и единственной курицей, сохраненной Феней для сына: когда-никогда, а все-таки снесет яичко. Курица была старая и храбрая, она коршуном налетала на кошку, клевала ее, норовя угодить в голову, и та отбегала на почтительное расстояние и ждала момента, когда соперница хоть на секунду утратит бдительность.
Варили щербу на огороде, возле колодца, для приправы под рукою было все: и лук, и укроп, и петрушка. Испугал было всех своим неожиданным появлением почтальон Максим Паклёников, но ненадолго; еще издали замахал треугольником: несу, мол, письмо солдатское, не пугаться, а радоваться надо. Письмо было от Гриши, и очень короткое: жив пока и здоров, воюет, и хоть нелегко им там, да что поделаешь — война. И чтобы, видать, родные догадались, как горька она, эта война, вложил в бумагу ветку степной полыни, сорванную на кромке окопа где-то там, между Доном и Волгой. О друге своем, Сереге, написал, что и тот жив и здоров, воюют по-прежнему вместе в минометной роте. Когда Феня дошла до этого места, встрепенулась Авдотья, тут же начала уверять всех, что Серега для нее вроде сына, вспомнила вдруг, как обошла весь город, когда искала для него подходящий костюм, как в последние годы заменяла ему покойную его мать. Читали, перечитывали Гришино письмо, и никто при этом не глянул в лицо Тетеньки, а оно уже было совсем черным — никому не сказала старуха, что недавно вновь навестила ее страшная гостья — та бумага, от которой свет меркнет в глазах. От горя, от тоски немыслимой и подалась в родное Завидово из районного поселка, куда много лет назад выдали ее замуж и откуда ей редко удавалось выезжать. Теперь на войне у нее оставался один-единственный сын, ее младшенький — вся надежда и отрада, но он летчик — долго ли сохранит свои крылышки, сокол ясный?.. Тяжко, прерывисто вздохнула, украдкой, тайком от повеселевших людей вытерла слезу, притянула опять к себе Филиппа. Фене сказала:
— Заберу я у тебя его, дочка, до осени. Что-то мне тошно одной там.
— Что ты, Тетенька, он и так за зиму-то надоел тебе.
— Да что ты! Матери твоей с двумя-то не сладко, да на колхозную работу ее еще наряжают, а я одна, с Фп-липпом-то мне будет повеселее. Да ты не беспокойся, догляжу, ничего с ним не случится.
— Ну, спасибо тебе, Тетенька! Когда надоест — дай знать, сразу же заберу обратно.
— Ладно, ладно. Вот только лошадь попроси у председателя. Ноги-то у меня уже старые, слабые стали. Не Дойду. Семнадцать верст не ближний свет.
Запах созревающей ухи густел, набирая силу. Сидевшие вкруг чугуна люди, верно, и не замечали, как облизывали свои губы нетерпеливыми языками; они хотели, по не могли скрыть непроизвольного глотательного движения, чувствуя неловкость, отводили глаза в сторону от чугуна, от булькавшего в нем варева, от переворачивающихся карасей, побелевших мельтешащих икринок. Когда прямо на траве Аграфена Ивановна раскинула скатерку и, примерившись глазом по сидящим людям, начала по их числу раскладывать деревянные ложки, Максим Паклёников поднялся на ноги, стал прощаться:
— Бывайте здоровы, бабы. Приятного вам аппетита!
— Куда ж ты, Максим? Садись с нами, отведай ушицы!
— Сыт, Аграфена Ивановна! Вот те крест, сыт. Недавно сам наловил щурят и налопался вволю. Так что не беспокойтесь обо мне. Ешьте на здоровье сами.
— А ты не врешь, Максим Савельевич? — напрямик спросила Феня. — Что-то не видать по тебе…
— Я ж побожился!
— Ну, гляди. А то садись. Вон какой чугунище сварили. Всем хватит.
:— Нет, пет. Я пойду. Бывайте!
И ушел, и ни разу не оглянулся. Феня долго смотрела ему вслед и удивлялась, что же такое содеялось с их далеко не стеснительным почтальоном.
Уже затемно вернулся Павлик из лесу. От ухи, оставленной для него, ко всеобщему удивлению, отказался, сейчас же укрылся в амбарушке, где у него была постель: мешок с сеном — под голову — и брошенный прямо на пол ватник, и, как ни звала, как ни кликала, ни упрашивала его мать, чтобы вышел и поел, не подал даже голосу, дрянной мальчишка!
А Павлику было вовсе не до еды: там, в лесу, перед тем как встать под конвой дяди Коли и Архипа Колымаги, Пишка успел-таки крикнуть ему, Павлику Угрюмову: «Ну, волчонок, погоди, ты мне за все ответишь! Выдал, паразит!» Не думал Павлик, что бушующая где-то война повернется таким-то вот образом и к нему. Не будь он Угрюмовым, побежал бы вслед за уходящим Пишкой, закричал, уверил бы его: «Я не выдавал! Я никому не сказывал! Я, конечно, плохой пионер, но я никому, никому не сказывал про тебя!» Всю ночь он ворочался, мелко вздрагивал, всхлипнул несколько раз, но так тихо, что даже чуткое ухо вечно бодрствующей матери не услыхало этого всхлипа. Осколок бомбы лежал у него в изголовье, и, чуя его близость, Павлик уже жалел, что там, на поле, железка эта не долетела до него и не попала прямо в его сердце: он бы погиб тогда, как красноармеец в бою, и никакой бы Пишка не мог бы ничем ему пригрозить.
Захваченный нерадостными, беспокойными своими думами, Павлик не слышал, как к их дому подкатил автомобиль. Не слышал и разговора, какой был у секретаря райкома Федора Федоровича Знобина с его старшей сестрой. Зайти в дом секретарь отказался — зачем булгачить всю семью? — и решил поговорить с Феней прямо вот тут, на вольном воздухе. Для начала спросил, как чувствует себя утопленник. На испуганный вскрик Фени улыбнулся и уточнил, сказав, что имеет в виду трактор Марии Соловьевой.
— Ничего, тянет, — сказала Феня.
— Ну, а как сам тракторист?
— Маша, что ли?
— Ну да.
— А что ей сделается? — и Феня пристально посмотрела на Знобина, стараясь определить, для чего он завел весь этот разговор.
— Жива-здорова, значит. Добро! Ну, а ты? Как ты?
— Да все так же.
— Отчего сердишься? Случилось что?
— У нас в доме ничего. А в селе… слышали, чай?
— Слыхал. Завтра суд. Военный трибунал. Первый случай в нашем районе, — вздохнул и, некурящий, позвал шофера Андрея, попросил на закурку. Тот с удивлепием всыпал в протянутую ладонь секретаря щепоть махорки, оторвал от газеты лоскуток для самокрутки. Федор Федорович пытался свернуть цигарку, но с непривычки не одолел этого дела, плюнул, бросил бумажку в сторону, стряхнул с брюк табачные крошки. — Опозорил, негодяй! Ну да черт с ним. Я по другому и очень важному делу, Федосья Леонтьевна, к вам.
Феня внутренне ухмыльнулась: Федосья Леонтьевна! А она и не знала, как это прозвучит, когда ее имя, утративши ласкательное, девичье наклонение, будет поставлено рядом с отчеством. Оказывается, очень даже солидно. И, не удержавшись, сказала, стараясь придать своему голосу побольше густоты и важности:
— Федосья Леонтьевна!
— Что, не нравится так? Ну ладно — Феня. Вот что, Феня. Лето на исходе. Скоро осень, а за нею — вот она, тут как тут — зима.
— Корма мы уже заготовили. Правда, маловато их, но заготовили. И с жатвой кончаем.
— Знаю. Молодцы вы. Знаю и о том, что деньги на танк почти все собраны. Но я сейчас о другом. Есть срочное задание: каждой женщине в районе связать по шесть пар варежек для бойцов Сталинградского фронта. Судя по всему, бои там будут и жестокие и долгие.
— А где ж мы возьмем столько шерсти?
— А вот этого я, Феня, по правде сказать, и не знаю. Я знаю, что эти варежки очень будут нужны бойцам, может быть так же, как снаряды и пули.
— Да, но где же взять шерсть? Ведь сдали же всю.
— У тебя есть одна ярочка?
— Остригли ее дважды.
— Придется остричь в третий раз.
— Под самую зиму?
— А что делать? Война, Федосья Леонтьевна! И хорошо, если б через месяц, скажем, собрались вы, комсомолки, да организовали посиделки, как в старину делали, — с прялками, с вязаньем, с шитьем… А тут парни с гармонью, балалайками. Песни, смех, под утро — провожания по домам. Здорово!.. Впрочем, парней вам не обещаю. Разве что сам явлюсь. Это уж точно — непременно прикачу, вот увидишь, вспомню молодость! Голос у меня только того… хрипит, как у старого барбоса. Но ничего — все равно явлюсь. Так что давай, Феня, организуй. И поверь: это очень, очень важно! А теперь вот что… Ну-ка, Андрюха, давай сюда наш гостинец. Конфет привезли… Не маши руками, нос мне расшибешь, не для тебя вовсе, ухажеры из нас с Андрюхой неважнецкие, а вот для твоей сестрички малой да для наследника испанского героя они будут аж в самый раз. А теперь полезай в погреб и нацеди кваску. Знаю, у твоей матери он завсегда водится. Ступай, ступай!
Пил, покряхтывая, отчаянно хвалил Аграфену Ивановну, просил передать превеликую благодарность.
— Не квас, а царский напиток. Кхе, кхе…
— А чего вы все кашляете, Федор Федорович?
— Так, привычка такая дурная… Ты расскажи лучше, как живешь. Не пристают мужики-то?
— А где они у нас?
— Так уж и нет?
— Может, где и есть, да не про нашу честь.
— Ну, ты вот что… не сердись, что спрашиваю и об этом. Знаю, как липнет наш брат к молодым, красивым да еще и к одиноким бабам. Гони в шею. После войны мы тебе такого женишка подберем, что всем на зависть.
— Да бросьте вы уж об этом, Федор Федорович! Прямо в краску вогнали. Хорошо, что темно — не видать.
— Ладно. Не буду больше. Поедем, Андрей. На пленум не опоздать бы. А за квасок еще раз превелико благодарствуем.
Пока шофер ходил возле машины и что-то там в ней высматривал, Феня слышала тихое, старательно сдерживаемое покашливание Знобина.
«Господи, так вот и погаснет где-нибудь прямо на дороге, — подумала Феня. — И почему это столько забот на одного слабого, больного человека? Много ль ему, одному-то, нужно? Странно, непонятно как-то устроена жизнь. А человек-то золотой, шутит все, на посиделки грозится приехать…» Мысль от посиделок неизбежно и по самому короткому пути привела ее к варежкам, которых надо было связать аж по шесть пар. И связать надо еще до зимы, а потом опять ремонт тракторов, уход за скотиной, своей и колхозной, да мало ли дел ожидало их впереди!
Автомобиль где-то за поворотом улицы в последний раз сверкнул фарой, осветил молчаливую ветлу над речкой, и вскоре не слышно стало даже урчания его старенького мотора, хотя тарахтение слышалось — теперь уж в небе среди звезд. Невидимые глазу там, не на такой уж большой вышине, плыли ночные бомбардировщики, плыли в сторону Сталинграда, и Феня не знала, что управляют этими грозными птицами ее ровесницы, такие же девчата, и, может, какая-то из них уже не полетит в обратную сторону, а горящей звездочкой упадет наземь и рассыплется там.
«Жениха собирается мне подыскать. А его искать-то не нужно. Остался бы только в живых. Где он, как он там?» — острой болью отозвалось в сердце. Тихо застонав, Феня поднялась и пошла в дом. Но не пробыла там и минуты, как появилась опять на улице и быстро пошагала, почти побежала по проулку. У Авдотьиной избы остановилась, постучала в окно, попросила:
— Тетя Авдотья, открой!
— Что случилось, что ты? — в исподней рубашке старуха вышла на крыльцо.
— Он живой, живой. Сердце мне сейчас подсказало! Он живой и обязательно придет. Вот увидишь!
В ответ было молчание. Только слышалось тяжелое дыхание старой женщины. И Фене было очень горько, что та не отозвалась на ее порыв. Она резко повернулась й побежала й поле. Где-то у последней избы на нее тявкнул одинокий пес и, как бы спохватившись, что поступает неразумно, тотчас же смолк. В двух местах спугнула земляных зайцев-тушканчиков — они долго еще мелькали впереди нее длинными хвостами, пока не догадались свернуть в сторону и сгинуть с глаз человека. Какая-то ночная птица, сова должно быть, пронеслась мимо, и так низко, что едва не задела крылом пылающей щеки Фени. Феня хотела лечь рядом с Настей тихо, так, чтобы не разбудить ее, но та услышала. Обрадовалась. Обняла. Спросила, как всегда, встревоженно:
— Ты что такая горячая! Прямо обжечься можно!
— Да так… Бежала очень.
— А мы тут щербу варили, — сообщила главную новость Настя, — и тебе оставили. Там вон, за будкой, в котле. Пойдем накормлю.
Фене хотелось посидеть, пободрствовать в прохладной ночи, и она сказала:
— Пойдем!
Уха давно остыла, но оттого была еще вкуснее. И опи ели, и Настя смеялась, и постепенно ее настроение передалось Фене, и та радовалась, что не осталась ночевать дома, а убежала в степь.