Книга: Ивушка неплакучая
Назад: 12
Дальше: 14

13

Гонимые огненной волной и грохотом войны, с запада на восток уходили не только люди, но и звери. Уже в самом конце сорок первого года в лесостепных краях Поволжья объявились лоси, которых с давних-предавних пор никто не видывал тут. Теперь они напрочно поселились по обоим берегам Волги и в короткий срок пообвыкли настолько, что запросто средь бела дня семьями выходили к стогам, раскиданным по лугам и балкам. Согласно охотничьим теориям, волки должны были бы держаться подальше от здешних мест, но на то они и охотничьи, эти теории, чтобы решительно не находить своего подтверждения на практике. Волки поначалу, может, и напугались пришлых невесть откуда лесных великанов, но ненадолго. Скорее всего, они, волки и лоси, заключили нечто вроде пакта о взаимном ненападении, потому что ни единого лосиного теленка, задранного бирюками, даже всевидящее око Архипа Архиповича Колымаги нигде не могло заприметить, зато останки домашней крестьянской живности попадались леснику на каждом Шагу.
Волки-беженцы, изгнанные из обжитых ими западных окраин страны, эвакуировались сюда в таком множестве и были столь голодны и свирепы, что стали бедствием не только для крестьянских дворов, но и для своих собратьев — аборигенов здешних мест. Эти последние не пожелали приютить изгнанников, встретили их крайне враждебно. С вечера и до утра, а то и днем, совсем не на самых дальних от селений лесных полянах или же прямо на поле, в виду у работающих там и замирающих в страхе женщин, вскипали яростные волчьи драки. Оттуда доносились визгливый вой, захлебывающийся, задыхающийся хрип и рык, костяной лязг клыков. Редкие собаки, чудом ускользнувшие от волчьих зубов, слыша и чуя такое, просовывали меж задних ног и прижимали к тощему, поджарому брюху хвосты и жалобно поскуливали у дверей, просясь в избу, под защиту хозяев.
Так продолжалось много дней и ночей, потом бои внезапно прекратились. Что уж там случилось — договорились ли вожаки стай промеж собою, поделив землю на участки, уступила ли побежденная сторона и подалась в иные края, разошлись ли миром, не в силах одолеть друг друга, — но в лесу и в степи все вдруг смолкло. Люди решили было, что звери ушли. Утратив на какое-то время бдительность, женщины вновь стали выводить телят, поросят и коз на лужайку против своего дома и ставить их там на прикол. Не знали завидовцы, что волки, оставив в покое друг друга, со всей накопившейся в них злостью, подогреваемой голодом, переключатся на их подворья. Не встречая отпора — на все Завидово было одно ружье, но и оно настолько проржавело, что нельзя было даже взвести курка, — волки до того обнаглели, что не ждали, как прежде, ночи для своих разбойных операций, а совершали их средь бела дня, так что, возвратись к вечеру с колхозных полей, многие хозяйки находили у тех приколов либо одну истерзанную, вывалянную в пыли шкуру скотины, либо в придачу к шкуре еще и рога, либо не находили и этого, поскольку живность была такой, что зверь легко ее вскидывал на свою бирючью спину, утаскивал в лесную глухомань, где ожидающий такого случая многочисленный выводок спокойно доедал добычу.
Глубокие старики, бывшие охотники, пропуская мимо ослабевших своих ушей бабьи вопли и причитания, дивовались волчьей лихости и наглости, клялись и божились, что такого еще отродясь не видывали, хоть и были свидетелями на своем долгом веку всяких чудес и напастей, и что, будь они годков этак на сорок помоложе, они б нашли управу на этих серых разбойников; при том не забывали помянуть не самым ласковым словом лесника, коему пора бы уж организовать волчью облаву, а еще прежде того — прийти к ним, старикам, да посоветоваться, как ее подготовить и провести, потому что без их совета ничегошеньки у него, Колымаги, из такой затеи не получится: пошумит, попугает зверя, обозлит его еще пуще, на том дело и кончится.
Старики вспоминали свою далекую молодость и вдосталь, прямо-таки всласть, хвастались былой своей удалью. Одна охотничья история удивительнее и умопомрачительнее другой были рассказываемы в те дни, и маленькие мальчишки, единственные слушатели дедов, с замиранием сердца внимали им, глухие к причитаниям матери над шкурой Зорьки или Звездочки, для которой в двухведерном чугуне грелось еще в печке пойло, — что им, неразумным ребятишкам, с того, что могут завтра положить зубы на полку, ибо кусать будет нечего?
На селе, то в одном, то в другом его конце, только и слышалось переполошенное, бабье:
— Ату, ату его! Люди добрые, да что же это! Караул! Ярчонку прямо со двора унес! Батюшки, напасть-то какая! О господи!
Поутру, собравшись у пруда, на выгоне, куда сгоняли коров в стадо, женщины подводили печальные итоги. У той последнюю овцу зарезал волк, у этой — козленка, у третьей — теленка, у четвертой — кабанчика, у пятой — до собачонки добрался, не побрезговал вонючим щенком.
— Что же делать будем, бабы? Пропадем совсем! Облаву бы… И чего глядят мужики?..
— Где ты их, Дашуха, видела, мужиков? Одни старики во главе с дядей Колей остались да ребятишки малые.
— Сами пойдем.
— А ружья где возьмешь?
— Они нам ни к чему. Поорем хоть, покричим, мальчишек позовем с собой — глядишь, распугаем, убегут, можа, куда волки…
Феня и ее подруги, вновь помышляя о рыбной ловле, не знали, что в селе уже вовсю шла подготовка к облаве на волков. В нее включился и председатель, поскольку от них было певтерпеж и колхозным дворам, за которые оп, дядя Коля, нес теперь, как сам любил говорить, всю полноту ответственности. Единственное ружье, которое оказалось на чердаке у Апреля, было доставлено председателю, и тот всю ночь купал его в керосине; жена дяди Коли, добрая и работящая бабушка Орина, катала на сковороде дробь, нарубленную хозяином из толстой проволоки. Пока ружье отмокало в керосине, сам дядя Коля не терял времени попусту: снаряжал патроны, тщательно отсыпая порох из ладони большим наперстком; на столе были припасены прокопченные гильзы, старые, порванные газеты для пыжа. А к утру, выйдя на крыльцо, он вертел уже в своих руках двустволку, переламывал ее на шарнире, прищурясь, ласково глядел в стволы, потом раз за разом взводил и спускал курки, радуясь звонким и сочным их щелчкам. Не терпелось ему бабахнуть сразу из двух стволов и подивить этим честной народ, но превозмог это желание — патронов было в обрез. А у Архипа Колымаги разве выпросишь? Ему летошнего снегу и то жалко! Да и калибр у его ружья, кажись, двенадцатый, а не шестнадцатый, как вот у этого… Дядя Коля еще раз собрал морщинки у глаз, еще посмотрел в стволы и только уж потом, удовлетворенно хмыкнув, сказав невнятно «ишь ты!», вернулся в избу и молча присел за стол, у которого что-то там мудрила старуха.
Тем временем у избы Угрюмовых накапливалась ребятня, вооруженная сторожевыми колотушками, самодельными трещотками, железными прутьями и просто дубинами или палками. Судя по воинственному виду Павлика, оп был у них предводителем. Он переходил от одного парнишки к другому, проверял снаряжение, некоторым подолгу заглядывал в глаза, пытаясь определить, сколь высок боевой дух дружинника. Сам полководец вооружился железной палкой — занозой от ярма, — палка эта висела у него по левую сторону и должна была изображать кавалерийскую саблю. Уверенный, что его оружие выглядит наиболее эффектно, Павлик был явно обескуражен, пожалуй, даже сражен, когда к его войску присоединился еще один активный штык — верный его дружок Миша Тверсков. Активный штык — в самом прямом смысле, ибо в Мишкиных руках оказался настоящий трехгранный штык от русской трехлинейки, и бессмысленно было бы пытать Мишку, где он раздобыл такое чудо; он и под угрозой расправы не открыл бы такой великой тайны, как не открыл бы ее и сам Павлик, будь он на Мишкином месте. Теперь ему надо было собрать всю угрюмовскую выдержку, чтобы скрыть от Мишки и от других мальчишек острую зависть, каковая пронзила его, кажется, насквозь. Прикусив зачем-то нижнюю губу, Павлик елико возможно небрежнее махнул приятелю рукой: становись, мол, в строй, нечего прохлаждаться!
Женщины собирались у правления. Они не стали выделять руководителя из своей среды, попросили Апреля покомандовать ими, как-никак мужик, огородный бригадир к тому же. Вооружение их было хоть и простое, но зато привычное для бабьих рук: мотыги, вилы, грабли, косы, и у некоторых даже тяпки, какими по осени шинкуют капусту, иные прихватили старые, прохудившиеся противни и железные черпаки, которыми, по-видимому, собирались колотить по тем противням и производить таким образом побольше шуму в лесу, а одна принесла железный, изъеденный ржавчиной таз. Словом, бабы го-; товы были всерьез сразиться с волками и ждали лишь I команды о выступлении, нетерпеливо поглядывали в окно, за которым в конторе дядя Коля подписывал наряды. Вызволенная из небытия двустволка висела у него за спиной и молчаливо целилась в прокопченный потолок. Апрель стоял рядом и собирался что-то сказать председателю, но пока из деликатности молчал, не хотел отрывать главу артели от серьезного занятия. Заговорил лишь тогда, когда дядя Коля, подышав на казенную печать, прицелившись, звонко пришлепнул какую-то очень важную бумагу. Женщины не слышали голоса Апреля, но до-
I гадывались, что бригадир гневается на то, что бабы идут не на сбор огурцов и помидоров, а на совсем не женское и, если говорить честно, пустячное дело. В ответ дядя Коля с гневным недоумением поднял на старого своего друга одну правую седую бровь, но ничего не сказал, махнул лишь рукой и тотчас же вышел на крыльцо, длинный и тощий, преисполненный благородной решимости.
— Ну, бабы, вперед! — скомандовал дядя Коля и двинулся по Садовой улице прямо к Ужиному мосту, за которым сразу же начинался лес.
Сбор был назначен на Вонючей поляне, в полуверсте от Ужиного моста. Дружина Павлика Угрюмова была там и, завидя приближающегося дядю Колю с его отрядом, загалдела. Председатель не по летам зычным окриком вмиг приглушил этот галдеж и приступил к подробному объяснению своей «диспозиции», как он назвал план волчьей облавы. По дяди Колиной «диспозиции» завидовцы разбивались на две группы, или «колонны», как опять же выразился председатель. Первая «колонна» — ребячья, а значит, и самая многочисленная, выступая первой, должна была захватить и прочесать весь лес; женщины, уступавшие ребятам по числу, но никак не по шуму, для которого опи подготовились, пожалуй, даже лучше мальчишек, двигались второй «колонной», в затылок первой, с дистанцией в четыреста метров, и вел их Апрель, для которого, впрочем, вся эта затея представлялась в высшей степени неразумной.
Указав точное время начала облавы, председатель ушел узкой, заросшей травой дорогой в противоположный конец леса, выбрал подходящее место и устроил засаду. Изготовился, положив ствол ружья между двумя сучками. Недовольно поморщился, когда над самой его головой протараторила сорока. «Выдаст меня, стерва!» — подумал дядя Коля и хотел было уже поменять место, как донесся далекий и поначалу приглушенный, а потом все усиливающийся шум, единственный в своем роде, поскольку порожден он был таким же единственным в своем роде и неповторимым временем: ребячьи трещотки, вчера еще исполнявшие роль «максимов», пронзительный свист, каковым с начала войны в совершенстве овладели сельские ребятишки, пальба из самодельных пугачей, дикое улюлюканье, подогреваемое одновременно и страхом и азартом, смешивались с бабьим визгливо-остервенелым воем и визгом, с грохотом железа и невообразимым криком — ну в какие другие времена услышишь и увидишь такое?!
Дядя Коля, организовавший все это, разволновался, поначалу сам не на шутку струхнул и чуть было не дал тягу, но все-таки взял себя в руки, вытер ослезившиеся от напряжения старые свои глаза и стал пристально глядеть прямо перед собой. Вскоре из общего гвалта отделился, как бы отскочил далеко вперед, один шум, производимый ломающимися сухими ветками и разрываемой прошлогодней травой; шум был прерывист, неровен, очевидно, кто-то бежал прямо на изготовившегося охотника. Дядя Коля прильнул щекою к горячей от его рук ложе, коснулся указательным пальцем правой руки спускового крючка и был готов уже нажать на него, когда что-то темное замелькало впереди меж зеленых ветвей пакленика и вяза. В последний миг старик явственно различил, что перед ним не зверь. И то, что это был не волк, к встрече с которым изготовлялся так долго и так тщательно дядя Коля, а человек, которого он никак не ожидал, охотника испугало чуть ли не до полусмерти. В замешательстве он чуть не выронил ружье, но быстро спохватился, вскинул его наизготовку и закричал хриплым голосом:
— Стой, стрелять буду! Руки вверх!
Оборванный, бородатый человек, поднявши руки, медленно приближался к охотнику, говорил так же хрипло, сдавленно:
— Неужто не узнаешь, дядя Коля, Николай Ерми-лыч?
— Стой, тебе говорят! Не то…
— Да это ж я, Пишка! Епифан Матвеевич! Как же?..
— А ну, выбрасывай, что у тебя там в кармане? Нож? Ну!
Вид дяди Коли был воистину ужасен. Бородатый извлек из кармана плоский финский нож и далеко лук-нул его в лесную чащобу.
— Ну так-то оно лучше, — заключил удовлетворенно дядя Коля. — А теперь усаживайся вон на том пенечке, покалякаем, Епифан свет Матвеевич… Вот и мой трудящий народ приближается, расскажешь нам, какой ты есть герой, как Родину защищал, награды свои покажешь… — Дядя Коля говорил, а вкруг него уже собирались ребятишки, среди которых Епифан сразу же приметил Павлика и сейчас же решил: «Сообщил, звереныш!» И угрюмое безразличие, только что сменившее безумный страх в его темных, некогда насмешливых, озорных глазах, тут же исчезло — лютая ненависть плеснулась из них в сторону Угрюмова-младшего. Разгоряченные беготнею и собственными криками, ребятишки теперь притихли. Надвинувшиеся отовсюду женщины сперва закричали на охотника, потребовали показать им убитого волка, ноу увидав сидевшего на пеньке и безвольно опустившего голову человека с иссиня-черной бородой, расплавленной смолой стекавшей ему на колени, тоже смолкли и уставились на него до предела расширившимися глазами, в которых было сейчас все: и страх, и недоумение, и горечь, и боязнь за что-то очень большое и важное в жизни всех и каждого из них в отдельности. Между тем дядя Коля продолжал:
— Ну, бабы, узнаете героя? Ну да, он самый, Епифан и есть, Нишка, значит… Сказывай честному народу, как ты бил фрицев, как оборонял нас, стариков, женщин да детей малых… Ну! Садитесь, бабы, слушайте. О бирюках не печальтесь — они теперь от вашего шума за тридевять земель удрали. Тут вон какого матерого изловили. Давай, Епифанушка, говори-рассказывай, какими геройскими делами прославил родное Завидово. Давай, давай, не стесняйся, тут все свои. Давай, милой… — Голос дяди Коли был уже еле слышен, звук его словно бы прикипел к воспалившимся в страшном гневе губам и гортани. — И ха-рю-то подыми, погляди в глаза людям!
И Пишка поднял глаза, утонувшие глубоко в слезах, ничего и никого не видящие. Тщательно вытер их подолом линялой гимнастерки, покосился на одного Павлика, заговорил:
— Из госпиталя, из Саратова иду… услышал шум, крики — испугался сам не знаю чего, ну, побежал… вот.
— А бороду-то в госпитале отрастил?
Пишка кивнул.
— В отпуск, стало быть, идешь? — спросил дядя Коля саркастически.
Пишка опять кивнул.
— Ну что ж, Дуняха, встречай воина своего, — сказал дядя Коля и поискал глазами Пишкину жену.
А она стояла неподалеку, обнявши старый карагач. И все видели, как тряслись ее плечи, и пожилая женщина стояла рядом с нею и говорила строго и сочувствующе:
— Ты-то что плачешь? Жена за мужа не ответчик! Ты ить у нас, Дуняха, передовая, руки-то у тебя золотые. Не реви, не трать на него слез, он их не стоит.
На человеческие голоса вышли из глубины леса со стареньким, мокрым, намотанным на деревянные клячи бредешком и полным ведром карасей Тишка, Феня и Маша Соловьева. Поначалу они тоже молчали, не понимая, что тут происходит. Первым сообразил Тишка, ибо в каком угодно обличье он угадал бы своего приятеля.
— Пиша, ты?! — заорал Тишка и кинулся было к Епифану, но был остановлен презрительными, озлобленными взглядами женщин. — Как же это, а?
— Не видишь разве? Удрал с фронта! — сказал, еще более накаляясь, дядя Коля, и тут с его уст первый раз сорвалось жуткое, заставившее всех содрогнуться ело-во: — Дезертир! — Короткое, как выстрел, и такое же убийственное, оно послужило как бы сигналом. Женщины сорвались со своих мест и кинулись на Пишку, и, верно, тут бы и нашел свой смертный ч: ас Пишка, тут бы ему и конец, если б не дядя Коля, который заорал что есть моченьки: «Не сметь, бабы! Самосуда не допущу!» — и который, похоже, не особенно надеясь на свой голос, подкрепил его оглушительным выстрелом вверх одновременно из двух стволов; листья вяза и пакленика зелеными парашютиками повисли над разъяренной толпою, медленно кружась и снижаясь. Бабы с испуганным визгом шарахнулись в разные стороны и остановились поодаль, тяжело дыша. Возле Пишки оказались лишь две — Феня и Маша. В тишине, наступившей как бы после грозы, очень слышно и отчетливо прозвучал голос Фени, в котором были горечь и обида:
— Как же тебе не стыдно, Епифан?!
А Маша Соловьева решительно и, кажется, вполпе серьезно потребовала:
— А ну, сымай брюки!
Пишка глядел на нее испуганно.
— Сымай, сымай, говорю!
Все — дядя Коля, мальчишки, женщины, в том числе переставшая плакать Дуняха, Пишкина жена, — ожидающе молчали: что там такое надумала Соловьева?
— Ну, я кому говорю! — глумилась Мария.
— Зачем тебе мои брюки? — слабо спросил Пишка.
— Воевать за тебя пойду в них. Понял?! А тебе отдам свою юбку.
В другое время, при иных обстоятельствах бабы покатились бы со смеху. Сейчас же они по-прежнему молчали и лица их были суровыми. То, чему они стали свидетелями, казалось таким нелепым, непонятным и диким; им трудно было поверить, что это действительность, а не дурной сон.
Павлик, откопавший нынешним утром у себя на огороде, в укромном месте, возле трясогузкиной могилки, осколок от немецкой бомбы и припрятавший его в кармане штанов, сейчас ощупывал там острые края и с трудом сдерживался, чтобы не вытащить эту штуковину из кармана и не запустить прямо в Пишкину морду.
— Ну, бабы, хватит! Нагляделись на вояку, а теперь ступайте домой. Мы воя с Архипом Архиповичем спровадим его куда следует. Ступайте, скупайте, бабы!
Уходя, Феня наклонилась еще ниже к Пишке и выдохнула прямо в его бородатое лицо:
— Эх ты, герой! — Выпрямившись, позвала подругу: — Пойдем отсюда, Маша! Тошно глядеть на него!
— Несло, поди, как из паршивого гусенка, от карасей ваших, — не удержалась под конец и Соловьева.
Тишка пошел вслед за ними, неся в одной руке ведро с рыбой, а в другой — мокрый тяжелый бредень. Ему очень хотелось в последний раз поглядеть на Пишку, но так и не решился: боялся трактористок. И в прежние-то времена не шибко бравого вида, сейчас он вроде бы вмиг усох, ссутулился, маленькие черные глазки встревоженно светились, забытая на нижней губе цигарка давно погасла, из нее сыпался на небритый подбородок остаток махорки. У села он окликнул женщин и виновато предложил:
— Возьмите домой по десятку, бабы.
— Мне не надо, я, с какой стороны ни глянь, кругом одна, — сказала Мария. — Вот Фенюхе брось в подол пяток-другой карасишков. У нее теперь полна изба голодных ртов. — И, не дожидаясь, когда это сделает бригадир, сама выхватила из ведра крупных рыбин, сама вложила в Фенину руку конец подогнутого ее подола, побросала в него карасей, сказала повелительно — Бери, бери, чего уж там! Корми мать и детишек, особенно своего Филиппа Филипповича да Павлушку. Солдат, чай, многонько потребуется. К ним небось военком уж примеривается глазом-то своим. Вчерась, говорят, опять приезжал в Завидово, какие-то новые списки составлял в сельском Совете. — Вдруг замолчала, оглянулась в сторону леса, спросила неизвестно кого: — Что же теперь с ним будет, с Пишкой? — и ответила с клекотом в голосе: — Чего заслужил, то и получит! Только вот ваш Гриша да мой Федор должны теперь и за него, поганца, воевать.
Назад: 12
Дальше: 14