Книга: Цыган
Назад: Часть пятая
Дальше: Часть седьмая

Часть шестая

Генерал Стрепетов поклялся себе, что ни капли не позволит уступить того настроения, которое осталось у него с прошедшей ночи. Не такой был у него возраст, чтобы пренебречь тем давно не испытанным чувством, когда человек вдруг может проснуться в непоколебимой уверенности, что ничего, кроме только самого хорошего, наступающий день ему не обещает. И полусонная жена улыбнулась ему с подушки, как не улыбалась уже лет двадцать. И погоны с золотыми звездами вспыхнули на плечах встречно раннему солнцу совсем так же, как тогда под Белой Глиной в первый раз, когда комкор Селиванов по возвращении из штаба фронта достал их из своего планшета и выложил перед ним. И по дороге в контору конезавода молодой первый снег ухватил за ноздри так, будто кто-то рассыпал на нем люцерну.
Обычно, не задерживаясь и не глядя по сторонам, генерал Стрепетов проходил к себе в кабинет через приемную, где его с утра ожидали люди. Теперь же он орлом взглянул на них из-под серой папахи и даже кивнул им, в том числе и Шелоро, которая никак не могла рассчитывать на амнистию после их встречи ночью.
Проводив его взглядом, Шелоро поправила на груди новые мериклэ, купленные ею на прошлой неделе в Новочеркасске, и, открыв сумочку, провела красным тюбиком по губам. Здесь ей можно было не бояться, что ревнивый Егор достанет ее своим кнутом, а на улице надо будет не забыть стереть краску.
Через пять минут генерал Стрепетов коротким звонком вызвал из приемной в кабинет свою секретаршу и, к немалому ее удивлению, сказал:
— Пусть первая войдет Шелоро Романова. — И когда Шелоро уже предстала перед ним, указал ей глазами на стул: — Ну, а теперь толком объясни, что ты там нагородила ночью. И что тебе еще от меня нужно?
Расправляя вокруг стула складки раздувшихся юбок, Шелоро скромно ответила:
— Я и вчера вам сказала, Михаил Федорович, что лично мне от вас ничего не нужно.
— Пусть будет так. — Генерал Стрепетов даже позволил себе улыбнуться. — Тогда зачем же ты раньше всех явилась ко мне на прием? Только говори без всяких цыганских подходов. Ты же знаешь, что через двадцать минут у меня летучка.
— Я бы вам еще ночью все могла рассказать, но вы… — Шелоро деликатно поправилась: — У вас не было времени. — Она придвинулась к столу генерала Стрепетова вместе со стулом: — Он сейчас на квартире у Солдатовых между жизнью и смертью лежит.
У генерала Стрепетова брови слились на переносице в один большой изморозно седой куст.
— Как это между жизнью и смертью?
Шелоро подвигалась, получше расправляя вокруг стула складки юбок, оглянулась на дверь.
— Я боюсь, что нам с вами опять не дадут договорить до конца.
Надавив на кнопку звонка, генерал Стрепетов вызвал секретаршу в кабинет.
— До летучки никого ко мне не впускать. — Он повернулся к Шелоро: — Ну?
У Шелоро вдруг сморщились губы.
— И что это за жизнь! Дома на меня Егор всю дорогу нукает, из-под кнута у него не выходишь, а теперь вот и вы, товарищ генерал…
Генерал Стрепетов не то чтобы смутился, но все-таки отвел свой взгляд от ее жалобных глаз и буркнул куда-то в сторону:
— Ладно, я совсем не хотел тебя обидеть. Но если хочешь, чтобы нам не помешали, то, пожалуйста, не тяни, пока у нас еще остается до летучки время.
Через два часа прилетел по вызову генерала Стрепетова из Ростова врач. С помощью местного фельдшера долго выслушивал и выстукивал Будулая, переворачивая его, покорно-безвольного, со спины на бок и с бока на живот, белыми тонкими пальцами ощупывая ему голову и покалывая кожу на лице, на руках и ногах острием иголки. Ни одна при этом жилка не вздрогнула, не встрепенулась у безропотно послушного его рукам Будулая.
С привычной тщательностью вымыв над раковиной руки, врач доверительно обратился к своему младшему коллеге:
— Любая из этих травм могла бы привести к летальному исходу, и только своему могучему организму он обязан тем, что еще дышит. Но трогать его пока не будем, и я попрошу вас строго придерживаться всех моих назначений. — Тщедушный голубоглазый фельдшер в заштопанном белом халате, боясь лишний раз вздохнуть, ловил каждое его слово: — Все же я не стал бы утверждать, что все это только результат падения с мотоцикла.
При этих словах врача из груди Шелоро, которая все это время молча стояла у него за спиной, вырвался сдавленный всхлип:
— Я знаю, кто его убивал. Если надо, подтвердить могу.
Перехватывая взгляд врача, генерал Стрепетов поспешил предостеречь:
— Эта женщина все что угодно может подтвердить.
Шелоро с непритворной грустью сказала:
— Как я цыганка, так, значит, и ни одного разочка не могу правду сказать?
Генерал Стрепетов только покосился на нее. Но врачу захотелось разуверить Шелоро:
— Это вы напрасно. Если вы действительно хотите помочь следствию, то мили…
— Нет! — выкрикнула Шелоро так стремительно, что врач, не договорив, осекся на полуслове. Еще больше его удивило, когда эта красивая, хорошо одетая цыганка, которая только что жаловалась, что ей отказываются верить, даже когда она говорит правду, сама же заявила: — Милиции тут нечего делать. Она здесь совсем ни к чему. Мало ли, если кому добровольно вздумается со своего собственного мотоцикла спикировать. Как будто у милиции никаких других дел нет. И за то, что она перед каждой цыганкой будет уши развешивать, ей тоже не станут жалованье платить. Цыганка все что угодно может наговорить. Наш начальник конезавода это очень хорошо знает.
Врачу только и осталось руками развести. Генерал Стрепетов беззвучно смеялся.
Оказывается, можно все до единого слова слышать, все-все, и быть не в состоянии ответить ни на одно слово, даже если это склоняются и говорят над тобой те, ближе которых у тебя уже никого не будет в жизни.
— А кто тут за ним, кроме фельдшера, будет досматривать?
Будулай мог бы поклясться, что он узнает и этот голос, хотя прежде и слышал его всего один-единствённый раз. Это в тот день под Ага-Батыром, в терских бурунах, когда перед наступлением к его наковальне выстроилась целая очередь казаков с лошадьми. В этот час как раз и проезжал мимо него верхом на своем рыжем англовенгерце комкор Селиванов с другими генералами и полковниками. Тот же самый голос, что и теперь, но не приглушенно-хрипловатый, а тугой и звонкий, хвалился Селиванову:
— А как же, Алексей Гордеевич, тут со всего тихого Дона и есть. И верхних, и среднего течения станиц, и низовские казаки. Как, Никифор Иванович, ваших зотовских дразнили?
— Неженатые наперед. Одна бабка прибежала к нашему атаману без памяти: «Из жита голова змея торчит». Атаман со всем станичным войском окружил этого змея и командует: «Неженатые, наперед!» А когда подползли по-пластунски ближе, видят — верблюд.
И полковник Привалов первый гулко захохотал.
— Он, Алексей Гордеевич, про все станицы наизусть знает. — Будулай на всю жизнь запомнил, как комдив одиннадцатой Горшков, склоняясь с седла, обратился к нему: — Ты какой станицы, кузнец?
Как запомнил Будулай и тот взрыв смеха, от которого взметнулся песок.
— Я, товарищ генерал, цыган.
Теперь же Будулай должен был только слушать, ни слова не говоря, как начальник конезавода генерал Стрепетов отвечал на вопрос Горшкова:
— Не беспокойтесь, Сергей Ильич, здесь у него полно и цыганской и русской родни. Будет кому досмотреть.
Сразу два женских голоса подтвердили:
— Я с утра буду дежурить.
— А я после обеда.
Генерал Стрепетов, оглядываясь, нашел глазами Макарьевну.
— А, и ты здесь. Я еще поговорю с тобой, как водителей в своей корчме спаивать.
Макарьевна поджала губы оборочкой.
— Я за стакан своего неподмесного на двадцать копеек меньше беру, чем в кафе за плодововыгодное.
Еще потоптались они у постели Будулая. Генерал Стрепетов сказал на прощанье:
— Смотри, Солдатов, ты теперь за него не только как за своего родича, но и как за лучшего табунщика будешь отвечать. А если что потребуется, скажем те же продукты из нашей кладовой, — прямо ко мне.
После этого стали удаляться от постели Будулая шаги. Еще лишь явственно донеслось до него:
— Я бы этих подлецов сам перестрелял.
Хлопнула дверь. Все голоса сразу смолкли. Как голоса самой молодости его.

 

Уже на улице генерал Стрепетов набросился на Михаила Солдатова:
— А самосвал у тебя почему по ночам перед домом стоит? Это что, твой персональный транспорт? В левые рейсы гоняешь?
При этих словах генерала Стрепетова все события минувшей ночи вдруг с мгновенной яркостью ожили и пронеслись перед взором Михаила. Комок жесточайшей обиды подступил ему к горлу, и он так ничего и не смог сказать, хотя у него было что ответить генералу Стрепетову.
Но в утреннем чистом воздухе уже раздался отчетливый ответ Шелоро:
— Вы бы лучше поинтересовались, Михаил Федорович, на каком персональном транспорте он этой ночью свою Настю рожать отвез.
Однако генерал Стрепетов не захотел пощадить Михаила Солдатова:
— Тем хуже! Как будто для этого, кроме самосвалов, у нас нет никаких других машин. Если той же «скорой помощи» не нашел на месте, должен был прямо идти в гараж и брать мою «Волгу». Ты что же, первый день на конезаводе и не знаешь наших порядков?
И генерал Стрепетов из-под своего крутого лба взглянул на Михаила колючим, осуждающим взглядом. Михаил поспешил отвернуться.
* * *
— Какая там ворожба, — обеими руками отмахивалась теперь Шелоро от цыганок, когда они на раннем рассвете, по обыкновению, заходили за ней домой по дороге на автобусную остановку. — Я же теперь по трехсменному графику живу. Откуда он только свалился прямо под колеса нашей брички?! Вот сейчас, как только провожу своих школьников, а младшеньких доставлю в садик, так сразу же и надо к нему на дежурство бечь. И до самых двух часов, пока Макарьевна будет за воротами клиентов вербовать, пои этого идейного цыгана куриным супом или теплым молоком с ложечки, потому что ничего другого он не может есть. Но все равно надо ему зубы ножом разжимать. И еще за смену до пяти разов с боку на бок перевернуть, а в нем не меньше центнера. А после обратно детишек из школы встрень, из садика забери, накорми и обстирай. Я раньше двенадцати никогда не ложусь, весь день как в тумане хожу. И Егор у меня уже как беспризорный стал, сунешь ему какой-нибудь пирожок — и ладно. Он уже меня и к нему начинает ревновать, еще неизвестно, говорит, что ты там с ним делаешь по целым дням. — У Шелоро блестели глаза. — А что я с ним могу делать, когда он как бревно? — Доставая из-за выреза кофты обтерханную колоду карт, Шелоро вздыхала: — Нет, и в воскресенье я поехать не смогу. У нас этот трехсменный график без выходных: мы с Макарьевной по полдня дежурим, а Михаил по ночам. Ему тоже дыхнуть некогда, женился, на свою голову, на цыганке. — Шелоро ласкала в руке колоду карт. — Скоро я совсем ворожить разучусь. — Она решительно прятала колоду за вырез кофты, напутствуя подруг: — Побольше вам наворожить, детишкам гостинцев привезти, но чужого лучше не берите, с милицией не связывайтесь. На нашем конезаводе, слава богу, можно и без этого обойтись. Пора уже от воровства отвыкать.
В ответ подруги Шелоро невинно интересовались у нее:
— А чьи это лошади у вас из сарая выглядают? У вас же, кажется, не гнедые были.
— Приблудные, — не сморгнув, отвечала Шелоро. — Они пристали к нам еще под совхозом Придонским Утром проснулись, а они с нашей брички сено щиплют. Егор и запряг их вместо наших. А если в Придонском кинутся табун пересчитывать, все равно сойдется. У нас тоже добрые одры были. — До конца выдержав взгляды своих подруг, Шелоро переключила их внимание на другое: — Вечером с остановки не забудьте опять ко мне зайти. Я с этим несчастным Будулаем скоро совсем ничего не буду знать. Как там американцы, еще не нападают на нас? Я теперь как в темном колодце живу, не забывайте меня, — заискивающе просила Шелоро подруг.
Те дружно заверяли ее:
— Зайдем.
— Можешь не беспокоиться, Шелоро.
— И твоим детишкам гостинцев привезем.
Но уже на пороге какая-нибудь из них, самая острая, не забывала обернуться:
— Ты только поскорей выхаживай этого кузнеца, да смотри, чтобы Егор тебя с ним не застал.
С визгом они исчезали за дверью.

 

Как бы и вообще ни была изнурительна повседневная жизнь за рулем, особенно в ненастное время года, Михаил Солдатов не помнил, чтобы еще когда-нибудь ему приходилось укладываться в такой жесткий режим. Все у него теперь было рассчитано даже не по часам, а по минутам. Хорошо еще, что маршрут на станцию Атаман, откуда он последнее время возил железобетонные плиты для новых конюшен, лежал близко от райцентра, и ему приходилось делать лишь небольшой крюк, чтобы на обратном пути заехать на свидание с Настей. Но для этого надо было и выезжать из дому еще по-темному, чтобы надолго не застрять на станции в очереди других машин, и даже завтракать, не бросая руля, одной рукой выворачивая его, а другой нащупывая рядом на сиденье и развязывая тормозок с котлетами и пирожками, которыми снабжала Михаила в дорогу Макарьевна. Охота пуще неволи. Оказалось, можно было даже при этом наловчиться запивать пирожки горячим кофе из термоса. Никто, должно быть, кроме Шелоро, не смог бы заварить такой кофе, который тут же и сдергивает с глаз предательскую дрему, возвращая бодрость. Заваривать такой кофе, по словам Шелоро, ее научила знакомая ростовская цыганка Тамила.
И все-таки к концу обратного пути, когда запас кофе в термосе уже иссякал, Михаилу то и дело приходилось ловить себя на том, что он, внезапно вздрагивая и судорожно цепляясь руками за баранку, размыкает тяжелые веки. Никакой, даже цыганский кофе не сможет помочь человеку, если до этого ему за целую неделю так ни разу и не пришлось выспаться от души. Чтобы ни единого раза не вскакивать, испуганно прислушиваясь к чужому прерывистому хрипению в доме. Не поднимать от подушки голову, всматриваясь в циферблат ходиков на стене и в синеву окон, разбавленную отблеском молодого снега.
Тем большей наградой было для Михаила, когда на обратном пути, свернув с трассы на окраинную улочку райцентра, он еще издали находил глазами в угловом окне второго этажа роддома — каждый раз в четыре ноль-ноль — знакомый черный платок с крупными красными цветами. Настя уже выглядывала его. И мог ли он, что бы ни случилось в дороге с ним или с его самосвалом, хоть раз позволить себе не успеть к этим четырем часам ноль-ноль…
Но пока, слава богу, ничего не случилось за всю неделю. Даже ни разу не поймал скатом гвоздь на трассе, по которой днем и ночью нескончаемо двигался взад и вперед всевозможный транспорт, теряя по пути и оставляя за собой на асфальте все-все: от острых обломков проволоки, к которой подвязывают виноградную лозу, до хищно загнувшихся зубьев стальных переметов, которыми браконьеры перехватывают течение Дона.
На все, и даже на большее, был теперь согласен Михаил Солдатов. И на то, чтобы за ночь не меньше десяти раз на цыпочках подходить к постели беспамятного Будулая, вслушиваясь, как что-то булькает и скрипит у него в груди. И на то, чтобы после этого опять чуть свет мчаться за грузом через всю табунную степь под снегом или дождем. Только бы на обратном пути, подъезжая к двухэтажному кирпичному зданию районного роддома, увидеть наконец в угловом окне на бледном лице Насти, окаменевшем с того часа, как привез он ее сюда, хотя бы слабый проблеск улыбки.

 

Рано утром Клавдия разомкнула веки и тут же прикрыла их: режуще белый свет выжал из них слезы. Приподняв от подушки голову, увидела в окно, что за одну ночь молодой пушистый снег все выбелил вокруг. Только Дон внизу, у подножья хутора, блестел вороненой спиной.
Едва успела накинуть на плечи кофту, как застучали на крыльце шаги, звякнула щеколда. С клубами морозного пара ввалилась Катька Аэропорт с оплетенной красноталом четвертью под мышкой. Гулко стукнув четвертью об стол, сразу же по-хозяйски нашарила в шкафчике у двери два стакана и стала наливать в них темно-красное, почти черное вино.
— Давай, Клава, с тобой за мою дорожку выпьем. — И, не ожидая Клавдии, запрокинув голову, она до донышка выцедила свой стакан, промокнула губы кружевным платочком. — Ну что ты так воззрилась на меня, я же, кажется, ясно сказала: за мою дорогу. — Наклоняя горлышко четверти, Катька опять наполнила свой стакан. Только после этого она развязала и откинула на плечи зеленый полушалок, расстегнула новое, с меховым воротником, пальто и нашла глазами стул. — Видишь, какая я уже с утра. Да, да, кончается моя хуторская жизнь, а что там дальше будет, слепой сказал: побачим. Ты только не подумай, что я собираюсь у тебя на груди рыдать. И не вздумай поверить всему, что я тут наговорила тебе прошлый раз. Мало ли что беременной бабе взбредет. Я тут тебе с тоски нагородила сама не знаю чего, а ты и разжалобилась. — Катька Аэропорт угрожающе повысила голос: — А я больше всего не хочу, чтобы меня кто-нибудь на прощанье стал жалеть. Видишь, какая я уезжаю из хутора веселая?! Ты мне не веришь?
Клавдия поспешила успокоить ее:
— Верю, Катя.
У Катьки Аэропорт упал голос:
— Врешь. Я по твоим честным глазам вижу, так и не научилась брехать за всю свою жизнь. Но рожать своего ребеночка я все равно буду не здесь. — Опять она повысила голос: — Я же тебе говорила, что у меня за Доном одна хорошая знакомая работает в роддоме медсестрой, к ней и поеду. И вообще… — Она запнулась.
Клавдия внимательно посмотрела на нее.
— Что-нибудь случилось, Катя?.
Катька Аэропорт усмехнулась, глядя куда-то в окно.
— Больше того, что со мной уже случилось, ничего не может быть. — Тут же она твердо пояснила: — Но я ни о чем не жалею. — И еще тверже добавила, глядя прямо в глаза Клавдии жестким взглядом: — И никого не виню. Чем скорее ты забудешь, о чем я наговорила прошлый раз, тем лучше будет. — Неожиданно она улыбнулась. — Я бы согласна, чтобы у нас тут опять военные учения были. Чтобы все до капельки повторить. И на лодке опять с моим рыжим квартирантом по ночам ездить, и на острове вместе с ним сено для коровы косить, ну и все остальное. Я на него, Клава, нисколько не серчаю. Он ведь сразу же и сказал мне, что для семейной жизни не подходит. И за что же мне теперь на него серчать, если он всегда со мной такой ласковый был. Он меня не силой взял, я еще за всю жизнь свою никогда такой веселой, как этим летом, не была. Наигралась за все прошлые, а может, и на будущие года. Я и сама сразу же поняла, что никакой он для меня не муж, на это нечего было и надеяться, из таких не бывает мужей. Но если ему на шею хомутом не вешаться, он для тебя все что угодно сделает. Хоть на Володин курган на руках доставит. Да, да, Клава, так оно и было. И он же ни за что не хотел, чтобы я потом матерью-одиночкой осталась. Не из-за него же, Клава, я теперь решила из хутора уезжать. Бедный сержант, если бы он только мог знать, что ни в чем не виноват передо мной!
Катька остановилась. Дальше она не стала пояснять, что именно должен был знать и не знал ее сержант. А Клавдия не расспрашивала ее. Что-то в последний момент удержало ее от неизбежного в подобных случаях вопроса, уже готового сорваться с губ. Что-то подсказало, что лучше ей и совсем не знать того, о чем могла бы рассказать ей Катька Аэропорт.
Вдруг Катька низким голосом спросила у нее:
— Ты что же, совсем ослепла, что я уже вот-вот рассыпаться должна? — Она положила руку на свой живот. — Я думала, что ты еще перед летом могла сообразить, когда я купила себе в Шахтах широкий халат. Так при чем же здесь, скажи пожалуйста, этот рыжий сержант? Если бы это он, мне бы еще почти до будущего мая ходить. Это я со зла на всех мужчин плела тебе, и на него, и на твоего совсем невинного мальчика. Не смотри на меня такими глазами, я и без этого знаю, что ты лучше меня. Но тебе, Клавдия, легко быть хорошей, с тобой всегда были дети, а я всегда одна. Хуже одиночества ничего не может быть. Особенно когда калмыцкий ветер задует на целый месяц. Под этот-то момент и подкатился ко мне тут один наш хуторской с такой же бутылью. — Она презрительно покачала на столе за красноталовую плетеную ручку четверть с вином. — А на другой день взял и посмеялся при всех перед киносеансом в клубе, что благодаря мне он на спор с дружками такую же бутыль выиграл… — Катька налила из четверти вина в свой стакан, выпила его до дна и вытерла губы кружевным платочком. — Вот и закрутила я потом у него на глазах с моим рыжим квартирантом на все лето… Бедный сержант, еще немного, и я его действительно могла бы полюбить. — Катька Аэропорт вдруг встала. — Но больше я тебе, Клавдия, ничего не скажу. Теперь ты знаешь, почему я из нашего хутора уехать должна. Выпьем за мою дорожку. — Еще раз она налила из четверти темного, почти черного вина в свой стакан, а другой, давно налитый до краев, подвинула на столе к Клавдии. Клавдия взяла его. — А потом, когда все случится, завербуюсь, должно быть, на Цимлу, там, говорят, какой-то завод собираются строить. Там мне легче будет и квартиру получить. Наймусь посудомойкой в столовую или на крановщицу выучусь и буду из-под самого неба на вас поглядывать да денежки ковшом грести. Крановщицам, говорят, хорошо платят. Как ты думаешь, Клавдия, смогу я на крановщицу выучиться или нет?
Ни капельки не лукавя, Клавдия ответила:
— Сможешь. Ты теперь, Катя, ради него, своего маленького, все должна суметь.
Катька Аэропорт поморщилась.
— Это ты брось! А за то, что тоже выпила за мою дорогу, спасибо тебе. — Она промокнула платочком губы, поставила на стол пустой стакан. — Значит, я все-таки не зря тут все утро выступала перед тобой. Но эту проклятую бутыль, извини, я заберу с собой. Она мне еще понадобится, когда я выйду на гору проезжим шоферам голосовать. И там мы еще посмотрим, товарищ бывший мой бригадир, кто из нас скорее станет героем соц… соц…
Язык уже не повиновался Катьке Аэропорт. Пошатываясь, она пошла к двери с оплетенной красноталом бутылью под рукой.
Клавдия не остановила ее.

 

Теперь и Клавдия уже твердо знала, как ей нужно будет поступить.
Тимофей Ильич сказал, что вернулся Будулай на конезавод, но после этого ничего не изменилось в ее жизни. И ничто не предвещает, что может измениться. Уже и перед мысленным взором расплываются его черты. Скоро совсем растают.
Как будто и не было его совсем. И теперь уже и и Ваня, который вот-вот уедет совсем далеко, ни Гром больше не напомнят о нем. Никто не напомнит и не подскажет, как ей дальше быть.
Так, значит, и надеяться больше не на кого. С той ночи, как она осталась на кукурузном поле одна с двумя совсем маленькими детьми, ей всё и всегда самой приходилось решать. Что же ей теперь может помешать?

 

Если и вообще надо набраться терпения, чтобы по целым дням не отлучаться от постели больного ни на шаг, то куда как весело, когда при этом нельзя еще и перемолвиться с ним словом.
Но и не такая была та же Шелоро, чтобы хоть минуту выдержать рядом с другим человеком, так и не раскрыв рта. Даже если он сам лежит перед тобой как бревно и ничего не отвечает на твои слова. Ну и пусть не отвечает.
С первого же дня, как только Шелоро стала оставаться на дежурстве наедине с Будулаем, она взяла за правило усаживаться, колоколом раскинув юбки, на маленькую скамеечку у его ног и вплоть до появления своей сменщицы Макарьевны разговаривать с ним так, как если бы он не только слушал ее, но и поддерживал эту беседу.
— Вот так-то и бывает, Будулай, — на первом же своем дежурстве начала высказываться она, — ты себе думаешь, как вскочил на лошадь, так теперь уже всегда и будешь держать ее за уши, а она вдруг подстережет свой момент — и об землю тебя. Чтобы не гордился. И скажи спасибо, что не до смерти. Ты уже понадеялся, Будулай, что до конца жизни сможешь обойтись без темных и несознательных цыган, а они же взяли и подобрали тебя на том самом месте, где ты со своего железного копя загремел. И надо же было тебе так вдариться об землю, Будулай. Погляди-ка на себя.
Порывшись в складках юбки, Шелоро извлекала большое круглое зеркало с алюминиевой ручкой и держала его перед лицом Будулая, пока он не прикрывал тяжелые синие веки.
— Не нравится, да? Еще бы — черный, как чугунок. Конечно, и Тамилкины молодые любовники постарались. Шибко она тогда в овраге осерчала на тебя за то, что ты чуток ее власти над всеми нашими цыганами не лишил. Такого не прощают. Как они еще не добили тебя? Но чернота до твоей свадьбы с этой казачкой еще может пройти, а вот то, что они, похоже, тебе личность отшибли, хуже. Кому ты после всего этого будешь нужен? Ты что же думаешь, эта твоя несчастная казачка примет тебя такого? Да ты не беспокойся, я ничего плохого о ней не хочу сказать. Она женщина хорошая и совсем даже не скупая. Да, да, не моргай глазами, Будулай, я ее, пока она мою ораву обедом кормила, успела рассмотреть. Но и ей ведь мужчина нужен в доме не для того, чтобы она всю жизнь ухаживала за ним, как вот теперь я за тобой. После того как она без своего погибшего мужа всю свою молодую жизнь на детей потратила, ей уже нужно, чтобы кто-нибудь ухаживал за ней. И зачем же ей теперь, скажи, пожалуйста, связываться с тобой? Чтобы из-под тебя горшки выносить? Тебе обо всем этом теперь, на свободе, надо хорошенько подумать, Будулай. Времени у тебя будет много. Если ты пока не в силах разговаривать, то лежи себе молчком, гляди прямо перед собой в потолок и соображай. У тебя есть о чем подумать, Будулай. А теперь дай я попробую повернуть тебя на бок, чтобы у тебя кровь не застыла.
Руками и коленкой Шелоро поворачивала Будулая на бок лицом к стене, безжалостно ругая его:
— Да ты бы хоть как-нибудь постарался мне помочь, женское ли это дело — такие тяжести ворочать. Если надорвусь, кто тогда моих детишек будет доглядеть, ты, что ли? Ты вон и своего одного-единственного сына совсем чужой женщине на воспитание бросил. Опять заморгал. Правда, она всегда глаза колет. Ладно, не моргай и не вздрагивай, дай-ка я заодно тебе спину этой мазью смажу, какую Егор вчера целый день в летней кухне варил.
Закатывая на спине у Будулая нижнюю сорочку, она пальцем доставала из пол-литровой банки густую черную мазь и ладонями втирала ему.
— Егор ею коней от всех болячек лечит. В один момент проходят. Считай, Будулай, что тебе повезло, от верной смерти ушел. Эти Тамилкины полюбовники свое дело знают. Гляди-ка, какие метки оставили, как они только тебе ребра не поломали. Но, может быть, и повредили, снаружи не видно. А она, конечно, стояла рядом и только инструктаж давала. Она свои белые ручки ни за что не станет пачкать. Но и тебе, Будулай, тогда, в овраге, тоже не надо было на рожон лезть. Думал со своего мотоцикла сразу всех цыган на новую жизнь сагитировать, да? А сразу никогда и ничего не получается, Будулай. За это ты и пострадал. Мой Егор с того дня тоже стал какой-то другой. И об этом тебе тоже надо подумать, Будулай. Времени у тебя хватит. Ну вот, а теперь лежи и спи, если ты еще не спишь. Конечно, конская мазь воняет не очень хорошо, но зато она кровь разгоняет.

 

Макарьевна, которая заступала на свою смену у постели Будулая после обеда, первые дни старалась заходить к нему в комнату лишь в случаях крайней необходимости, когда нужно было сменить у него на голове компресс или же помочь фельдшеру, который приходил делать ему уколы. Все остальное время она предпочитала находиться в кухне, стряпая там и стирая.
Один вид его бороды, вздыбленной на белой подушке, ввергал ее в трепет.
Но постепенно, оставаясь наедине с Будулаем в большом доме, она осмелела. Ничего худого за все это время не случилось с ней, и совсем непохоже было, чтобы он, такой беспомощный, мог причинить ей хоть какой-нибудь вред. А вскоре ей даже стало казаться, что при появлении ее в комнате глаза у него чуть-чуть оживали.
И однажды она сама не заметила, как задержалась у его постели и тоже устроилась на скамеечке со своим вязаньем. За дремотным мельканием спиц у нее вдруг само собой вырвалось:
— Гляди, выздоравливай, цыган, пока Настя не вернулась домой.
Она сама испугалась своих слов. Спицы остановились у нее в пальцах.
Нет, это ей только показалось, что он пошевелился. Все так же неподвижно лежал он, устремив взгляд вверх, одеяло у него на груди еле видимо вздымалось и опускалось. Можно было подумать, что он спит с открытыми глазами.
Макарьевна успокоилась, спицы опять пришли в движение. Со своей дворовой собаки она настригла шерсти, ссучила ее на старой прялке в нитки и теперь спешила связать из нее себе пояс, который, говорят, хорошо помогает при радикулите.
Из-под ее стула молодой рыжий кот лениво пытался достать лапой шерстяной клубок. Время тянулось медленно, как и нитка из этого клубка. Но за годы своей одинокой старости Макарьевна давно уже научилась разговаривать сама с собой. Сама у себя спрашивала и сама же себе отвечала. И теперь под шелест своих спиц она незаметно для себя втягивалась в такую беседу:
— От кого хотел убежать, к тому же и попал.
— Человек хочет на гору, а черт его за ногу.
— Хоть и кузнец, а сам себе счастья не отковал.
— Так всегда и бывает.
— Но и нельзя же теперь других молодого счастья лишать.
…При этом Макарьевне опять почудилось на постели Будулая то ли какое-то движение, то ли шорох. Она так и вонзилась в него глазами. За это время он успел закрыть глаза и, судя по всему, действительно спал. Лишь чуть-чуть у него вздрагивали пальцы на больших руках, вытянутых сверху одеяла.
Что-то хлюпало и скрежетало у него в груди. Сон или беспамятство его, а может, то и другое вместе, были глубоки и тяжки. И, конечно, вряд ли какими-нибудь словами можно добудиться его.
Все же Макарьевне во что бы то ни стало надо было договорить начатое до конца. Она наклонилась над Будулаем и тихо спросила;
— Но ты-то сам хоть понимаешь, цыган, что тебе долго залеживаться в этом доме никак нельзя?
Будулай вдруг открыл глаза и глянул на нее в упор сурово и печально. Макарьевна отпрянула от него.
В эту минуту снаружи дома прогремели по ступенькам тяжелые шаги, открылась дверь и вошел Михаил, который только что вернулся из очередного рейса.

 

У Михаила Солдатова, когда он, обычно уже поздно вечером, возвращался домой из своих дальних рейсов с заездом на обратном пути в роддом на свидание с Настей, ни для чего другого уже не оставалось времени, кроме как для короткого сна. Тем более что и спать ему теперь приходилось, как тому же зайцу под кустом — с прижатыми и вздрагивающими при каждом шорохе ушами. Он даже кровать свою передвинул из спальни в зал, где лежал на диване Будулай, чтобы не прозевать, когда может понадобиться ему помощь.
Теперь они проводили ночи почти рядом, на двух, одна против другой, постелях, и тяжелое, прерывистое; дыхание одного смешивалось с усталым и здоровым храпом другого.
Будулай не стонал и вообще не беспокоил Михаила по ночам. Но ведь у спящего зайца все равно настороже уши. До рассвета Михаил то и дело отрывал от подушки голову, всматриваясь сквозь лунный полумрак и вслушиваясь.
На рассвете ему опять надо было спешить в гараж.

 

По субботам Макарьевне приходилось с утра до вечера одной дежурить у постели Будулая, потому что Шелоро на весь день отлучалась из поселка.
Обычно за день до этого в доме у Солдатовых пахло жареной курятиной и сдобным тестом. Михаил, возвращаясь из рейса, втягивал ноздрями воздух:
— С какой это радости у нас сегодня праздник?
— Надо же на всю неделю наготовить, — отвечала Макарьевна, — чтобы ты здесь без хозяйки не отощал.
Шелоро, которая в этот день, сбегав домой, тоже до вечера помогала ей по кухне, добавляла:
— Не то Настя нас со свету сгонит.
И, наперебой ставя перед ним на стол тарелки, они возмущались, что он, едва дотронувшись, тут же и отодвигал их от себя.
— Поглядел бы в зеркало, на кого стал похож.
— Не мужик, а одно название. Одни скулы торчат.
— Думаешь, такого она тебя больше будет любить?
— Поубивался — и хватит. Не вы первые, не вы последние.
— У нас с Егором через одного умирают.
— Она тебе еще дюжину произведет.
Но и до этого они знали, что Михаил все равно не поддастся на их уговоры. Еще до возвращения его домой они обменивались на этот счет между собой мнениями:
— Ему теперь хоть райскую птицу зажарь.
— Уставится в одну точку на стене и глядит. Что он там видит?
— Это он все ту же задачку своей будущей семейной жизни решает.
— Трудная ему досталась задачка. Какой только черт его с ней сосватал?
Шелоро глубокомысленно замечала:
— Судьба. Вы же, бабушка, у них на свадьбе сами за посаженую мать были.
— Я и говорю, что черт меня посадил. — Макарьевна оглядывалась на дверь, за которой лежал на диване Будулай.
При этом она обычно замешивала или уже раскатывала скалкой на большой, чисто вымытой доске тесто для пирожков, а Шелоро за тем же столом, рядом, закатывала в крутую глину ощипанного цыпленка. Искоса наблюдая за ее действиями, Макарьевна интересовалась:
— И что же ты после этого будешь с ним делать?
— Положу в огонь.
— Прямо в печку?
— Прямо в печку.
— А потом?
— А потом его можно будет есть.
— С глиной?
— Вы что же, бабушка, думаете, цыгане совсем дурные? Вы разве печеную картошку прямо с горелой шкуркой едите?
— То совсем другое. Но ты хоть, ради Христа, Михаилу не проговорись. Он тогда совсем его не станет есть.
— Ну и пусть не ест. Для него вы можете по-вашему сжарить.
Перекладывая слепленные пирожки с доски на железный лист, Макарьевна сокрушалась:
— Неужто ты и пирожки совсем не умеешь печь?
— Зачем же, бабушка, мне уметь, если люди нам их готовые дают?
— И курей?
Шелоро принималась хохотать:
— Нет, мы их с собой в клетушках возим.
Макарьевна невольно отодвигалась от нее. Но вскоре, пока пеклось и жарилось у них на плите, между ними опять возобновлялся разговор:
— Как бы эту задачку им теперь опять не пришлось втроем решать?
— Там видно будет, — сухо отвечала Шелоро. — Все вам, бабушка, нужно.
— И вздумалось вам его сюда привезть.
— Куда же нам было его везть?
— Хотя бы и ко мне. У меня после Насти спальня и теперь пустует.
— Вы же, бабушка, и здесь боитесь оставаться с ним на ночь.
Макарьевна, оглядываясь на дверь, прикрытую в зал, признавалась:
— Боюсь. Днем уже привыкла, а ночью одна бы с ним ни за какие тысячи не осталась. Может, он и хороший человек, но борода у него дюже черная.
— Хуже, бабушка, когда не борода у человека черная, а душа.
— Да, это только звери могли такое с человеком сделать. — Вынимая из духовки железный лист с огнедышащими пирожками, Макарьевна принималась уговаривать Шелоро: — Ты бы хоть на своих картах погадала на него.
Шелоро решительно отказывалась:
— Нет, на мертвого нельзя гадать.
Макарьевна пугалась:
— Какой же он мертвый?!
— Все равно без согласия человека карты правду не скажут.
— Это у вас какой-то цыганский закон, а у нас… — Перекладывая с железного листа пирожки в большую кастрюлю, Макарьевна вытирала краем фартука вспотевший лоб, готовясь вступить в дискуссию по этому поводу, но Шелоро не позволяла ей:
— У каждой нации свой закон. Еще не хватало, чтобы теперь и цыганок стали учить, как им на картах гадать. Вы бы лучше, бабушка, поискали мне корзинку, в какой я пирожки и куренка повезу. Так я могу и на автобус опоздать.
И Макарьевна, прерывая дискуссию, со всех ног бросалась выполнять ее приказание. Но когда все уже было уложено в плетеную круглую корзинку и Шелоро — в новом красном с синими кружевами платке — надевала ее на согнутую в локте руку, Макарьевна все-таки кричала вдогонку:
— Смотри, Шелоро, не проговорись. Ни-ни!
Шелоро отмахивалась от нее, как от слепня, открывая на улицу дверь. Вместе с нею вываливались на улицу из дверей дома Солдатовых запахи печеного сдобного теста и другой всевозможной снеди. Большой рыжий кот бежал за Шелоро почти до самой автобусной остановки, вставая на дыбки и касаясь лбом ее корзинки.

 

Макарьевна, которая давно должна была заступить на дежурство у постели Будулая, что-то задерживалась, и Шелоро уже несколько раз выходила за калитку. Она опаздывала и самого младшего, Данилку, из садика взять и всех своих остальных детишек из школы встретить. То ли чересчур долго расплачивались с Макарьевной ее поночевщики, то ли внезапный клиент затормозил у корчмы. Но еще хуже, если опять пронзил старуху ее радикулит, как это с нею случалось.
Никакая другая причина не смогла бы заставить ее пренебречь своими добровольно принятыми на себя обязанностями медицинской сиделки. Но и ждать ее Шелоро больше не могла. Вглядываясь в конец улицы, она видела, что все машины уже разъехались от придорожной корчмы, а хозяйка ее как сквозь землю провалилась. Между тем все женщины уже прошли мимо Шелоро из центра поселка с детьми за руку.
И она решилась. Постояв около Будулая, который спокойно спал на диване, откинув назад голову, она надела теплую плюшевую кофту и платок и, стараясь не скрипнуть дверью, выскользнула на улицу. Ничего не должно было случиться за тот самое большее час, пока она будет находиться в отлучке.
Ей бы, пожалуй, и часа не потребовалось, если б не тревога о Макарьевне, которая скорее всего теперь тоже нуждалась в ее помощи. Лежит, должно быть, старуха со своим радикулитом, и ни одной живой души нет рядом с ней. На клиентов ее надеяться не приходилось. Им бы только прикорнуть накоротке в тепле, запить хороший сытный завтрак бражкой, несмотря на все запреты ГАИ, и опять в путь.
Макарьевна и правда лежала на своей высокой деревянной кровати одна-одинешенька, сложив руки на животе. Но когда исполненная глубочайшего сочувствия Шелоро, всматриваясь, наклонилась над ней, неописуемая злость обуяла ее. Знакомый кисло-сладкий душок ударил ей в лицо. За многие годы семейной жизни она, слава богу, нанюхалась его. Егор приучил. Теперь ей достаточно было лишь перевести свой взгляд на стол, на котором стояли три порожние бутылки и три граненых стакана, чтобы у нее уже не осталось сомнений.
Видно, среди клиентов Макарьевны оказались на этот раз такие обходительно-настойчивые, что старуха не сумела устоять перед их уговорами разделить с ними ужин. То ли желая посмеяться над хозяйкой придорожной корчмы, то ли просто от широкой души они упоили ее со вчерашнего вечера так, что она и теперь еще никак не может очнуться.
Шелоро чуть не задохнулась от ярости. Разгулялась старая хрычовка, позабыв обо всем на свете. Вон сколько и сала, и домашней колбасы, и всяких соленьев понаволокла на стол из кладовок и погребов. А так ни одного огурчика не выпустит без копейки из своих цепких пальцев.
Шелоро потрясла ее за плечо. Только на один миг Макарьевна выкатила на нее из-под сумчатых век свои оловянные глазки и, почмокав губами, снова смежила их.
А потом будет неделю хвататься за свой радикулит. И Шелоро без смены за нее у постели этого идейного Будулая дежурь. Как будто у нее своей семьи нет. Очень просто, если некормленый-немытый и вообще запущенный ею за это время Егор даст ей развод. И будет прав. Какой другой муж столько будет терпеть! Всему бывает предел.
Но перед уходом Шелоро все-таки брезгливо закрыла старухе лицо марлечкой от мух, которые и в это зимнее время стадами ползали по всем столам в натопленной хате и назойливо жужжали, как мелкий густой дождь.

 

Михаил уже совсем было пал духом, не зная, как растопить каменное отчаяние Насти, когда с неожиданной стороны пришла помощь. В начале третьей недели пребывания ее в роддоме, заехав к ней на обратном пути из поездки на Сальский элеватор за овсом для конематок, он нашел ее не такой, как обычно. Она встретила его не так, как в прежние дни, едва выглядывая из окна палаты на втором этаже роддома, а сама раскрыв обе половинки рамы.
Михаил сразу же снизу предостерег ее:
— Закрой окно! Еще не хватало тебе застудиться здесь.
Но она лишь стянула рукой на груди байковый синий халат.
— Нет, Миша, это мне сам главврач приказал дышать свежим воздухом. — Она с жалостью оглядела сверху Михаила. — Бедный, как же ты похудел за эти дни. Ты бы хоть через день заезжал ко мне, а можно и вообще реже. Я на той неделе отпрашиваться домой буду.
Михаил и обрадовался, и испугался. Обрадовался тому, что она вдруг явно повеселела, и испугался тут же промелькнувшей мысли, что ее ожидает дома.
— Не спеши, Настя, как бы хуже не сделать.
Она вымученно улыбнулась:
— Хуже, Миша, уже не может быть.
Но он уже твердо решил всеми средствами воспрепятствовать ее намерению.
— Нет, нет, пока еще нельзя.
Она взмахнула бровями.
— Почему? Не век лее мне тут лежать? Надо и в палате место освобождать.
Лихорадочно соображая, как ему надо будет поступить в дальнейшем, Михаил уже составил себе план обязательно улучить момент, чтобы незаметно от Насти встретиться с главврачом и во что бы то ни стало уговорить его подольше задержать ее в роддоме. Даже если для этого и пришлось бы посвятить его в то, во что Михаил никого не хотел посвящать.
— А разве ты уже не одна лежишь?
Он знал, что после операции ее по распоряжению главврача одну поместили в двухместную палату.
Настя зачем-то оглянулась в палату и побольше высунулась из окна, стягивая на груди халат.
— Ночью новенькую положили.
Михаилу захотелось уточнить:
— Она… уже?
Снова быстро оглядываясь, Настя приложила палец к губам.
— Я к тебе завтра во двор выйду. — И тут же с преувеличенным оживлением она перевела разговор на другое: — Ты, там, должно быть, и в столовую не успеваешь. На сухой паек перешел.
— Нет, успеваю.
— Ну тогда докладывай мне, как положено, по порядку. — Она приготовилась загибать пальцы. — Сегодня на первое у вас что было?
Окончательно сбитый с толку столь резкой переменой в ее настроении, Михаил послушно ответил;
— Котлеты.
— Ну, допустим. — Настя загнула один палец. — А на второе?
— Сырники, — храбро продолжал Михаил, зная, что если он вынужденно и врет ей, то лишь наполовину. Не успевая по утрам в столовую, он и сегодня, как всегда, брал с собой в рейс то, что наготовили для него Шелоро с Макарьевной. На этот раз они действительно уложили ему с вечера на дорогу котлеты и сырники.
— Будем считать два. — Настя загнула второй палец. — А на третье, небось скажешь, компот?
— Нет, — включаясь в игру, ответил Михаил, — кофе.
Он твердо выдержал ее взгляд. Уже перед роддомом он, борясь с дремотой, отвинтил пробку в своем термосе и прямо из горлышка с наслаждением допил остаток почти уже совсем остывшего кофе, заваренного для него Шелоро по рецепту знакомой ростовской цыганки. И он готов был теперь ответить на все вопросы Насти. Пусть она загибает все свои десять пальцев, только опять бы не вернулось к ней это безысходное отчаяние, которое уже начало передаваться и ему.
Но она не стала загибать очередной палец, а погрозила ему из окна со второго этажа роддома.
— Смотри, Михаил, вернусь и специально зайду к Надежде Федоровне в столовую, чтобы вывести тебя на чистую воду. Будут тебе и котлеты, будет и кофе.
Глаза у нее смеялись. Теперь уже Михаил не сомневался, что она окончательно на пути к выздоровлению. Иначе чем можно было объяснить эту ее веселость?
На всем пути от райцентра до конезавода он гнал свой самосвал по накатанной зимней дороге так, что овес для племенных лошадей так и шарахался в кузове от борта к борту. И еще неизвестно, довез бы он этот груз в целости и сохранности до места, если бы кузов его самосвала не был им, как всегда, наглухо обтянут, обшит брезентом в предвидении ухабов на дороге. Так тщательно, что ни единой щелочки не оставалось в нем и ни одно зернышко не должно было просыпаться из него на дорогу на поживу грачам, зимующим в придорожных лесополосах и наготове расхаживающим в ожидании таких случаев по обочинам хлебных маршрутов.

 

На другой день, когда Настя в сером пуховом платке и в длинной цигейковой куртке, из-под которой виднелся больничный халат, спустилась к нему на свидание во двор, он нашел ее еще более оживленной и веселой. Кажется, время начинало свое делать. С первой же минуты она взяла Михаила за рукав и, оглянувшись наверх, заговорщически отвела его из-под окна своей палаты в сторону.
— Вчера, Миша, я не могла тебе всего сказать, потому что она могла услышать.
Михаил не сразу понял:
— Кто?
— Новенькая. Ее, бедную, привезли к нам уже с ребеночком, которого она прямо на семикаракорском пароме родила. Но девочка здоровенькая и большая — три кило шестьсот грамм. — Оглядываясь на второй этаж, Настя еще дальше отвела Михаила из-под окна, и глаза у нее стали страдальческими. — Только ее уже второй день нянечка из бутылочки кормит.
Михаил догадался:
— Это бывает. Меня, рассказывали, мать тоже из бутылочки выкормила, молоко пропало. Но как видишь… — он повел широкими плечами.
Съеживаясь и запахивая свою цигейковую куртку, Настя как-то кособоко дернула головой в сторону второго этажа.
— Нет, Миша, у нее молоко прямо сквозь рубашку льется наружу. Она сама отказалась давать ей грудь. Я из-за этого даже поругалась с ней. Если, говорит, ты такая жалостливая, то бери и сама корми.
Михаил покрутил пальцем у головы:
— Она что, с приветом?
— Без всякого, Миша, привета. И здоровая, как прошлогодняя телка. — Настя снова оглянулась, понизила голос. — А если, говорит, хочешь, то можешь и совсем ее к себе взять. Я ее, говорит, безотцовскую, все равно здесь на воспитание государству брошу. — Снизу вверх Настя робко взглянула на Михаила. — Знаешь, Миша, что я решила…
Михаил улыбнулся:
— Еще, Настя, не знаю.
— Давай, Миша, и правда, возьмем эту бедную девочку к себе. Мне здесь сказали, что это можно будет по закону оформить. Никто потом и не узнает ничего. Что же ты, Миша, молчишь?
Михаил не знал, что и отвечать. Все что угодно мог ожидать от Насти, но такого оборота их разговора не предвидел.
— Пусть она тогда не думает, что лучше всех, — вдруг мрачно заблестев глазами и глядя через плечо Михаила куда-то вдаль, сказала Настя.
Михаил испуганно спросил:
— О ком ты, Настя?
— Не делай таких глаз, как будто ты совсем не понимаешь меня. Будулай, тот сразу бы догадался. Можно подумать, что никакая другая женщина на месте этой Клавдии тогда бы младенца не подобрала.
Михаил побледнел. — И, значит, из-за этого теперь?..
— Спасибо тебе, Миша. — Прикладывая ладонь к груди, Настя поклонилась ему. — Вот как ты обо мне думаешь. Конечно же, я цыганка и не способна…
— Настя! — Михаил примирительно положил руку ей на плечо.
Но она гневно вывернулась.
— Зато она здесь на всю Россию самая добрая, И тебе тоже затмила глаза. Но если она могла цыганского младенца в кукурузе подобрать, то почему же я теперь русскую сиротку не могу взять? Что же, по-твоему, я бессердечная совсем, да? — Снизу вверх Настя проницательно взглянула на него воспаленно блестящими глазами: — А может, это ты сам не хочешь на шею чужой хомут надевать?
Михаил попытался обнять ее за плечи.
— Успокойся, Настя, что это с тобой?
Опять она вырвалась от него.
— Она всех вас ослепила, всех! Самая добрая, самая красивая, самая…
Михаил растерянно уговаривал ее:
— Я же ее совсем не знаю, Настя, ни разу в глаза не видел. Для меня ты лучше всех. И разве я против, чтобы взять? Я во всем согласен с тобой.
Не слушая, Настя вырывалась из его рук.
— А если не хочешь, я и сама без тебя обойдусь, сама…
В эту минуту старшая медсестра в белом халате поверх пальто и в больших роговых очках строго выглянула из дверей роддома во двор.
— Как вам не стыдно, гражданин! — прикрикнула она на Михаила. — Если вы здесь так обращаетесь со своей больной женой, то как же вы с ней дома?! Я вас больше не буду сюда пускать.
У Насти вдруг мгновенно высохли слезы, она круто повернулась к медсестре:
— А вы не имеете права на него кричать! Он не ваш муж. Это я во всем виновата, я! Если бы все мужья со своими женами так обращались.
У старшей медсестры в глазах плеснулся страх. Еще, чего доброго, эта сумасбродная молодая цыганка перейдет от слов к действиям. Но, захлопывая за собой дверь, старшая медсестра все же не захотела остаться в долгу.
— Вы сами не знаете, что вам нужно. С вами лучше дела не иметь.

 

Когда Настя, проводив Михаила, вернулась к себе в палату, ее соседка лежала на койке, отвернувшись лицом к стене. То ли спала, то ли хотела дать понять, что ей не до разговоров.
Настя не стала ее беспокоить. Она уже привыкла к таким приливам и отливам в настроении новенькой. Или неудержимо рассказывает что-нибудь о своей жизни в хуторе на правом берегу Дона и смеется так, что, кажется, вот-вот заплачет, или же молчит, как камень, — слова не выдавить за целый день.
Насте и самой хотелось помолчать. Недовольна она была собой сегодня. Нехорошо все получилось с Михаилом да и со старшей медсестрой, на которую она обрушилась ни за что ни про что. Она вспомнила, какие у Михаила были растерянно-пристыженные глаза, когда отчитывала его старшая медсестра, и какие испуганно-обиженные были у старшей медсестры, когда неожиданно набросилась на нее Настя. Чего доброго, и в самом деле решила, что самое лучшее — немедленно спасаться бегством от этой больной с черными сверкающими глазами.
Настя невесело усмехнулась: не могла совладать со своей природой и напугала хорошего человека.
Скрипнула дверь, в палату робко заглянула молоденькая нянечка с завернутым в простынку младенцем на руках. Подошел час кормления новорожденных, и, как обычно, нянечки разносили их по палатам. Каждый раз в такие часы упорно заглядывала нянечка и в палату к Настиной соседке, и всякий раз та встречала ее приход все в одной и той же позе — отвернувшись лицом к стене. Никак не хотела подпускать ребенка к своей груди, хотя Настя и видела потом, как она украдкой пальцами сцеживает молоко в тазик и при этом глухо, сдавленно стонет. Молока у нее было много, и, приливая, оно беспокоило ее.
Не шелохнувшись, она лежала с закрытыми глазами спиной к двери. Как всегда, постояв у ее койки и ни слова не сказав, а только покачав головой, нянечка уже совсем собралась удалиться со своей ношей на руках, как вдруг новенькая резко повернулась и, протягивая к ней руки, хриплым голосом потребовала:
— Давай! Ну давай же скорей!
И когда растерянно-обрадованная нянечка суетливо, дрожащими руками поспешила положить ей под бок девочку, она быстрым движением выпростала из ворота больничной рубашки большую белую грудь, надавливая на нее пальцем и нащупывая тугим коричневым соском губы ребенка.
— Бери! — приказала она все тем же грубым голосом. — Ну, я кому сказала: бери! Ты что же это, свою мать не хочешь слушать?! Ага! — И она торжествующе рассмеялась, глаза у нее засветились так, будто зимнее солнце, заглядывающее в окно палаты, зажгло их изнутри. Сперва прерывистое, жадное, а потом равномерное и все более уверенное чмоканье разнеслось по палате. — Вот то-то и оно. Не спеши, молока у твоей матери на двоих хватит. Это тебе не из бутылочки по выдаче получать. Ты только посмотри, чего эти две здоровые дуры, как беспривязные коровы, ревут. Или они совсем уже разучились шутки понимать? Как будто и в самом деле найдется такая мать, которая согласится свое дите на чужое воспитание бросить. Скажи им, дочка, пусть они, проклятые, меня не расстраивают своим ревом, не сушат у меня молоко. — Она подняла от ребенка мокрые, счастливые глаза: — Марш, марш из палаты, чтобы вашего духу здесь не было! Немедленно марш! У матери с родным дитем свои дела. И ты, цыганочка, пока что уходи. Ты, должно быть, из всех ваших цыганок самая добрая и красивая девочка, но я же тебе все равно мою маленькую никогда не отдам. Откуда ты это взяла? И не думай, ты себе еще не одного родишь, вон у тебя мужик какой. Я его приметила, когда он еще в наш хутор приезжал. Пожалуйста, уходи, Настя!
Настя, не двигаясь, сидела на своей кровати, закрыв лицо руками. Жгучая скорбь и жгучая радость переполняли ее. По всем общепринятым между людьми неписаным правилам и законам ей теперь следовало бы раз и навсегда обидеться на эту женщину. Мало того что она почти целых два дня на глазах у Насти так неслыханно обходилась со своим только что родившимся ребенком, не признавая его и отказывая ему, еще совсем беспомощному, в том, в чем не позволила бы отказать своему дитю ни одна мать на земле. Она теперь едва ли не хочет свалить свою вину за это жестокосердие на чужую голову, откровенно издеваясь над лучшими чувствами и побуждениями Насти. И, конечно, ничего иного, кроме глубочайшего презрения к себе, не заслуживала она.
Но в залитой ярким солнечным светом палате слышно было, как ребенок все громче и громче почмокивал у груди своей матери, занимаясь самым первым и наиглавнейшим делом в своей жизни. А мать, ревниво скосив глаза, как завороженная, смотрела на него. И Настя, в свою очередь, глядя на них сквозь влажный и горячий туман, испытывала к этой странной и недоступной ее пониманию женщине совсем другие чувства, чем те, которые по всем правилам и законам, общепринятым у людей, она должна была бы испытывать к ней в своем оскорбленном и негодующем сердце.
Еще никогда она не была так же счастлива, как несчастна.

 

Вконец измученный не столько тяжелым рейсом, сколько последним разговором с Настей в роддоме, Михаил вернулся домой совсем поздно. Заждавшаяся его Макарьевна уже была в стеганке и в теплом платке и, едва Михаил переступил порог, побежала к себе в корчму, где ее, как всегда в это время, должна была ожидать клиентура. Оглянувшись с порога, она только и успела сообщить ему:
— Какой-то он сегодня совсем другой. Стонет и беспокоится. Все время кулаки сжимает, как будто грозит, хотя я сегодня ему ничего такого не говорила. Я уже хотела соседского мальчишку Касаткина за фельдшером посылать, чтобы он ему укол сделал…
Не заглядывая в кухню, где стоял на столе накрытый полотенцем обед, Михаил прошел прямо в зал. Будулай лихорадочно мерцал на подушке глазами. Кажется, и в самом деле что-то новое появилось в его лице, во взгляде. Впервые за все время, пока он лежал здесь, он вдруг как-то осмысленно скрестился со взглядом Михаила. Но, возможно, всему причиной была и луна, набрасывающая на его лицо из окна сетку неверного света.
Михаил подошел к нему ближе.
— Говорят, ты совсем пошел на поправку, цыган, уже кулаками начал грозить. Давай, давай, для комплекта, от вашей породы все можно ожидать. Я с твоей родичкой Настей уже почти два года как на вулкане живу и никогда с вечера не знаю, что она мне утром преподнесет. Вот привезу ее на днях домой, и тогда уже вы вдвоем возьмете меня в оборот. — Михаил вдруг осекся: — Что?
Ему показалось… Нет, он не ошибся. Будулай, который все эти дни неподвижно лежал на диване навзничь, приподнял голову на подушке. Михаил скорее догадался, чем услышал, как слетело с его губ;
— Где я?
— Что, что? — переспросил Михаил, быстро наклоняясь над ним и впиваясь в его лицо своими глазами.
На этот раз он совсем отчетливо услышал, как Будулай отчужденно спросил у него:
— Кто ты такой?
И тут же закрыл глаза, откидываясь назад, на подушку. Но губы у него продолжали шевелиться. Михаил увидел, как зашевелились у него и пальцы на выпростанных поверх — одеяла больших руках, сжимаясь и разжимаясь.
С испуганной радостью Михаил закричал:
— Молчи, молчи, скоро все узнаешь! Тебе еще нельзя говорить.
Больше всего он боялся теперь, чтобы этот внезапно свалившийся на его голову и так осложнивший всю его жизнь цыган не провалился опять в беспамятство. Он схватил руку Будулая и крепко сжал ее. Будулай ответил, хотя и совсем слабо. Его пожатие было зыбким и ускользающим.
— Молчи! — повторил Михаил. — Теперь главное, чтобы ты хоть одним коготком зацепился, а там пойдет.
И вдруг он сам подумал о себе, что, странное дело, до этого никогда и никому другому человеку так не желал он, чтобы тот еще крепче зацепился за краешек этой несчастной жизни и наконец-то выплыл из темной ямы, в которую свалила его безжалостная судьба.
— Молчи! — еще раз грозно крикнул Михаил, увидев, что губы Будулая опять зашевелились, а вместе с ними пришли в движение и его могучие черствые руки кузнеца. Как будто он и в самом деле хотел за что-то схватиться.
— Молчу, — покорно и внятно сказал Будулай.
Михаил мог бы поклясться, что при этом понимающая усмешка пробежала по его губам. Будулай закрыл глаза, глубоко вздохнул, надолго задержав в груди воздух, и потом уже задышал ровно и спокойно.
Ему снился сон: две красные рубашки плывут на двух паромах через Дон навстречу друг другу. Но, оказывается, это он мимо самого себя плывет. Только на одном пароме он совсем еще молодой Будулай, а на другом — уже с фронтовыми наградами. На том пароме, на котором молодой Будулай, сплошь плывут цыгане и только он — единственный среди них — русский, а на другом он среди русских один цыган. И в то самое время, когда молодая цыганка пристает к русскому Будулаю: «Дай, красавчик, руку», — у Будулая, который цыган, строго требует милиционер: «Предъяви документы на свои ордена». Между тем паромы уже вот-вот встретятся и разойдутся в разные стороны. Молодая цыганка уговаривает русского Будулая: «Пойдем вместе с нами, ты вполне за цыгана сойдешь». Но он отвечает: «Мне еще кузнечному делу научиться надо». — «Ну хорошо, — говорит она, — давай вместе подумаем. Ты свою свадьбу на год отложи, а я свою с рыжим цыганом тоже отложу». А тот Будулай, который с орденами, отвечает милиционеру: «Отстань! Если тебе нужны мои документы, то ищи их в блиндаже на острове».
Две красные рубашки уже проплывают мимо друг друга так близко, что до последнего слова слышно, как люди говорят на обоих паромах по-цыгански и по-русски:
— Теперь надо в Казахстан подаваться. Там еще есть кони.
— Думали, после войны спокойно заживем, а она как сдвинула людей с места, так и кружатся они по земле. Кто ищет мать, кто мужа, а кто и самого себя никак не может найти.
Два красных пятна, наплывая одно на другое посредине Дона, превращаются в одно сплошное и опять расходятся каждый к своему берегу. «Подожди! — кричит Будулай одному и другому. — Подожди!»

 

— За кем это ты гоняешься? — насмешливо спрашивает над ним голос Михаила Солдатова.
Открыв глаза, Будулай вдруг садится на диване, приближая лицо к Михаилу, и совсем отчетливо спрашивает у него:
— А на Дону много островов?
Зрачки у него блестят. Михаилу не нравится этот тревожный, тяжелый блеск.
— Почти у каждой станицы, — с удивлением отвечает он. — А какой тебе нужен?
— В сорок втором году, — медленно говорит Будулай, — когда мы отходили за Дон, наш взвод с острова у станицы…
— Раздорской? — подсказывает Михаил. Будулай проводит ладонью по лбу, как будто смахивая паутину.
— Я тогда не успел узнать.
— Там недалеко цыганку танк раздавил, — осторожно напоминает Михаил.
Но Будулай отчужденно взглядывает на него.
— Ты меня перебил. — Он снова проводит ладонью по лбу.
— Ты говорил, что ваш взвод…
— Да, — обрадованно подхватывает Будулай, — переправу племенных табунов через Дон прикрывал. Три дня мы под минометным и пулеметным огнем все склоны держали. — Голос у него становится виноватым. — Но из всего взвода только мне одному удалось выплыть. Какая-то умная лошадь, когда меня ранило, ко мне подвернула.
Михаил решается повторить:
— После войны у станицы Раздорской цыганская могила была.
— Я там никогда не был, — спокойно отвечает Будулай.
При этом ничто не вздрагивает у него в изможденном болезнью лице. Глаза смотрят на Михаила как сквозь стеклянную пленку.
Михаил сам ужасается своей догадке: он, кажется, помнит только то, что было с ним на войне.

 

— Что-то твоего Егора давно не видать? — осведомлялась Макарьевна у Шелоро. — Опять где-нибудь рыщет?
— Нет, он теперь на отделении. При табуне, — отвечала Шелоро.
— И не проведывает тебя. Вот уже третья неделя проходит. Смотри, как бы он там себе тоже какую-нибудь казачку не завел.
Шелоро уверенно улыбалась:
— Пускай, бабушка, заводит. Надо с голодными делиться.
— Зря ты так надеешься на него. Как будто он хуже других мужчин.
Шелоро продолжала улыбаться. Сама мысль, что с ее Егором может случиться что-нибудь подобное, тешила ее.
— Заведет по этому холодному времени, так, значит, меньше в своем вагончике на отделении кизяков сожгет.
Макарьевна обижалась:
— Ты что же, в нашей местности считаешь себя красавицей из всех?
Шелоро поводила плечами:
— Напрасно вы, бабушка, беспокоитесь. Как будто у нас с вами никаких других дел нет.
— Странные вы, цыгане, люди. Ему можно тебя к каждому пеньку ревновать, а ты не имеешь права.
И на это у Шелоро был ответ:
— Ревнует, значит, любит.
Но не такая была Макарьевна, чтобы ее могли удовлетворить такие ответы. Сдав дежурство Шелоро, она по пути домой наведалась к своей племяннице, которая работала кухаркой на том же самом отделении, где и Егор помощником табунщика, и на другой день, едва появившись на пороге, сообщила Шелоро:
— Вот и нет твоего Егора на отделении. Все это прошлогодняя брехня.
— А где же он? — спокойно спросила Шелоро.
Ее тон окончательно вывел Макарьевну из себя.
— Это тебе лучше знать. Я ему не жена. На три дня, говорят, договорился со своим подменщиком. И цыганских коней своих с собой из табуна забрал.
Только на короткое мгновение смутилась при этих словах Шелоро.
— Значит, так нужно было.
— Дикий вы, цыгане, народ. И живете как-то промеж себя не по-людски. Вместе и врозь. Ни он у тебя не интересуется, куда ты можешь из дому на целые недели пропадать, ни ты не беспокоишься, куда твой Егор бесплатную командировку взял.
— Не дикие, бабушка, а вольные, — поправила Шелоро. — Это я по картам могу какому-нибудь глупому и слабому человеку набрехать, а между собой мы не брешем. Какая же после этого будет семейная жизнь, если мы друг дружке не будем верить?
— Тогда и ему не след тебя ревновать.
— Это совсем другое дело. На то он и мужчина.
Макарьевна не успокаивалась:
— А что, если твой Егор за это время уже успел в тюрьму попасть?
У Шелоро только чуть дрогнули брови.
— Не стращайте меня, бабушка. Над тюрьмой тоже крыша есть. Пусть ее кто-нибудь другой боится.
Но если бы Макарьевна была понаблюдательней, она заметила бы, что все-таки этот разговор не прошел бесследно для Шелоро. Вплоть до своего ухода с дежурства она не проронила больше ни слова. Быстро сложила в свою большую клеенчатую сумку пирожки, напеченные и отложенные Макарьевной для ее детей, и, уже уходя, вдруг заявила как о чем-то безоговорочно решенном:
— Прошлый раз, бабушка, тебя не было целый день, а завтра тебе придется до вечера с ним одной побыть. Мне так нужно. Все равно твоя шоферня по выходным дням дома телевизоры смотрит.
Макарьевна было протестующе ринулась за ней, но цветастый платок Шелоро уже мелькнул за окном.
Она спешила на последний рейсовый «Икарус», чтобы с утра в Ростове к открытию воскресного базара успеть. Там она надеялась потолкаться среди приезжих со всей области цыган и от них что-нибудь о Егоре узнать. Как бы ни отговаривалась она от назойливых вопросов Макарьевны, а внезапное его исчезновение с отделения конезавода и столь длительное отсутствие начинали беспокоить ее. И подменщик его, к которому Шелоро еще до разговора с Макарьевной ездила на отделение на ветеринарной летучке, сказал ей, что договаривался с Егором подежурить за него при табуне не на всю неделю, а только на три дня.
Мало ли что за эту неделю могло случиться. Тем более что отсутствовал он все это время вместе с лошадьми. Милиции, которая последнее время на каждом перекрестке стала требовать конские паспорта, так и чудятся всюду конокрады.
Из цыган же, которые по воскресеньям съезжались на ростовский базар со всей степи, хоть кто-нибудь, а должен был видеть Егора. Человек не иголка. Не провалился же он сквозь землю вместе с лошадьми.
Однако, к великому разочарованию Шелоро, ей пришлось убедиться, что никто из них так и не видел его. Ни один цыган не видел. Почти до самого закрытия базара она по одному выуживала их в толпе и выспрашивала, особенно цыганок, которые скорее всего могли навести ее на след, — и все напрасно. Даже Тамила, с которой Шелоро столкнулась лицом к лицу, когда та только что подкатила к мясному павильону на своей серебристой «Волге», ничего не могла ей сказать. Ничего не знали и ее разодетые в новенькие кожаные пальто адъютанты. У кого же тогда еще было спрашивать?
Но и ни разу еще не было такого случая, чтобы Шелоро вернулась домой из поездки в город с пустыми руками. Какая бы после этого она цыганка была! Она решила хотя бы частично вознаградить себя за безрезультатно пропавший день покупкой нового платка в универмаге. Платки всегда были ее страстью, и, куда бы ни забрасывало ее цыганское ремесло, она обязательно возвращалась домой в новом, неизмеримо более ярком, чем предыдущий. А последнее время ее мечтами целиком завладел темно-синий с золотыми листочками платок, который она летом видела на одной проезжей курортнице на ростовском вокзале.
И когда теперь, дотолкавшись сквозь женскую толпу до прилавка в универмаге, Шелоро увидела, что именно такой платок рассматривают двое военных, она сразу поняла, что мечте ее суждено наконец осуществиться. Тончайшего, но густого и по виду тяжелого шелка платок так и проливался сквозь пальцы молоденького, с новыми погонами, лейтенанта, как морская вода, блистая золотистой рябью под лампой дневного света.
— Нет, это уже не для нее, — с сомнением говорил лейтенант другому, пожилому военному в серой высокой папахе.
Тот с осуждением отвечал ему:
— Разве, Ваня, твоя мать уже старая?
— Я боюсь, она не станет его носить.
Заглядывая через плечо молоденького лейтенанта на прилавок, Шелоро дружески подмигнула продавщице:
— Вынь-ка, чернявая, и мне такой же платок.
Не удостоив ее ответом, продавщица предупреждала военных:
— Учтите, что это уже последний и вряд ли у нас скоро еще будут такие.
Услышав ее слова, Шелоро испугалась. Еще минута, и от платка, за которым она гонялась чуть ли не полгода, останется один золотисто-синий блеск. Она протянула руку через плечо лейтенанта:
— Раз он им не понравился, я его беру.
— Эй, тетя, так нельзя! — отстраняя ее руку движением плеча, решительно заметил лейтенант, а его спутник бросил продавщице:
— Выписывайте чек!
Но не могла же Шелоро так просто расстаться со своей мечтой. Она еще дальше протянула руку через плечо лейтенанта, чтобы успеть схватить платок.
— А тебе, племянничек, значит, можно с бабами в очереди воевать, да?
— Так это же цыганка! — оглядываясь на нее, разочарованно сказал лейтенант.
И ее рука вдруг сама собой разжалась, выпуская конец платка, который продавщица тут же и спрятала куда-то под прилавок. То, что молоденький, с новыми погонами лейтенанта, тоже был цыганом, Шелоро поняла сразу, но не это вдруг смутило ее, а его взгляд. Не далее как сегодня утром, в крайнем случае вчера вечером ее уже окутывало вот таким же темным тревожным облаком, но в то же время это взглядывал на нее не он, а кто-то другой. И все-таки это были те же глаза.
Пока она, забыв про желанный платок, мучительно вспоминала, где и когда это могло быть, военные взяли покупку и, оживленно разговаривая друг с другом, спустились по лестнице со второго этажа универмага. Она догнала их уже на улице и шла за ними вплоть до переулка, где стояла за углом зеленая, с тупым носом, машина.
— Еще минута, товарищ полковник, и платок тютю! — весело говорил своему спутнику лейтенант.
— Теперь, Ваня, тебе уже не обязательно меня так называть, — отвечал ему пожилой военный.
— Виноват, Андрей Николаевич, это по привычке.
Но в машину стал садиться один только лейтенант.
— А на обратном пути, Ваня, прямо к Дому офицеров подъезжай. Завтра к пяти у нас уже кончится. — Пожилой военный сердито оглянулся на Шелоро. — И не забудь, пожалуйста, передать своей матери…
Дальше Шелоро не расслышала, потому что лейтенант, устраиваясь за рулем машины, включил мотор. Но, выворачивая машину из переулка на улицу и проезжая мимо Шелоро, он все-таки заметил ее и весело помахал ей свертком с платком. Блеснул у него на плече новенький погон.
Всю дорогу до дома глаза Шелоро рассеянно блуждали за окнами автобуса по заснеженной табунной степи, а из головы не шел этот молоденький лейтенант. О платке она совсем забыла. Лишь однажды и промелькнуло перед ее мысленным взором синее, с золотыми листочками пятно, и тут же сквозь него опять проступил его разочарованный взгляд, она явственно услышала: «Так это же цыганка!» А ведь он и сам был из цыган, в этом Шелоро никто бы не смог переубедить, напрасно он отказывался от своей породы. Ни у кого, кроме цыган, больше не может быть таких глаз. Но и не только этим были так знакомы его глаза Шелоро, а еще чем-то другим, пугающим и тревожным.
Всю дорогу до самого конезавода эта тревога не покидала ее. Не доехав до своего дома, она попросила шофера автобуса ссадить ее против дома Солдатовых, надеясь еще застать там Макарьевну, чтобы поделиться с ней этой непонятной тревогой.
Но Макарьевны уже не было. Должно быть, нетерпеливые гудки автомашин у ворот ее придорожной корчмы донеслись до нее сюда, и она поспешила к своим клиентам. Не вернулся еще и Михаил со свидания с Настей.
Будулай был в доме один. Теперь, когда он уже начал вставать с постели, его больше не боялись бросать одного в доме.
Он сидел на корточках, спиной к двери, у своего раскрытого дорожного сундучка и что-то перекладывал в нем. На звук шагов Шелоро он, не вставая, повернул голову, из-за плеча взглянул на нее.
У Шелоро вдруг обрушилось и покатилось куда-то вниз сердце. Теперь она уже точно знала.
— Будулай, — сказала она, — я видела в городе Ваню.
Брови у него над удивленными и такими же, как у этого молоденького лейтенанта, как будто чем-то затуманенными, глазами сошлись вместе. Он переспросил:
— Какого Ваню?
— Твоего сына! — торжествующе сказала Шелоро. Будулай встал и провел ладонью по лбу, как паутинку смахнул.
— О чем ты говоришь? У меня нет сына.
— Будулай, Будулай, — протестующе закричала Шелоро, — ты же сам рассказал нам о нем в овраге!
— В овраге? — Он нахмурился, опять провел ладонью по лбу. — Ты что-то перепутала, цыганка.
Она встретилась с его недоуменным взглядом и отчетливо поняла, что в эту минуту он полностью верил в то, что ей говорил. Слезы душили ее. Он отказывался от своего родного сына.

 

Уже на полдороге от дома Солдатовых к своему дому ее обогнал на своем стареньком «виллисе» генерал Стрепетов. Шелоро даже шарахнулась на обочину — так быстро промчался он по самой кромке дороги совсем близко от нее, опахнув ее горячим ветром, бензиновой гарью.
Когда генералу Стрепетову хотелось по фронтовой привычке самому побыть за рулем, он садился не в свою персональную «Волгу», а в «виллис» и ездил на нем так, что гуси с кагаканьем разлетались из-под его колес. Шелоро не успела даже рассмотреть, что это еще за человек сидел рядом с ним в машине. Должно быть, начальник конезавода генерал Стрепетов дальние отделения объезжал и на обратном пути захватил кого-нибудь из табунщиков повидаться с семьей, погреться и сходить в баню. Одиноко и холодно в это время в степи. Может быть, и Егору от этой тоски захотелось хоть на неделю вырваться на лошадях к людям и огням.
Начальникам, которые могут в любое время дня и ночи разъезжать на своих машинах из края в край степи, конечно, незнакома эта тоска, а цыган сиди на месте. Где тебя мама произвела на белый свет, там и будь. Ни тебе ветра, ни костра.
Между этими размышлениями Шелоро зашла взять на ночь домой из воскресной группы детского садика своего последыша Данилку, который теперь понуро семенил рядом с матерью на толстых кривых ножках, размазывая кулаком по лицу слезы вместе с грязью. Никак не хотел, стервец, уходить из садика домой на одну только ночь, и пришлось Шелоро отбузовать его прямо на глазах у воспитательницы, чтобы не спешил из пеленок в начальники вылезать. С таких пор хотят устанавливать над родителями свою власть.
— Смотри, как бы довесок не получить! — пригрозила она Данилке, который, оттягивая ей руку, едва тащился за ней.
Упрямый, как отец. Хоть Егор и сомневается еще. Не нравится, видите ли, ему масть. Но если бы это и в самом деле была правда насчет ветеринара, то тогда бы и Данилке надо быть лысым. А он ведь курчавый, как белый барашек, и такой же по всей ухватке сволочной, как отец. Только еще за голенищем вишневого кнута с махром не хватает.
Ох, и досталось же ей от этого кнута за свою супружескую жизнь! Шелоро передернула лопатками, даже кожа у нее заныла на спине. Это теперь Егор только больше намеряется кнутом, а смолоду он не любил тратить лишних слов.
— Я кому сказала!
И, коротко нагнувшись, Шелоро влепила Данилке так, что он, взревев и подпрыгнув, затанцевал у нее в руке. Ну, подвернулся бы ей теперь и Егор, она бы показала ему, как по целым неделям, не сказавшись, пропадать и кому на ком нужно свою ревность срывать, Показала бы, как перед чужими людьми ее срамить.
Но когда через минуту Егор вдруг действительно вывернулся ей навстречу прямо в калитке их двора, весь ее гнев сразу же испарился, едва она взглянула на него. Волной мгновенного испуга смыло с сердца Шелоро всю злобу. Таким она за всю совместную жизнь с Егором еще никогда не видела его. Изжелта-бледный и весь какой-то сморщенный, как свалявшийся старый валенок, он был сам на себя не похож. Картуза на нем не было, и знакомое кнутовище не торчало из-за голенища сапога. Еще большим страхом опахнуло Шелоро, когда она, привычно взглянув через плечо Егора, не увидела в раскрытых дверях сарая на своем месте лошадей. Что-то совсем из ряда вон выходящее должно было случиться с Егором, если он первый раз за всю их жизнь возвращался домой со своего цыганского промысла без них.
— Все! — опережая ее вопрос, крикнул Егор незнакомым ей голосом. — Теперь уже совсем всё, Шелоро! Нет у нас больше коней. — Его, должно быть, испугали глаза Шелоро, которая не отрываясь смотрела на него, и он опять поспешил опередить ее: — Нет, милиция здесь ни при чем. Я их сам вернул. Не серчай на меня, Шелоро, что я столько пропадал. Мне под Придонским совхозом пришлось две ночи в балке дежурить, чтобы их обратно в табун запустить. И за то, что я тебе ничего не сказал, тоже не серчай. Я боялся разжалобиться от твоих слез, а мне этих лошадей обязательно надо было вернуть. Я уже перед людьми не мог терпеть.
В этом месте Шелоро насмешливо перебила его:
— Ты еще долго будешь нам с Данилкой загораживать калитку в дом? На кого ты похож? Сына напугаешь. И чего же теперь о них слезы лить, все равно они были краденые. — Взяв его за плечо, она, как у маленького, поочередно вытерла ему своим рукавом глаза. — Пойдем скорей в дом, я тебя хоть накормлю чем-нибудь. Скулы у тебя торчат, хоть ножи точи. Снявши голову, по волосам не плачут.
Совсем рано утром Михаил Солдатов подъехал на своем самосвале к конторе конезавода. В приемной генерала Стрепетова секретарь-машинистка, оглядываясь на дверь в кабинет, предупредила его:
— Если у тебя не срочное дело, лучше завтра приходи. Его к трем часам вызывают в область на ковер.
Михаил обреченно взмахнул пшеничным чубом.
— Срочное у меня…
В кабинете генерал Стрепетов выслушал его, не поднимая головы, и спросил:
— А на воскресенье ты со своей Настей договориться не мог?
Михаил переступил ногами на месте:
— Я ей то же самое говорил, но она погрозилась, что сама пешком домой придет.
— Да, жаль ее, — сочувственно сказал генерал Стрепетов, — говорили мне. Ничего, вы еще молодые. У меня в начале войны сразу двое вместе со своей матерью… — Генерал Стрепетов как будто сам устыдился своей откровенности. — Но все равно с утра я тебя не могу отпустить. Слишком жирно будет на целый день. До обеда ты вполне успеешь сделать два рейса на кирпичный завод и тогда езжай.
Михаил взмолился:
— Она же с утра ждет!
— А у меня бригада из десяти человек кирпич будет ждать. Об этом вам с Настей, как комсомольцам, тоже не мешало подумать. Из-за ваших капризов я не могу график строительства школы нарушать.
Уже у самой двери Михаила догнали его слова:
— Ты что же, решил на самосвале ее и домой привезти?
Полуоборачиваясь, Михаил пожал плечами. Подняв голову от стола, генерал Стрепетов с любопытством смотрел на него.
— Передай моему водителю, чтобы тебе ключи от «Волги» отдал. В Ростов, скажи, мы на «виллисе» поедем.
От конторы Михаил рывком сорвал с места свой самосвал и помчался на кирпичный завод. Уже десять лет проработал он под началом генерала Стрепетова, но за это время так и не успел узнать, как и с какого бока надо было к нему заходить. Ни за что нельзя было заранее угадать, когда он соизволит дать тебе зеленый свет, а когда включит перед тобой красный.
Сделав до обеда три рейса на кирпичный завод и загнав в гараж самосвал, Михаил на «Волге» генерала Стрепетова заехал к себе домой переодеться. Не мог же он так и ехать за Настей в роддом — в комбинезоне, припудренном кирпичной пылью. Кроме Будулая, никого в доме не было. Теперь, когда он уже начал ходить и предпочитал без посторонней помощи управляться со всеми своими остальными делами, Шелоро и Макарьевна все чаще на пересменах оставляли его в доме одного. Но и нельзя было за это на них обижаться. У каждой из них дом, свое хозяйство, а у Шелоро еще целая дивизия ребятишек на руках, которых, когда они возвращались из школы и детского садика, нельзя было оставлять без присмотра. Михаил давно уже видел, и как Шелоро все это время металась, стараясь успеть повсюду, и как Макарьевна тоже разрывалась между дежурством у постели Будулая и своей корчмой. Еще не знал Михаил, сумеет ли он когда-нибудь должным образом вознаградить их за то, что они пришли ему на помощь в трудный момент жизни.
Будулай сидел на стуле у окна, выходившего в степь, брился простой опасной бритвой. У ноги его стоял сундучок с откинутой крышкой. До крайности некогда было теперь Михаилу разговаривать с ним о чем-нибудь. Под окном пофыркивала невыключенным мотором «Волга», а Настя, конечно, давно уже стоит за воротами роддома. Но вдруг Михаил в открытом сундучке Будулая увидел аккуратно уложенную сверху красную рубашку с серебряными пуговицами, в которой он сидел на свадьбе на месте посаженого отца. Что-то кольнуло его.
— К приезду хозяйки наводишь марафет? — спросил он, надевая пиджак и никак не попадая в рукав.
Будулай встал со стула и, подержав ему рукав, серьезно взглянул на него.
— Спасибо тебе, но, пожалуйста, передай своей хозяйке, что я никак не смогу дождаться ее.
Радость смешалась в голосе Михаила с раскаянием.
— Это ты зря, — неуверенно сказал он, застегивая пиджак. — Рано тебе еще.
Будулай улыбнулся:
— Я уже на своих ногах.
Чисто выбритое лицо его то ли после болезни, то ли потому, что Михаил уже привык видеть его заросшим, пугало бледностью. Но из глаз уже исчез стеклянный блеск. Смотрели они спокойно.
— Если ты захочешь поехать на своем мотоцикле, то он… — отводя свой взгляд в сторону, начал Михаил.
— У меня мотоцикла нет, — не дал договорить ему Будулай и, в свою очередь, спросил: — Разве до автобусной остановки не по дороге тебе?
По-правильному, надо было бы на посошок. Как-никак, не одну ночь провел Михаил с Будулаем почти бок о бок, и если разобраться, они действительно родичи. Неизвестно, встретятся ли еще когда-нибудь.
Но за окном пофыркивала «Волга». И Настя теперь, конечно, уже заждалась Михаила за воротами роддома. Еще чего доброго, пойдет навстречу ему по степи пешком. Ни одной минуты передышки не давала последнее время Михаилу жизнь. Он махнул рукой:
— Только скорей собирайся.
— Я уже все собрал, — наклоняясь над своим сундучком и защелкивая его на замок, сказал Будулай.
Но по пути до автобусной остановки у Михаила еще достаточно оставалось времени, чтобы спросить у него;
— Куда же ты теперь думаешь маршрут держать?
— Устроюсь где-нибудь. Были бы руки. — Михаил, скосив глаза, невольно посмотрел на его большие смуглые руки, положенные на колени. — А пока…
— Все-таки думаешь этот свой остров найти?
Будулай провел ладонью по лбу, туманно посмотрел на него.
— У каждого человека в жизни какой-нибудь остров есть.
В ту самую минуту, когда Михаил притормозил у автобусной остановки, большой рейсовый «Икарус» подошел.

 

Вот теперь Михаил опять начинал узнавать Настю. Никакого сравнения не могло быть с той, другой Настей, которая, рыдая, билась у него в руках: «Ни сыночка, ни доченьки, Миша, у нас нет и уже не будет больше!» — и с той, которая первое время с окаменелым лицом выглядывала ему навстречу из окна роддома, безучастная ко всему окружающему. Прежняя, прежняя Настя возвращалась теперь рядом с ним в «Волге» генерала Стрепетова. И даже, может быть, еще более быстрая в словах и в движениях, чем до болезни.
Поворачивая голову из стороны в сторону и не переставая удивляться, она просила Михаила:
— Ты, Миша, пожалуйста, не так быстро гони. Когда так мелькает, ничего по дороге и рассмотреть нельзя. Смотри, смотри, Миша, никак цыганский костер? Притормози.
А чего особенного было рассматривать? Все та же степь, которую он, Михаил, давно уже пропечатал елочками протекторов своего самосвала вдоль и поперек. Конечно, она изменилась с тех пор, как Михаил отвозил Настю в роддом, все-таки месяц прошел, и по затвердевшей под морозным ветром дороге можно было выжать скорость, без опаски заночевать в кювете, но если теперь тормозить у каждого куста шиповника, на котором сверкали под зимним солнцем красные ягоды, то и до полуночи им не добраться до дома.
И все-таки Михаил согласен был тормозить, только бы не покидали Настю эти оживление и веселость, не вернулась к ней та окаменелость, от которой у него всякий раз, когда он подъезжал к роддому, тоже застывала кровь в жилах. Хочет, пусть танцует возле каждого такого кустика, которых и в самом деле так много пылало своими огненными ягодами в заснеженной табунной степи.
Но все же надо было ему успеть по дороге домой и выбрать момент, чтобы подготовить Настю к тому, чего он теперь уже не имел права скрывать от нее. И лучше, с учетом ее характера, если она заблаговременно узнает об этом от него, чем от кого-нибудь из чужих людей уже дома.
Ему показалось, что как раз наступил подходящий момент.
— Теперь, должно быть, и все наши цыгане уже опять подтянулись на конезавод, — окидывая взглядом степь, сказала Настя.
Не отрывая глаз от дороги, Михаил небрежно начал:
— Знаешь, Настя…
Она вдруг с насмешливой ласковостью дотронулась до его плеча.
— Знаю, знаю, Миша. Я даже больше, чем ты думаешь, знаю. Можешь ничего не рассказывать мне. — Она рассмеялась под его удивленно-недоверчивым взглядом. — Да, да, не смотри на меня такими глазами. Ты бы ими хорошенько смотрел, когда решил себе в жены цыганку выбрать. — Но тут же она и великодушно смилостивилась над недоумевающим Михаилом, пояснив: — Душа у тебя, Миша, как у самого малого малыша из нашего детского сада. Его тоже ничего не стоит обмануть. Ты что же думаешь, Шелоро так бы и вытерпела целый месяц не наведываться ко мне, пока ты ездил в свои рейсы?
Только тут Михаила озарила догадка. Так вот, оказывается, почему у них в доме по субботам всегда непременно что-нибудь вкусное жарилось и пеклось и каждый раз его встречал запах сдобного теста.
Настя не была бы его женой, к тому же цыганкой, если бы по его лицу не сумела прочитать его мысли.
— Вот, вот, теперь ты догадался правильно, хотя уже и поздно. Макарьевна готовила, а Шелоро возила мне передачи. Ими у нас весь роддом кормился.
Возмущенный до глубины души, Михаил вскричал:
— Ах, проклятые бабы, я же им строго-настрого!..
Настя еще веселее рассмеялась.
— Так они, Миша, тебя и испугались. Ты у меня, оказывается, совсем не знаешь женщин — ни русских, ни цыганских. Я же и говорю, детская у тебя душа. — Вдруг, посерьезнев, Настя окинула его изумленно-внимательным взглядом и положила голову ему на плечо: — Но за это-то, Миша, я тебя и люблю. Вот ты, оказывается, какой. Я и не знала.
Всю жизнь Михаил ждал от нее этих слов.
Так бы и ехать сколько угодно по этой сверкающей перламутровым блеском степи мимо пылающих холодным пурпурным пламенем костров шиповника, среди мелькающих и зыбко подламывающихся в струях морозного марева обнаженных лесополос, сквозь которые виднелся изумруд озимых полей. Не это ли и называют люди счастьем? Ничего подобного не испытывал прежде Михаил. Ни до, ни после свадьбы с Настей. Жизнь не баловала его.
Но, должно быть, поэтому же и так быстротечно оно, это счастье. Впереди замелькали сквозь стволы обнесенных ветром лесополос зеркальные зайчики окон поселка конезавода, и, пока еще не доехали до него, Михаилу надо было успеть досказать Насте то, что он не успел досказать. Он неуловимо-бережно пошевелил плечом у нее под головой. Подняв голову, она вопрошающе взглянула на него.
Вдруг почему-то не по себе сделалось Михаилу под ее взглядом, и слова, как колючие репьи, стали обдирать его горло, когда он сбивчиво заговорил:
— Но ты можешь не беспокоиться, Настя, тебе уже не придется ухаживать за ним. — Если бы при этом Михаил смотрел не на дорогу, а на нее, он бы увидел, как удивленно-протестующее выражение заступило место вопросительно-счастливому у нее на лице. Но ему никак нельзя было оторваться от обледенелой дороги, скатывающейся под уклон, к поселку, и он, чувствуя на себе взгляд Насти, продолжал теми самыми словами, которые на прощание услышал от Будулая: — Теперь он уже на своих ногах.

 

Настя молча выслушала его, ни разу не прервав. Только в лице у нее, по мере того как рассказывал он, что-то все больше замыкалось и взгляд ее все дальше ускользал в глубь степи, туда, где на зеленой груди большого озимого поля кудрявыми овечками паслись белые легкие тучки. Не отрываясь от этих тучек, глаза ее как будто что-то искали среди них. Но Михаил не сомневался, что Настя внимательно слушала каждое его слово.
Чтобы успеть все-все рассказать ей до конца и не возвращаться потом к этому разговору дома, он перед самым поселком съехал на обочину, притормозил машину под лесополосой. Но и после того как он уже смолк, она еще долго ничего не спрашивала у него, пока вдруг не очнулась, поворачивая к нему лицо.
— Все?
— Все, — эхом отозвался Михаил. Снизу вверх она заглянула ему в глаза.
— И ты мог его такого отпустить? Он же теперь совсем как дитя. Ему все заново надо начинать. Его теперь каждый может обидеть. — Она вдруг горячо предложила: — Давай, Миша, догоним его.
Михаил покачал головой.
— Мы уже не сможем его догнать.
Она схватила его за руку:
— Почему? Это же у генерала Стрепетова совсем новая «Волга».
— Он уже теперь на правом берегу Дона.
У нее враждебно заблестели глаза.
— Ты думаешь, он поехал к ней?
— Не знаю, Настя, но…
Она не дослушала его:
— Он тебе говорил?
— Нет, я сам подумал. Куда же ему еще?
— А! — Она исподлобья взглянула на него. — Теперь я знаю, почему ты его отпустил.
Михаилу вдруг вспомнилось, как Федор Касаткин предостерегал его до свадьбы: «Ты все время будешь с ней как на вулкане жить».
— Мы еще долго здесь будем стоять? — спросила Настя. И когда «Волга» опять тронулась с места, спускаясь по обледенелой дороге в поселок, предупредила Михаила: — Но у дома Макарьевны ты останови.
Он тупо спросил:
— Зачем?
— Я там сойду. Нам с тобой, Михаил, пока надо отдельно пожить.
Михаилу вдруг явственно почудилось, как яркая красная рубашка вспыхнула у него прямо перед глазами на повороте к поселку, и он даже круто вильнул, объезжая ее. Но это опять оказался куст шиповника, осыпанный ягодами.
У него вырвалось:
— А только что ты говорила!..
— Я и сейчас не отказываюсь, — подхватила Настя. — Ближе тебя, Миша, у меня здесь никого нет. И лучше тебя я никого больше не знаю. Ты даже сам не знаешь, какой ты… — Она не стала договаривать. — Но как бы тебе лучше объяснить то, что я и сама не могу до конца понять? Я к тебе, Миша, за это время почти совсем привыкла, иначе я не захотела бы от тебя ребеночка иметь, а потом я надеялась и полюбить тебя. А когда я узнала от Шелоро, как ты поступил, когда они с Егором привезли его, я уже полюбила тебя. И пока он лежал у нас в доме, а ты ухаживал за ним, я все больше любила тебя. Это правда, Миша, я знаю, что кругом виновата перед тобой и не стою тебя, но все это правда. Пусть Шелоро тебе расскажет когда-нибудь, как я гордилась тобой, что ты никому больше не позволял купать его и достал для него пчелиного молочка… Ты меня слушаешь, Миша?
Михаил не отвечал. Новая «Волга» генерала Стрепетова, спускаясь к поселку конезавода, сама собой бежала под его руками по дороге, изученной им за этот месяц, пока он каждый день ездил на свидание с Настей, так что он мог бы уже ехать по ней с закрытыми глазами. Но еще никогда эта дорога не казалась ему такой невыносимо трудной и долгой. Руль почти не подчинялся Михаилу, и это, видно, не укрылось от глаз Насти. Она дотронулась до его плеча.
— Успокойся, Миша. Мы же не навек расстаемся. Он ведь моей погибшей родной сестры муж, и я теперь должна подумать, как им отплатить за то, что они сделали с ним. Я пока отдельно поживу, а там… Ты, Миша, слушаешь меня?
Михаил не отвечал. Молча он довел машину до поселка. Молча довез Настю до дома Макарьевны. Молча, ни разу не оглянувшись, уехал по дороге к своему дому.

 

За один только вечер в доме у Клавдии Пухляковой чуть ли не весь хутор перебывал. Каждому хотелось лично на ее лейтенанта посмотреть, которого все знали еще с тех пор, как мать под бомбежкой принесла его вместе с Нюрой в фартуке с горы, из кукурузы.
Первый приступал на своем протезе дедушка Муравель. С порога потребовал:
— Грех тебе будет, Клавдия, станови на стол. Погоны следует обмыть.
Катька Аэропорт, которая явилась со своей завернутой в сиреневое одеяльце дочкой, передала ее Клавдии, а сама положила Ване на плечи обе руки.
— Здесь, товарищ новорожденный лейтенант, будем целоваться или у меня дома? — Не дожидаясь его ответа, сама же решила: — Сперва здесь, а потом и у меня дома. — Но тут же, посерьезнев, она взяла у Клавдии свою девочку. — Не бойся, Настя, никто твою мамку у тебя не отнимет, никто теперь ей, кроме тебя, не нужен.
Даже Тимофей Ильич перед заседанием парткома нашел минуту забежать.
— А я, Клавдия Петровна, вижу, перед твоим двором знакомый военный «газик» стоит, и испугался. Ты что же, Ваня, и мать решил с собой забрать?
Не успевая всем отвечать, Ваня улыбался откровенно счастливой улыбкой и невольно поигрывал плечами, охотно подставляя под чужие взоры новенькие свои погоны. Они еще не успели как следует улечься у него на плечах и топорщились, как крылышки.
За весь вечер Клавдия едва ли двумя словами успела перемолвиться с ним. А потом с веселым смехом ворвался к ним почти весь бывший десятый класс, в котором учились Ваня с Нюрой, и утащил его с собой в новый клуб на танцы.
Просидев до полуночи в ожидании его на диване и внезапно подкарауленная сном, Клавдия так и пропустила тот момент, когда он со своими офицерскими ботинками в руках, которые снял в сенцах, прокрался к себе в боковушку.
Утром за завтраком она, глядя на него через стол, грустно сказала:
— Вчера нам с тобой так и не дали поговорить, а теперь ты уже скоро… — У нее задрожал голос.
— Еще, мама, почти целый день впереди, — успокоил ее Ваня.
— Мне, Ваня, все время вчера казалось, будто ты собираешься что-то мне сказать.
Ваня уклончиво засмеялся.
— А мне, мама, казалось, что это ты хочешь… — Он спохватился: — Я еще должен тебе с острова сушняка привезти.
Она запротестовала:
— Вы же с Андреем Николаевичем на всю зиму нарубили мне дров.
Но Ваня уже застегивал шинель.
— Зима, мама, говорят, будет долгая. Я мигом вернусь.
С крыльца она наблюдала, как он впрягался в большие сани, на которых они обычно возили из-за Дона и с острова сено для коровы и порушенный буреломом сухостой на топку. Вдогонку, когда он уже выехал за ворота, напомнила:
— Там перед островом Дон не замерзает. Ключи бьют.
— Как будто я, мама, не знаю, — обиженно откликнулся Ваня.
Огрузший в глубоком снегу островной лес потрескивал на морозе. Вербы и тополя сплошь чернели в косматых грачиных гнездах.
Сняв шинель, Ваня налегке и с охотки вскоре, за какой-нибудь час, вдвое больше, чем можно было увезти на санях, насобирал наломанного черными астраханскими бурями леса вокруг старого военного блиндажа, в котором он еще совсем недавно прятал со своими хуторскими дружками найденные под вербами в траве и под палой листвой немецкие и русские автоматы. Уже навалив на сани жердины и надевая шинель, вдруг с удивлением обратил внимание, что почему-то вытаял на кровле блиндажа вокруг жестяной печной трубы снег и, похоже, колыхался над трубой воздух. А потом, быстро глянув вниз, он увидел и продавленный к входу в блиндаж по голубоватому снегу темный свежий след.
Ему захотелось узнать, кому еще и теперь он мог понадобиться, этот старый блиндаж. Спустившись по ступенькам, он открыл бревенчатую дверь.
Только привыкнув глазами к желтому сумраку, разбавленному отблеском раскаленной чугунной печки и скудным светом, сочившимся снаружи из узкой амбразуры, он разглядел в глубине блиндажа склоненного над деревянным столиком человека. Расстелив на столике газету, он что-то резал на ней ножом.
На шорох он повернул голову к двери, и Ваня вздрогнул, узнав глуховатый голос:
— Закрывай за собой дверь, блиндаж остудишь. Ты из местных? Я в твои годы уже тоже лейтенантом был. Ты как раз к завтраку попал. Правда, у меня, кроме хлеба и сала, ничего нет. Что же ты на пороге застыл, входи и садись. Ты не знаешь, лейтенант, здесь где-нибудь поблизости есть кузня?
Все остальные подробности цыганское радио поспешило взять на себя.
И то, как Клавдия, которая уже забеспокоилась, что Ваня слишком долго не возвращается с острова, выглянув в окно, увидела его вытягивающим на постромках от Дона в проулок сани с дровами. И то, как, всматриваясь, она никак не могла сообразить, кто же из хуторских мужчин, при этом добровольно, взялся помочь ему, подталкивая сани и поддерживая ворох сушняка, чтобы не рассыпался он. И то, как, вдруг отстраняясь от окна и обессиленно опускаясь на месте, она, как слепая, стала нащупывать сзади себя табуретку.
Назад: Часть пятая
Дальше: Часть седьмая