Книга: Вишневый омут. Хлеб - имя существительное
Назад: Аполлон Стышной
Дальше: Единство противоположностей

Полесовный

Если Аполлон Стышной своим необычайным для Выселок именем обязан мимолетной моде, то Меркидон Люшня оказался жертвой святцев, которых ревниво придерживались его родители. В многодетной семье Люшней к моменту появления на свет младшего сына было уже три Ивана, две Матрены и три Артема. Так выходило все по святцам, от которых Степан Люшня, отец многочисленных этих чад, отойти не решался ни на единый вершок. Согласно все тем же святцам, для «младшего» Степан должен был взять одно из двух имен: либо Никон, либо Меркидон. Остановился на последнем. Посоветовал Кузьма Удальцов, то есть Капля, приглашенный в крестные отцы.
– Никон, – сказал он тоном, исключающим малейшие возражения, – это для попов да протодьяконов. Твоему, Степан, сынишке такое имя ни к чему. Ни попа, ни протодьякона, ни даже задрипанного псаломщика из него, ясное дело, не получится, потому как голосом вас, Люшней, Бог обидел. Ни в один приличный хор вас и на пушечный выстрел никто не пустит – испортите всю песню вчистую. Зачнете драть, как поперечная пила, – ушеньки затыкай. Знаю, потому как не раз бывал и с тобой, Степан, и с твоим отцом, Царство ему Небесное, в одной компании. Слушаешь вас – ну, аж моченьки нету. Вам бы только в аду для чертей песни играть. Черт ладу не любит, ему абы орали. А орать вы горазды. Это уж точно. На сходках вас никакой черт не переорет... Ну, так вот. Стало быть, Никон – не для твоего дитяти, Степан. Меркидон – иное дело. Это в самый аж раз. Знавал я в своей жизни трех Меркидонов. И все люди как люди. Хо-о-рошие мужики, дельные, работящие. И не воры. Правда, с придурью, а так ничего, молодцы ребята.
Доводы, как видим, были весьма убедительные. Так что Степану ничего не оставалось, как согласиться с Кузьмой. К именам же, как бы ни были они необычайны, со временем все привыкают. Привыкли и к Меркидону. Не вдруг, но привыкли. Хуже другое: с малых лет за Меркидоном начали замечать некие странности, давшие впоследствии повод односельчанам считать его не то чтобы полоумным, дурачком, а так, вроде бы человеком чуток блаженным, или, если хотите, с дурцой, именно с придурью.
Ничего, скажем, удивительного нету в том, что какой-то мальчишка вообразит себя хозяином леса, смастерит деревянное ружье, будет бродить с ним по лесным полянам да просекам и покрикивать, подражая леснику, на воображаемых нарушителей лесного катехизиса: «Бросай топор, пилу – не то я палю!»
Нету, повторяем, тут ничего странного. Другое дело, когда совершенно взрослый человек, к тому же отец немалого семейства, назовет себя полесовным, лесником значит, и начнет по ночам ходить в лес и ловить там воров, хотя на это его никто не уполномачивал. Любой и каждый может сказать про такого детинушку: «Мотри, свихнулся, сердешный!»
А ведь именно это самое и приключилось с Меркидоном Люшней. Вернувшись с последней войны, он вскоре самозванно нарек себя полесовным, обзавелся ружьишком и стал выходить в лес в самое неожиданное для похитителей время: в глухую полночь, в лютую стужу, в жуткую метель или в проливной дождь – тогда, когда хороший хозяин собаку во двор не выгонит из дому. Именно в такое-то гиблое время ты можешь услышать в урочище внезапное и властное:
– Бросай топор, пилу – не то я палю!
И из темных глубин леса к порубщику приблизится такая же темная, медвежьей кладки фигура. Насмерть перепуганный односельчанин начнет увещевать, грозить:
– Брось эти шутки, Меркидон! Слышь! Не твое это дело. Брось, говорю!
В ответ – еще более властное и решительное:
– Бросай топор, пилу – не то я палю!
И на уровень плеча приблизившегося подымется нечто, очень напоминающее двустволку. Поединок неизменно кончается тем, что нарушитель кинет топор и пилу, если они при нем, и отступит по требованию самозванного полесовного на почтительное от него расстояние. На другой день Меркидон, конечно, возвратит и топор, и пилу, но не прежде того, как их владелец выслушает длиннейшую проповедь относительно лесных богатств, которые принадлежат всем, а не отдельным несознательным личностям вроде имярек.
В глаза и за глаза над Меркидоном посмеивались в Выселках. И не только в Выселках. Случалось, что наш полесовный наведывался и в соседские лесные угодья и там попугивал самых отчаянных, отпетых порубщиков, совершавших свои набеги на лес в исключительную непогодь.
Люди посмеивались, а Меркидону и горюшка мало. «Глупые, потому и смеются», – думал про себя он, не оставляя своей дополнительной и, скажем прямо, далеко не безопасной нагрузки: разок в Меркидона все-таки пальнули из ружьишка, дробь жутко пропела над самой его головой, всего лишь на полвершка от маковки срезала липовую ветку, которая, повиснув на тонкой жилке лыка, на минуту закрыла все перед глазами малость дрогнувшего стража. Примнилось Меркидону, что так громко бабахнуть могла только двустволка Василия Куприяновича Маркелова, но непойманный – не вор. О своих подозрениях сообщил Аполлону Стышному да вечному депутату Акимушке Акимову, которые одни только и понимали Меркидона правильно и всячески поддерживали его. Те пообещали попристальнее понаблюдать за одним из бывших руководителей артели, перекочевавшим совсем недавно в Поливановку, на Председателеву улицу.

 

Если бы у высельчан было поменьше забот и побольше времени, то и они, вероятно, поняли бы в конце концов, что не смеяться надобно над Меркидоном, а радоваться тому удивительному и редкостному складу души, которым одарила его природа, как бы заранее определив в своего верного и преданного помощника, охранителя и защитника.
Меркидону было чуть более года, когда он впервые увидел и услышал скворца. Было это в конце марта, под вечер. Мать закутала ребенка в тряпье и, чтобы не кричал, вынесла во двор, усадила на завалинку, как раз против сараюшки, над которым на длинной жердине, увенчанной кудрявой веткой, маячил скворечник.
Последние лучи солнца ползли снизу вверх по завалинке, добрались до Меркидонова лица, защекотали в ноздрях. Мальчонка наморщил нос, задохнулся на мгновение и громко чихнул, потом так же громко рассмеялся – так чудно, так странно, так хорошо сделалось ему. Он освободил руки из-под тряпья, прикрыл ими мордочку, лучи щекотали тыльную сторону ладоней, и было такое ощущение, словно бы кто ползал по ним. Потом это ползанье прекратилось. Руки стали зябнуть. Маленький Меркидон сообразил, что их надо опять спрятать. Угрелся, повел глазенками вокруг себя. У кромки завалинки, там, куда днем, при солнцепеке, с соломенной крыши падали рыжие прозрачные сосульки, копошились два воробья. Они, по-видимому, охотились за теми красными с черным крестиком на спине букашками, которые раньше всех откликнулись на зов весны и целый день бегали на первой проталине, что образовалась по кромке завалинки. Появлялись они и сейчас, но тут их подстерегали два этих хитрущих воробья. Мальчишка, конечно, не знал ни того, что воробьи – это воробьи, что букашки – это букашки. Но было удивительно наблюдать, как эти шустрые, смелые существа, склюнув по одной-две букашки, тут же запивали трапезу из крохотной лужицы, образовавшейся от растаявших сосулек и уж начавших было покрываться тончайшим коричневатым хрусталиком льда.
Отвлекло маленького Меркидона какое-то прищелкивание, шипение, кваканье и глуховато-гортанное курлыканье, раздавшееся сверху. Мальчишка поднял глаза, увидал на ветке небольшую – чуть побольше воробья – черную с серебристым вокруг шеи подбивом птицу и не вдруг понял, что это она так поет. Птица время от времени начинала часто-часто махать крыльями, раздувать вокруг шеи перышки, и вот тогда-то от нее лилось это курлыканье, это шипение, это похожее на куриное кудахтанье, это кваканье, это щелканье.
Потом, напевшись всласть, скворец улетел. Меркидон долго ждал, когда он прилетит и опять будет петь. Но не дождался, громко, на весь двор заплакал. Заплакал так-то уж безутешно, что испуганная не на шутку мать долго носила его по двору, баюкала. А мальчишка умолк лишь тогда, когда вверху вновь послышалось дивное песнопение скворца. С того дня каждое утро и каждый вечер Меркидон простирал из люльки маленькие свой ручонки в сторону двери и возглашал требовательно:
– Ма... птруа...
Это означало, что его надо нести на улицу, что там уже поет скворец.
Шестилетнего Меркидона можно было на целый день оставлять одного на подворье. Мальчишка не заскучает, не расплачется, не будет звать маму. Ему будет просто недосуг. Созданный его воображением мир обступал со всех сторон, брал в полон, не оставляя на иное ни единой минуты.
Ранним утром надо было уже выгонять на пастбище коров, причем выгонять непременно в лес – там больше травы. Коровами были яблоки – самое большое яблоко изображало мирского бугая, яблоки помельче – коров, еще мельче – телок-полуторниц, а еще мельче – телят; эти последние паслись особо. Лесом была трава. Высоченный репейник – это дубы; горькие лопухи с алыми пушистыми цветками – это вязы либо карагач; лебеда – это уж ясное дело, что осины. Травка поневзрачнее, полынок ли, подорожник, великолепно сходила за пакленик, курослепник, бересклет, ну и так далее.
Яблоки, то бишь коровы, загонялись в этот дремучий лес, мычали там на разных тонах голосом Меркидона; то и дело громко хлопал кнут, раздавались властные пастушьи окрики: «Куда пошла, Пестравка?! А ну, назад!» Часам к двенадцати нужно было гнать стадо к стойлу, на водопой. За глухой стеной избы в небольшую ямку Меркидон наливает воды – это, разумеется, пруд. Вот сюда-то он и пригонит сейчас коров. Вышвыривает палочкой из травы одно яблоко за другим, сопровождая все это то лихим свистом, то криком, то громким междометием: «Эх, ну, эх, ну, ну!» Коровы тщательно пересчитывались. Непременно находилась такая, которую сразу не сыщешь. О такой взрослые говорят: «От рук отбилась коровенка». Была такая отбойная и у Меркидона. Меркидон хлопал кнутом, звал ее по кличке и обнаруживал озорную где-нибудь в самом отдаленном уголке леса, а именно: у плетня, где трава пожирнее и погуще, где, стало быть, лес стоял стеной и был почти непроходимым. Эта последняя пригонялась к стойлу.
Теперь часа два-три стадо должно отдыхать, пережидать жару у воды. Пастух же – перекусить, затем – малость вздремнуть. Меркидон лез в погреб, наливал кружку холодного молока, выпивал его в два-три приема и в тени, среди пахучих трав, заваливался поспать. Но сон не шел: рядом, прямо вокруг его изголовья, кипела другая, такая же напряженная, такая же мудрая и интересная жизнь.
Тут целая муравьиная артель прикончила большущую зеленую саранчу и теперь тщится уволокнуть ее в свой муравейник, до которого Меркидон может рукой достать, а муравьям, наверное, потребуется вся вторая половина дня.
Там идет великое сражение крохотного черного паучка с огромной мухой. Пауку удалось поймать ее в свой тенетник, ловко расставленный промеж двух стебельков высокой цыганки, но умертвить пленницу он никак не может: муха с отчаянностью обреченного била крыльями, рвала страшные сети, и казалось Меркидону, что она вот-вот вырвется из оков и улетит. Мальчишке ничего не стоило помочь мухе, но он очень уж не любил мух, никто так не мешал ему в жизни, как мухи! Паучок недвижно сидел неподалеку и ждал, очевидно совершенно уверенный в несокрушимости своей западни. И верно: усилия мухи, ее рывки делались все слабее, а потом она и вовсе затихла. Тогда паук стремительно сорвался со своего наблюдательного пункта и вмиг оказался возле мухи. Он не набросился на жертву сейчас же, не стал терзать. А обежал раз и два вокруг, оглядел всю как должно, по-хозяйски опять отбежал по невидимой нити в сторонку и замер там, довольный: он мог теперь спокойно глядеть в свое будущее, продовольственный вопрос решен им на срок совсем немалый.
По другую сторону от Меркидона, возле самой его ладони, развертывалась не менее драматическая история. Шла форменная баталия промеж осой и шмелем за обладание малиновым цветком молодого татарника. Меркидон решил было прекратить это побоище, разогнать дерущихся, но вовремя сообразил, что делать этого не следует: тут уж воистину можно в чужом пиру получить похмелье. Враждующие стороны были вооружены обоюдоострым и одинаково смертоносным оружием, и, видимо, потому победителя не оказалось: через какие-нибудь две-три минуты бой закончился, и у подножия молодого татарника, беспечно и весело выкинувшего на солнце свою буйную голову, уже лежали два трупа – осы и шмеля.
Бои шли не только на земле, но и в воздухе. Над Меркидоном, под самой крышей избы, скрестили мечи две бабочки, одна большая, черно-белая, с желтой оборочкой по краям крыл, а другая чуть поменьше, вся нежно-белая, с едва приметным голубым отливом, будто подсиненная. Поначалу Меркидону казалось, что бабочки резвятся, играют – разве могут такие нежные существа драться?! Но вот с черно-белой что-то случилось, взмахи ее нарядных крыльев стали реже, одно крыло вроде бы и вовсе повисло; а нежно-белая, с голубоватым подбивом, носилась вокруг нее, налетала, сталкивалась с той все чаще и нахальнее. Тут же Меркидон не выдержал, вскочил на ноги, подпрыгнул, поймал пригоршней сразу обеих. Белую пожурил и выпустил. Черно-белую, нарядную посадил на лопушок и стерег ее до тех пор, пока бабочка отдохнула, поправила пораненное крыло и вспорхнула.
Меркидон искал глазами, на что бы еще обратить внимание, но вспоминал, что пора выгонять коров, что уже полдень, солнце пошло под гору.
В следующий раз мир его образов был уже иным. Отец привозил с поля стручков. Меркидон вылущивал стручки, часть гороху поедал – лакомство для мальчишек необыкновенное, недаром они еще с весны примечают, где сеется горох, чтобы потом наведаться к нему. Так вот, часть, значит, Меркидон поедал тут же, а часть оставлял. Горькие лопухи на другой день силою мальчишеской фантазии превращались в грачельник, цветки на нем – в грачиные гнезда. В каждое из них Меркидон клал по три-четыре горошины. Они уж перестали быть горошинами, а превратились в грачиные яйца. И сам Меркидон был уже теперь птицей, руки его – крыльями. Он махал ими, паря над лопухами, и с утра до вечера за той же глухой стеной избы можно было слышать птичий грай: Меркидон научился неплохо подражать грачу и голосом.
Птичий крик был то веселый, то тревожный – это когда над грачельником появлялся всамделишный коршун (не важно, что коршун появлялся вовсе не за Меркидоновыми горошинами, ему виделась на земле другая, более реальная цель: клушки водили в траве свои выводки), то зовущий, то негодующий – это когда Меркидону пытались мешать другие мальчишки, особенно Васька, тот самый Васька, который впоследствии спорил со своим другом Петькой насчет небесных светил. Васька, как известно, не терпел никаких фантазий. Мир для него в ту пору был, как вон и для того парящего в небе хищника, наполнен исключительно вещами реальными, такими, которые можно потрогать, подержать в руках, а еще лучше, если вещь съедобная, съесть ее.
Меркидоновы крылья на время вновь становились руками, а руки сжимались в кулаки. Он яростно набрасывался на Ваську, и тот принужден был ретироваться.
Иногда на подворье Люшней приходил Петька – этого Меркидон не прогонял. Петька немедленно включался в игру, дополнял созданный Меркидоновой фантазией мир своим собственным, столь же красочным и захватывающим, и Меркидону было веселее вдвойне.
В десять лет началось очарование лесом. Меркидон и сам не мог бы сейчас припомнить, как, с чего это началось. Может быть, с одного печального для него события. Меркидон очень любил собак. Впрочем, другие ребята едва ли уступали ему в этом: думается, что именно дети первыми сделали важное открытие относительно того, что собака – лучший друг человека. Лучший и преданнейший. Что касается Меркидона, то он мог прийти к такому заключению из собственных наблюдений.
В соседнем дворе вот уже много лет жила собака по кличке Жучка. Она ревностно оберегала этот двор, хотя, казалось, могла бы этого и не делать: ее никто не кормил там. Меркидоновы соседи принадлежали к тому немалочисленному сословию людей, которые всерьез полагают, что собаку надобно держать, но вовсе не надо кормить, она-де сама найдет себе еду. Любой человек тотчас сбежал бы с этакого двора, а собака не бежала. Она защищала его, готова была растерзать в клочья любого, кто вознамерился бы войти в этот двор с недоброй целью. Объяснить это можно, по-видимому, лишь исключительно собачьей преданностью.
У Меркидона с его рыжим псом Трезором была любовь взаимная. Маленьким щенком взял его Меркидон у Маркеловых. Да не просто взял, а купил за самую дорогую в тридцать третьем году цену – за целую ковригу настоящего ржаного хлеба, которой хватило бы всей семье Люшней на три дня. Был Меркидон жестоко выпорот отцом. Отец грозился утопить щенка, но Меркидон вовремя укрыл его, в потайном месте подкармливал молоком, и щенок вырос великолепным псом, в полную меру оценив заботы молодого хозяина: в присутствии Трезора никто бы не рискнул тронуть Меркидошку хотя бы одним пальцем.
Случилась беда. Трезора покусала бешеная собака. Старший Люшня поглядывал уж на двустволку, но пес не стал ждать своей погибели, в тот же день убежал куда-то. Его не было около месяца. А потом прибежал – кожа да кости. Но живой! Позже сказывали люди, что видели эту собаку раз или два в лесу, паслась, говорят, на полянах, точно овца. Кто бы мог из них подумать, что среди множества лесных трав собака отыскивала те именно, какие только и могли спасти ее от погибели!
– Трезор, милый! – обнимал своего друга Меркидон, и из глаз его текли слезы, хотя лицо смеялось.
Теперь Меркидон знал, что у них с Трезором есть могучий союзник – это лес. Он мог бы знать это и раньше, потому что лес не одного Трезора частенько спасал от голодной смерти. Среди лесных трав и кореньев оказывалось столько съедобных, что мальчишки из Выселок в иную пору только ими и питались.
Сытый и ленивый, ты можешь равнодушно пройти мимо вон того гибкого высокого стебелька, разбросившего в разные стороны зубчатые, резные, тоненькие-тоненькие листочки. Твоим ноздрям ничего не может сказать этот острый, пронзительно острый залах, неожиданный для этого хрупкого с виду растения. А для Меркидона и его друзей – это дягиль, вкуснейшее лакомство. Сними с его стебля кожицу, донеси до зубов, сочный хруст, обилие кисло-сладко-горьковатой влаги наполнит рот, и большего наслаждения, кажется, нельзя уж и придумать. Только надо знать, следить надо, чтобы застать дягиль до цветения, чтоб не успело растение отдать свою драгоценную кровь семени.
Сытый и ленивый, ты наклонишь вишневое дерево, сорвешь и бросишь в вялый свой рот несколько ягод и отойдешь прочь. Тебя не покличет, не поманит, не позовет к себе вон тот прозрачно-золотистый натек на атласной кожице вишневого ствола. Ты еще можешь подумать, что это смола, и шарахнешься от нее, чтоб не испачкать платья. А это вовсе и не смола – куда там смоле! Это вишневый клей. У него нет вкуса. У него нет и запаха для тебя. Но для Меркидона и его друзей у него есть и вкус, и запах. Причем то и другое непередаваемо нежны, непередаваемо – потому что вкусу и запаху не придумано еще имен. Мы можем лишь сказать, что пахнет малиной или там смородиной черной, а какими словами назвать сами эти запахи, не знаем.
Сытый и ленивый, прогуливаясь по весне в березовой роще, ты можешь, потехи ради, поковырять перочинным ножичком в белоснежной коре сказочно удивительного дерева. Ковырнешь – и пошагаешь дальше, не увидишь даже, как из сделанной тобою ранки живою кровью заструится опять же золотистый сок. Тебе бы припасть губами к этому божественному источнику, и ты бы весь свой век не смог забыть того блаженства, которое бы испытал, испив из этого источника.
Да что береза! Ты вот содрал с молодой ветлы лыко, идешь и беспечно размахиваешь им, отпугиваешь комаров от своего равнодушного чела и не знаешь того, что можно было бы полизать обнаженную часть ветлы – как же она сладка!
Ты сыт и потому бесконечно беден, а Меркидон ненасытен в своих мальчишеских открытиях, и потому он бесконечно богат. Любые деревья для тебя просто лес – и ничего больше. Для тебя нет березовой рощи, нет дубравы, нет соснового бора, не знаешь ты, где растет ольха, не знаешь и того, что из молодой краснотелой ольхи можно зимою смастерить юлу – длинную стреловидную палку, – и пускать ее под снежные сугробы. Необычайно скользкая, она пронзает снежный пласт длиною в сорок метров к великой радости деревенских ребят.
Выруби начисто лес, и исчезнут на земле все те удивительные запахи, на которые так щедра наша планета, может быть, единственная среди всех остальных планет.
Ко всему следует добавить, что именно в лесу, а не где-нибудь еще Меркидон встретил свою Глашу. Встретил на дальней просеке, куда обычно девчата не решаются ходить. Но Глаша была не одна, а с подругой. Они бежали от кого-то, может быть, от пригрезившегося им волка, и на бегу столкнулись с Меркидоном. Взвизгнули от обуявшего их ужаса, у чернявой и круглолицей – то была Журавушка – глаза как-то разбежались в стороны, брови метнулись вверх и вразлет, она тяжело дышала, что-то беззвучно шепча, вероятно, молитву. А Глаша прятала свое лицо и только тихо твердила:
– Дурной... какой же ты дурной, Меркидон!
Оказалось, что, гуляя по лесу, девчата заблудились.
Меркидон вывел их самым коротким путем на луга, и они, завидя вдали Выселки, точно птицы, выпущенные из рук человека, встрепенулись, вспорхнули и пустились прочь от Меркидона. До него долетал лишь девичий хохот.
В ушах Меркидоновых теперь часто звучал Глашин голос:
«Дурной... какой же ты дурной».
У одного останутся после встречи с любимой ее глаза – чаще всего именно глаза, у другого – ее походка, а вот у Меркидона – ее голос. И как было бы славно, если б он мог слышать этот голос сегодня, завтра, послезавтра, каждый день, каждый час, каждую минуту – слышать всегда!
Большое, самое большое счастье нередко кажется звездою – далекою и потому недосягаемою. Во всяком случае, Меркидон долго не решался посылать сватов. Может быть, и вовсе не решился бы, не выручи Журавушка. Бесстрашно подскочила к нему как-то вечером и прямо выпалила: «Глаша любит тебя, Меркидон! Слышишь? Эх ты, медведь!» – и убежала. Меркидон, потерянный, потрясенный, долго еще стоял на одном месте. Прямо от клуба пошагал потом в лес и бродил там до самого рассвета. Слышали люди, что он пел в лесу. Что уж это была за песнь – никто не знал, но пел!
Война пощадила Меркидона. Вернулся. К одному сыну, родившемуся в канун войны, прибавил еще четверых – тоже сыновей. Отцова любовь к лесу передалась и сынам. Старший, который теперь служит в армии, пишет, что, когда вернется, непременно станет полесовным – и не липовым, как его батька, а настоящим. Батьку же не смущало, что он липовый. Вы и сейчас, углубившись ночью в лес, можете натолкнуться на Меркидона, – вернее, он сам вас отыщет. Коль вышли вы просто так, на прогулку, подойдет, поздоровается тихо-мирно, выкурит вместе с вами папироску, поведает какую-нибудь лесную быль и распрощается подобру-поздорову. Если же иные цели привели вас на лесную тропу, то не гневайтесь, когда, точно гром, прогремит над самым вашим ухом грозное и повелительное:
– Бросай топор, пилу – не то я палю!
Пальнуть Меркидонова двустволка не смогла бы по той простой причине, что в ней никогда не было патрона. Но порубщики тем не менее бросали по требованию Меркидона и топор, и пилу, памятуя, что один раз в году и палка стреляет.
После одного случая в Выселках перестали считать Меркидона придурковатым. По примеру кубанцев на селе впервые начали косить пшеницу на валки. Сам метод ни у кого не вызывал возражений, да и не мог вызвать, потому как, в сущности, не был нов: разве крестьянин в прежние годы не валил рожь или пшеницу на эти самые валки своим крюком? Дед Капля сказал, глянув на новшество:
– Давно бы так. Потерь помене будет. Наши старики не дурнее нас были: век так косили... Теперь с хлебом будем!
Сущий бунт вызвало другое. Колхозникам показалось, что начали косить слишком рано. Тот же Капля первый возопил:
– Зеленую, как лук, косят! Останемся без куска!..
Его поддержал совершенно неожиданно вечный депутат Акимушка Акимов. А уж после Акимушки поднялись все. Председатель колхоза и секретарь партийной организации были атакованы в правлении. Такого шума не помнили в Выселках со времен коллективизации. В пору было бы вызывать из района милицию. Выручил Меркидон.
– Зачем кричать, мужики? Поедемте сейчас же на поле. Там начали косить совсем спелую, даже, можно сказать, переспелую, как старая девка, пшеницу. Вот и проверим, в какой лучше зерно: в спелой или в той, которую скосили раньше за неделю, по-вашему, зеленую?..
Поехали, проверили. Возвращались домой поодиночке, пристыженные. От Аполлона Стышного бежали в сторону, боялись встретиться с ним глазами. Поутихли, на другой день собрались в правлении.
– Прости нас, Полоний! – за всех кричал Капля. – Хужее бабы оказались. А Меркидон, которого мы дурачком обзывали и прочими разными словами, умнее всех нас оказался. Недаром и фамилия у него такая подходящая – Люшня! Молодежь-то, поди, не знает, что это за штука такая – люшня. А без нее, бывало, в поле за снопами не поедешь. От хорошего воза без люшни наклеска не выдержит, поломается, как тростинка. Вся опора – в люшне. Вот оно какое дело, ребята. А вы... туда же... смутьянничать!
Капля, конечно, уже забыл, что смуту затеял не кто иной, как он сам. Но дело не в этом. Важно, что от Меркидона отлепилась наконец давняя кличка «придурок». Даже его лесные походы теперь не представлялись уже странными. Меркидон оказался разумнее других в самом главном и решающем – в хлебе. Может ли он быть глупее в вопросах менее значительных?
Так теперь думали люди, заслышав на какой-нибудь глухой лесной просеке знакомый голос:
«Бросай топор, пилу – не то я палю!»
Назад: Аполлон Стышной
Дальше: Единство противоположностей