1
У Андрея Ивановича Бородина накануне Вознесения угнали кобылу. Никто не мог сказать, когда это в точности произошло. Кони паслись вольно в табунах уже недели две. Отгоняли их на дальние заливные луга сразу после сева, и до самой Троицы отдыхали кони, нагуливались так, что дичали. Бывало, пригонят их из лугов – они ушами прядают, а тело лоснится, инда яблоки проступают на крупе. За эти долгие недели только единожды пригоняли их на день, на два: проса ломать.
Раскалывались проса на девятый, а то и на десятый день после посева, да и то ежели в теплой воде семена мыты. Ходили смотрели – как они набутили? Ежели белые корешки показались, уж тут не моргай – ломай без оглядки, паши да боронуй, чтобы дружнее взялись да ровнее, раньше травы взошли. Не то прозеваешь – пустит «ухо» просо, то есть росток поверху, тогда пиши пропало. Замучаются бабы на прополке.
Вот и приспело – на самое Вознесение ломать проса. Ушли мужики за лошадьми в ночь: пятнадцать верст до тихановских лугов за час не отмахаешь. А там еще табуны найти надо. Они тоже на месте не стоят. Ищи их, свищи. Луга-то растянулись вдоль Прокоши до самой Оки верст на тридцать, да в верховья верст на полтораста, аж до Дикого поля, да в ширину верст на пять, а то и на десять, да еще за рекой не менее десяти верст, считай до Брехова. Есть где погулять…
Тихановские табуны паслись под Липовой горой возле озера Падского. Там, как рассказывают старики, Стенька Разин стоял с отрядом на самой горе, а в том озере затопил баржу с персидским золотом. Озеро это будто бы в старину соединялось с рекой, и в нем нашли медный якорь, который перелили потом в колокол.
У подола горы, на лесной опушке держал пчельник дед Ваня Демин, по прозвищу «Мрач». Он со своим пчельником кочевал по лугам, как цыган с табором. Посадят его с первесны на телегу, мешок сухарей кинут ему, гороху да пшена, а на другие подводы улья поставят… И прощевай дед Иван до самой сенокосной поры. Ныне на Липовое везут, в прошлом году на Черемуховое отвозили, а на будущий год куда-нибудь в Мотки забросят. Когда дед Иван бегал еще, побойчее был, сам глядел за мельницей, – он и пчельник держал поближе к селу, сразу за выгоном, чтоб мельница на виду была. Бывало, только ветер разыграется, тучи нагонит – он уже бежит через выгон и орет на все Большие Бочаги: «Федо-от, станови мельницу – мрач идет! Федо-от, ай не слышишь? Мамушка моя, туды ее в тютельку мать… Федо-от! Мрач идет…» Так и прозвали его Мрачем. К нему-то и завернул на зорьке Бородин.
Старик стоял возле плетневого омшаника и долго из-под ладони всматривался в ходока.
– Никак, Андрей Иванович! – оживился наконец дед Ваня. – Откуда тебя вынесло? Мамушка моя, туды ее в тютельку мать… Да ты мокрый по самую ширинку. Ай с лешаками в прятки играл?
Андрей Иванович приподнял кепку, поздоровался:
– Ивану Дементьевичу мое почтение.
Старик подал руку, заботливо заглядывая гостю в лицо:
– Ты чего такой смурной? Ай беда стряслась?
Андрей Иванович сел у костра, кинул с плеча оброть, достал кисет, скрутил цигарку, протянул табак старику.
– Да ты и в самом деле смурной! – удивился старик. – Я ж не курю!
Бородин отрешенно сунул кисет в карман:
– Как знаешь…
Дед Ваня достал свою табакерку берестяную, захватанную до лоска, с ременной пупочкой на крышке; поглядывая на раннего гостя, на его темные мокрые онучи, на разбухшие и сильно врезавшиеся в них оборы, на маслено-желтые от росы головашки лаптей, подумал: «Э-э, брат, много ты на заре искрестил лугов-то». Вталкивая щепоть табаку в ноздри, изрек:
– Ноги ты не жалеешь, Андрей Иванович. Они, чай, не казенные. Вон лошадей сколько ходит… Бери любую и катай.
– Угу… так и сделали, – отозвался Андрей Иванович, прикуривая от головешки. – Взяли и укатали. Кобылу у меня угнали.
– Какую кобылу? Не рыжую ли?!
– Ее, – выдыхнул Андрей Иванович.
– Ах, мамушка моя, туды ее в тютельку мать! А-ап-чхи! Чхи!.. Кхе-хе! – старик затрясся в кашле и замахал руками.
У старика рыхлый, распухший от нюхательного табака красный нос; когда он кашлял и чихал, пыхтя и надуваясь, как кузнечный мех, нос его становился лиловым, похожим на вареную свеклу. Под конец своей понюшки старик прослезился… Потом высморкался в подол суровой рубахи, выругался и спросил:
– Кто те сказал, что кобылу угнали?
– Кто мне сказал? С вечера пришли за лошадьми проса ломать… Ну, мужики разобрали своих да уехали. А я целую ночь ходил… Все табуны обошел – нет кобылы…
– А жеребята?
– Жеребята в табуне… И третьяк, и стриган, и Белобокая… Все там.
– Может, и кобыла найдется?
– Нет… Кобылу угнали. Сама она от жеребят не уйдет. – Андрей Иванович бросил окурок, оправил привычным движением правой руки пышные черные усы и задумался, глядя в костер.
– Ну чего ты отчаялся? И на Белобокой пахать можно. Гони, ломай проса-то, – сказал старик.
– Плевать мне теперь на просо! Я этого гада сперва сломаю, – Андрей Иванович скрипнул зубами, и его глубоко посаженные темные глаза нехорошо заблестели. – Я с ними посчитаюсь! – он пристукнул кулаком по коленке.
– А ты что, знаешь его?
– Я узнаю… – он в упор, с вызовом поглядел на старика. – Вася Белоногий не навещал тебя, случаем?
– Да что ты, Андрей Иванович, не гневи бога! – Дед Ваня засуетился, стал оправлять костер, подкидывать в огонь обгоревшие чурки. – Он уж с двадцать второго года не промышляет лошадьми. Как только власть окрепла, так и он отшатнулся!
– Власть окрепла!.. Знаем, почему он отшатнулся. В Желудевке приятеля его сожгли, а Белоногий деру дал…
– Не греши, Андрей Иванович, – упрашивал старик. – Это Митьку Савина хотели в костер-то бросить. А Васю не трогали. Он с теми конокрадами не якшался. В ту пору он больше по амбарам промышлял. Яблоки у попа увез… Это было… А теперь он при деле. В селькове сидит. И чтоб лошадь у тебя угнать? Ты ж ему не чужой.
– Дак он у тебя, у родного дяди, амбар обчистил! – взорвался опять Бородин.
– И это было, – склонил лысую голову дед Ваня. – Но учти такую прокламацию… Это ж при старом режиме было! А теперь он в селькове сидит, инвентарем снабжает…
– Не знаю, кого он там снабжает. Но что воры ему все известны наперечет, в этом я уверен.
– Это очень даже способно, – закивал дед Ваня. – Насщет того, кто украл, он, черт, сквозь землю видит. Это ж промзель. Я что тебе посоветую: заобротай Белобокую и поезжай к Васе в Агишево. Авось он поможет тебе. У него сама милиция останавливается. Истинный бог, правда!
– К Васе – не к Васе, а ехать искать надо, – примирительно сказал Андрей Иванович.
– Во-во! – подхватил старик. – До Агишева двадцать верст. И все лугами… просквозишь всю плесу. Может, чего и отыщешь. Земля слухом полнится.
– Пожалуй, и в самом деле к Васе поеду.
– Имянно, имянно! А я тебе логун меду нацежу – воронка. Отвезешь Васе. Выпьете… Авось и сойдетесь с ним. Поезжай, поезжай…
Рыжая кобыла, прозванная Веселкой, была и опорой и отрадой Андрея Ивановича. Высокая, подтянутая как струна, за холку схватишь – звенит. Грива светлая, волнистая, как шелковая, – из рук течет. Что твой оренбургский платок… Хоть накрывайся ей. Ноги сухие, золотистые, а бабки белые… Как в носочках. Храп тонкий, сквозной, на солнце алеет, будто кровь кипит… На лбу звездочка белая, по крупу кофейные яблоки лоснятся, словно атласные… Красавица! Десять жеребят принесла и телом не спала. Берег ее Андрей Иванович и в работе и в гоньбе. Каждого подрастающего жеребенка-третьяка передерживал на год, – объезжал и впрягал в работу. Продавал только на пятом году, когда новый третьяк лошадью становился, а там стриган подпирал, сосун большим вымахивал… И так в зиму по четыре головы лошадей одних пускал. Жеребята не работники, одна видимость лошадей, но едоки хорошие. И сено крупное есть не станут, им что помельче дай. «Лучше бы двух коров пустили», – говорила Надежда. «Тебе и от одной молока девать некуда», – возражал Андрей Иванович. «От коровы и масло и мясо… А что за польза от этих стригунов? Только сено в навоз перегоняют», – горячилась Надежда. «Не ты его косила, а я… Чего ж ты переживаешь?» – невозмутимо отвечал Андрей Иванович. «Да ты прикинь – сколько сена съест твой жеребенок за три года! И что ты получишь за него? Где выгода?» – «Не одной выгодой жив человек…» – «Я знаю, что тебе втемяшилось… Породу разводишь?» – «Развожу». – «А где она, твоя порода? Вон Зорьку в Прудки продал – ее обезвечили, она пузо по земле таскает. Набата в Брехове запалили, говорят, водовозом стал…» – «Я за других не ответчик, а своих в обиду не дам». – «Ну возьми, растопырься над ними… Ухажер кобылий».
И вот угнали Веселку… Украли гордость его и славу… Четырнадцать лет исполнилось кобыле, а ей и десяти не давали – в работе огонь, на ходу от рысака не отстанет. А характер, какой характер! Вырастала она в мировую войну, братья Бородины были на фронте, дома оставались одни бабы. Вот и хватила она волю при них, за три года нагулялась печь-печью. Мужика увидит – храпит и копытом бьет. Не подходи! Не кобыла – атаман. Объезжала ее Надежда… Два раза телега со шкворня слетала, передки в щепки разбивала, и с обрывками вожжей да с обломками оглоблей прибегала кобыла домой, забивалась в хлев и храпела, прядала ушами, как тигра. Только Надежда и входила к ней. «Веселка, Веселка!.. Стой, милая, стой!» Рукой ее по холке треплет. Та ноздри раздувает, глазом мечет, как бешеная, но стоит.
«Ну и Надежда, ну и оторвяга!.. – удивлялась свекровь. – Она слово знает. Вот безбожница! Вот бочажина…» Бочажиной прозвали в семье Надежду оттого, что она взята была из села Большие Бочаги. По ночам в отчий дом бегала (днем работала)… Бегала через лес да мимо кладбища… И не боялась. Оттого и безбожница. А Веселку она не наговором брала – кормила ее сызмальства. Потому и давалась ей кобыла. И объездила ее Надежда, и с сохой да пашней познакомила. К делу приобщила. Но и Веселка иные привилегии за собой оставила: во-первых, не бери меня под уздцы. Ты – под уздцы, а я в дубошки. И – берегись моя телега все четыре колеса! Расшибу! Пахать – пашет и боронить – боронит; но ежели кто из соседей поехал на полдни домой, то и ее уволь… Все, кончено! Отработала. Стеганешь – поперек поля пойдет, все борозды перетопчет. Уж на что отец Надеждин, Василий Трофимович, силен – не мужик, а колода свилистая, и тот плюнул. Приехал к ним в Тиханово на помощь. Ну и пахал на Веселке… Кто-то из соседей домой подался, она и увидела. И пошла крестить вдоль и поперек. Всю картину ему выписала, затаскала мужика. Черт, говорит, а не кобыла.
Когда в семнадцатом году под осень был призыв лошадей на войну, свекровь с радостью отправила Веселку на комиссию: авось возьмут. Кобыла видная. За такие стати казна хорошие деньги платила.
Надежда гоняла ее в Пугасово. А потом рассказывала: «Комиссия была на площади, перед волостным управлением. Стол вынесли перед крыльцом… За столом все военные: полковники всякие да подполковники… Все в полетах, шнурки плетеные через плечо пропущены. Усатые, бородатые… А вокруг солдаты. Ну, народу, народу – пушкой не пробьешь. Вот записали нас в очередь с лошадьми. Выкликают и меня. Я веду ее через площадь. А кобыла моя все в дубошки. Она столько народу и не видала. Как даст свечку! Завьется – вон куда! А я повод за конец взяла. Куда ты, думаю, денешься? А эти военные со всех сторон кричат: «Возьмите лошадь у женщины! Она убьет ее!» Подбегают два солдата: «А ну-ка, гражданочка, уступи ее нам!» Не надо, говорю, не трогайте, от греха! Хуже будет. «Вот глупая, – говорит солдат. – Это тебе боязно. А мы ее в момент обломаем. Сейчас я ей покажу кальеру два креста». – «Смотри, кабы она тебе самому не показала эту кальеру». Вот он закинул ей повод на холку и – прыг на нее. Эх, она как взовьется, как даст вертугана… Он кубарем с нее хлоп. А лошадь моя по кругу. «Держите ее, держите!» – кричат. Не трогайте, говорю, ежели хотите комиссию над ней справить. Ну, поймала ее, успокоила… Подвела к столу – к ней с меркой, а она в дубошки. «Да что она у тебя, или не объезжена?» Для кого объезжена, говорю, а для кого нет. «Ну ладно, говорит главный. Запишите, что годна, а брать будем через год. Молода еще».
А через год и война кончилась. Одна кончилась, другая начиналась.
Вернулся домой Андрей Иванович в марте восемнадцатого года. Как увидел кобылу, так и со двора не уходил до самых сумерек. Все оглаживал ее, чистил, хвост расплетал, гриву… Песни мурлыкал. И она приняла его. Видать, хозяина почуяла. Так ведь он голосом любую лошадь уведет… Не только лошадь – сосунок за ним, как за маткой, бежит. Дух, что ли, от него особый исходит.
Однажды шурин Андрея Ивановича на Веселке рысака обгонял. Ездил Андрей Иванович с Надеждой в Большие Бочаги к теще на масленицу. Шурин был в отпуске, приехал с Казанского затона – пароходы там зимовали. Он второй год как ходил командиром парохода на Волге, а до этого первым помощником на Каспии плавал. С Каспия не больно приедешь – зимовки не было. Ну и давно не видались. Шурин, Петр Васильевич, детина саженного росту, носатый, губастый, с маленькими светлыми усиками, хорошо подстриженный, с белой тугой шеей, столбом выпирающей из темно-синего кителя, который сидел на нем так плотно, что под мышкой щипцами не ухватишь. Собрал Петр Васильевич за столом всю родню – водку разливал прямо из четверти и все приговаривал: «Это только запой, а выпивка впереди». Ну, загуляли и решили в Прудки прокатиться, к тетке Дарье съездить. Поехали на двух подводах. Филипп Селиванович, дядя Надеждин, рысака запряг – санки беговые с железными подрезами, копылы гнутые, выносные… Куда там! Ни один раскат не страшен. По воздуху пусти такие санки и то не опрокинутся… Молодых – Андрея Ивановича и Надежду – посадили в санки, полостью медвежьей прикрыли от ископыти, Филипп Селиванович на облучок сел, бороду белую размахнул по мерлушковому воротнику, вожжи ременные с серебряными бляшками разобрал… «Гоп, гоп! Где мои гогицы?» – Он не выговаривал букву «л», и его за спиной звали «Голицами». А Петро завалился в сани да бабу Грушу посадил, прозванную за свой внушительный объем «Царицей», да тетку Марфуньку, жену Филиппа Селивановича, и поехали!
Туда все шло чинно-благородно: рысак шел впереди, позвякивая воркунами на хомуте. Веселка легко поспевала, вынося грудь на задник и нависая мордой над санками. В Прудках выпили как следует, возвращались в сумерках. Полем песни пели… Лошади разгорячились. Въехали в Бочаги – народ стеной стоит вдоль дороги – поглазеть вывалили. Дорога накатанная да длинная – больше трех верст, и все селом, – по сторонам гикают, хлопают, бьют в рукавицы. Рысак забеспокоился, закачал корпусом, выметывая в стороны ноги, прося ходу… Филипп Селиванович заерзал на облучке, поднял высоко руки и вдруг резко подался вперед, легко отпуская до вольного провиса вожжи. Да как крикнет: «На, ешь их, маленькай! Гоп, гоп! Где мои гогицы?!» Рысак радостно взметнулся, высоко закинул морду и, бешено оскалив зубы, пошел так мощно, что ископыть, словно удары пихтелей, забарабанила в головашки санок. Но через минуту Андрей Иванович услышал другой сильный и частый топот; ему показалось вначале, что стучит где-то под ним. «Уж не санки ли расползаются?» – успел подумать он и оглянулся: сбоку от него, почти на уровне его глаз ходенем ходила мощная мускулистая конская грудь. Он не видел ни ног, ни головы лошади – только эту прущую вперед, ходившую как мельничный жернов конскую грудь. Потом придвинулись головашки саней – Петро стоял во весь рост в черной шинели, тулуп валялся в ногах его; он был бледен, без фуражки, с перекошенным от ярости лицом и кричал во все горло: «Врешь, Селиванович! Обуховых не обгонишь…» И даже Царица в санях что-то кричала, размахивая сорванным с головы розовым капором: «Эй, залетные!..» Так и оторвались сани, ушли вперед…
Праздник на этом обгоне кончился… Филипп Селиванович два года не ходил к Обуховым, хотя жили они напротив. Вот как раньше гордость блюли…
Андрей Иванович ехал по лугам на Белобокой и вспоминал эту далекую и такую близкую жизнь, где радости и горе делились пополам с лошадью… И она под стать ему, хозяину, умела и постоять за себя, и с честью выйти из любого переплета. И продавали ее… Андрея Ивановича мобилизовали на гражданскую войну. В зиму бабы опять остались одни. Надежда со свекровью поехали в лес за дровами на двух подводах. Напилили, в сани уложили, утянули возы – все честь честью. Выезжать на дорогу стали. Впереди оказалась Веселка, а старая кобыла в глубине. И вперед ее не выведешь – пеньки мешают. А Веселка первой не идет. Заупрямилась, и все тут. Надо бы подождать, но свекровь сама горячая: «Черта лысого ей…» Позвала лесника: «Выведи, родимый, лошадь, а я тебе табачку дам». Тот подошел взять ее под уздцы. Надежда его остановила: «Не бери ее под уздцы». – «А что ты понимаешь? Твое дело коровьи сиськи тянуть…» Ну и взял он ее под уздцы. Она как взвилась да как ахнула его копытом. И плечо вышибла.
Продали ее под Касимов. Она с поля уходила. Борону оставит новому хозяину, а сама с постромками да с вальком Оку переплывала; за пятьдесят верст дом находила. Через нее и хозяин тот погиб. Приезжал он накануне половодья в девятнадцатом году в Большие Бочаги за хлебом. Ехал лугами, по насту. По дороге нельзя: в селах отряды стояли – торговля хлебом была запрещена. А накануне договорился с Надеждой – приедет ночью, прямо на мельницу к Деминым. Дед Ваня встретил его за селом, продал два мешка муки на керенки. Ночь была темная… тот заблудился в лугах и выехал на Желудевку, а там отряд. Жердь повесили поперек дороги. Часовой с винтовкой: стой! Чего везешь? Откуда? Продотрядчик и взял ее под уздцы. Она как махнула… У того винтовка в сторону полетела. Сам кубарем. Хозяин шевельнул вожжами: «Эй, царя возила!» Жердь она грудью поломала и понеслась. А хозяин-то еще обернулся, снял шапку и помахал часовому. Возьми, утрись… Поминай как звали. Ну, тот приложился и стукнул его вдогонку. Мертвого привезла домой… Сама дрожит, вся в пене. Хозяина похоронили, а ее – возьмите и возьмите назад. Так и пришлось деньги возвращать…
На Богоявленском перевозе держали общественный паром. Перевозчик, Иван Веселый, бывший при нем с незапамятных времен, кажется, знал всякого проезжего и прохожего… Босой, распоясанный, в солдатской замызганной гимнастерке, он вьюном вертелся возле каждой подводы и кроме своего заслуженного пятачка с прохожего да гривенника с повозки, мог ненароком прихватить горшок с воза, связку лаптей, а если возница разиня, то и кадку свистнет или мешок с овсом… Брал не задумываясь: нужно ему или нет. Брал смеха ради… Кадку пускал по воде, костер в ней раскладывал. Плывет по реке – дымит. А он орет с берега: «Пароход идет, пароход!» Ребята с лугов на поглядку сбегались. «Ну, пузо грецкое, – скажет пацану. – Раздавишь животом горшок – лапти дам». Лапти, да еще в лугах, – штука важная. Кому не хочется так вот запросто получить лапти? Лягут ребятишки животами на горшки, надуваются до красноты и катаются по лугу. А Иван Веселый сидит в кругу и командует: «Эй ты, поросенок! Куда носом запахал? Сурно держи выше. Ну! А ты чего ногами сучишь? Это тебе не в постели у мамки брыкаться!»
Андрей Иванович застал его у костра – тот кипятил на треноге большой медный чайник и переругивался через реку с татарами.
– Абдул, башка брить будем? – спрашивал Иван Веселый.
– Тыбе не псе равно? – отвечал высоким голосом жилистый, голый по пояс, бритый татарин. – Тыбе лохматый… собакам псе равно.
Он забивал колья, и когда кричал, то размахивал топором и делал свирепое лицо. Двое других, в белых рубахах и в черных тюбетейках, молча пилили жерди на тырлы.
– Абдул, волос у тебя жесткий… Поди, бритва не берет? – миролюбиво спрашивал Иван.
– Тыбе не псе равно?
– Дак чудак-человек!.. Помочь тебе хочу. Я средство знаю, чтоб волос обмяк. Иди ко мне! Дерьмом коровьим голову вымажу. Отмя-акнет!
– Донгус баллас! – высоко, гортанно, как крик потревоженного гусака, несется с того берега. – Свинья с поросятам!
Андрей Иванович спрыгнул с Белобокой и, привязывая повод за куст, сказал Ивану Веселому:
– Брось дурачиться!
Тот кивнул ему, хитро подмигнув, и опять обернулся к татарам:
– Абдул! Давай муллу на свинью сменяем! Ведь наш поп вашему мулле хреном по скуле. Он у вас теперь пога-анай!
– Собакам! Донгус баллас!.. – кричат оттуда уже в три голоса.
– Всех расшевелил! – довольно осклабился Иван Веселый. – Садись! Чай пить будем.
– Некогда мне, Иван, чаи распивать. Ты не видел, лошадей тут, случаем, не прогоняли на днях?
Иван сбил на затылок свою замызганную кепчонку, растворил широкую щучью пасть:
– Г-ге! Ты, Андрей Иванович, никак, на допрос меня вызвал? Чего ж не скомандуешь: встать, мол, такой-разэдакий!
– Да ну тебя, балабона!.. – Андрей Иванович снял заплечный мешок, неосторожно стукнул его оземь. В мешке что-то утробно булькнуло.
– Не карасий везешь? – потянул воздух своим сплющенным, крючковатым носом Иван Веселый. – Налил бы кружечку? А то мне ночью без огня, Андрей Иванович, страшно; эти самые, шишиги, донимают… Сунешься в куст по нужде, а он тебя хвать за голое место. А рука-то у шишиги маленькая да холодная… Брры!
– Вот обормот! – Андрей Иванович усмехнулся. – Ну ладно… Давай кружки!
Иван Веселый поскоком слетал в землянку, достал жестяные кружки. Андрей Иванович налил по полной воронка. Выпили.
– Вот это самообложение! Дух захватывает и по кумполу бьет, – сказал Иван Веселый, заглядывая на опрокинутое донышко и ловя языком сорвавшуюся каплю.
– Меня вот стукнули так стукнули, – сказал Андрей Иванович. – Кобылу угнали… Рыжую… Вот я и спрашиваю: не прогоняли, случаем, перевозом? У нее грива светлая и звездочка на лбу.
– Я, Андрей Иванович, люблю звезды на небе считать. Они далеко… А какая и свалится – мимо пролетит. Ночью-то я один на перевозе. Стра-ашно. Налил бы еще кружечку воронка для поддержки штанов.
Андрей Иванович насупился, но налил еще кружку. Иван Веселый набрал полон рот, побурлил медовухой в горле и, выпячивая кадык, запрокинув лицо в небо, сказал:
– Я никого не видел и ничего не знаю… но, говорят, будто на Панском двое перегоняли через реку лошадей… У одного длинные волосы…
– Жадов?! – аж привскочил Андрей Иванович.
– Какой Жадов? – обалдело поглядел на него Иван Веселый. – Сказано – я никого не видал и ничего тебе не говорил.
От перевоза на Агишево дорога шла торная: народу и пешего и конного сновало по ней великое множество: Агишево село торговое, по четвергам базар собирался, татары лавки держали, скупали шерсть, овчины, продавали каракуль, аж из Средней Азии везли. Через Агишево проходил знаменитый богомольный тракт на Саров, через Муромские леса; не только сирые да убогие – царь с царицей, говорят, ходили по этому тракту пешком в Саров богу молиться.
Андрей Иванович свернул с дороги и поехал лугами. Заречная сторона была воровской вотчиной Жадова; здесь на дороге не ты его, а он тебя скорее высмотрит. Жадов в одиночку не промышляет, у него связи, сотоварищи. Против Ивана Жадова в открытую не пойдешь – вывернется, а то тебя же и под монастырь подведет. Неужто Жадов поднял на него руку?
Бородины и Жадовы жили на одном переулке напротив друг друга. Иван Бородин, государственный астраханский лоцман, еще в конце прошлого века взял с собой матросом Корнея Жадова, отца Ивана, и довел его до дела. Корней ходил боцманом сперва на Каспии, потом на Черном море. Там, в Одессе, и ребята его выросли, там и воровству обучались. Ванька Жадов появился в Тиханове уже матерым вором; коренастый, короткошеий, с длинными, оплечь, темно-русыми волосами, с бойкими зелеными глазами, он быстро прославился в округе под кличкой «Матрос». Короткий морской бушлат да брюки клеш не снимал он ни зимой ни летом. Из Пугасова, со станции, ехал на тройке цугом; возле церкви тройку отпустил, хорошо расплатился. И без багажа в длинной шубе, – видно, с чужого плеча – полы по мартовским навозным лужам волочились – мех кипенно-белый, козий, верх драп-кастор блестит, воротник шалевый, бобровый! А под шубой бушлат, брюки клеш и грудь нараспашку… Идет по селу и в лужи деньги медные бросает. А пацаны за, ним так и вьются, как грачи за сохой: деньги – в драку, нарасхват. А Жадов идет и посмеивается. В Тиханове жил мирно, но пропадал месяцами. Говорили, у него в Кадоме да в Торпилове притоны были. Говорили, будто он тихановских мужиков по ночам с подводами выгонял на свои воровские набеги… Но открытых обвинений против него не было. А слухи есть слухи.
Андрей Иванович теперь ехал с надеждой к Васе Белоногому – тот не любил Жадова. Вася был вор – забавник, артист, заводила и гуляка. Однажды в праздник на Деминой мельнице он выиграл в карты у Жадова ту знаменитую шубу и тут же пустил ее на пропой. Мужиков много собралось. Трактирщик Огарев дал за нее три четверти водки и живого барана пригнал. Вася говорит: «Барана не трогать. Дарю его тому, кто внесет на мельницу враз два мешка ржи». Перед мельницей подводы стояли. Федот, сын деда Вани, за живого барана пупок надорвать готов; подошел к сеням, взвалил два мешка на хребтину, пошел враскорячку, в землю глядя… Дошел до помоста, ногу занес на ступеньку – и мешки разъехались. Смеются мужики: «Федот, ты их чересседельником свяжи да сядь на них верхом! Авось въедешь».
Вася поглядывает на Жадова, тот на него, и как-то утробно по-жеребячьи похохатывают. Вот Жадов подходит к саням, берет по мешку под мышки, как поросят, – и пошел, только ступеньки заскрипели. Бросил их к жернову, обернулся – красный весь: «Вот как носят мешки-то!» – «Нет, не так, – сказал Вася. Вразвалочку подошел к саням, сграбастал своими ручищами мешки за чуприну и понес их на весу, перед собой, как щенков. – Вот как их носят!»
Ехал Андрей Иванович по лугам, по вольному разнотравью, минуя округлые липовые рощицы, огибая длинные извилистые озера-старицы, обросшие еще по-весеннему кружевным, в сережках, салатного цвета ракитником, да иссиня-темными стенками податливого на ветру, шелестящего камыша. И с каждого холма открывалось ему неохватное пространство, зовущее через эти светлые пологие увалы к дальнему лесному горизонту, где мягко и сине, откуда веет дремотным небесным покоем. И так далеки были эти леса, так зыбки их очертания, что, казалось, три года скачи туда – не доскачешь.
Андрей Иванович ехал неторопко, опустив поводья. Травостой был густой, упругий и довольно высокий – даже на холмах лошадиная бабка в траве скрывалась, а в лощине, где тимофеевка и костер уже выходили в трубку, трава доставала лошади почти до брюха. Да и пора уж – в Вознесение галка в озимях прячется. «Природа свое берет, – думал Андрей Иванович. – Вон как в низинах расплескалась купальница – прямо золотое половодье. Значит, к теплу, и небо было густой синевы, по-летнему убранное разрозненными, крепко сбитыми грудастыми облаками».
А сколько птицы здесь, сколько живности!.. Над заболоченными низинами кружились чибисы; завидя конного, они ревниво, издали, встречали его, суматошно, с пронзительным криком. «Чьи вы? Чьи вы?» – носились вокруг и дергались на лету, будто обрывали какие-то невидимые нитки. Утки хоронились в камышах и только мягко, шипуче как-то и не крякали, а шваркали: «Шваррк-шваррк…» Изредка от озерной береговой кромки отрывались пестрые кулики-перевозчики и с громким торопливым криком: «Перевези! Перевези! Перевези!..» – стремительно улетали низко над водой. А от бочажин, зарастающих непролазным тальником да осокой, далеко на всю округу заливались соловьи, да жирно, утробно квакали лягушки: «Куввак-ка-как! Куввак-какак!», да отрешенно, загадочно и тоскливо на одной ноте кричали бычки: «Бу-у! Бу-у! Бу-у!» Будто кто-то задувал там, в болоте, в пустую огромную бутылку и прислушивался: «Бу-у! Бу-у!»
Любил Андрей Иванович луга. Это где еще на свете имеется такой же вот божий дар? Чтоб не пахать и не сеять, а время подойдет – выехать всем миром, как на праздник, в эти мягкие гривы да друг перед дружкой, играючи косой, одному за неделю намахать духовитого сена на всю зиму скотине… Двадцать пять! Тридцать возов! И каждый воз, что сарай, – навьют, дерева не достанешь. Если и ниспослана русскому мужику благодать божья, то вот она, здесь, перед ним, расстилается во все стороны – глазом не охватишь.
В Агишево въехал он в проулок со стороны мечети. Как раз напротив жил Вася Белоногий со своей Юзей, квартиру снимал. При въезде в село Андрею Ивановичу встретились три тройки, они взялись легко, точно птицы снялись от мечети, и со звоном, с гиканьем, с пронзительными переливами татарской гармошки понеслись из села; кони в лентах, тарантасы черные, хорошей ковки… Невеста в белом платье, в цветах, провожатые в пестрых, ярких платках, в тюбетейках… Только их и видели… «Хоть и нехристи, а свадьбы справляют по-людски, красиво», – подумал Андрей Иванович.
Вася Белоногий доводился троюродным братом Надежде Бородиной. Хоть и дальняя родня, но Белоногий заезжал к ним запросто; в базарный день, будучи в Тиханове, располагался у них как дома. Зачем на базар приезжал? А кто его знает. Ничего не продавал, не покупал… Но целый день по рядам ходил, говорил: оптовую торговлю ведет, от селькова. У Надежды не раз ее лекарства записывал: «Ты чем это мажешь голову ребенку?» – «Сера горючая, да купорос медный, да сливочное масло… Перетолкла да смешала… Вот и мазь». – «Помогает?» – «Как рукой снимает». – «Надо записать, Юзе пригодится». Юзя его фельдшером работала, татар лечила. Какие-то курсы окончила.
Привез он ее из Средней Азии в Большие Бочаги. А у него там жила прежняя жена, Катя, у Надеждиной матери оставил. «Крестная, ты отправь Котенка (это он Катю так звал). Я с ней жить не буду». – «Куда ж ее отправить?» – «Куда захочет. Вот ей деньги на дорогу».
Жил он беззаботно и легко, как ворон в чистом поле, – ни гнезда, ни детей. Ноне там поклевал, завтра туда полетел. В родном селе, в Больших Бочагах, появился он с этапом арестантов – бритый, в армяке. Гнали их откуда-то из Астрахани, в тюрьму по месту жительства. Признал его дед Ваня: «Племянничек, дорогой! Мамушка моя, туды ее в тютельку мать! Ай это ты?» – «Я, дядя. Возьми на поруки, я исправлюсь». Время было революционное – семнадцатый год. Каждому человеку верили. Взял дед Ваня племянничка. Да кому же другому брать? Отец Васи жил где-то в Средней Азии. От него ни слуху ни духу. Обули, одели Васю. Он до зимы жил у Деминых, на мельнице работал. А зимой по родителю, говорит, затосковал. «Везите меня на станцию! В Азию поеду». До Пугасова его не довезли. Доехали до Почкова – сам слез. Дальше, говорит, я доберусь своим ходом… И добрался…
Ночью приехал с дружками в Большие Бочаги и обчистил амбар у Деминых. И сундук, и хлеб… Все под метелку увезли. Те утром хватились – амбар взломан. А на пороге рукавица Васина валяется. Из тюремного армяка сшитая: полы отрезали да сшили рукавицы. Он ее и оставил на память. Распороли рукавицу, приставили к армяку – как раз подошлась. Ах, стервец! Ах, оторвяжник!
Кинулись за ним в погоню, в Пугасово. Да разве его словишь?
Через три года он вернулся в Бочаги и сам рассказывал Деминым: «Вы сунулись, на меня иск предъявили… А я в это время в чайной на базаре сидел. Пришел милиционер и говорит: «Уматывай отсюда. Тебя ищут». Ну, я шапку в охапку, заулками да задами пробрался на станцию и – Митькой меня звали… Я был чист – зерно в Почкове мельнику продал, барахло в притон пугасовский свалили. А приставу шелковый отрез подарил, на рубаху… Чтоб не домогался…»
Сидит у них за столом, ест-пьет и над ними же измывается. «Эх, кабы сладил… так и вкатался бы в его нечесаную башку», – ярился Федот про себя. Но вслух только фыркал, как кот, и не чокался с Васей. А дед Ваня угощал… «Пей, жулик! Мамушка моя, туды ее в тютельку мать. Ты меня обокрал, ты ж ко мне и за милостыней пришел. Сказано: что бог даст, того человек не отымет. Так-то, мамушка моя. Я не обеднял, да и ты не разбогател».
Нельзя сказать, чтобы Васю совесть прошибла и он изменил своей воровской привычке – брать, что лежит поближе, просто умнее с годами стал: зачем красть, когда само в руки дается?
В двадцать четвертом году в Гордееве создали две артели штукатуров и каменщиков, а Вася Белоногий подрядчиком нанялся к ним. Лучшего ходока да знатока всей округи и не найти. Он знал не только, что и кому построить надо, но и то, кто куда бежит, да что у кого лежит, и что с кого взять можно.
Однажды в Лугмозе проигрался; ехать домой – ни овса лошади в дорогу, ни харчу самому. Завернул в Починки, остановился у богатой избы. Вошел: мужик в поле, баба на дворе хлопочет. В годах хозяйка, плат по самые брови повязан и лицом темна да нелюдима. «Хозяйка, – говорит Вася, – я лекарь выездной. Роды в Лугмозе принимал. Ну, мне там и шепнули, будто у вас бабы есть – годами бьются, сохнут, а рожать не могут. У меня средство есть верное… Помогает забрюхатеть». – «Что за средство?» – «Палочка наговоренная», – показал он ей ореховую палку (в лесу вырезал). – Да порошок аптекарский». Он вынул из кармана кисет с табаком и повертел его перед глазами. Кисет цветной, шелковый, поди узнай, что там за порошок? У бабы инда глаза заблестели: «Есть у нас такие женки, есть, родимый. Позвать, что ли?» – «Погоди! Дай мне котелок или чайник медный. Да треногу, ну – козлы. Я в огороде у вас снадобье готовить буду. Ко мне не подходить… Я сам позову, когда нужно, или выйду. Пусть все бабы в избе сидят и ждут. Да, скажи им еще вот что: деньгами я не беру. Деньги плодовитость убивают. Пусть несут яйца, масло… Овес можно».
Баб набежало – полна изба. Он появился перед ними в лекарском облачении: на голову натянул белый носовой платок – узелками завязал углы – шапочка получилась, попону приладил спереди, что твой фартук! И рукава на рубахе засучил по локоть. В одной руке котелок с табачным отваром, в другой руке белая палочка. «Ну, подходите по одной… Буду принимать в чулане». Отвар наливал кому в пузырек, кому в банку или в кружку. А казанком указательного пальца отмерял палочку: «Тебе сколько лет?» – «Тридцать пять». – «Вот тебе три с половиной казанка. А тебе сколько?» – «Мне сорок». – «Так. Четыре казанка. Раздели на семь равных частей и отваривай палочку в самоваре. Пить семь дней подряд. А этот отвар в чай добавлять». Натащили ему и яиц, и масла, и овса… Весь котелок табачного отвара розлил… А палки не хватило. Так он половину кнутовища отхватил да изрезал бабам.
Через три года, будучи уполномоченным селькова, он ездил в Починки на пристань отгружать плуги и сеялки да заглянул к той хозяйке. Она признала его. «Ой, родимый, ведь помогло! – встретила его радостно. – Одна двойню родила, а другая на сорок третьем году разрешилась!»
Андрей Иванович застал Белоногого дома. Тот сидел за столом в тельнике, брился.
– Ого, вот это гость! Каким ветром тебя занесло? Ноне вроде бы не базар. – Вася широкими смелыми взмахами снял мыльную пену с лица, как утерся, и подал Андрею Ивановичу руку. – Да ты какой-то зеленый. Не заболел, случаем?
– Вторые сутки не сплю. Кобылу у меня угнали. – Андрей Иванович снял заплечный мешок и начал развязывать узел.
– Кто угнал? Откуда? – Вася подошел к рукомойнику и стал смывать лицо.
– С лугов угнали, – Андрей Иванович вынул из мешка логун с медовухой и поставил его на стол. – Вот, Иван Дементьевич воронка тебе прислал.
Вася с минуту глядел на логун с воронком, на Андрея Ивановича и молча вытирал шею, лицо и голову. У него все было обрито, кроме темных широких бровей: и лицо, и шея, и голова стали теперь красными по сравнению с темными узловатыми ручищами и косматой грудью, выпиравшей из тельника.
– Не пойму я что-то: с какой же стати ты ко мне пожаловал? – изрек наконец Вася.
Андрей Иванович снял кепку, по-хозяйски повесил ее на вешалку у двери, расчесал свои черные, без единой сединки, волнистые волосы, усы оправил перед висячим круглым зеркалом и прошел к столу:
– Проголодался я, Василий Артемьевич. Со вчерашнего обеда не жрамши.
– Сейчас я позову Юзю. – Белоногий отворил дверь и крикнул в сени: – Юзя! Зайди на минутку!
Во второй половине избы находился фельдшерский пункт.
– Сейчас состряпаем насчет поесть.
Вася надел черного сукна милицейскую гимнастерку, подпоясался кавказским ремешком с серебряными бляшками да с затейливыми висюльками вроде кинжальчиков. По избе прошелся – широченный, в высоких опойковых сапогах, в галифе… Командир! Остановился перед Андреем Ивановичем, на носках качнулся:
– Ну, давай начистоту. На меня думаешь или на моих приятелей?
– Кабы на тебя думал – не приехал бы. Посоветоваться к тебе… А проще сказать – за помощью.
– Это другой коленкор. – Вася тоже присел к столу.
Вошла Юзя, не то татарка, не то узбечка – маленькая, аккуратно затянутая в белый халатик, в белом чепце с красным крестиком, мелкие косы, как длинные ременные кнуты с красными лентами на Концах, спадали на плечи и на спину, вся такая верткая, быстрая…
– Андрей Иванович в гости заезжал! А я с тобой ничего не знал. Сейчас яичницу жарить будем. Сыр есть, колбасу есть…
Она захлопотала вокруг стола: подала тарелку соленых огурцов, желтых и крупных, как поросята, стопку пресных татарских лепешек из пшеничной муки, нарезала темной и сухой конской колбасы да сыру домашнего, плоского, как слоеный пирог, острого и соленого.
– Кушайте! Сейчас яичницу наварю.
Она разожгла керосинку, поставила сковородку на нее и упорхнула:
– Меня люди ждут.
Вася налил в стаканы медовуху:
– Ну, что там за воронок дядюшка намешал? – чокнулся стаканом. – Поехали!
Воронок был хоть и нагретым, но терпким, с хмельной горчинкой, с легким пощипыванием на губах, как настойная брага.
– Вот старый дятел! А неплохое хлебово сотворил, а? – похвалил Вася. – Давай еще по одной дернем?!
Они выпили еще по стакану.
– Ну, что у тебя случилось? Говори подробней, – сказал Вася.
– Да какие подробности. Пошел в луга за кобылой – проса ломать. А кобылу – поминай как звали.
– Рыжую? – Вася вскинул голову.
– Ее.
– Хороший кусок кто-то у тебя отхватил.
– Может, и подавится этим куском. Я его и под землей найду! – вспыхнул Андрей Иванович и засверкал глазами. – И вырву этот кусок вместе с зубами.
Вася как бы с удивлением глянул на Бородина – мужик как мужик: благообразный, с холеными усами, с узким, иконописного овала лицом; вельветовая тужурка на нем, хоть и потертая, но еще аккуратная, щегольская, с накладными карманами и даже с серебряной цепочкой от часов. Лаптей не видно – под столом. Сверху глянешь – учитель… И вдруг такая темная животная ярость?
– Вот что она делает с человеком, эта частная собственность… – Вася покачал головой. – Правильно сказал Карла Маркс – эту частную собственность надо под корень рубить.
– А ты что, Маркса читал? – усмехнулся Андрей Иванович.
– Я Маркса не читал, но вполне с ним согласный.
– Ты-то чего подымаешь хвост на частную собственность? Не будет частной собственности – и твоим приятелям-ворам делать нечего! – задетый за живое, вспылил Андрей Иванович.
– Как так нечего? – удивился опять Вася. – Вор себе работы всегда найдет: частной собственности не будет, общественная появится. А эту самую общественную собственность красть удобнее: во-первых, она всегда под рукой, а во-вторых, ты ничем не рискуешь, никого не обижаешь и никакой к тебе злобы. Ну, попался… Так все по закону – получил статью и поезжай на отдых, на заслуженный. А частную тронешь – того и гляди пулю получишь еще до статьи. А сколько злобы. Нет, я против частной собственности… Надо с ней кончать.
– Ну тебя к лешему! Я было рот разинул – думал, ты что-то дельное скажешь. А ты с побасенками своими.
Вошла Юзя, протопала, как козочка, своими сапожками, поставила на стол жаровню с яичницей и вылетела.
Вася налил еще по стакану воронка. Выпили.
– Я тебе к чему эту уразу развел, – Вася лениво ковырнул вилкой яичницу, пожевал. – Прикроют наш сельков, наверно.
– Почему?
– Инвентарь не дают, счета позакрыли. Раньше мы одних сеялок по пять, по шесть десятков мужикам распродавали, по пять молотилок, по тридцать – сорок веялок… А плугов не считали. Каждый бери: кому за наличные, кому по векселю… А теперь баста! Никаких векселей. Единоличник – нет тебе ни хрена. Чуешь, куда дело клонит?
– Куда?
– В колхозы! Весь инвентарь туда попер… И вы скоро туда загремите.
– Э-э, нас уже десять лет колхозами пугают, – отмахнулся Андрей Иванович. – Да вон у нас в Тиханове есть две артели, кирпич бьют, дома строят, торгуют. Неплохо устроились.
– То артели, а то колхозы. Разница, голова! Ты читал о всеобщей коллективизации? Резолюцию Пятнадцатого съезда?
– Читал. Но там сказано – строго на добровольных началах. Так что все по закону: кто хочет, ступай в колхоз, а нет – работай в своем хозяйстве. Надо обогащаться, на ноги страну подымать. Что говорили на Пятнадцатом съезде?
– Это, брат, не на Пятнадцатом съезде. Это года три-четыре назад. А теперь вон всю весну поливают в «Правде» твоих обогатителей. Просто их деревенская политика устарела. Вот тебе и обогащайтесь.
– Это все разговоры. Мало ли кого поливают. Решений пока нет, значит, все остается по-старому.
– Да пойми ты, голова два уха! – Вася подался грудью на стол и заговорил тише: – У меня тут ночевал друг, начальник милиции из Елатьмы. На оперативную выезжал. Воров ловили… Разговорились с ним. Он говорит, что осенью на пленуме решение принято о ликвидации кулаков как класса.
– А я не кулак. Мне-то что? – отмахнулся Андрей Иванович.
– Ты не кулак, а дурак… – оборвал его с досадой Вася. – Эта ликвидация, как поясняют, будет заодно с коллективизацией проводиться, понял? У них в районе три семьи уже раскулачили, правда, за укрытие хлебных излишков. А тем, кто показали насчет хлеба, двадцать пять процентов от конфискованного дали.
– В нашем районе такого веселья не слыхал.
– Лиха беда начало. Я тебе к чему это рассказываю? Зря ты убиваешься из-за лошади. Поверь мне, время подойдет – сам отведешь ее за милую душу.
– Спасибо на добром слове. Но я двадцать верст трюхал сюда не за утешением. Мне сказали, что кобылу мою угнали сюда. И даже кто угнал известно.
– Кто же?
– Иван Жадов.
– Жадов! Угнал у тебя?! Ах какой сукин сын! У соседа лошадь угнать!.. Мерзавец. – Вася поиграл своими разлапистыми бровями. – Иван – вор серьезный. Его трудно с поличным поймать.
– Ну, ты меня знаешь… Я в долгу не останусь.
– Дык ты что хочешь, чтоб я его и накрыл?
– Нет! – Андрей Иванович схватил Васю за руку и, тиская его горячими пальцами, торопливо заговорил: – Ты только место укажи… Найди его притон и лошадь… И мне скажешь… Я сам с ним посчитаюсь, – брови его свелись к переносице, глаза жарко заблестели.
Вася с грустью поглядел на него:
– А ты знаешь, Иван два нагана при себе носит? И спит с ними…
– Это хорошо… Я разбужу его. А там поглядим, кто кого… Мне и одного ствола хватит.
Вася откинулся к стенке, прищурил свои серые навыкате глаза, оценивающе глядел на сухого, поджарого, как борзая, Андрея Ивановича.
– Ну что ж, будь по-твоему, – наконец сказал Вася. – Слыхал я, что ты за стрелок, слыхал. Покажи-ка, сколько времени?
Андрей Иванович вынул в серебряном корпусе карманные часы «Павел Буре», открыл крышку.
– Ну-ка! – Вася взял часы, глянул на золотые стрелки; было половина одиннадцатого. Потом стал читать вслух затейливую надпись на полированной серебряной крышке: – «За глазомер. Андрею Бородину. Рядовому пятой роты, семьдесят второго Тульского пехотного полка…» В каком же году получил ты этот приз?
– В девятьсот десятом.
– Да… На двух войнах побывал… Сколько же человек ты уложил?
– Война не охота. Там не хвалятся – сколько уток настрелял, – сухо ответил Андрей Иванович, забирая часы. – Не обессудь, но часы отдать не могу. Память!
– Да об чем речь?.. Сойдемся, – скривился Вася. – Ладно… Помогу я тебе.
И они выпили за успех.