Книга: Имя твое
Назад: 10
Дальше: Часть вторая

13

Два года тому назад Захар вошел в управление, высокий, сутулый, исподлобья оглядел ожидавших в полумраке коридора своей очереди, затем, отыскав взглядом свободное место на лавке, тоже сел. Некоторых он уже знал, другие были ему совершенно незнакомы, но сейчас Захару было не до того, чтобы думать о других; за толстой щелистой дверью, время от времени открывавшейся, пропуская людей, сейчас решались их судьбы; все они, братья по несчастью, по той или иной причине попавшие в плен, после освобождения из немецких концлагерей были предварительно рассортированы, а теперь их, после возвращения на родину, еще раз тщательно и придирчиво опрашивали, сверяя все полученные по прошлым показаниям сведения. При этом, говорили, бывало всякое, бывало, открывалось и такое, что опрашиваемых не выпускали, а тут же под конвоем направляли под следствие, а то и прямо в суд.
Дожидаясь своей очереди, Захар неприязненно поглядывал на дверь, заранее настраиваясь враждебно ко всему происходящему в кабинете за этой дверью, откуда глухо доносились голоса. Бревенчатые стены помещения были темны, прокопчены табачным дымом; Захар нащупал в кармане кисет, спички, свернул самокрутку. На него покосились соседи с обеих сторон, с шумом втягивая в себя запахший табаком воздух, некоторые тоже стали закуривать. Хотелось закрыть глаза, подремать немного; хоть паек и хорош после немецкой голодухи, а слабость нет-нет да и чувствовалась. Скорей бы решалось дело, тоска заедает, полуприкрыв глаза, думал Захар в теплой полудреме, домой, в Густищи, он не поедет, работы кругом сколько угодно… Устроится, вызовет Ефросинью с детьми… и пойдет себе жизнь дальше. Интересно все-таки, сколько может человек? И сейчас интересно, охраны вроде никакой, а вот тем, кого оставляют на поселение, никуда не деться: бежать некуда, на сотни тебе верст тайга, а по речкам, говорят, посты да засады. Тем, кто чист да болен или негоден, после проверки собирай манатки и топай себе до хаты. А остальных вроде бы хотели вначале формировать в воинскую часть, на японскую отправлять, а теперь вот опять проверка.
Захар дожег окурок до предела, но не бросил, осторожно затушил, и все, что осталось, — несколько полуобгоревших табачных крошек, бережно опустил назад в карман; курил он много, и пайка не хватало.
Захара вызвали минут через десять, и он, едва ступив за порог, встретился с молодыми, заученно проницательными, отчужденными глазами следователя.
— Дерюгин Захар Тарасович?
— Дерюгин.
— Захар Тарасович?
— Дерюгин Захар Тарасович, — подтвердил Захар, невольно подчиняясь требовательности, прозвучавшей в голосе следователя.
— Садитесь, Дерюгин. — Следователь склонился к бумагам, внимательно забегал по ним глазами; Захар видел его вихрастый, мальчишеский затылок, и ему захотелось поворошить светлые вихры на этом затылке. — Любопытно, любопытно, — поднял в это время голову следователь. — Вот ваша анкета… Здесь указано, будто бы вы, Дерюгин, пять раз бежали из плена… Вы это подтверждаете?
— Шесть раз, — с трудом размыкая словно спаявшиеся зубы, уточнил Захар. — Шесть раз, товарищ старший лейтенант…
Следователь помедлил, не отрывая глаз от переносья Захара, затем быстро сделал какую-то отметку карандашом и вновь стал листать бумаги.
— Да, не повезло, — сказал он неожиданно мягко, и у Захара в глазах появилось недоумение, затем жесткая, не принимающая никакого сочувствия усмешка.
— Что ж делать, жизнь по-разному карты-то раскидывает, — слегка шевельнулся Захар и, опережая следователя, добавил мягче: — К своим надеялся пробиться, затем и жил. Ну, и дважды меня без памяти брали. — Он замолчал, досадуя на свою неожиданную разговорчивость; следователь, понимая это, устало и открыто улыбнулся.
— Знаете, надо потихоньку отогреваться, — посочувствовал он. — Только теперь и пожить, такую войну вытянули.
Захар равнодушно и устало кивнул, еще больше ссутулился на неловком, шатком стуле; в этом разговоре с зеленым юнцом, пожалуй и не нюхавшим ни войны, ни смерти, была какая-то неправда.
Следователь подождал, опять зашелестел бумагами, затем вышел из-за стола, прошелся туда-обратно и закурил. Юношески тонкий, стройный, со своими заученно-строгими взглядами, он невольно вызывал у Захара потаенную усмешку, но чувство горечи, хотя Захар и пытался бороться с ним, пересиливало все остальное. Что ему не верили, вот уж в который раз перепроверяли, это понятно, пытался он убедить себя. Ведь никто не обязан был ему верить, раз уж так повернула жизнь, надо терпеть, этот парнишка тоже к своему делу приставлен.
Приближалось время обеда, и Захар с каждой новой минутой все недружелюбнее поглядывал на следователя, хотя отлично понимал, что для этого не было никаких оснований. Пожалуй, из него еще никак не могло выветриться окончательно это звериное чувство опасности, крепко въевшееся в душу в немецких концлагерях, когда хуже голода было чувство унижения, невозможность поступить так, как хотелось и как нужно было. Вот и сейчас прежнее давит, так и мерещится черт знает что, можно ведь и свободно сидеть, не бояться, все время внутренне съеживаясь, и не ждать, когда этот чистенький и сытый юнец откроет рот; свой ведь, видно, что и сам переживает, самому не просто.
Захар про себя уже несколько раз, больше по привычке, крепко выматерил следователя, ходившего по кабинету с видом глубокой задумчивости; был он румян, лет двадцати восьми, с легкой щербатинкой во рту; поведением Захара, его неприязнью следователь был явно обижен, и Захар это видел, но пересилить себя и помочь стать разговору теплее и ближе не мог.
Устраиваясь удобнее, оп повозился, прищурился, словно хотел несколько передремать, но следователь как будто ждал именно этого момента, тотчас вернулся к себе за стол, обиженно переложил что-то в папке, придавил пресс-папье.
— Пестрая у вас картина получается, Дерюгин. Смотрите, — сдерживаясь, начал перечислять он, — жена ваша сожгла восьмерых немцев вместе со своим домом, дочь была в партизанах, потом на фронте, теперь замужем за секретарем обкома… Старший сын угнан в Германию… Все это подтвердилось. Все, кроме вашего пребывания в словацком партизанском отряде.
— Так, так… так, — монотонно соглашался Захар, борясь с наваливающейся дремотной слабостью и почти не слыша слов следователя.
— Что — так? — вскинул на него глаза следователь, И тут что-то произошло.
Глядели они в глаза друг другу всего лишь несколько секунд; один, видевший и прошедший то, что, казалось, нельзя было в жизни видеть, пройти и остаться человеком, встретив сейчас молодой, беспокойный и откровенно непонимающий взгляд другого, едва-едва ступившего в круговорот жизни, не умом, сердцем понял, что со своей немыслимой тяжестью он должен справиться сам, переложить ее на другого нельзя, любой подломится.
— Слушай, сынок, — неловко кашлянул Захар, больше всего страшась, что следователь с запунцовевшими от остроты момента ушами скорей по молодости сделает что-нибудь не так, — давай со мной попросту…
— Как попросту?
— Так… все, как оно есть, больше ничего и не надо. Заледенелый я весь, еще не отошел, — добавил Захар.
Следователь не произнес больше ни слова, лишь еще раз зачем-то передвинул бумаги на столе, затем быстро встал, отошел к окну. За окном — приземистый, вольготно разросшийся на свободе кедр; что-то неловко и больно дернулось в горле у следователя, он переждал.
— Проверка для вас закончена, Дерюгин, — сказал он не оборачиваясь, и глаза его стали мальчишески теплыми и все понимающими. — До свидания, идите обедать, как раз время.
Захар так и не понял, зачем его вызвали на этот раз; оказавшись на улице, он отметил, что был уже конец лета; от сдерживаемого волнения часто кружилась голова и в глазах пробивалось темное мерцание.
* * *
С тех пор как Захару сообщили, что он полностью свободен и может распоряжаться собою как хочет, прошло чуть больше двух лет; он даже не успел еще привыкнуть ни к Мане, ни к детишкам, но пустовавший домик одной из вымерших кулацких семей, отданный ему под жилье в Хибратском леспромхозе, привел в порядок. Подконопатил, заменил сгнившую на крыше щепу, подновил полы и печи, навесил новые рамы, и теперь дом весело блестел на солнце чисто вымытыми окнами.
Всякий раз после письма Егора Захар начинал думать, что он поступил правильно, оставшись в леспромхозе, здесь он сам по себе, отработал — и никто тебя больше не тронет, а там ведь каждая стежка, каждый бугор будет о старых, пролетевших делах кричать; нет, теперь его дело кончено, вот детей на ноги поставит, и прощевайте, добрые люди, оттопал свое, отгулял, отработал.
Маня разрумянилась, собирая на стол, скинула шерстяную кофточку; в комнате было тепло и уютно, никуда не хотелось уходить в сырую вечернюю промозглость, но Захар, не дожидаясь ужина, оделся, сказал Мане, что найдет на минутку по делу к соседям. Поглядев ему вслед, Маня лишь покачала головой, сколько раз зарекалась ничего ему не рассказывать, как был, так и остался бешеным, остановить его, хоть умри, не остановишь.
Захар через несколько минут был уже у Брылика, перешагнул, пригнувшись, порог и, стаскивая фуражку, поздоровался; все семеро детей сидели за длинным барачным столом и все, как по команде, повернули головы к Захару; заморенная баба продолжала помешивать вальком в кипящем ведре, а сам Брылик, высокий, худой мужик с заросшим лицом, вышел навстречу, выжидающе бегая по лицу Захара глазами. Какая-то печальная, покорная тоска сквозила в его взгляде, как будто в любую минуту он готов был принять и безропотно вынести еще один, следующий удар; Захар пожал ему руку, с удовольствием потянул в себя запах крепкого мясного взвара.
— Ну, ты смотри… Богато живешь, Стась.
— Богаче и не можно, — стараясь в угоду Захару говорить по-русски, Брылик коверкал слова; короткая усмешка дернула его губы, и в глазах болезненно, затаенно сверкнуло. — Пийшли, Захар Тарасыч, побачишь, — и тотчас, не дожидаясь согласия, толкнул дверь.
Захар вышел вслед за ним на улицу; начинало темнеть, с севера наползали слоистые, холодные тучи; солнце уже готовилось скрыться за неровной кромкой тайги, и Захар устало и равнодушно подумал, что кончается еще одна весна, теперь, не успеешь оглянуться, промелькнет и лето, а там опять сезон, с утра до ночи в тайге, на морозе, на ветру.
Распахнув дверку пристройки, сооруженной для дров, Брылик посторонился, пахнуло хорошим, крепким, смолистым деревом; ничего не понимая, Захар обежал взглядом высокие ряды добротно, по-хозяйски уложенных поленьев.
— В угол, Захар Тарасыч, в угол, повыше побачь, — усмехнулся рядом Брылик, и Захар тотчас понял: над дровами, на шестке, висело десятка полтора крысиных шкурок; чтобы не встретиться сейчас глазами с Брыликом, Захар, чувствуя поднимавшуюся тошноту, медленно их пересчитал. В щель под самой крышей пробивалось заходящее солнце, и шерсть на шкурках серебряно дымилась.
— Я тут трошки пораскинул башкой, смастерил таких капканов штук пять, — сказал Брылик, часто, с усилием помаргивая. — Как утро, так и мясо… Нужда заставит придумать хоть чим кишки напихать.
На погоду сквозь тяжелые тучи пробивалась лимонная полоска зари, золотила щель под самой крышей, и Захар хотел уже выйти; задавленный, тягучий всхлип заставил его обернуться.
— Я его все равно порублю, сто лет буду ждать, а порублю, — хватаясь трясущимися руками за ворот, Брылик бессильно опустился на чурбан. — Подсижу за углом и порублю, — повторял он бессмысленно. — Порублю гада…
Захар подошел, сел рядом, достал кисет.
— Не психуй, Стась, давай закурим, — нахмурился он, отрывая полоску газеты на завертку себе и Брылику. — Давай, давай бери, не стесняйся, мне целую посылку махорки сын прислал, холмский табачок, знаменитый…
Попытавшись скрутить цигарку, Брылик просыпал табак, и тогда Захар сам свернул ему; закурили, Брылик несколько раз подряд жадно и глубоко затянулся; глаза у него стали успокаиваться, руки тоже.
— Кучу детей настрогал, а из-за каждого прыща из себя выходишь, — глядя на усеянный мелкой щепой пол, пожал плечами Захар. — Тут тебе не батька с маткой, загремишь, костей не останется. А они, сопатые твои, что? Ты кому грозился?
— Загреба, сволота, — опять с трудом выдохнул из себя Брылик. — Вчера девка к нему ходила, под утро вернулась… ей всего пятнадцать годов… Убирать у него ходила… ничего никому не говорит, не велел ничего говорить… Приказал, чтобы к вечеру, как стемнеет, опять у него была… Що робить, Захар Тарасыч?
— Подожди, сама она, девка-то? — угрюмо спросил Захар, стараясь не встречаться с большими глазами Брылика, — Что она сама-то?
— Та каже, хлиб ели с колбасой, чай с сахаром пили. Он мне, каже, вина дал, ох, говорит, скусное, так в голове и закрутилось. Домой хлиба принесла…
— Ты вот что, Стась, ты эту думку насчет топора брось, не по тебе она, — заметив на черных, обросших щеках Брылика слезы, Захар отвернулся. — Что теперь… ты сердце зажми, тебе детей поднять надо…
— Та за що, за що такое? — с ненавистью и животной тоской в глазах сказал Брылик. — Хоть бы виноваты были, а то они селян силой заставляли и бандюг, и оружие прятать. А я що? И там он меня давил, и опять… он и тут сухим из воды вышел. — Брылик кивнул в угол сарая. — И меня на поселение, и его на поселение… Собрал шайку… Весь поселок у него в кулаке… Как-то сказал ему с дури: что ты лютуешь, биты наши с тобой карты, и туточки жить можна, — так вот теперь и не отмолюсь, не открещусь за те свои слова… почти весь паек отдаю, а он все лютует, все лютует… отступник я, предатель… Ох, Захар Тарасыч, Захар Тарасыч… гибель моя эта людина.
— Ты к коменданту хоть ходил? — спросил Захар, стараясь не глядеть на Брылика.
— Не! — испуганно замотал головою Брылик. — Они вместе горилку дуют… дурак начальник… он и его опутал… в кладовщики пролез… Не! А що робять-то? Замучит, гад, в гроб вгонит с детьми… Пусть уж одна страдает… Пущу на срамоту дочку… хай вона, может, не понимает, и то… Хлиб над усим пануе…
— Ладно, Стась, пойду я… Ты вот что, еще раз тебе говорю: ты стерпи. Зарубишь, а дальше? Дело хреновое, зататарят куда, не то что солнца, луны не увидишь, — сказал Захар, стараясь не встречаться с ищущим, затравленным взглядом Брылика и чувствуя себя перед ним в чем-то виноватым. — Раков-то в самом деле дурак… Ладно, злому делу долго не продержаться. Скажи ребятам, с понедельника на работу выхожу… Ну, до скорого…
Не оглядываясь Захар шел домой; нехорошо и зло было сейчас у него на душе. Он не знал, зачем ходил к Брылику, не знал, что можно сделать; жизнь столько раз выламывала ему не только суставы, но и душу, и он не хотел опять впутываться в какие бы то ни было распри с начальством; с тех пор как ему объявили, что он свободен и может распоряжаться собою и жить где хочет, он, несмотря на трудную работу, на нужду, почувствовал, что постепенно начинает отходить от войны. Каждый день, и особенно после приезда Мани, теперь превращался для него в отдых, и он сейчас, разбрызгивая лужи, сердито шлепал по улице. «Черт, чего меня понесло к этому Брылику? — спрашивал он сам себя. — Что я могу сделать? Так, лишь душу растряс… Пора бы поумнеть. Как же, в зубы к этому бандеровцу лезть! Этот живоглот десятерых таких, как я, проглотит и не почувствует. Закон здесь такой, как он хочет, а скажешь поперек… Об этом все шепчутся, только вслух не решается никто сказать. Один комендант все и решает, а он, видать, от войны остался и одурел… а черт с ним, лучше скукожиться, сердце зажать, не всегда же такая срамота будет, что-нибудь, может, и переменится».
Дома Захар, ни слова не говоря, похлебал надоевшего супа из соленой рыбы, запил кипятком, заваренным корнями шиповника, и лег спать, неотвязно думая, что все равно не выдержит и на днях ему придется быть у коменданта, нельзя же знать все это и промолчать. Черт знает, что может случиться.
Но в субботу, когда ему все-таки встретился комендант, все обошлось сравнительно благополучно; едва только Захар заикнулся о Загребе, комендант, одутловатый, с растрепанным чубом, в форме капитана, тотчас вскинул па него глаза и перебил:
— Молчи, молчи, Дерюгин, сам все знаю… Проверяется это дело, ты раньше времени икру не мечи. Надоело до чертиков, — пожаловался он, хромая рядом с Захаром. — Хорошо тебе — вольная птица, — а мне еще до отпуска трубить… Сейчас бы в Москву закатиться, на бега… У меня ведь там и знакомые есть… Как здоровье-то, Дерюгин?
— Спасибо. — Захар приостановился, прощаясь. — С понедельника выйду, фельдшер говорит, уже можно…
Глядя в уставшее, большое и дряблое лицо коменданта, безвольного и доброго, видать, человека, Захару было трудно сдержаться, и особенно когда комендант улыбался, показывая ровные, белые зубы. Захар так и не стал больше ничего говорить, но комендант неожиданно разоткровенничался, стал рассказывать, какая у него в Ленинграде была квартира и что сейчас он бы не раздумывая уехал домой, да ехать не к кому, вся семья в блокаду сгинула, а в этой глуши осатанеть можно, и Захар, слушая, неловко переминался с ноги на ногу; он не мог понять, почему это комендант все про себя ему рассказывал; но разговор в общем-то был обычным, и Захар окончательно успокоился. Комендант предложил ему папиросу, и Захар, чувствуя на себе беспокойный, какой-то страдающий взгляд, закурил; было ясно, что разговор этот коменданту нужен для души, и, хотя Захару не было никакого дела до коменданта, ему с необычайной ясностью представился залитый солнечным светом двор, полуглухая старушка и рядом с ней шестилетний мальчик в коротких штанишках, ничего не знающий о том, что будет с ним через двадцать лет.
Они скоро разошлись, но по дороге домой, когда Захар проходил мимо дома Загребы, его неожиданно окликнули, и он, оглянувшись, увидел перед собой Романа Грибкина, одного из людей Загребы.
— Здорово, Дерюгин, — сказал тот, поблескивая нагловатыми глазами, — Тебя Павло Михайлович просит к себе зайти.
— Зачем?
— Видать, дело у него к тебе какое-то есть.
— Не с руки вроде, да, если уж дело, можно зайти, — кивнул Захар, краем глаза ухватывая неподалеку на улице две женские фигуры, и скоро был уже у Загребы. Тот, молодой, лет тридцати, с горячими, темными глазами, слегка сутуловатый, тотчас пригласил его садиться.
— Зачем звал-то? — грубовато поинтересовался Захар, отмечая, что они в доме одни и Роман Грибкин куда-то исчез, и в то же время прислушиваясь к непонятным звукам из-за двери в соседнюю комнату.
— Вы так торопитесь? — удивился Загреба. — Жена рассердится, что ли? Так она у вас, кажется, спокойная женщина.
— Время такое, огород баба просила помочь вскопать под картошку. Думаю в воскресенье по карасей отправиться, говорят, карась хорошо идет… К пайку-то не помешает, сам знаешь, — избегая встречаться взглядом, Захар слепо глянул мимо Загребы, и тот согласно кивнул.
— Что говорить, время трудное…
— Труднее не придумаешь. — Захар с затаенным интересом, присматриваясь к лицу Загребы, сузил глаза. — Позавчера захожу к Стасю Брылику, он у меня в бригаде работает… вас всех в начале зимы пригнали, — теперь Захар уже пристально, почти с вызовом, взглянул в широкие, с легкой молодой рыжинкой глаза Загребы, и тотчас они словно затянулись ледяной пленкой, — захожу, значит, а у него мясом пахнет. Ого, говорю, Стась, все жалуешься, сам мясо лопаешь, Пошутил на свою голову, ведет он в меня в сараюшку для дров, показывает… Там на шестке пятнадцать шкурок висит…
— Что?
— Пятнадцать крысиных шкурок, говорю, висит… с хвостами, иду и считаю хвосты. Вот тебе мясо… Поеду с сыном, карасей наловлю, подкину немного Брыликам-то, девять ртов… что хочешь будешь жрать…
— Какая гадость! — вырвалось у Загребы, и его красивое лицо передернулось от отвращения, густо покраснело, даже появились на лбу и щеках какие-то темные частые пятна.
— Надо же как-нибудь помочь. — Захар кашлянул, с каким-то болезненным любопытством наблюдая за Загребой и отмечая про себя каждую мелочь.
— Помочь надо, да всем не поможешь. — Загреба взвинченно и в то же время с холодной картинностью распрямился. — У каждого один паек и есть.
— Детей жалко, сопатые, совсем как голодные волчата. Чем они-то виноваты? Какие из них люди потом получатся?
— Какие надо получатся, Дерюгин. Вырастут вот на таких харчишках, все сразу поймут. А ты что о всех заботишься? — спросил Загреба, прищуриваясь. — Ты не в тайных ли комиссарах здесь ходишь?
— Пора мне, парень, — сказал Захар, тяжело поднимаясь, но Загреба мягко и скоро пошел кругом него. — Видать, у тебя тут, — Захар крутанул пальцем у лба, — перекосяк…
— Вот что, Дерюгин, — сказал Загреба с какой-то ласковой вкрадчивостью. — Ты, конечно, больше моего на свете протопал… Видел больше, нам друг у друга занимать не к чему. Хороший совет послушаешь? Так мало надо для покоя и счастья: всего лишь не совать нос в чужое…
Уставившись куда-то в степу, Захар молча курил; разговорчивость Загребы была далеко не случайна, сквозь его тихие, обтекаемые слова нет-нет и проступала звериная, мертвая хватка, и теперь Захар твердо знал, что то, что шепотом, оглядываясь, говорили об этом человеке, все правда, да еще, ко всему видать, самая ее маленькая часть, которая каким-то образом пробивалась наружу. Обдумывая положение, Захар изредка говорил себе: «Так… так… так» — и сыпал пепел на пол, все было ясно: и то, зачем его позвал Загреба, и то, что он хотел от него. Разбирало любопытство: куда дальше этот пан учитель, как тайком называли Загребу в поселке, вильнет? Взять бы и сказать попросту, что зря он замысловатые петли вокруг вяжет, но как скажешь? — усомнился Захар. Пока суть да дело, пристукнут где-нибудь в глухомани, не выберешься, Маня с детьми тут пропадет, затрут вот такие сволочи, вон ведь как кружит, стервятник. Значит, какой-нибудь холуй уже донес, может, и сорвалось где с языка, а он сразу на мушку, в самом зародыше давит. Не меняясь в лице, Захар слушал, в то же время отыскивая выход. Видать, следствие до всего не докопалось насчет этого бандита, здесь, на месте, с ним не сладишь, у него человек десять головорезов, что хочешь по его слову сделают. «Встретить бы тебя где нибудь в глухом углу, — с холодной беспощадностью подумал Захар. — Тогда бы и поговорили начистоту».
В этот момент между ними что-то намертво и замкнулось: Загреба, чуткий, привыкший хоть и к негласному, но немедленному подчинению, натолкнулся на глухую, враждебную, непримиримую волю; это было так непривычно и ново для него, что он засмеялся, вздрагивая породистыми, тонкими ноздрями.
— Знаешь, Дерюгин, заходи ко мне сегодня вечером, — неожиданно предложил он. — Поговорим по-хорошему, не на ходу. Мне на склад пора, запчасти на тринадцатый участок выдать…
Захар знал, что соглашаться нельзя, что это ловушка, но в голосе Загребы прозвучала неуловимая ирония, почти издевка, и Захар намеренно потянул предложенную нить.
— Приходи часикам к девяти, посидим, пива сегодня свежего подбросили. У меня действительно разговор деловой есть. Как, не испугаешься? — в зеленовато-темных глазах Загребы что-то приоткрылось, и потянуло этаким неприятным сквознячком.
«Вот оно что, первый заход не состоялся, — догадался Захар. — Теперь он полегоньку назад пятится, в нору убраться… мне тоже вроде свободу отступиться дает… Молодец пан учитель».
— Приду, Загреба, — неожиданно кивнул он, и еще раз что-то приоткрылось у Загребы в глазах, но теперь это продлилось дольше…
«А-а, черт с ним, — решил Захар, останавливаясь на крыльце закурить и отчетливо осознавая, что, поддавшись темному минутному чувству, совершил, видимо, крупный промах. — Что ж теперь, прямо под ноги ему? Ложись, пусть, как слизняка, топчет… Ах, волчонок! Не на такого нарвался, всю жизнь людям в глаза прямо глядел, а теперь что? Ничего, съест, сволочь такая!»
Песчаные пологие холмы в редких кедрах вокруг поселка начали слегка, почти незаметно для глаза, подергиваться зеленоватой дымкой; Захар жадно вдохнул еле угадываемый знакомый запах зелени и впервые за все последние годы ощутил, что он дома, что это скудное, песчаное, утопающее на все четыре стороны в лесах пространство — тоже своя земля и что этого у него никто не сможет отнять ни при жизни, ни в смерти, и ему стало невыносимо больно; острыми, загоревшимися глазами он обежал зубчатый далекий горизонт.

14

Вечером, несмотря на упорное неодобрение Мани и ее настойчивые попытки удержать его дома, Захар пошел к Загребе. Он понимал Маню, но еще лучше он понимал, что если сейчас испугается и не пойдет, от этого нельзя уже будет потом оправиться. Было видно, что Загреба ждал, он тотчас позвал Захара на жилую половину, отделенную от кухни капитальной стеной из кедровых бревен и толстой, массивной дверью, вручную затейливо окованною по углам; как только Захар переступил порог, в глаза ему бросилась большая, прикрепленная к стене полка с книгами и рядом с нею картина в золоченом багете, изображавшая двух обнаженных до пояса женщин с молочно-розоватыми грудями; в приоткрытую в другую комнату дверь виднелся угол спинки широкой деревянной, с резьбой кровати. Стол был уставлен бутылками с пивом, настойками, разнообразной закуской — соленой рыбой, вяленой медвежатиной нарезанной большими кусками, остро пахнущим сыром, посреди красовался графин с разведенным спиртом. Потирая руки, Загреба подмигнул Захару уже как своему; он был теперь в хорошем шерстяном костюме в мелкую полоску и белой рубашке с отложным воротом; от этого, вероятно, он еще больше помолодел, в глазах у него проскальзывала веселая насмешка.
— Раздевайся, Дерюгин, к столу, к столу, весь день кое-как, на сухомятке… давай!
Пока Захар раздевался, Загреба успел налить; Захар взял свой стакан, и снова чувство близкой опасности заныло в нем; он чокнулся с Загребой, все с той же ожидающей усмешкой глядевшим на гостя, и выпил.
— Закусывай, Дерюгин, не стесняйся, — подбодрил Загреба и, только дождавшись, когда Захар неловко подцепил на вилку кусок медвежьего окорока, поморщился, проглотил полстакана разбавленного спирта и сразу же сунул в рот папиросу. Захар с интересом, не торопясь разжевывал твердую, отдающую неведомыми таежными запахами медвежатину; Загреба тем временем несколько раз глубоко затянулся и тотчас налил из графина еще. Захар покосился на его тонкую в кисти, бледную руку; вяленая медвежатина ему понравилась, и он взял еще, уже несколько размякнув от выпитого спирта, но чувство настороженности не проходило. «Однако что ему нужно, этому пану учителю? — подумал он. — Этот на пайке не будет сидеть… Не за красивые же глаза он меня поит-кормит? Сам ничего не жрет, смотри-ка», — подумал Захар, отмечая, что и вторую порцию спирта Загреба закусил все той же папиросой и сидел все так же прямо, с беспокойным блеском в глазах, лишь еще сильнее побледнел. Он почти сразу налил в третий раз; Захар, качая головой, продолжал есть, и Загреба как бы забыл о нем, ушел в себя; пьянея от мяса больше, чем от спирта, Захар привольно откинулся на спинку стула, потянул из кармана кисет.
— Вот налопался, — сказал он благодушно. — Спасибо, не ожидал…
— Давай, Дерюгин, еще, — кивнул Загреба на стаканы.
— Премиальные, что ль, заколачиваешь? Погоди, давай покурим. — Захар отодвинул от себя стакан.
— Что ж, каждому по потребностям, выпью, — сказал Загреба и поднял стакан. — За твое здоровье, Дерюгин.
— Закуси лучше, кишки опалишь, — посоветовал Захар, видя, что Загреба опять посасывает папиросу, но тот не отозвался на это.
Перекидывая из угла в угол рта изжеванный окурок, он, казалось, совсем забыл о госте. «Черт с ним, — решил Захар. — Сейчас поднимусь и пойду, очень он мне нужен со своими выкрутасами». Загреба, угадывая, предупредил:
— Наверное, Дерюгин, сидишь и думаешь: какого он, мол, черта позвал меня? Так? — все с той же долгой, неисчезающей усмешкой на бледном лице качнулся он к Захару. — Что, мол, ему надо от меня?
— Думаю, как же, мне не думать нельзя.
— У меня действительно есть разговор к тебе, Дерюгин. — Загреба глянул поверх головы Захара. — Но… без всяких недомолвок, человек ты умный и должен понять. Обо мне в поселке много всяких мерзостей болтают. Что я зверь, девок к себе таскаю, сердце во мне мохнатое… ведь говорят, Дерюгин?
— Я к тебе, парень, в стукачи, кажется, пока не нанимался, — принял вызов Захар и, намеренно располагаясь свободнее, расстегивая верхнюю пуговицу на рубашке, вольготно вытянул ноги.
— Не то, не то, — с досадой остановил его Загреба. — Совсем не то. Мелешь какую-то чушь… Я человек маленький, я от скуки здесь подыхаю… К тебе люди тянутся, ты в передовиках ходишь, а люди тянутся к тебе, хотя здесь передовиков не любят. Значит, ты зачем-то им нужен. Зачем же?
— Только и всего? — озадачился Захар, вернее, сделал вид, что озадачился. — Не знаю. У меня время на разную чепуху не остается. Знаю свое дело, а больше не надо.
— Разумеется… ты прав, каждый должен знать, что ему надо и зачем, — подхватил Загреба. — Но это не всегда, не всегда, Дерюгин. Сколько таких, чего-то ему хочется, все-то он мечется, ищет, а чего — точно и не знает.
— Ты-то не из таких, у тебя прицел точный, — заметил Захар; он помедлил, обдумывая складывающуюся ситуацию, повертел в пальцах стакан со спиртом. — Выпьем, — предложил он теперь уже сам, все с тем же легким вызовом в глазах, который можно принять и за дружескую усмешку.
Загреба отхлебнул, задержал во рту огненную горечь почти неразбавленного спирта; теперь, после третьего раза, к сердцу подступила долгожданная легкость.
— Ты прав, Дерюгин. — Загреба свободно переходил от одной интонации к другой. — Ты себя, видать, привык уважать, я это чувствую, твое к себе уважение, но человек — он что такое? Он должен порядок понимать, свое место в общем ранжире. А какое твое место в этом ранжире? Признайся, самое последнее. Я тебе честно скажу: ты меня сразу заинтересовал, долго я к тебе приглядывался. Вот, думаю, удивительный характер: свободен, как птица, лети в любую сторону, а он здесь, в этом болоте, торчит. Я бы на его месте минуты не ждал… Интересно! Интересно! Все просто объясняется. — Загреба широким жестом указал на стол. — Почему бы, думаю, не встретиться, не узнать для себя чего-нибудь нового? Мне здесь десять лет знаменитого русского комара кормить, нужно приспосабливаться. Открой мне, Дерюгин, свой секрет: что тебя здесь держит? Все ведь бывает, вероятно, и мне после нашего разговора легче станет, увижу то здесь, чего пока никак не найду… Что это за жизнь без всякого интереса? Согласен?
— Темнишь, Загреба, — не принял его откровенности Захар. — Так не бывает, чтобы совсем без всякого интереса… Что-нибудь да подвернется…
— Есть, Дерюгин, есть, — с досадой согласился Загреба, с виду совершенно трезвый. — Но ведь это в данном случав такая мелочь… тьфу! Допустим, иду по поселку, все знают, что это я иду, какой-то затюканный кладовщик по здешнему ранжиру. Стараюсь, чтобы поменьше замечали, а если кто-нибудь вроде тебя, Дерюгин, лишний раз поглядит, мне уж и не по себе. Начинаешь мучиться: почему да как? Это, что ли, эликсир жизни, ради этого гнить? А рядом свободный человек держится за это место, которое бы ты и в кошмарном сне не хотел увидеть, любопытно ведь! — Загреба быстрым движением выплеснул в себя остаток спирта из стакана, впервые отщипнул хлеба и бросил в рот.
— Задачку ты занозистую завернул, парень, орел, — откровенно признался Захар. — Как ты ее теперь будешь распутывать…
— Знал я, Дерюгин, что ты человек с нутром, потому и позвал на свободе поговорить, без помех. Только ты проще, проще, ничего лишнего не думай, не ищи…
В это время за дверью в соседнюю комнату послышалась какая-то возня, царапанье, а затем и легкое повизгивание; Захар понял, что это знаменитая немецкая овчарка Загребы по кличке Яшка, с которой он не разлучался, и по бледному лицу Загребы тотчас расползлась радостная улыбка.
— Заскучал, заскучал, Яшка, — сказал он, твердыми шагами подходя к двери и впуская поджарого, с темной спиной и с подпаленным животом, остроухого зверя ростом со стол; тотчас припав слегка на задние лапы, пес тихо зарычал на Захара.
— Силен псина, — одобрительно усмехнулся Захар, в то же время чувствуя, как невольно тяжелеют, напрягаются руки.
— Спокойно, Яшка, здесь свои, — сказал Загреба, похлопывая собаку по загривку; Яшка выжидательно поглядел на хозяина, подошел к столу, тщательно обнюхал ноги Захара и лег на пол. Загреба бросил ему несколько больших кусков мяса; Яшка ловил их в воздухе и глотал, почти не разжевывая, и Загреба с минуту любовался псом, методично и твердо постукивающим кончиком хвоста об пол. В их отношениях улавливалась какая-то глубинная, не совсем обычная связь; этого кобеля в поселке боялись не меньше самого Загребы. Захар знал, что лучше всего поступить именно по словам Загребы: быстро, не мешкая, собраться и куда-нибудь уехать, — но с такой же определенностью он знал, что никогда этого не сделает, тем более после того, что ему сейчас приоткрылось; нельзя было подчиняться желанию этого недобитого бандеровца, хотя бы потому, что он именно этого и хотел и вел к этому дело. Черт с ним, пусть себе побесится, никакой Загреба ему не указ, даже интересно становится. Будь он сам помоложе, он бы тоже мог сейчас и промахнуться, наговорить этому бандиту кучу всего, но теперь, когда он хорошо узнал цену зря брошенному слову, еще посмотрим, кто кого объегорит.
— Первый раз медвежатину пробую, — вспомнил Захар, изучающе глядя на Загребу, словно ожидая от него новых необыкновенных откровений.
— Понравилась? Хочешь, достану, — предложил Загреба. — У меня знакомые охотники из местных есть…
— Неплохо бы, — согласился Захар, втягиваясь все глубже в какую-то запутанную игру и начиная уже опасаться этого; но и Загреба, в какой-то мере позабыв об осторожности, закусил удила, чувствуя перед собой непокорную, в чем-то, несмотря на грубость и, как ему казалось сейчас, прямолинейность, насмешливую силу; тут уж на первый план выходило нечто совсем простое, вроде того что встретились два козла на бревне через ручей…
Вовремя уловив это, Загреба хлебнул из стакана еще, совсем дружески улыбнулся Захару, и тот ясно представил себе, как Загреба по вечерам, запершись в одиночестве, в присутствии умного кобеля мертвецки напивается, засыпает где придется и кобель лижет горячим языком ему лицо. «Ах ты зверь! — подумал Захар. — Значит, я тебе мешаю на этой земле…» И еще мелькнуло, что надо, пока не поздно, как-то вырваться поскорее, Маня с детьми теперь тревожится, черт знает что думает; но именно с этого момента Загреба, все-таки не удержавшись, закуролесил, и началось главное, затянулось до полуночи.
— Вижу, вижу, — горячо и зло сказал он, и Захар краем глаза уловил, как все в облике собаки, вроде бы и не шевельнувшейся, переменилось. — Ты вот сидишь, Дерюгин, а что думаешь обо мне? Гад, мерзавец, может быть, еще хуже… Пей! — внезапно повысил голос Загреба, одобрительно оглядываясь на немедленное предупреждающее рычание пса. — Пей, вместе со мной пей!
— Не ори, Загреба, закусывать надо было, — посоветовал Захар почти спокойно. — Ты, видно, совсем меня плохо знаешь. Насильно ты меня ничего делать не заставишь, я не таких видел. А выпить я еще выпью, сколь хочу… выпью.
— Вот и хорошо. — Загреба задержал дыхание, вылил в себя спирт; Захар подумал и последовал его примеру, не забыв при этом опять потянуть к себе блюдо с мясом, и, выбрав кусок поаппетитнее, откусил от него.
— Хорошо, правда, Дерюгин? Сидишь, пьешь со мной, а что ты обо мне знаешь, Дерюгин? — жестко, в упор, повел свое Загреба, и Захару показалось, что он все время словно идет по какому-то кругу, все сжимая и сжимая его к центру; сжимает и словно боится того, что должно будет случиться. — Что ты, я спрашиваю, знаешь обо мне?
— На кой черт ты мне нужен? — разозлился Захар. — Ну, скажи, какой мне от этого прибыток, Загреба? Без тебя хватает забот…
— Если ты действительно умный, поймешь. Мне тоже душу освободить хочется, — ясно и четко признался Загреба. — Я что, по-твоему, на свет вот так взял поселенцем и родился? Мне, Дерюгин, в детстве большую судьбу предсказывали, слышишь? — понизил он голос — Не знаешь ли, а, почему это я проиграл, Дерюгин?
— Не знаю. — Захар глянул в сторону, потому что на пего пахнуло чем-то невыносимо понятным и в то же время жалким и беспомощным.
— Вот, не знаешь, — словно обрадовался Загреба. — Я все знаю… Только сказать нельзя… Пожар у меня все по ночам в голове, Дерюгин… мозг горит. Неужели все только приснилось — надежды, счастье, сказочные страны, — все рассыпалось падучей звездой? Теперь только тьма, комарье, — передернул плечами Загреба, — медвежатина, бандиты, грязь…
— Вот, вот, здорово говоришь, — слегка подался к нему Захар, чувствуя какое-то непреодолимое желание противоречить и понимая, что Загреба ни на секунду не выпускает его из-под контроля. — Бывает и так, грязью по грязи, чтоб погуще было. Ничего и не разберешь.
— Ты чистеньких в этой жизни видел, Дерюгин? — быстро спросил Загреба, с наслаждением отмечая на лице Захара признаки некоторой растерянности. — Если видел, значит, с особой породой встретился… Грязный мир, все в грязи потонуло. Что ж ты молчишь, Дерюгин? Что это у тебя по лицу пробежало?
— Пошел ты, тоже, артист нашелся! — огрызнулся Захар, чувствуя, что невольно подпадает под чужое настроение и власть. — У меня своя жизнь, у тебя своя. А если мне неинтересно с тобой?
— Потому и неинтересно, что возразить нечего…
— Брешешь, брешешь, — в тон отозвался Захар, лихорадочно погружаясь в свое прошлое, бесконечное, близкое, жадное, по сейчас в голову не приходило ничего подходящего, и он с неприязнью глянул в ждущие глаза Загребы; тот с чуткостью зверя понял это, радостно и шумно дохнул.
— Давай лучше выпьем, Дерюгин, — предложил он.
— Пить так пить, — согласился Захар, уходя и от самого себя, потянулся к стакану. — Только вот что, Загреба, за твои слова я пить не буду, тут мы с тобой на разных дорогах. Если ты девку принудишь, к примеру, спать с тобой…
— Кто их принуждает? — Загреба как-то возбужденно и неодобрительно засмеялся. — Сами во все дыры прут, ты верь больше всякому бабьему трёпу, они…
— Слушай, Загреба, молчи, — попросил Захар. — Лучше еще выпей.
— Бесполезно, на меня не действует. — Загреба пренебрежительно махнул на графин. — У меня такой редкий организм, невосприимчив к алкоголю. Так, чуть-чуть… Слышал об этом? Черт с ним, как говорят местные людишки, хотя порой жалко…
Захар с готовностью взял свой стакан и проглотил теперь безвкусный, слегка вяжущий во рту спирт; он не мог сейчас до конца понять сидевшего с ним за столом человека, не мог понять, к чему тот вел дело, и хотел поскорее вернуться к своим необходимым и привычным делам. Но он не мог встать и уйти, не хотелось бы уступать Загребе так просто. Кроме того, за этим таилась еще какая-то, более значительная, опасность.
Делая вид, что слушает погрузившегося в воспоминания, куда-то в свое детство, Загребу, иногда про себя посмеиваясь, Захар в то же время с особой ясностью представил главное, что случилось с ним в последние годы, особенно после того как он, уже находясь в отряде словацких партизан, вновь попал в плен и в неразберихе германского отступления опять остался жить, хотя по всему должен был бы погибнуть, был затолкан в какой-то смрадный, битком набитый вагон, несколько дней куда-то несущийся и в конце концов очутившийся среди англичан. И то, что с ним случилось даже в последние два-три года, самому ему сейчас показалось совершенно невероятным, словно он прочитал об этом в книжке или кто со стороны ему рассказал; он не мог даже представить себе, что все это он прошел и вынес, сидит вот в глуши уральской тайги, пьет спирт с этим «паном учителем», для которого и в самом деле нет законов, и что только это сейчас и есть настоящая жизнь. Двусмысленное недоумение Загребы насчет добровольной жизни в этих местах приоткрылось иной стороной: он подумал, что зря заманил сюда Маню с детьми, да и зачем ему действительно сидеть в этой чертовой дыре с ее лагерями и бандитами?
Он горестно покачал головой от этой мысли.
— Видишь, согласен, согласен, — говорил в это время Загреба, истолковывая движение Захара по иному, по-своему. — Я сюда двадцати восьми лет попал, сам не знаю, за что… В исторических склоках права личности всего лишь пустой звук, подул — и нет ничего… Ф-ф-у! А здешнее царство, Дерюгин…
— Ладно, спасибо за хлеб-соль. — Захар тяжело поднялся, пошевелил плечами. — Пора мне…
— Раз пора, иди, иди, удерживать не намерен, — вскинул на него беспокойные глаза Загреба; пес в это время тоже встал, потянулся лениво, пошел и лег поперек двери.
— Ишь ты, скотина, — понимающе изумился Захар и с недоброй, тихой миролюбивостью посоветовал: — Ты его, Загреба, лучше убери. А то я и ножичком могу псину-то, у меня такой ножичек с собой. У меня жена, дети, мне кормить их надо… огород надо завтра копать.
— Яшка, сюда! — позвал Загреба пса, тотчас шевельнувшего хвостом и отошедшего от двери. — Не так подумал, Дерюгин… иди… И не забывай, о чем я тебе говорил. Что ты, в самом деле, здесь забыл? Места на земле много… А здесь неинтересно, здесь если только в уголок забиться, притихнуть… не по твоему это характеру, Дерюгин…
— Места много, да и людей тоже, — пробормотал Захар, уже совсем намереваясь уходить и только раздумывая, попрощаться ему или нет.
— Еще вот что, Дерюгин, — неожиданно добавил Загреба. — Этот Брылик из твоей бригады как будто топором меня грозился срубить. Ты ему там кинь пару слов… а? Что он бесится, невинного человека марает… Зачем же?
Загреба говорил так спокойно и ясно, что Захар подумал: уж не под стол ли он сливал свой спирт; слегка расставив ноги на прочном полу из кедровых досок, не отвечая, он с холодным, спокойным лицом ждал пояснения.
— Ну, прощай, Дерюгин…
— Бывай, Загреба.
Захар толкнул тяжелую дверь, чувствуя на себе два взгляда — человечий и собачий, горячий, звериный; он помедлил, повернул голову.
— Ты знаешь, Загреба, ей-богу, не знаю, кому из нас притихнуть надо. Ты бы тоже подумал, сколько веревочке не виться, конец будет. Никак в толк не возьму, на что ты рассчитываешь?
Ощупью отодвигая щеколды и скидывая с петель крючки, он вышел на улицу; сырой, холодноватый ветер ударил ему в лицо, и шум тайги вокруг поселка, уже по-летнему тревожный, словно чего ждущий, охватил его. Несколько окон слабо светилось в сплошной тьме; с удушьем у горла оп почувствовал, как безгранична и густа тьма кругом, и какая-то прежняя, молодая ярость вспыхнула в нем. «Ах, сволочь, ах, звереныш, — злился он. — Ноздри-то у него как ходили… как на свежую кровь… а? Подожди, жизнь, она тебя еще покрутит, она не из одних девок сопатых…»
Где-то во мраке прорезалась светлая широкая полоса, и оттого свистящий вокруг ветер стал еще гуще. Стремительно и мощно проносились мимо минуты, часы, года, сердце еще раз радостно ворохнулось и улеглась на место; что бы ни толковал Загреба, какая бы червоточинка ни заныла и у самого под сердцем, еще были дети, и он не хотел и не мог жить, забившись куда-то вот в такую беспролазную тьму.

15

Лето пришло и покатилось своим чередом, цвели лиственница и кедр и прочее дерево; ветер нес нескончаемые волны тончайшей пыльцы, цвела неяркая, скудная северная земля, по ночам в ее глухоманях, в отошедших от зимы болотах и многочисленных озерах слышались тяжелые, трудные вздохи, всплески, а то начинали суматошно кричать утки, или взгоготнет потревоженный гусь, или еще какая водяная птица. А то родится и разнесется далеко вокруг и совсем уж непонятный звук, настолько он необычен и необъясним, что те, кому приходится его слышать где-нибудь в пути, на ночевке у костра у светлой таежной речушки, тут же настораживаются и замирают и долго потом стараются понять, что же это за таинственный, далекий и властный зов, на голос которого тотчас отозвалась вся кровь? Из какой бесконечности пришел он, отчего волнует? Смутно, неясно, со звенящей тоской чувствует в эти минуты человек свою тесную, неизъяснимую связь с тьмой глухих, ушедших времен, отдаленный, еле слышимый, мучительной первобытной страстью наполнивший сердце голос разольется в нем сладостным ядом, жадной горечью жизни. Невольно тянется человек навстречу тому, чего не может ни назвать ни определить…
После странного, тягостного разговора с Загребой Захар ушел в себя и помрачнел; чтобы не пугать жену, он ничего не сказал ей о сути их с Загребой столкновения, Загреба же при встречах был приветлив и охотно заговаривал первый, как бы много вокруг ни собиралось людей. А третьего дня, когда они встретились наедине (Захар вывернулся из-за угла навстречу Загребе, сам того не желая), тот поздоровался, остановил его, предложил закурить, будто были они лучшими в мире друзьями. Закурили из портсигара Загребы, попыхали белесым пахучим дымком, таявшим на ветру; рядом с Загребой, влажно поблескивая темными глазами, как изваяние, без единого движения, застыл пес.
— Как, Дерюгин, ничего не надумал? — дружелюбно улыбаясь, спросил Загреба, и Захар в ответ ему охотно засмеялся.
— Шутник ты парень… Самый карась пошел, какие тут могут быть думки? — возразил он, не упуская беспокойных, как бы хмельных глаз Загребы и от этого сам невольно зажигаясь.
— Карась, говоришь, идет? — Загреба задумчиво поковырял землю носком сапога, словно и не было последних слов Захара. — Это хорошо, карась… детишки, зимы здесь долгие… на окнах узоры — глаз не отведешь, красота…
Перекинувшись двумя-тремя незначительными фразами, они разошлись; не забывая о Загребе, но и не слишком-то задумываясь о нем и его выкрутасах, Захар все так же ходил на работу, копался дома по хозяйству, подконопатил и просмолил заново лодку, перебрал сеть, починил вентеря, затем, выбрав свободное время, в одночасье смотался с Илюшей и расставил их в облюбованном месте и в выходной, еще на заре, отправился за добычей.
Шлепая веслами по воде и глядя на вихрастый затылок Илюши, сидевшего на носу лодки с небольшим багром и внимательно смотревшего в воду перед собой, чтобы уберечь лодку от столкновения со случайной корягой, Захар дышал легко и свободно, с удовольствием, цепко посматривал по сторонам. Поросшие густым тальником берега узкой протоки медленно ползли мимо, кое-где в высоких местах тайга подступала к самой воде. Часто встречались подмытые в весеннее половодье, сильно наклонившиеся к реке деревья, в любой момент они готовы были рухнуть в воду, и Захар старался протолкнуть лодку под ними поживее, усиленно работал веслами; даже слабый порыв ветра мог обрушить в реку почти лежащее плашмя дерево. Старую глухую протоку километрах в тридцати от поселка, тихой, глубокой петлей врезавшуюся в тайгу, Захар знал достаточно хорошо; к осени она мелела, течения в ней почти не ощущалось, проступали желтовато-серые плесы. Но в самый разлив, как сейчас, тихая протока наполнялась тугой стремительной силой, и чтобы подняться вверх, приходилось хорошенько попотеть, хотя все равно это было и приятно.
Захар удивился про себя, как сильно прибыла вода и усилилось течение за три дня, с тех пор, как они с Илюшей ставили вентеря, на тот же самый путь вместо трех-четырех часов пришлось затратить чуть ли не втрое больше; в одном месте перерубили толстую коряжину, в другом, натолкнувшись на залом, протащили лодку по берегу.
Поглядывая на низившееся в тайге солнце, Захар уже знал, что они сильно запаздывают. «Назад придется ночью добираться, — встревоженно подумал он, — темень с вечера, хоть глаз коли… Правда, вниз-то по течению легче, если бы не бурелом, а то на каждом шагу коряжины… недолго и до беды. Придется заночевать, кстати, и на работу в понедельник в ночную, успею…»
— Пригнись, Илья, — предупреждающе сказал Захар, проводя лодку под стволом валежника, еще каким-то чудом горизонтально державшегося над самой водой.
Илья с неосознанным щегольством молодости наклонил голову ровно настолько, чтобы проскочить, и в волосах у него остались кусочки красноватой сосновой коры. «Все-таки задел башкой», — подумал Захар весело, но вслух ничего не сказал: боялся спугнуть парня, сын понемногу стал привыкать к нему и между ними только-только начали выстраиваться с виду грубовато-ласковые, но на самом деле глубокие, доверительные отношения. Они понимали друг друга без слов, вот и сейчас в ответ на предупреждение отца Илюша только кивнул, привычно откинув длинную прядь со лба, и Захар по доброму усмехнулся, подумал, что совсем не заметил, когда Илья превратился в почти взрослого парня с широкими, сильными плечами, с упрямым, ершистым затылком и с явным сознанием какой-то своей внутренней правоты и силы. И к чему о чем-то жалеть? Вот она, жизнь, сидит перед ним на носу лодки, напряженная, жадная; все нормально, все как и должно быть, а больше ничего и не надо.
Еще издали Захар увидел знакомое, давно облюбованное им место: высокий обрыв с двумя раскидистыми, резко выделявшимися в голубизне неба кедрами, дальше протока сразу же широко разливалась, затопляя низкие травянистые места; над ними густо чертили предвечернее небо чайки. Вскоре лодка ткнулась носом в мягкий песок небольшой чистой отмели, и Илюша легко выпрыгнул, потянул лодку за собой.
— Доехали… Вот простору человеку дано, а ему, ненасытному, все мало, — сказал Захар, освободив весла из уключин. Разминая затекшие ноги, он переминался с одной на другую, с наслаждением вглядывался в неизмеримую даль затопленных половодьем низинных мест; кое-где густыми островами торчали верхушки тальника. — Заночуем, Илья, в темноте сейчас опасно. Накомарник возьми, сушняка надо собрать на ночь, ухи сварить… Есть-то хочешь?
— Хочу… эх, здорово! — не удержался Илюша, в одну минуту взлетая на обрыв, к кедрам, где он уже бывал с отцом.
Захар вытянул лодку подальше на песок, выложил из нее все, что было нужно для ночевки, на берег, затем опять столкнул на воду и через несколько минут уже вытряхивал из вентеря набившихся в него карасей для ухи; толстые, тяжелые рыбины шлепали хвостами по днищу лодки, зевали, подскакивали; Захар поставил вентерь на место, закрепил его и скоро уже ловко и быстро чистил еще не совсем уснувшую рыбу, потрошил, прополаскивал ее. Илюша тем временем натаскал сушья для костра, нарубил еловых лап для ночлега, быстро натянул над ними марлевый полог; управившись, они присели у костра с весело булькавшим над ним казанком. Было еще светло, хотя уже чувствовалось приближение ночи: в низинах начинал коптиться предвечерний сумрак, над протокой местами белесо задымился первый туман.
— Рыбу будем завтра выбирать? — спросил Илюша, покашливая от дыма и делая вид, что ему совершенно безразлична начинавшая сильно и аппетитно попахивать уха; Захар взглянул на него, засмеялся, отмахиваясь от все густеющей стены комаров.
— Завтра с утра пораньше и выберем. Под пологом ужинать-то будем? А то не дадут…
— Это дело я сейчас налажу, — с готовностью отозвался Илюша. — А скоро доспеет?
— Можно снимать. Что карасю вариться? Закипело варево — и готово.
Илюша подсунулся под полог, завозился, устраивая место для еды; скоро Захар передал ему казанок с дымящейся ухой, предварительно отмахнувшись от комарья, залез и сам, увидел аккуратно разложенные на чистой тряпочке ложки, два куска тяжелого, сырого хлеба, тут же была сероватая крупная соль в коробке из-под спичек. Захар мысленно похвалил сына; скоро они оба хлебали жирную, наваристую уху, стараясь растянуть хлеб подольше; Илюша отвалился от казанка первым, откинулся на слой свежих, пахучих еловых лап.
— Ох, наелся, — сам себе дивился он. — Гляди, живот лопнет.
— Ничего, цел будет, — осторожно выбирая из ложки кости, ответил Захар. — От еды никто еще не пропадал. Знаешь, твой прадед, дед Макар, говорил, что по сытому брюху хоть обухом бей, не повредишь.
По-крестьянски старательно добрав из казанка остатки ухи, Захар, брякнув ложками, выставил его из-под полога, откинулся на спину.
— Ты спи, — сказал он сыну. — Покурю, сам вымою…
— Мы так, батя, не договаривались, — не согласился Илюша, выскользнул из-под полога, сбежал с казанком к воде, на ходу хватая пучок травы; теперь вечерний сумрак уже основательно заливал тайгу, и только на востоке от вершин деревьев шло синевато-мглистое сияние.
Глубокая тишина, нарушаемая всплесками рыбы да криками какой-то птицы, возившейся на мелководье неподалеку, лишь подчеркивала это неодолимое наступление ночного покоя. Почти вся протока была покрыта толстым слоем неизвестно откуда взявшегося, клубящегося у берега тумана; Илюша опасливо шагнул в него и тотчас утонул в нем чуть ли не до подмышек; ни рук, ни казанка не было видно. Илюша оглянулся, костер на высоком берегу дрожал, словно переменчивый золотой куст, стволы кедров в его свете сочились, переливаясь красновато-темным золотом. Впервые смутное, щемящее волнение от таинственной красоты ночи вошло в его душу; захотелось сделать что-то необычное: побежать, прыгнуть с высоты, полететь; что-то обострилось в нем до такой степени, что он услышал тихий, вкрадчивый шорох трущегося у его ног тумана. И еще ему показалось, что он слышит чей-то нежный голос, словно кто-то позвал его. У него сильнее забилось сердце, захотелось скорее отбежать от берега и оказаться рядом с отцом. Он сдержался, нырнул в туман, почувствовав его влажную прохладу лицом, ощупью подобрался к воде и тщательно вымыл казанок и ложки. И только потом, стараясь не торопиться, вернулся к костру, поставил казанок и ложки просушиться. Захар сонным голосом позвал его из полога спать.
— Сейчас, батя, иду, иду, — отозвался он тихо, не шевелясь, широко открытыми, немигающими глазами глядя па огонь, всем своим существом ощущая, какая большая, скрытая в ночи жизнь вокруг и что, по сути дела, ему мало что ведомо в ней, ему даже почти ничего не известно об этом большом сдержанном человеке, спящем рядом, за пологом, своем отце, хотя он любил его как-то пронзительно, до дрожи, до боли в сердце с тех самых пор, как узнал.
— Батя, — окликнул он негромко, стараясь не потревожить покоя вокруг.
— Что, сынок? — сонно отозвался Захар.
— Скажи, батя, ты о Густищах-то вспоминаешь?
Уловив в голосе сына непривычную грусть, Захар открыл глаза, сон у него как-то сразу пропал.
— Думаю, Илья, как не думать, вся жизнь, считай, там прошла.
Захар говорил вначале из-под полога, затем выбрался наружу, подбросил в огонь сучьев, устроился рядом с Илюшей и тотчас потянул из кармана кисет. Говорить ему не хотелось, лучше бы помолчать, но какое-то предчувствие подсказывало ему, что сейчас нужно, несмотря на трудный день, не спеша посидеть у костра, может, и потолковать о чем-нибудь вдвоем. В кустах что-то шумно затрещало; оба насторожились, а Захар быстро, привычным движением подтянул к себе ближе топор, лежавший у костра, но все опять затихло, лишь еще раз слабый шум послышался где-то очень далеко.
— Зверь балует, что ли, — подумал вслух Захар. — Тут лоси есть, кабаны, медведь попадается… Правда, редко, напуган он теперь везде нашим братом. — Несколько минут они еще чутко прислушивались к тайге. — Знаешь, Илья давай как-нибудь выберем часок посвободней, я тебе все расскажу про Густищи, парень ты уже взрослый, пятнадцать лет па свете топаешь.
Достав из костра малиново раскаленную с одного конца ветку, Захар прикурил; становилось прохладнее, комарье вроде бы начинало подзатихать, хотя они уже привыкли к нему, почти не замечали укусов.
— Мне вот скоро сорок шесть стукнет, сынок… да, на тридцать с лишком против тебя… Теперь под уклон пошло вроде… Погоди, не перебивай… Здорово меня било и крутило, как в бешеном омуте, ох, здорово! А вот порой задумаюсь, может, спрашиваю, можно по-другому было прожить? Поспокойнее, половчее — там пень обошел, там лужу поколесистей объехал… А? Может, оно и так… Напрямик по жизни ни один зверь не ходит… До войны мне вроде не повезло: твою мать вот полюбил. Крепко полюбил, из-за этого все в разные стороны брызнуло… Ты вот на свет явился, перед тобой полной мерой отвечать теперь приходится. А может, не надо было всего этого? Ведь знаешь, какая у меня семья была, детей сколько… Ты, другой, кто хочешь осудить меня может, а вот сам я себя должен осудить или как? А вот сам себя осудить не могу и теперь… Что мы с твоей матерью друг-то без друга? Все бы лучшее в жизни в темном погребе просидели… так уж оно устроено на свете. Значит, все правильно было. Потом в войну мне не повезло: плен да плен, бегу, опять плен, шесть раз бегал. До сих пор сомнение берет, хоть ты знаешь, что в бога я не верил и не верю… Как в живых-то привелось остаться? Чудно… С твоим дедом, с Акимом Макаровичем, в одном лагере, под Дюссельдорфом… город такой в Германии есть… с твоим дедом да еще с одним мужиком из Густищ, с Харитоном Антиповым, судьба свела. Если в не дед твой, Илья, там бы и конец мне вышел… Меня спас, а сам так и пропал Аким Макарович-то, ни слуху ни духу… Я еще никому об этом не говорил, а тебе говорю, как мужик мужику…
Захар замолчал, глядя на огонь; Илюша не решался ни о чем спросить его, потому что молчаливый, часто сумрачный отец и без того раскрылся перед ним; это было настолько необычно, что Илюша от какого-то чувства благодарности и радости едва мог спокойно сидеть и слушать.
— Я тебе, Илья, потом про это расскажу, а сейчас к другому я вспомнил. Все-таки человек по жизни должен прямо ходить… тяжкая, видать, это доля, но если уж в человеке такой стержень сидит, он человеком и к концу своему придет, умирать будет не страшно. — Бросив взгляд на молодое, строгое сейчас лицо сына с круто сдвинутыми бровями, Захар спохватился: — Спать, спать, а то мы так всю ночь прозеваем… Давай, Илья, давай в полог…
— Сейчас, батя, только отойду на минутку…
— Потом подкинь дровишек немного, я спать. — Бросив в костер окурок и прихватив топор, Захар, смахивая сдернутым с головы накомарником налипшее на спину комарье, проскользнул в полог.
Он уже начинал дремать и видел какой-то смутный сон (что-то вроде колышущегося под солнечным ветром спелого ржаного поля, оно ему особенно часто снилось во время приступов тоски по Густищам), когда его подхватил с места далекий, задавленный крик сына; мгновенно нащупав лежавший рядом топор, Захар вынырнул из-под полога и, вскочив на ноги, ошалело оглянулся. Почему-то разбросанные во все стороны сучья из костра дымились; кто-то огромный, лохматый, дико, по-лешачьему загоготав, вывернулся со стороны кедров, пронесся мимо, едва не сбив с ног; Захар махнул топором, не достал, тайга взвыла, застонала со всех сторон, гулко ахнула все тем же лешачьим гоготом и воем, и затем все оборвалось и лишь гулко стучало собственное сердце да в ушах стыла медленная, почти убивающая тишина.
— Батя! Батя! Помоги, батя! — опять донесся до него слабый голос сына откуда-то снизу, из плотного, тяжелого тумана над протокой.
Не выпуская топора, Захар ошалело скатился с обрыва вниз, не разбирая дороги.
— Илья! — крикнул он. — Где ты, что тут за черт творится?
— Здесь, сейчас, — опять послышался задыхающийся голос Илюши. — Подожди, батя… на одном месте. Я к тебе подплыву…
Стараясь не скрипеть галькой, Захар, оглядываясь и настороженно прислушиваясь, замер; ему показалось, что за ним кто-то следит из темноты, но ничего, кроме всплесков воды под шлепками сына, не слышал.
— Илья! — опять тихо позвал он, не зная, что и подумать.
— Сейчас, сейчас, — откликнулся Илюша совсем близко, и его мокрая, всклокоченная голова показалась из тумана совсем рядом с Захаром, было слышно, как с него стекает вода.
— Фу, черт, — стуча зубами, пробормотал он, отплевываясь, — холодно как…
— Да ты что, Илья! — Захар вплотную приблизил свое лицо к лицу сына, стараясь различить его глаза. — Что это с тобою?
— Не знаю… Или сам оступился, или кто-то скинул с обрыва… как в спину кто ударил, мягкий, здоровый… В самую воду слетел, а там от страха не в ту сторону поплыл… Ух ты, жуть… Вот оказия! — перескакивал с пятого на десятое Илюша. — Кто-то вроде как загогочет над самым ухом, в спину как саданет!
— Ладно, утром разберемся, — заторопился Захар. — Марш к костру, теперь все одно прогреться надо, простуду, гляди, схватишь.
Они быстро поднялись вверх от воды, Захар со спокойной решимостью собрал костер, неотступно думая, что если кто задумал злое дело, помешать ему с одним топором в руках все равно не удастся. Достав из полога тонкое, привезенное Маней солдатское одеяло, он приказал сыну раздеться донага, все с той же чуткой настороженностью ожидая, что вот-вот хватит выстрел и все будет кончено. За себя он не боялся; суровая и в то же время размягчающая нежность к сыну охватила его. Дрожа от холода, стаскивая с себя штаны и рубаху, Илюша стыдливо пятился в темноту.
— Давай, давай к костру! — грубовато прикрикнул Захар. — Ты что загораживаешься? Сам мужик, чем ты меня удивить-то можешь?
Оп накинул на Илюшу одеяло, через грубую, плотную ткань хорошенько растер ему спину и грудь, затем разложил и развесил вокруг костра сушиться одежду и обувь; непроницаемо темная тайга кругом упорно молчала.
Вся остальная ночь прошла спокойно; Захар, ни на минуту больше не сомкнувший глаз, облегченно вздохнул, заметив, как начал светлеть полог; когда же окончательно рассвело, он, не тревожа крепко разоспавшегося сына, внимательно осмотрел во многих местах помятую, истоптанную траву вокруг, но звери это были или люди — не понял. И только метров за двести от ночевки, увидев надломленные именно рукой человека молодые березки, он, угрюмо нахмурившись, собираясь с мыслями, довольно долго стоял на одном месте, в нем зрела какая-то каменная, саднящая сердце решимость.
Домой они вернулись поздно к вечеру; чуть не пол-лодки у них было завалено золотистыми карасями, и далеко за полночь вся семья с помощью Брылика и его жены приводила рыбу в порядок: потрошили, отбирали для солки и вяления. Захар запретил сыну говорить о случившемся с ними ночью на ночлеге даже матери, и все были веселы и дружно работали; лишь Захар, попыхивая зажатой в зубах цигаркой, порой вроде бы ни с того ни с сего затихал, уходил в себя.
Он встретил Загребу с неизменной псиной у левой ноги дня через три, возвращаясь с укладки штабелей; Загреба еще издали приветливо поздоровался, вынужден был остановиться и Захар.
— Молва идет, Дерюгин, ты карасей приволок уйму? — поинтересовался Загреба с холодными, глубоко запрятанными огоньками в глазах.
— Ничего, пудов десять взял, — сдержанно отозвался Захар. — Выберу денек, еще надо смотаться… нахлебников-то хватает.
— Наверно, далеко забираешься? — спросил Загреба. — Смотри, осторожнее на ночлеге, в этих местах все может быть.
— А-а! — Захар махнул рукой. — Если и быть чему, что ж, умирать теперь с голоду у бабы под юбкой?
— А что такое? — живо заинтересовался Загреба, и Захар тотчас понял, что его догадка попала в самую точку: без этого вот тихо улыбающегося человека в памятную ночь в тайге не обошлось; Захар глянул прямо в глаза Загребе. Короткое молчаливое единоборство, пожалуй, закончилось вничью, у Захара даже мелькнула мысль, что Загреба, возможно, и не имеет никакого отношения к глухому ночному делу; проверяя свое первое впечатление, он коротко рассказал о случившемся.
— В этих краях и не такое может быть, — повторил Загреба как-то даже слишком спокойно. — Хорошо, благополучно обошлось… Я бы один здесь в тайгу не решился… Отчаянный ты мужик, Дерюгин…
— Помню я наш разговор, — кивнул Захар. — Как же… Тоже приходится о собственной шкуре подумать.
— Слушай, Дерюгин, — доверительно потянулся к нему Загреба, слегка похлопывая чем-то внезапно встревоженную собаку по загривку, — скажи еще раз этому своему Брылику, пусть он прикусит язычок. Нехорошо все-таки, такое несет — уши вянут…
— Хорошо, скажу. — Захар подавил в себе неожиданное желание с остервенением плюнуть и выругаться; у него опять мелькнула мысль, что накатит минута — и они с этим вот человеком сойдутся на такой тесной стежке, что ни тому, ни другому свернуть будет некуда.
— Ну, бывай, Дерюгин, — после довольно ощутимой паузы отозвался Загреба, и Захар увидел на его лбу напрягшуюся вену, она словно перечеркнула висок.
Остаток пути до дома Захар шел медленно, взвешивая каждое сказанное слово; тесна оказалась земля для них двоих, точь-в-точь как когда-то у него с Анисимовым, неожиданно вспомнил он. Тогда он не уступил, а что толку — вся его жизнь разлетелась вдребезги, недаром так и чешутся руки немедленно собраться и укатить из этой глухомани, где пьяница комендант и разговаривать о шайке Загребы не хочет или попросту боится (Захар уже не раз пробовал это делать), укатить немедленно, сейчас же! Увезти отсюда Маню с детьми; чувство смертельной, удавкой захлестывающей опасности перехватило горло. Что ему, больше всех надо? И только сверкнула беспощадная мысль, что если закона нет, то его нет ни для кого…

16

Комендантская — тяжелый, приземистый бревенчатый дом — стояла в самом центре поселка, на песчаном холме, возле крыльца высился уцелевший старый кедр. Комендантская была разделена на две половины: на официальную, казенную, и жилую, для коменданта и его семьи. Дом Загребы стоял напротив. Стася Брылика кто-то напоил, и чья-то умелая рука направила его прямо к комендантской; шел он по самой середине поселковой улицы, в пьяном бесстрашии держась очень прямо; в пьяном угаре мерещилась ему жалкая фигура опозоренного мучителя Загребы, с которым он сполна рассчитается и за дочку, и за все остальное. Для Брылика наступил момент безграничной свободы, душа вознеслась под самые облака, все земное было ей нипочем, все земное не существовало, потому что шел он обличить и уничтожить зло в лице ненавистного Загребы, и, к сожалению, Захар узнал об этом лишь на другой день, на работе.
Потом говорили, что Брылик два раза останавливался: у столовой, где собралось несколько человек, и у магазина, где тоже толпились люди. У магазина Брылик задержался, у кого-то закурил, даже посмеялся чьим-то словам, но затем его вновь неудержимо повлекло в сторону комендантской.
Он остановился метрах в десяти перед молчаливыми окнами Загребы, стащил с себя пиджачишко, бросил его па землю и засучил рукава.
— Эй, Загреба, бешеная собака, выходи, драться с тобой буду, — сказал он вначале негромко, но тут же, осмелев от собственного страха, заорал во все горло: — Выходи, сволочь, драться, чтоб тебя все видели! Выходи, гад!
Побесновавшись минут пятнадцать в полном одиночестве, Брылик плюнул в сторону так и не ответивших ему окон Загребы и, подобрав пиджак, гордо оглядываясь, побрел прочь. Комендант Раков, запоздало показавшись на улице, молчаливо погрозил ему вслед пальцем и, прихрамывая, опять скрылся. Страх охватил Брылика уже дома, плачущая жена ругала его последними словами, повторяя, что «черт душу выне, а нам шкуру завсегда сниме, а туточки бандиты, що хотят, то и роблять…» и что теперь и с дочкой ничего не поправишь, и остальным в могилу хоть заживо сигай, да сам себя и землей загребай. Брылик довольно активно отбрехивался, затем повалился на топчан и захрапел как ни в чем не бывало. Он узнал о случившемся, проспавшись, наутро, да и то со слов жены, вяло похлебал какое-то жидкое варево из рыбы и первой крапивы, обреченно слушая ее причитания; на работе его, отозвав в сторону, подробно обо всем выспросив, отругал и Захар. Брылик тотчас погрузился в свое привычное состояние гнетущего страха, сгорбившись, затравленно побрел к эстакаде вдоль узкоколейки, к высоко громоздившимся в двадцать — тридцать рядов штабелям леса. Бригада Захара из восьми человек споро, казалось, без особых натужных усилий разгружала подвозившие лес машины и тракторы, укладывала тяжеленные, шестиметровой длины, бревна в очередной штабель где-то уже в пятнадцатый ряд.
Захар бегло и привычно окинул взглядом свое хозяйство: подмостки, канаты, которыми затягивали бревна наверх, заютовленные ронжины; подошел лесовоз, чадящий и всхлипывающий старый «газген», и шофер, едва поставив машину под разгрузку, полез наверх, откинул крышку бака и стал шуровать в нем железной палкой.
— Черт тебя поднес! — крикнул ему Захар, сторонясь от едкого белесого дыма, густо повалившего из бака. — Дал бы сначала разгрузить…
— Не могу, — шофер весело оскалил ослепительно белые зубы на чумазом лице. — Потухнет, потом ее два часа раскочегаривать будешь! Потерпите, ребята, я мигом!
Грузчики отошли в подветренную сторону, стали закуривать. Захар тоже достал кисет, и вокруг него тотчас образовался кружок из нескольких человек, к Захарову кисету со всех сторон потянулись.
— По очереди, братва! — огрызнулся он. — Вы что ж думаете, у меня табачная плантация?
— Тебе еще пришлют, Захар, не скупись, за народом не залежится, — прогудел один из грузчиков, здоровый, с широченной грудью, по прозвищу Лапша, хотя видом своим и фамилией Тяжедубов прозвище свое никак не оправдывал. — У тебя вон сыны какие отзывчивые. А я у своей лахудры попросил махорки прислать, так ты знаешь, что она?
— Что она? — тотчас поинтересовался настырный, любивший позубоскалить, ко всеобщему удовольствию, с быстрыми черными глазами Сенька Плющев; с Лапшой его связывала прочная дружба.
— Что! Пишет, стерва, чтоб имя ее забыл, надо было лапы перед немцем не задирать. Я тебе, пишет, гроб сколочу и пришлю, никаких денег не пожалею на такую посылку.
— Денег-то сколько выслал? — с философским спокойствием спросил Плющев, уже успевший прикурить, а теперь с наслаждением, со знанием дела глубоко втягивающий в себя злющий, раздирающий грудь дым дерюгинского самосада.
— Денег? Каких денег? — Лапша изобразил на своем простоватом лице понятное изумление.
— Гроб-то тебе в копеечку влетит, полвагона арендовать надо, супруга одна не осилит…
Лапша под шутки и смех товарищей двинулся было к Плющеву, но тот предварительно зашел за спину Захара.
— Ладно, Лапша, брось, смеха не понимаешь? — примирительно подал он голос оттуда, сразу обезоруживая готового вскипеть товарища. — Скажи лучше, что ты ей все-таки ответил?
— А что я? — Лапша, отходя, наконец справился с цигаркой. — Был бы рядом, я бы ей разок промеж глаз звезданул, и дело с концом. А так что сделаешь, издали-то? Я ей написал, я ей… вот что написал, в конверт погуще харкнул, да с тем и заклеил.
— Высохнет по дороге. Да и как тут правду-то узнать? Может, ее прищемили, вот она, как тот философ, скажет, да еще и прибрешет, — подвел итог Плющев.
Кругом невесело рассмеялись, а Лапша отвернулся от ветра и стал закуривать.
— Эй, работнички! — позвал их шофер, закончивший наконец свое дело. — Разгружайте, не до вечера мне здесь торчать!
— Смотри, как заговорил, видать, из затейливых, — неодобрительно глянул на него Захар. — Ладно, не шуми, давай иди покури покуда…
Было часов десять утра, от нагретого солнцем леса пахло гниющей корой. День обещал быть погожим, ветер резко, порывами, посвистывал в штабелях, от шпал несло мазутом. Захар снял фуражку, стащил рубаху, бережно сложил в сторонке, подальше, у соседнего, уже законченного штабеля; за ним потянулась бригада, и через минуту уже дружно работали. Бревна легко, словно сами собой, вкатывались на штабель, только голые спины грузчиков больше и больше блестели от пота да лаги, по которым катали бревна вверх, если попадался особо тяжелый кряж, потрескивали и гнулись. Не успели разгрузить один лесовоз, тотчас подползло еще два, затем еще, и сразу образовалась очередь; вяло отругиваясь от наседавших шоферов, Захар, перехватывая веревку, натягивал ее, привычно командовал:
— Раз-два! Раз-два!
В моменты, когда бревно останавливалось, он слышал за собой тяжелое дыхание Брылика и, смахивая пот, заливавший глаза, всякий раз почему-то жалел его, но привычный, нараставший ритм работы властно затягивал. Лесовозы подходили непрерывно, и катать бревна становилось высоковато. Лапша, отдуваясь, уже не раз предлагал расчать новый штабель, и Захар наконец согласился.
— Еще рядок, и баста, — решил он.
— Что ты, бригадир, без того выше Ивана Великого, — недовольно зароптал Лапша, — Перекурить пора, в груди трепещет.
Лапшу дружно поддержали остальные, и Захар, сдавшись, крикнул:
— Эй, мужики, курить! Давай снимай лаги, после перекура новый зачнем.
Лаги были тотчас убраны, и Захар уже хотел слезать со штабеля.
— С другого бока слезай, Захар, там легче, — посоветовал ему снизу Лапша, но как раз в это время из кузова подъехавшей машины спрыгнули трое: Загреба с собакой, Роман Грибкин и какой-то насупленный, неизвестный Захару парень; невольно оглянувшись на Брылика, тоже собиравшегося спускаться со штабеля, Захар, устраиваясь удобнее, слегка расставил ноги, оглядел своих грузчиков, потом опять Загребу и его людей. У Брылика посерело лицо, глаза беспомощно забегали по сторонам, отыскивая хоть какое-нибудь укрытие, и Захар, вместо того чтобы спуститься со штабеля, пристроился у края, свесив ноги; садясь, он почувствовал под собой какое-то неуловимое для постороннего глаза движение в бревнах, перегнулся: в третьем от верха ряду ронжина переломилась, и бревна, если их не закрепить, в любой момент могли покатиться вниз. «А, черт, — ругнулся он про себя, — везде гляди да гляди!»
Он уже хотел крикнуть Лапше, чтобы тот взял топор и в нужных местах закрепил штабель клиньями, но не успел. Загреба в сопровождении пса не спеша подходил к штабелю, Захар видел на лице у него легкую, словно бы мечтательную улыбку. Стало тихо, грузчики, до этого оживленно переговаривавшиеся, молча глядели на Загребу, всеобщее напряжение усиливалось, и у Захара жестко сузились глаза; не отводя взгляда от приближающегося Загребы, он достал кисет и стал медленно сворачивать цигарку. Загреба поздоровался с грузчиками, те промолчали; не задерживаясь, Загреба подошел к штабелю ближе, но так, чтобы видеть всех наверху, задрал голову и позвал:
— Эй, Стась, давай вниз, тебя комендант срочно требует! Ты что, Стась, не слышишь?
Глядя на Загребу с выражением животного ужаса на лице, Брылик попятился, споткнулся, упал, глаза у него бессмысленно округлились.
— Не, не… не! Не пийду! — послышался его хриплый шепот; словно парализованный, он не в силах был даже сдвинуться с места, оторваться от края штабеля и продолжал затравленно пялиться на Загребу. — Не пийду! — неожиданно высоким, жалким фальцетом взвизгнул он.
— Сходи, Стась, сам знаешь, я человек подневольный, послали — и пришел. Слушай, Дерюгин, помоги ему стронуться с места, он, кажется, пристыл к бревнам! — Загреба обращался теперь непосредственно к Захару, и тот, не спеша пыхнув дымком, пожал плечами.
— Силен зверь, силен. Приказано тебе — залезай сам, отдирай его от бревен… Не полезешь ведь, Загреба, а? — жестко засмеялся Захар. — Лучше мотай отсюда, пока не поздно, — посоветовал он, и Загреба, словно наткнувшись на невидимое препятствие, остановился, покачиваясь на носках.
— Я выполняю приказ коменданта. Стась! Слышишь…
— Не… не пийду! — неожиданно еще раз жалко крикнул Брылик, все так же не отрывая от Загребы остановившегося, умоляющего взгляда, видно было, что он намертво прирос к бревнам и своей волей со штабеля не сойдет, стащить его можно было только силой. Дело нежелательно затягивалось; Загреба знал, что вокруг, кроме собаки да еще двоих жавшихся за его спиной хоть и проверенных, но мало в чем могущих помочь людей, посланных некстати вместе с ним разбушевавшимся комендантом за Брыликом, нет ни единой души, которая бы ему сочувствовала, и, как часто бывает с осторожными, но отвыкшими встречать явное сопротивление натурами, это не только не остудило его, наоборот. Он бы сейчас не мог объяснить своего желания во что бы то ни стало настоять на своем, хотя разумнее было бы осуществить задуманное тихо и незаметно, без всяких усилий и в другое время. Он сейчас презирал весь этот человеческий сброд, с которым вынужден был иметь дело, потом, он отлично понимал, что отступить нельзя: вся бы его негласная власть в поселке сразу рухнула, и тогда все пропало. Он сейчас запоздало пожалел, что не захотел вовремя приостановить всю эту петрушку, понадеялся на себя, а надо было отказаться и не ехать в бригаду к этому черту Захару Дерюгину. Сидит, скалит зубы, понял, что момент подходящий, сразу видно, задумал, проклятый кацап, раздеть, выставить перед всем поселком на смех. Черт с ним, с приказом этого пьяного осла Ракова, такая ж свинья, а вот показать, что он никого здесь не боялся и не боится, необходимо.
Косвенным зрением Загреба видел сейчас все происходящее вокруг: сдержанно-иронические физиономии грузчиков и шоферов, жадно ловивших каждое его движение, ползшую по отвалившемуся куску пихтовой коры гусеницу, — но центром, средоточием его напряжения были не грузчики, не шоферы и даже не Брылик, а высоко сидевший на краю штабеля, обнаженный до пояса, отчего-то изредка почесывающий плечо Захар Дерюгин. Спазма безрассудного гнева перехватила ему горло, мутная, жаркая пелена на мгновение все застлала, желание повернуться и пойти назад мелькнуло было и пропало, именно к Захару он испытывал с некоторых пор и крайнюю враждебность, и какую-то внутреннюю необъяснимую тягу, и вот тот сейчас, на виду у всех, явно подсмеивался над ним; Загреба тоже усмехнулся, хотя ему холодной судорогой свело челюсти; он удержался, и это помогло ему на минуту вновь обрести спокойствие, В сердце вошла какая-то сладостная дрожь при мысли, что, он сам себе отрезал путь к отступлению и что он покажет сейчас всему этому отребью, что такое настоящий смелый человек; в крайнем случае на штабель ему подняться надо обязательно. Улыбнувшись бледным лицом, он негромко приказал собаке ждать его.
— Ладно, Стась, я не гордый, — почти весело и примирительно сказал он, поправляя кепку. — Чего ты боишься? Я сам к тебе поднимусь, поговорим, как земляк с земляком, а там как хочешь, мое дело маленькое. Потолкуем без лишних ушей, с глазу на глаз, а там дело твое…
Брылик, впавший в какое-то совершеннейшее беспамятство, только замычал и отрицательно затряс головой, и Загреба опять улыбнулся, поправил пиджак…
При его словах Захар слегка поднял голову; Загреба стоял как раз перед штабелем, со стороны разгрузочной площадки; Захар знал, что если Загреба полезет на штабель, то именно с этой стороны, и если он возьмется за крайнее бревно в третьем от верха ряду…
Захару показалось, что наступила оглушительная тишина, потому что Загреба молодцеватым, пружинящим, молодым шагом двинулся к штабелю (таким шагом ходят под внимательными взглядами со стороны) именно так, как и думал Захар, а затем ловко, с натренированностью гимнаста, полез вверх. Теперь Захар не видел Загребы, зато он видел жалкое, застывшее в гримасе животного страха лицо Брылика; пожалуй, именно это лицо, в котором уже не оставалось ничего человеческого, решило все остальное, и Захар, готовый вскочить и крикнуть, окаменел на месте, словно чаши каких-то мучительно чутких весов в нем дрогнули, заметались в беспорядке и вдруг, безошибочно определяя все остальное, замерли; ему стало легко и свободно; жадно, в одно мгновение окинув с высоты штабеля далекие, синеющие в легком мареве зубчатые горизонты тайги, он с молодым, забытым ознобом, свежо пробежавшим по телу, безошибочно определяя место, устраиваясь удобнее, отодвинулся по краю штабеля и поставил правую ногу на бревно, у самого перелома ронжины. Крепко зажав зубами погасший окурок, он ждал, когда над штабелем покажется фуражка Загребы. «Что это? Что? — спрашивал он себя в каком-то окончательном смятении, потому что был еще один ослепительный момент, когда нужно было перешагивать в себе какую-то бездну. По одну сторону был он сам со всеми теми, кто был ему бесконечно дорог, по другую…
В глаза Захару из-за края штабеля выплыл верх кепчонки Загребы, под ним спокойные, даже чему-то улыбающиеся глаза, тотчас метнувшиеся к Захару, и даже заговорщицки близко, как своему, подмигнувшие ему: вот, мол, и я, а ты говорил, что побоюсь. Захар почувствовал ногой, упершейся в выбранное бревно, легкое первоначальное движение штабеля и в тот же миг по дрогнувшим глазам Загребы увидел, что тот тоже почувствовал это смертельное движение. Отчаянным рывком Загреба метнулся вверх, к Захару, к его каменно затвердевшему лицу, разросшемуся и заслонившему от Загребы в этот момент все небо, весь мир; затем из-за штабеля показались его плечи, руки, судорожно цепляющиеся за бревно. Захар не знал точно, помог ли он усилием ноги или нет, но он безошибочно знал, что уже ничем не остановить того, что должно было свершиться, ему лишь короткой судорогой свело челюсти. Потом была секунда, словно специально отведенная для того, чтобы глаза Загребы и Захара еще раз встретились и чтобы Загреба понял то, что случилось. И Захар не отвел своих глаз, в них лишь появилось нетерпение…
Крик Загребы, на который снизу мгновенно бросился громадный, стремительный пес, оборвался в самом начале; край штабеля еще раз с треском лениво шевельнулся и с глухим, долгим грохотом рухнул вниз; в одно мгновение Загреба вместе с бросившейся на его непривычно высокий голос собакой исчез под бревнами, и все было кончено. Когда движение бревен остановилось, оторопевшие грузчики и шоферы в первые минуты не могли прийти в себя, затем кинулись к обвалившейся со штабеля груде бревен, поспешно откатили одно, второе, третье; к ним присоединился соскочивший сверху Захар. Увидев то, что осталось от Загребы, Лапша стащил с затылка кепчонку, протер ею потное, широкое лицо.
— Ловко пан учитель сам себя охомутал! Ну, братцы… вот так и не верь в бога…
— Не болтай — строго оборвал его Захар. — Разговорчики! На беззаконие законов не бывает… Давай-ка вытаскивай его… вместе с собакой… тихо, тихо! — повысил он голос. — Эй, парень, подгоняй свой драндулет… повезем в поселок…
Вспомнив о людях Загребы, Захар оглянулся, но их нигде не было, и тогда он обвел взглядом столпившихся вокруг него грузчиков.
— Слушайте, ребята, — сказал он, понижая голос, — все у вас на глазах получилось. Так чтобы никакой путаницы, что видели, так и говорить… А ты что торчишь, как черногуз? — внезапно заорал он на Брылика, по-прежнему стоявшего па штабеле все с теми же остекленевшими, бессмысленными глазами. — Слезай!
Брылик поднял перекошенное ужасом и страданием лицо.
— Слезай, мать твою… слезай, дурак! — рявкнул Захар, теряя терпение и невольно давая выход долго сдерживаемому напряжению; лицо у Брылика передернуло еще большей судорогой.
Жаркий ветерок донес из ближайшей низины еле уловимые запахи застоявшейся прохладной воды.
— Штабель опять ладить надо… Эх, жизнь-матушка, колокольный звон! — внезапно озлился Сенька Плющев. — Пыхтели-пыхтели — опять сначала… Вот возьму вечером и напьюсь, а, Лапша?
И тогда все услышали судорожные всхлипы: скорчившись, припав к бревнам всем своим узким телом, на штабеле плакал Брылик.
* * *
Несколько дней в поселке было тише обычного; завернувший в поселок следователь, хмурый, в очках, потолковал наедине с комендантом Раковым, несколько растерявшимся и на время даже прекратившим пить. Опросив грузчиков, шоферов и всех остальных присутствовавших на месте смерти Загребы, показывающих дружно одно, следователь констатировал несчастный случай и к вечеру укатил на попутном катере.
Ненависть к раздавленному штабелем Загребе была так единодушна, что_даже_те, которые ходили у него в добровольных холуях и кому он устраивал через коменданта Ракова всяческие послабления и поблажки, как-то инстинктивно прониклись этим всеобщим чувством и тоже молчаливо радовались случившемуся. Все говорили о том, что Загреба был не жилец на белом свете и еще удивительно, как это ему удалось так долго продержаться в поселке.
— Колом ему земля, — откровенно отозвался о Загребе и один из самых ревностных его холуев, невероятный псих Роман Грибкин. — Он, сволочь, мне в душу поплевывать любил, он за свои сребреники (Грибкин был грамотный и книги читал) всего тебя с г… требовал, без остатка, чтоб у тебя ни одного затаенного места не осталось.
Над словами Грибкина посмеивались, но одобряли их.
Как-то в один из вечеров, уже уложив детей и сама прибираясь ко сну, Маня пересказала Захару, какая радость у Брыликов и только старшая девка все плачет; Захар покосился на Маню, промолчал, он уже привык, что жизнь, не спрашивая, может преподнести всякий перекос.
— Захар, слышишь… — понизила Маня голос, оглядываясь. — Ох, язык не поворачивается… говорят, что вроде ты штабель… того… невзначай вроде шевельнул, Захар… Я как услышала…
— Больше слушай всякую брехню… Говорят! Говорят! Дураки говорят!
— Захар, я…
— Ты! Ты! Штабель сам у всех на глазах пополз, бывает… не кружева вяжем, с лесом дело имеем. Народ видел, что тут поделаешь, закрепить штабель не успели, а он пополз.
— Молчи уж… Вскинулся-то… народ… какой народ? — удивилась Маня, чувствуя непривычную злость мужа и инстинктом понимая необходимость как-то разрядить обстановку. — Какой уж тут народ, в этих местах…
— Народ — он везде народ, — с прежней резкостью оборвал ее Захар. — Люди всякие, а народ везде один. А ты, совет тебе хороший, не лезь туда, куда не просят.
— Ох, Захар, ох, Захар, — Маня умоляюще прижала руки к груди, — болит тут… Гляди, лучше может и не быть, а хуже… ох, гляди… А как у него, у бандюги этого, кто остался?
— Ладно, ладно, спать пора, — кивнул он, притягивая ее к себе. — Не знаю, кому как, а я будто кирпич из души выкинул… Родится же такая погань на свет… Есть о чем печалиться… Теперь и комендант, может, поумнеет.
Маня не решилась что-либо сказать еще и только, облапывая волосы и собирая их в узел, от непреходящею, продолжавшего томить ее сомнения, от мысли, что мужика, даже своего, вероятно, так и нельзя понять до конца, вздохнула.
Назад: 10
Дальше: Часть вторая