Книга: Петровка, 38. Огарева, 6. Противостояние
Назад: ЧЕТВЕРТЫЕ СУТКИ
Дальше: ПЯТЫЕ СУТКИ

Скрипач и Сударь

Друзья звали скрипача странным именем Кока. Никто не знал, откуда это имя к нему пришло. И сам скрипач не знал этого, хотя пытался докопаться до самой сути — он был человеком аналитического склада ума и во всяком явлении силился распознать закономерность.
— Кока, — сказал администратор Арон Маркович, — и все-таки вам придется поехать в Томск.
— Боже мой, но ведь у меня уже почти начался отпуск!
— Тем не менее.
Кока сел в кресло и, закурив, принялся насвистывать песенку. Арон Маркович кружился вокруг него и пытался даже подсвистывать, хотя слухом его бог обидел.
— Когда брать билет, Кока?
— Я никуда не поеду.
— Это не объяснение для филармонии.
— У меня болят ноги.
— Для них это тоже не объяснение.
— Для «них» — это значит для вас, Арончик.
— Для меня! Какое я имею отношение к тем бандитам, какое?
— Непосредственное. Вы у них служите.
— Я нигде не служу. Я работаю.
— Помните у Ильфа и Петрова: «Я это сделал не в интересах правды, а в интересах истины»?
— Ах, Кока, перестаньте!
— Арон, хотите, я вам расскажу новый анекдот?
— Вы с ума сошли! — замахал руками администратор. Он еще со старых времен боялся анекдотов. — Какой еще анекдот? Я не знаю никаких анекдотов и знать не хочу! Когда вы летите — вот что я хочу знать.
— Никогда! — ответил Кока звенящим голосом. — Ни за что! Я завтра скажу моим ученикам, чтобы они бежали из консерватории. Бежали со всех ног. Артисты! Ах, жизнь артиста! Фраки, манишки, овации, медали, репортеры! Тьфу! Пропади все это пропадом! Хочу быть бухгалтером! Иметь свой, гарантированный законом отпуск, считать дивиденды и ни о чем больше не думать! Десять часов каждодневных репетиций, бесконечные поездки, жизнь бродячего циркача! Я больше не могу! Понимаете?! Я живу дома месяц в году, Арон!
— Хорошо, — сказал Арон Маркович, — я постараюсь устроить вас счетоводом.
— При чем здесь счетовод?
— Вы же сами хотели быть бухгалтером. Вы только что сказали мне об этом.
— Мало ли что я сказал! А что, если я попрошу у вас должность президента Боливии?
— Трудновато, но, может быть, выхлопочу.
— Вы прекрасный человек, Арон.
— Я знаю…
— Вы негодяй.
— Это я тоже знаю. Когда вы едете?
— Никогда.
— Поедете, Кока. Иначе ваша теория страдания слишком резко разойдется с практикой жизни.
Это было больное место Коки. Он считал, что главный стержень искусства — страдание. Радость вызывает смех, страдание — слезы. Радость и благоденствие порождают хорошее настроение, страдание создает Достоевского, Баха, Стендаля, Хемингуэя. К этой своей теории скрипач относился трепетно и отстаивал ее в жарких спорах до последней возможности.
— Кто-то звонит, — сказал Арон Маркович испуганно. Он с детских лет боялся звонков в дверь…
— Это из прачечной.
— Я открою.
— Спасибо.
Арон Маркович подошел к двери и спросил:
— Кто там?
— Слесарь.
— Слесарь! — крикнул Арон Маркович. — Вы просили слесаря, Кока?
— Нет.
— А что вам надо, слесарь? — спросил Арон Маркович, все еще не открывая двери.
— Проверка. Если вы заняты, я попозже зайду.
— Он зайдет попозже, Кока.
— Откройте же дверь, Арон, это неудобно, там человек стоит.
— А что вы будете проверять, слесарь?
— Трубы…
Арон Маркович открыл дверь. На пороге стоял Сударь. Он осторожно переступил порог, судорожно вздохнул и сказал:
— Здравствуйте.
— Здравствуйте.
— Мне бы кухню посмотреть. Только если вы заняты, я могу попозже.
Кока крикнул из комнаты:
— Вы надолго?
— Минут десять.
— Тогда пожалуйста.
Арон Маркович неотступно следовал за Сударем.
Кока достал из футляра скрипку и стал играть Брамса, расхаживая по комнате. Слесарь начал стучать чем-то металлическим, и Кока поморщился, потому что металлические звуки ложились на Брамса и делали музыку страшной — словно из фильма кошмаров. Кока перестал играть и крикнул:
— Арон, где вы?
— Мы на кухне.
— Идите сюда!
Администратор вошел в комнату.
— Поезжайте и заказывайте билет на завтра, — сказал Кока, — и одновременно закажите на Симферополь, я из Томска улечу работать в деревню. К морю.
— Я же знал. Вы добрая и обязательная умница.
— Когда вы вернетесь?
— Через час.
— Хорошо. Я пока поработаю.
Арон Маркович улыбнулся, посмотрел на Коку своими близорукими глазами, тронул Коку за плечо и, ступая на цыпочках, пошел к двери. Кока снова начал играть Брамса. Дверь хлопнула, Арон Маркович ушел. В квартире остались два человека: скрипач и убийца.

Плохо с Ленькой

К оперативному дежурному по управлению позвонил следователь из прокуратуры.
— Послушайте, — сказал он, — я второй день ищу Садчикова или кого-нибудь из его группы.
— Они все на происшествии.
— Я понимаю. С делом я ознакомился, я ж к их делу подключен.
— Ясно.
— Вам ясно, а мне не совсем. Вы знакомы со всеми обстоятельствами?
— Знаком.
— У меня тут один щекотливый вопрос. То вы нам покоя не даете, требуете постановление на арест, а то — в данном случае — преступник разгуливает на свободе и даже, видите ли, экзамены сдает.
— Это вы о ком?
— О Самсонове.
— Так он же мальчишка.
— Семнадцать лет — мальчишка? Я в семнадцать лет руководил раскулачиванием, дорогой товарищ… Очень это все мне странно. Папашу ответственного боитесь, что ли? Брать его надо, этого сыночка. Барчук, зажрался, на уголовщину потянуло, нервы пощекотать… Не понимаю я вас, товарищи дорогие, не понимаю…
— Это что, Садчикову передать?
— Да уж, конечно, не скрывайте.
— Ладно. Передам. У вас все?
— Вообще-то да. Вот только, может быть, у вас там парочка билетов на завтрашний «Спартак» осталась? Я тут с ног сбился…
— Присылайте кого-нибудь, у нас еще есть.
— Ну спасибо большое. Счастливо вам. Сейчас пришлю. Пока.
— Пока.
Дежурный вздохнул и полез за папиросами.
«Жаль мальчишку, — подумал, закуривая. — Кто в камере ночь посидел, у того седина на год раньше появится. Эх, глупость людская!»

Администратор волнуется

Арон Маркович стоял на троллейбусной остановке и чувствовал, как в нем росла непонятная тревога. Он не мог понять, отчего это происходило. Сев в пятый троллейбус, который шел к центру, он подумал: «Это, верно, к сердечной спазме. Погода меняется».
Устроившись у окна, Арон Маркович откинулся на спинку жесткого сиденья и положил ногу на ногу. Закрыл глаза и потер веки. И вдруг с поразительной четкостью, словно на линогравюре, увидел лицо человека. Оно было зеленым из-за того, что он тер веки. Зеленым, четким и жутким.
«Кто это?! — ужаснулся Арон Маркович. — Какой ужас, боже мой!»
Он открыл глаза и сразу же вспомнил, что лицо это принадлежало слесарю, который пришел к Коке.
— Остановите троллейбус! — крикнул Арон Маркович и побежал к выходу, расталкивая пассажиров острыми локтями. — Товарищ водитель, остановите машину, товарищ водитель!
— Вы что, гражданин, — сказал водитель, не оборачиваясь. — Как же я остановлю троллейбус, если остановки нет?
— Послушайте, меня надо выпустить, мне надо немедленно вернуться!
— Да не кричите вы! — рассердился водитель. — Будет остановка — и выйдете. Нечего панику пороть. Не на пожар!
— Какой вы черствый человек, — сказал Арон Маркович, — а там за это время может случиться ужас!
«А может быть, это я оттого, что меняется погода? — снова подумал Арон Маркович. — Может быть, я сам себя пугаю?»
Но он все время видел лицо слесаря, его пустые, совершенно белые глаза без зрачков и длинные руки, чуть не до колен.
Когда троллейбус остановился, Арон Маркович выскочил на тротуар и побежал к стоянке такси. Там была очередь.
— Товарищи! — взмолился он. — Я умоляю вас, дайте мне такси!
— А пряника хотите? — спросил парень в спортивном свитере.
— Как вам не совестно, как?! — сказал Арон Маркович. — Люди, скажите, чтобы он пустил меня в машину! Может произойти преступление, если я не вернусь к нему!
— Куда? К кому? — посыпалось со всех сторон.
— К Коке!
Парень в свитере засмеялся:
— Ничего с вашим Кокой не будет.
Остановилось такси. Парень открыл переднюю дверь и сел рядом с шофером. Тогда Арон Маркович сел на заднее сиденье и сказал:
— Я из такси не уйду.
— Гражданин, — попросил шофер, — выйдите по-хорошему.
— Нет.
— Папаша, ты что, белены объелся? — спросил парень.
— Я из машины не выйду.
Люди в очереди стали говорить:
— Смотрите, он весь белый, этот старик.
— Ему плохо!
— Пустите его, молодой человек!
— Как вам не совестно, юноша!
Парень обернулся и спросил:
— Куда вам?
— Здесь рядом, на площади.
— Подвезите его, — сказал парень, — а то он трехнутый какой-то.

В Тарасовке

Футболист Алик кончил шнуровать свои новые чешские бутсы и, встав с лавки, принялся неторопливо и сосредоточенно разминаться. В минуты, предшествовавшие матчу, он отключался от всего его окружающего и думал только об одном — о том, как через пятнадцать минут на поле начнется игра.
В коридоре что-то кричали. Доносились слова: «Ганкин Витька сгорел! Сгорел! Ганкин! Витька!», «Да что ты говоришь?»
Алик сначала не хотел думать об этих словах, ему сейчас важно было как следует размяться, чтобы выйти на поле подтянутым, чтобы тело было послушным его воле, чтобы дыхание установилось заранее — четкое и ритмичное.
«Витька сгорел! Ганкин-то сгорел!»
Алик подумал: «Наверное, Любка вернулась и его с кем-нибудь застукала. Любка — девка с норовом, значит, он сгорел крупно. Ну и дурак. Если уж шустрить, так надо умело…»
— Лицо черное, говорят, бензином облился и поджег себя! — кричал кто-то быстро, глотая слова. — Только ноги и не сгорели…
Алик перестал прыгать через скакалочку и вышел в коридор.
— Это как?
— Бензином облился и сгорел.
— Ты ерунду не мели. Я его перед отъездом видел, два часа назад.
— Что, я шучу? Сам видел, милиция туда понаехала, пожарники…
— Не может быть… Там у него дед был. Он еще со мной вместе сюда ехал на электричке.
— Какой дед?
— Старичок у него сидел, ему Витька бензин тащил брюки чистить.
— Нет у Витьки никакого деда.
— Да он не его дед. Он просто дед. Старый, понимаешь? А Витька в больнице?
— Да он мертвый, зачем его в больницу везти…
— Иди ты…
— Точно.
— Что, совсем?
— Нет, наполовину… Говорю — умер…
— А Любка у него ребеночка ждет…
— Да, ужас…
— Слушай, Коль, может, мне в милицию позвонить? Про деда сказать, а?
— Очень им твой дед нужен.
— А ты откуда знаешь?
— Чего он знает-то, дед? Сам говоришь — старый.
— Раз старый — значит, глупый, что ли?
— А что он может сказать, если с тобой в электричке ехал…
— Так он у него еще оставался…
— Откуда ты знаешь? Эх, Витька, Витька, прямо не верится…
Вошел тренер и закричал:
— Вы что, с ума все здесь посходили? На поле разминка началась! А ну, быстро!
— Витька сгорел, — сказал Алик.
Тренер ничего не понял и поэтому рассердился:
— Сейчас мы сгорим! Быстро, тебя команда ждет…

 

Сударь вошел в кабинет скрипача, зажав в правой руке молоток.
— У вас лесенки нет? — спросил он тихо. — Мне бы лесенку…
Кока перестал играть, вопросительно посмотрел на него и переспросил:
— Лесенки? А зачем, собственно?
— Трубы посмотреть хочу.
— Ах, трубы… Хорошо… Вы взгляните в ванной комнате, там, кажется, есть некоторое подобие лестницы. Кстати, вы хотите покушать? В холодильнике есть пирожки и бульон, подогрейте себе.
— Что?
— Я говорю, что в холодильнике есть пирожки и бульон. Если вы хотите перекусить — милости прошу. Пирожки с мясом.
— Потом.
— Пожалуйста.
— Вы мне покажите в ванной, где она, лесенка эта самая…
— Да вы увидите сами.
— Неудобно без хозяина.
— Что за глупость, боже мой! Вы же рабочий человек, а не древняя бабушка.
— Нет, вы лучше сами.
— Ну, пойдем…
Кока положил скрипку на стол, рядом с ней положил смычок и пошел в ванную комнату. Следом за ним Сударь. И в тот момент, когда скрипач нагнулся, чтобы вытащить из-под раковины металлическую складную лесенку, а Сударь медленно поднял руку, чтобы разбить молотком голову нагнувшегося человека, в прихожей заверещал звонок.
Сударь весь обмяк, на лбу выступила испарина, пальцы разжались, и молоток упал на пол, глухо брякнув. Разбилась кафельная плитка. Скрипач поднял голову и попросил:
— Откройте дверь, будьте любезны.
— А кто там?
— Молочница. Она всегда приходит в это время.
Сударь подошел к двери и спросил:
— Кто?
— Это я, Арон Маркович.
— Кто, кто?
— Это Арон, — крикнул скрипач, — откройте ему!..
Сударь отпер дверь. Администратор увидел его, отступил на шаг и прошептал:
— Где Кока?
— Вас зовут! — обернулся Сударь, чувствуя, как у него прыгает лицо, и руки трясутся, и нога выбивает быстрый, судорожный такт.
Кока вышел из ванной, держа лесенку на вытянутых руках.
— Она пыльная, — сказал он, — сейчас мы найдем тряпку! Почему вы так стремительно вернулись, Арончик?
— Я?
— Нет, вы, — улыбнулся Кока.
— Заболело сердце, Кокочка, простите бога ради старика. И вы меня, товарищ слесарь, простите…
Арон Маркович близко заглянул в лицо Сударя, и тот увидел ужас, спрятанный где-то в самой глубине стариковских маленьких глаз.
— Я сейчас, — сказал Сударь, — я вернусь через полчаса, мне в контору надо.
— Перекусите, — снова предложил скрипач.
— После, когда вернусь.
— Хорошо. Я еще побуду дома с часок.
Сударь нажал кнопку вызова лифта, но не смог дождаться, пока придет кабина, потому что все в нем дрожало от нетерпения. Он бросился вниз, перепрыгивая через три ступеньки. Таксист, стоявший у подъезда, ходил около машины, свирепый и молчаливый. Он с силой захлопнул дверь и сказал:
— Снова без чемоданов? Теперь мамы нет?
— Что, денег тебе мало? — спросил Сударь. — Мы еще только на трешницу наездили, а ты от меня пятерку получил. Давай обратно, там, где были.
— Что я, помню, где мы были?
— Гони, я напомню…

 

Росляков позвонил в дверь. Арон Маркович спросил:
— Кто там?
— Из домоуправления.
— У нас только что были из домоуправления.
— Откройте, — сказал Росляков тихо, — хотя бы на цепочке.
Арон Маркович открыл дверь. Валя уперся в нее коленом, чтобы тот не захлопнул, и показал свое удостоверение.
— Я из угрозыска. Скажите, у вас сейчас никто не был?
— Только что ушел слесарь, — шепотом ответил Арон Маркович.
— Откройте, пожалуйста, дверь, — попросил Росляков. — Не бойтесь же…
— Откройте же дверь! — крикнул Кока. — Старый конспиратор, Арон! Вы боитесь собственной тени.
Росляков вошел в квартиру и спросил:
— Он высокий, этот слесарь?
— Да.
— Черный?
— Да.
— В босоножках и в красной тенниске?
— Да.
— И чемоданчик у него был серый?
— Был.
— Можно позвонить?
— Конечно.
Росляков снял трубку, набрал номер ближайшей милиции и попросил:
— Это из спецгруппы Садчикова. Наши люди должны выехать из управления. Ваше отделение рядом. Подошлите сюда срочно оперативников. Да. Это Росляков. Да. Он уже здесь был.
Арон Маркович спросил:
— Кто «он»? Слесарь?
— Какой он, к черту, слесарь! Убийца.
Арон Маркович сел на табурет, жалко улыбнулся и сказал:
— Кока, налейте мне валокордина. Я же говорил… А мне никто не верил…
— Что вы говорили?
— Ах, это не вам… Это я говорил юноше в такси, а он так издевался надо мной, так издевался…

Самый верхний

Костенко подходил к подъезду, в котором жил профессор Гальяновский. Он даже не подходил, а, правильнее сказать, подбегал, потому что такси найти не смог, а если бы и нашел, то вряд ли уговорил бы шофера везти его в долг, без денег. Костенко думал, что Сударь должен быть где-нибудь рядом с домом, ожидая Читу. Но около дома никого не было, он это видел совершенно ясно, потому что шел по другой стороне улицы, чтобы был больший обзор. Когда он начал переходить улицу около подъезда, в десяти шагах перед ним заскрипела тормозами «Волга» с синими шашечками на дверцах. Из машины вышел Сударь. Костенко пошел следом за ним к лифту.
— Погодите, товарищ, — сказал он, — мне тоже наверх.
Сударь пропустил его вперед и спросил:
— Вам какой?
— Самый верхний.
Сударь закрыл дверь и нажал кнопку пятого этажа. Лифт медленно пополз вверх. Солнце то заливало кабину ослепительным желтым светом, то наступала темнота, когда начинался пролет. Пять раз солнце врывалось в кабину, и пять раз наступал тюремный сумрак.
На пятом этаже кабина остановилась, и Костенко увидел на площадке дверь. Она была прямо перед дверью лифта. На двери — медная пластинка: «Академик Гальяновский».
Сударь вышел из кабины лифта и, не оглядываясь, захлопнул за собой дверь. Костенко неслышно отпер ее и, быстро достав пистолет, тронул им Сударя.
— Тихо, — сказал он. — Руки в гору.
Сударь обернулся, будто взвинченный штопором, и полез в задний карман брюк. Костенко понял — пистолет. Тогда, быстро размахнувшись, он ударил Сударя рукояткой своего «Макарова». Ударил так, чтобы оглушить. Сударь прислонился к стене, и руки у него обвисли. Костенко достал из заднего кармана его брюк пистолет, сунул себе за пояс и сказал:
— Подними чемодан.
Сударь открыл глаза и сонно посмотрел на Костенко.
— Не надо, Сударь, — так же тихо сказал Костенко, — не пройдет номер. Не надо мне лепить психа, не поверю… Поднимай барахло!
Сударь поднял чемоданчик. Костенко открыл дверь лифта и пропустил туда Сударя. Нащупав ручку, он, не поворачивая головы, захлопнул дверцу.
Нажал кнопку первого этажа, но вместо того, чтобы кабине пойти вниз, длинно и зловеще затрещал звонок тревоги. От неожиданности Сударь подался вперед. Костенко уперся пистолетом ему в живот и сказал:
— Пристрелю.
Не отводя глаз от лица Сударя, он перевел руку выше и снова нажал кнопку. Кабина пошла вниз. Из темноты пролета она спустилась к окну, и желтое солнце хлынуло в кабину стремительно и осветляюще ярко.
«Сейчас может начаться, — подумал Костенко. — Сейчас он может кинуться на меня, потому что я слеп из-за солнца».
Он сжал пистолет еще крепче и упер локоть в ребра.
Снова наступила темнота. Лицо Сударя выплыло, как изображение на фотобумаге, когда ее опускаешь в проявитель. Его лицо казалось Костенко смазанным, словно снятым при плохом фокусе.
«Сейчас снова будет солнце, — подумал он, — и еще три раза потом будет солнце, черт его задери совсем…»
— Убери пистолет, — попросил Сударь, — ребру ведь больно.
— Потерпишь.
— Убери. Я гражданин, я требую.
— Ты у тети Маши требуй. У меня просить надо, Сударь.
«Еще два раза я буду слепым. Потом надо будет выводить его. Мне нельзя поворачиваться спиной. Ага, я заставлю его обойти меня. Нет, не годится. Он решит, что я боюсь, и начнет драку. Стрелять нельзя, а он здоровее меня, сволочь».
Все. Стоп. Лифт, подпрыгнув, остановился.
Дверь распахнулась сама по себе.
«Неужели его человек?! — пронеслось в мозгу у Костенко. — Оборачиваться нельзя».
— Успел! — крикнул Росляков. — Это я, это я, Славка!
Костенко шумно вздохнул и сделал шаг назад.
— Давай топай, милорд, — сказал Костенко, — быстренько…

 

В кабинете Садчикова, после обыска, Костенко предъявил Сударю постановление на арест. Тот внимательно прочитал все, что там было написано, осторожно положил бумагу на краешек стола и сказал:
— Никаких показаний давать не буду, подписывать тоже не буду. Если хотите со мной поговорить, дайте марафета. Я иначе не человек.
— Наркотика ты не получишь, — сказал Костенко. — Это раз. Подписи нам твои не нужны. Это два. И показания — тоже. Это три. Понял?
— Ты меня на пушку не бери, я сын почетного чекиста.
— Ты сын подлеца, запомни это, и никогда впредь не смей называть своего отца чекистом. Он им не был.
— Я вызову сюда прокурора.
— Не ты, а я вызову прокурора.
— Какое имеешь право называть меня на «ты»?
— А ну, потише, и не хами. Все равно наркотика не получишь.
— Я требую прокурора! Прокурора! Марафета! Прокурора! Марафета!
Сударя прорвало — началась истерика.
Когда Садчикову рассказали про звонок из прокуратуры — требуют взять под стражу Леньку Самсонова. — он хлопнул по столу папкой так, что подскочила телефонная трубка.
— Перестраховщики, — сказал он. — Ни ч-черта не понимают!
— Позвони к ним, — сказал Костенко. — Надо инициативу перехватить, потом может быть поздно, если он постановление выпишет.
— Ну и ч-что я с ним б-буду говорить?
— А ты с ним не говори. Ты с ним скандаль. Это иногда помогает. Особенно если правда на нашей стороне.
— Т-ты же знаешь — я не умею с-скандалить…
— Пора бы и научиться.
— М-может, ты позвонишь?
— Нет. Это надо сделать тебе. Ты — старший. Я готов идти вместе с тобой куда угодно, ты это знаешь. Но звонить надо тебе… Уважай себя… Уважай так хотя бы, как мы тебя уважаем…
Садчиков позвонил в прокуратуру:
— Послушайте, это С-садчиков говорит. Почему вы с-считаете нужным арестовать Самсонова?
— Потому что имело место вооруженное ограбление кассы.
— Х-хорошо, но при чем з-здесь Самсонов?
— Он был там с бандой.
— Н-ну был. По глупости.
— Вот вы и докажите, что это глупость. И пререкания тут излишни.
— Эт-то не пререкания, поймите. П-парня мы погубим, если его п-посадить. Он же верил нам. Он помог нам задержать бандитов…
Следователь прокуратуры был старым и опытным работником. Он считал, что лучше и безопаснее перегнуть палку, чем недогнуть ее. Так он полагал и ни разу за всю свою многолетнюю практику не ошибся. Во всяком случае, так ему казалось. И не важна, по его мнению, степень тяжести преступления — наказуемое обязано быть наказано. А что принесет наказание — гибель человеку или спасение, — это уже другое дело, к букве закона прямо не относящееся.
— Товарищ Садчиков, — сказал следователь, — мне кажется, не наше с вами дело корректировать законы. Они написаны для того, чтобы их неукоснительно исполнять.
— З-законы написаны для того, чтобы их и-исполнять, это верно, — ответил Садчиков, — но их правильно понимать надо, если речь идет о спасении семнадцатилетнего человека.
— Вы мне передовиц не цитируйте, я газеты сам читаю. Выполняйте мое предписание, а там разберемся.
— Б-будет поздно потом разбираться.
— Разобраться никогда не поздно.
— Д-до свидания.
— Пока. Когда вы его возьмете?
— Н-не знаю.
— Товарищ Садчиков, ваш ответ меня не устраивает. Я сейчас же позвоню комиссару.
— В-валяйте.
Садчиков осторожно положил трубку и снова выругался. И потом быстро поднялся и, не глядя на Костенко, выбежал из кабинета — к комиссару.
Комиссар держал трубку телефона плечом, а руки у него были заняты ремонтом зажигалки. Он дымил папиросой, слушал сосредоточенно, хмуро и лишь изредка повторял: «Ну, ну, ну…» Починив зажигалку, он перехватил трубку рукой и, перебив своего собеседника, сказал:
— Ерунду вы, милый мой, порете. Даже мне странно от вас это слышать. Ладно, хорошо, посадим Самсонова, успокойтесь, только я в данном случае согласен с Садчиковым, а не с вами, и завтра же буду говорить с прокурором.
Потом взорвался:
— Да при чем здесь либерализм? При чем здесь ответственный папаша? Я б папашу с мамашей посадил, а не его! Вы его по карточке знаете, а я с ним целый день провозился! Ладно, хорошо, мы попусту тратим время. Я сказал, что посадим, но согласен в данном случае с Садчиковым и в понедельник буду драться. Вот так. Все.
Положил трубку, поднял голову, хмуро посмотрел на Садчикова и сказал:
— Придется его забирать. Ничего, посидит недельку, а там отобьем.
— Т-товарищ комиссар…
— Ну?
— Это ошибка.
— Пожалуй, что так.
— Неужели нельзя связаться с прокурором города?
— Его нет, я уже звонил.
— З-заместитель?
— Он тоже на совещании.
— Н-но вы в понедельник действительно будете за него драться?
— Боксерские перчатки приготовь.
— Товарищ комиссар…
— Ты меня не обхаживай, Садчиков, я не девушка. Выполняй то, что тебе предписано, и скорее заканчивай все с Читой и Сударем. Молодцы твои ребята, просто истинные молодцы.
— М-может, подождем с Ленькой до понедельника?
— Садчиков, я повторил тебе уже три раза — выполняй то, что предписано. Холку потом мне будут мылить, а не тебе. Так или не так?
— Так.
— Ну и топай. А потом отоспись, на тебе лица нет.
— Машину можно вызвать?
— Зачем?
— Леньку взять.
— Что у тебя, оперативных нет?
— Я за ним на оперативной не поеду.
— Психолог.
— П-приходится.
— Что, открытую «Чайку» прикажешь подать? Долго ты будешь на моем долготерпении играть, а? Дам тебе «Волгу» и поступай так, как тебе подсказывает здравый смысл.
— Прошу р-разъяснить.
— У самого зубы есть — поймешь, если понять хочешь.
— Но я действительно не понимаю…
— Ну и плохо, если не понимаешь…
— Позвольте мне перепоручить это дело Костенко?
— А это как хотите, — сухо ответил комиссар.
— Р-разрешите идти?
— Р-разрешаю, — снова передразнил его комиссар и осторожно подмигнул левым глазом.

 

Успокоившись после истерики, Сударь поудобнее уселся на стуле и спросил:
— Что вы мне предъявляете? И с кем я вообще имею честь беседовать?
— Вам документы показать или, быть может, поверите на слово?
— Москва словам не верит.
— Это что, вы — Москва?
Росляков засмеялся, а Костенко сказал:
— Ну, извини, Сударь, извини…
— Моя фамилия Росляков, я старший инспектор.
— А я — Костенко.
— Звучит, прямо скажем, грозно. Только Костенко — не Олег Попов, мне бы еще и должность.
— Начальник балетной школы.
— Странно. Начальник — и вдруг занимается такой мелкой сошкой, как я.
Садчиков изучающе разглядывал Сударя. Потом зло спросил:
— Ну, в м-молчанку долго будем играть?
— До конца.
— Это к-как понимать?
— Как угодно.
— С Читой хочешь повидаться?
— Не знаю никакого Читы.
— Н-надо говорить «никакую», чудачок, — усмехнулся Садчиков. — Откуда знаешь, что Чита — мужик, а не мартышка?
— По наитию определил.
— В-веселый ты парень. За что Витьку убил?
— Что?
— Л-ладно, ладно, глазки мне не делай. Я спрашиваю, за что ты у-убил Витьку?
— Да я никакого Витьки не знаю.
— Ганкина не знаешь?
— Не знаю.
— Ш-шофера не знаешь?
— Не знаю.
— И Надьку не знаешь?
— И Надьку не знаю…
— А чемодан твой поч-чему у Ганкина в пикапе лежал?
— Вот спасибо родной милиции! У меня как раз неделю назад чемодан сперли.
— Ж-жулики?
— А кто ж еще! Плохо вы с ними боретесь… Кривая преступности ползет вверх. Стыдно, милиция, стыдно. А невинных берете.
— Невинный — это ты? — поинтересовался Росляков.
— Я.
Костенко сказал:
— Ну, извини, Сударь…
— Я-то, может, извиню, а прокурор вас по головке не погладит.
Росляков отпер шкаф и достал оттуда ботинки, изъятые у Сударя во время обыска. Слепок следа возле убитого милиционера Копытова был явно с этих ботинок.
— Это ваши? — спросил Валя.
Сударь равнодушно посмотрел на ботинки, но Садчиков заметил что-то стремительно-быстрое, пронесшееся у него в глазах.
— Что же вы молчите?
— Т-ты отвечай, Сударь.
— Нет, вроде бы не мои, — сказал Сударь, — нет, точно не мои. Я такую обувь не ношу.
— Что, плоскостопие? — поинтересовался Костенко.
— Да.
— Ладно, сделаем экспертизу.
— А зачем ее делать? Мы ведь беседуем, протокола у нас нет…
— Н-ну что ж, з-значит, не будем делать экспертизы. Только ботинки у тебя в квартире изъяты, в присутствии понятых, понимаешь ли…
— У меня к тебе несколько вопросов, — сказал Костенко.
— Да нет, — улыбнулся Сударь, — это у меня к вам один вопрос: на каком основании я арестован? Что за произвол?
— Ага, — сказал Костенко, — произвол, говоришь? Плохо дело. Произвол — это нехорошо. Тогда ступай отдохни в камере.
— Отвечать вам придется, — повторил Сударь, — за арест невинного человека придется вам отвечать.
— Не то с-слово говоришь. За «невиновного» надо говорить. Н-невинный — это из другой серии.
Росляков вызвал конвой, и те пять минут, пока ждали конвойных из КПЗ, все три товарища сидели вокруг Сударя и спокойно разглядывали его. Садчиков — всего его, Костенко — лицо, а Росляков — руки. Сударь глядел на них и улыбался краешком рта. Только левое веко у него дергалось — чуть заметно, очень быстро. А так — спокойно сидел Сударь, совсем спокойно, здорово сидел.
— Завтра с утра побрейся, — посоветовал ему Костенко, — мы тебе парикмахера вызовем. А то из касс опознавать придут, из скупки тоже, жена Копытова — старичка-милиционера на тебя посмотрит, жена Виктора, которого ты сжег сегодня, — им всем надо посмотреть на тебя.
Сударь раздул ноздри, замотал головой и начал быстро повторять:
— Марафета! Марафета мне! Марафета дайте!

 

Костенко и Росляков пошли из управления пешком. Весна сделала город праздничным. Свет в окнах казался иллюминацией. В высоком белом небе загорелись первые звезды.
— Слушай, Слава, давай пойдем в консерваторию, а?
— Ну, давай.
Билетов в кассе не оказалось, у барыг купить они ничего не смогли, а дежурный администратор только развел руками. На всякий случай он спросил:
— А вы, собственно, откуда?
— С Мосгаза, — ответил Росляков, — молодые инженеры.
— Увы, дорогие товарищи инженеры, ничем вам помочь не смогу.
Когда они вышли на улицу, Росляков сердито чертыхнулся:
— А сказать ему, что мы из розыска, сразу б дал билеты.
— Контрамарки б дал.
— С контрамаркой себя чувствуешь бедным родственником. Я пару раз сидел по контрамарке. То и дело гоняли с места.
Костенко посмотрел на Рослякова. Он был невысок, с виду худощав, в очень модном костюме с двумя разрезами на пиджаке, в остроносых туфлях, начищенных до зеркального блеска, с университетским значком на лацкане. Когда Костенко кончал юридический факультет, Росляков поступал на первый курс. На факультете много говорили про него. Росляков был тогда самым молодым мастером спорта по самбо. Когда он пришел в управление и попал в группу Садчикова, первый же вор, с которым ему пришлось «работать», сказал:
— Чего вы мне стилягу подсунули? Я фертов не уважаю.
Валя тогда очень рассердился, но себе не изменил, на работу он ходил по-прежнему в неимоверно модном костюме, с ворами всегда говорил на «вы», был предельно вежлив, и только однажды, когда забирали одного бандита, который оказывал вооруженное сопротивление, он так скрутил ему руку, что тот потерял сознание, а придя в себя, сказал:
— Начальник, вы — ничего себе. В законе. Я вас уважаю за силу.
Это стало известно в уголовном мире, и с тех пор Валю там побаивались.
— Ну, что дальше? — спросил Костенко. — Плакала твоя консерватория.
В управлении знали эту страсть Рослякова. Треть своего оклада он тратил на консерваторию и Зал Чайковского, не пропуская ни одного сколько-нибудь интересного концерта. Началось это у него случайно. Однажды, еще учась в университете, он пошел послушать концерт Евгения Малинина. Тот играл Равеля, Скрябина, Шопена. Сначала Валя сидел в кресле спокойно, но, когда Малинин стал играть Равеля, его пьесу о море и утре, об одиночестве на песчаном берегу, когда вокруг никого нет и только далеко-далеко видны рыбацкие сети, черные на белом песке, Валя вдруг перестал чувствовать музыку, но ощутил ее в себе. И музыка заставила его видеть все так, словно это происходило наяву, именно сейчас и только с ним одним.
Росляков сидел в кресле напряженно, поджавшись, а когда пианист кончил играть, Валя весь обмяк и ощутил огромную блаженную усталость. А потом был «Революционный этюд» Шопена, и мурашки ползли у Вали по коже, и дышалось ему трудно, потому что стремительной кинолентой шли у него перед глазами видения — его видения, понятные только одному ему и совсем не совпадавшие с тем, что было написано в маленьких брошюрках, которые билетеры продают у входа.
— А ты, конечно, хотел бы на «Дядю Ваню»? — спросил Росляков.
Когда люди проработали бок о бок три года, они научились хорошо и точно чувствовать друг друга. Как-то Костенко рассказал друзьям про то, как они с Машей пошли во МХАТ на «Дядю Ваню». Доктора Астрова играл Ливанов. Он говорил с Соней ночью в большой комнате, и в окнах было синё, и Костенко казалось, что где-то рядом поет сверчок. «Знаете, — говорил Астров, — когда идешь темной ночью по лесу, и если в это время вдали светит огонек, то не замечаешь ни утомления, ни потемок, ни колючих веток, которые бьют тебя по лицу…»
Костенко сжал руку жены и подумал: «Это про меня тоже». И потом, когда ему делалось плохо или не ладилось на работе, он шел во МХАТ на «Дядю Ваню», но только обязательно чтобы с Ливановым, и уходил со спектакля радостным и спокойным, потому что большая мысль всегда рождает доброту и спокойную уверенность.
— На «Дядю Ваню» идти нет смысла. Там не Ливанов сегодня, — сказал Костенко. — Айда по домам, старик.
— Ну уж это кто куда, — ответил Валя, — я человек молодой и свободный.

Должностное преступление

Дверь Костенко открыла Людмила Аркадьевна.
— Вы оттуда? — спросила она, побледнев.
— Да, оттуда, — ответил Костенко. — Ленька сейчас дома?
— Нет, они с отцом на даче.
— А где дача?
— В Звенигороде.
— У реки?
— Нет. Как раз наоборот.
— Мне не нужен адрес, да и вы толком его не помните, потом вы больны и поэтому не сможете со мной туда проехать, да?
— Я ничего не понимаю.
— Все очень просто. Я к вам приехал, мне нужен Ленька. Вы запоминайте, что я говорю, слышите? А его дома нет, и вы больны, а потому не смогли поехать со мной, точного адреса не знаете, да?
— Вы хотите арестовать мальчика?
— Я не хочу…
— Но вас заставляют?
— Вы запомнили то, что я вам сказал?
— Да.
— Пойдите выпейте воды…
— Ничего.
— Пойдите выпейте воды, успокойтесь и слушайте дальше.
— Я слушаю.
— И не вздумайте устраивать сцен парню.
— Как вы можете так говорить со мной?
— Могу. Если бы не мог, не говорил. Когда я уйду, попозже вечером возьмите такси и поезжайте в Звенигород. Скажите Самсонову, но так, чтобы Ленька не слышал, пусть до вторника он будет на даче. Пусть он ни в коем случае не возвращается в Москву.
— Но у него в понедельник экзамен…
— Вызовите врача — не мне вас учить. Со справкой поезжайте в школу. Ясно?
— Да.
— В понедельник вечером я зайду.
— Боже мой…
— Все будет хорошо.
— Боже мой, боже мой…
— Ну, нечего вам, Людмила Аркадьевна. Извините меня, но вы сами во всем виноваты.
— Я знаю, — тихо ответила женщина.
— Неужели такие нужны встряски, чтобы понять?
— Я знаю, — повторила она, — я все сделаю, как вы сказали, не сомневайтесь. Чем я только смогу вас отблагодарить?
— С ума только не сходите. До свидания.
— До свидания. Спасибо вам. Огромное, великое вам спасибо.
— Да ладно, господи, — рассердился Костенко и, не попрощавшись, ушел, совершив должностное преступление.

Эх, женщины, женщины…

Садчиков вернулся домой поздно вечером. Загар его был, казалось, смыт — такой он стал бледный и серый. К тому же Садчиков оброс за эти два дня, и колючая щетина делала его лицо не по годам старым.
Сняв пиджак, он прошел в ванную и долго мылся холодной водой. Потом так же долго вытирался шершавым полотенцем, глядя на себя в зеркало.
«Я же седой, — подумал он. — Какая нелепость: седой, старый, а продолжаю считать себя молодым и с Валькой на «ты».
— Хочешь есть? — спросила Галина Васильевна.
— Не очень.
— Уже обедал?
— Если бы…
— Ляг отдохни. Я сейчас приготовлю кровать.
— Ничего, я так…
— Зачем же? Ложись по-настоящему.
— А ты?
— У нас тетя Валя. Мы смотрим телевизор. Интересный фильм, польский…
— У них хорошие к-картины. Сейчас я переоденусь и выйду к т-тете Вале. Только минутку отдохну.
«Надо пойти поздороваться с тетей Валей, — подумал он, — иначе старуха обидится и будет пилить за меня Галю. Но она сразу же начнет рассказывать про свои болезни, а я не могу, когда она талдычит о болезнях».
Садчиков слышал, как за стеной сердитый телевизионный голос ругал кого-то, и ему было смешно слышать эту ругань, потому что, ругайся так все, было бы удивительно спокойно работать в МУРе. Телевизионная ругань злых киношных героев — мечта любого сыщика.
«Надо бы выйти к старухе», — еще раз подумал Садчиков и выключил свет.
Передача шла, по-видимому, очень долго, потому что, когда легла Галя, в квартире было тихо и слышалось, как по улице, гулко топоча острыми каблучками, пробегали девушки из студенческого общежития.
Садчиков секунду лежал с закрытыми глазами. Он всегда думал, лежа с закрытыми глазами, чтобы ничего не видеть и не отвлекаться, размышляя об увиденном. Потом он обернулся к Гале и обнял ее.
Он лежал, обнимая жену, и по-прежнему ясно, будто на экране кино, видел парня, сожженного в комнате. А потом он представил себе Леньку, стриженного наголо, без пояса, без шнурков, в камере, среди бандитов… Костенко, наверное, уже привез его в КПЗ и сдал дежурному офицеру, и мальчишка стал белым, и от волнения у него заледенели кончики пальцев…
Все эти видения пронеслись у него перед глазами, и на душе стало так пусто и горько, что Садчиков порывисто вздохнул и начал искать рукой на столике папиросы. Папирос не было, а у него не хватало силы заставить себя подняться и пойти за ними в другую комнату.
— Может быть, ты скажешь мне что-нибудь? — спросила Галя.
— Что?
— Ну, я не знаю…
— Не сердись т-только, Галочка. Я очень устал. Понимаешь? Сил нет, как устал.
Садчиков ничего не мог с собой поделать. Он не мог сейчас думать ни о чем другом, кроме как об убитом парне. Садчиков видел его желтые пятки и ослепительный оскал зубов. Он все это видел, но не мог, не имел права говорить обо всем этом Гале, потому что раз уж он взял на себя великую муку бороться со зверством, так, значит, все это надо держать в себе самом. Если есть сила. Если нет — тогда надо просто уходить в какую-нибудь канцелярию и регистрировать дела. Ужасы, которые он видит, должны умирать в нем одном: иначе какой же смысл сидеть в управлении? Репортер скандальной хроники играет на нервах читателей. А Садчиков хочет сделать так, чтобы этой проклятой игры вообще не было. Для этого он и сидит в управлении и дерется за каждого человека. А ужасы, которые он смотрит во время этой драки, убивают любовь, они противны самому желанию любить. Они заставляют человека напрягаться до предела, для того чтобы победить в борьбе со зверством.
— Ты, Галка, н-ничего не знаешь, — сказал Садчиков и снова обнял ее. — Совсем ничегошеньки, и слава богу, что ты ничего не знаешь…
Галя отодвинулась от него и усмехнулась:
— Так уж и ничего? Кое-что я, наверное, все-таки знаю…

Костенко отдыхает

«Милые мои девчата!
Сижу чищу себе картошку на ужин и сочиняю вам письмо. Я тут закончил одну работу и думаю, что дня через два меня отпустят отдыхать. Сразу еду к вам. В общем, у меня все в порядке. С квартирой пока плохо. Обещают на зиму. Вот так-то. Как там Аринушка моя маленькая? Я просто не представляю себе, как мы жили раньше без нее. Толстой писал, что ребенок делает человека более уязвимым. Так только своя боль и забота, а здесь махонькое существо, за которое ты в ответе перед миром. А посему, писал Толстой, надо иметь по крайней мере трех, а не одного ребенка. Любопытно, как ты к этому его мнению отнесешься? Должен тебе признаться, что мое мнение полностью совпадает с мнением классика.
Да, неделю назад меня, между прочим, затащил к себе Митька Степанов. Он читал мне и Левону Кочаряну главу из своей книжки. Вообще-то ничего, но только много сочиняет. Что-то сейчас пошла мода на сочинительство. Чтоб не так, как бывает на самом деле или на самом деле было, а именно так, как хочется писателю. Левон, правда, хвалил, ты знаешь, Левушка никогда душой не кривит. Черт его знает, быть может, у меня после работы в милиции выработалась чрезмерная придирчивость по отношению к недостаточности доказательств? В нашем деле истина должна быть абсолютной. Иначе прокуратура завернет дело. Или суд. Может быть, впрочем, если писатель станет выписывать абсолютную истину, его работу завернет читатель? Она ведь вроде милицейского протокола, эта самая абсолютная истина… Потом пришел Ларик Влас. Веселый и маленько пьяный. «Я, — говорит, — уникальную кость из глотки старухи вытащил. Ругалась с золовкой и подавилась. Так ведь, — говорит, — ругаться не могла, задыхалась и полезла на золовку драться. Мычит и дерется…» Ларик тоже послушал Митькин рассказ и посоветовал ему переключаться на детектив. «Это хоть читают, Мить, — сказал он, — в детективе хоть заранее неизвестно, что будет. Самый-то конец, конечно, известен — изловят супостатов, зато очень интересно читать, как за ними гоняются». Потом мы сообразили холостяцкий ужин, наварили полную кастрюлю макарон, и писатель поставил две бутылки «пива с быком», что на языке алкоголиков означает «зубровку». Тебе от всех ребят привет. Митька считает тебя образцово-показательной женой. «Женщина, которая оставляет мужа одного на все лето, — святая, — сказал он. — Надя меня оставляет максимум на два дня, но при этом по десять раз звонит, проверяет, где я».
Пожалуйста, напиши мне поскорее. Целую вас обеих. Люблю вас очень. Очень люблю вас. Скучаю. До свидания. Слава».

Росляков и Алена

Валя зашел в автомат. Позвонил девушке, с которой как-то вместе сидел на литературном вечере в Политехническом музее. Девушку звали Алена. Она училась на четвертом курсе филфака, ругала жизнь и ничего не хотела. Так она, во всяком случае, говорила Рослякову.
— Слушаю…
— Можно Алену?
— Это я.
— Здравствуйте, Росляков.
— Кто?
— Ну, это я… Валентин…
— А, это с которым мы сидели на диспуте?
— Да. Что вы делаете?
— Ничего. Сижу и думаю, как было бы хорошо выпить.
— А что вы пьете?
— Все.
— Предпочтение есть? Водка, вино, коньяк?
— Я пью все, — повторила Алена.
— И политуру?
— Что?
Валя засмеялся.
— Значит, не все. Политуру не пьете.
— С удовольствием попробую.
— Говорите ваш адрес.
Валя купил бутылку коньяку и конфет. Алена жила рядом, и он сразу же нашел ее дом. Она открыла ему и сказала:
— Входите.
— Спасибо.
— Я всегда боюсь встречать человека во второй раз…
— Почему?
— Разочароваться можно…
— Вы что — одна здесь?
— Одна. Знаете, как тоскливо жить одной в квартире!
— Отдайте часть моему другу. У него неважно с жилплощадью.
— Я — пожалуйста. Предки против. Они у меня из породы консерваторов.
— А где предки?
— У синего моря. Если вам жарко, снимайте пиджак.
— А я и сниму.
— Это, наверное, ужасно глупо, что я вас пригласила, да? Вы думаете обо мне черт знает что.
— Точно.
— А какая разница, в конце концов?
— Тоже верно.
— Сейчас я принесу штопор.
— Не надо. Смотрите, это делается так, — сказал Валя и ладонью вышиб пробку.
— А я умею полоскать горло коньяком.
— Не может быть!
— Честное слово. Смотрите.
Она налила коньяк в рюмку, сделала глоток и, скосив глаза, начала полоскать горло. Нос у нее сморщился, как у человека, который принимает горькое лекарство, а глаза смотрели на Валю победно и выжидающе.
— Здорово, — сказал Росляков. — Еще раз, пожалуйста.
— Какой хитрый, — улыбнулась Алена, — я только раз могу.
— Ну извините…
— Что?
— Ну, извините, говорю… Это такая присказка у моего товарища есть.
— Только, пожалуйста, не начинайте мне рассказывать про своего товарища. Почему-то все всегда рассказывают про своих друзей и знакомых и никто не хочет говорить про себя.
— Про себя — нескромно.
— Это только так кажется. И потом, если себя хвалить, то, конечно, нескромно. Я вот себя ненавижу и поэтому всегда о себе говорю. Вы себя любите?
— Люблю.
— Вы счастливый. А что вы делаете?
— Пью коньяк.
— Нет, а вообще?
— А вообще учусь.
— Где?
— В педагогическом.
— Почему я вас там не видала?
— Я на заочном.
— На каком курсе?
— На последнем.
— Интересно?
— Очень…
— Счастливый человек… Вас как уменьшительно зовут?
— Валя…
— Среднее имя. Не мужское и не женское.
— Ну все-таки мужское.
— Вы обиделись?
— Ужасно.
— А почему вы ко мне пришли?
— Потому что мне захотелось к вам прийти.
— Пейте коньяк.
— Я уже.
— Пейте еще.
— Хорошо.
— Ну, так почему же вы пришли ко мне? Для того, чтобы говорить со мной, слушать музыку и смотреть альбомы?
— Хотя бы.
— Вы все врете.
— Может быть. Но если я вру, тогда вы уже совсем пьяная.
— Нет еще. Когда я стану пьяной, вы начнете раздевать меня.
— Обязательно?
— А зачем вы тогда приходили?
— Что это вы злая такая?
— Разозлили…
— Кто?
— Люди.
— Я лучше уйду, наверное?
— Почему?
— Да так. Чтоб больше не злить.
Он поднялся и пошел к двери. Отпер ее. Хотел выйти, но Алена взяла его за руку и сказала:
— Я просто дрянь, не обращайте на меня внимания.
— Ты дрянь? — улыбнулся он, обернувшись. — Ты просто дуреха…
Она кивнула головой. А потом ткнулась лицом ему в грудь, и плечи ее затряслись. Росляков стал гладить ее по плечам и по голове.
— Ну, не надо, — говорил он, — не надо, дурачок. Это все ерунда, не надо так плакать, не стоит…
— Стоит, — сказала она, — стоит, потому что я за все плачу. Сейчас, я скоро перестану, только ты не уходи.
— А я и не собираюсь.
Она посмотрела на него сквозь слезы и жалко, по-детски улыбнулась…

Только не двое

Ночью Садчикова разбудил телефонный звонок.
— Прости меня, — сказал комиссар, — тут один любопытный сигнал поступил.
— Еду.
— Погоди, разбежался… Такси сейчас не найдешь. Шофера пришлю.
— Я спущусь. На улице подожду…
— Дождь. Погоди, он подымется за тобой.
— М-михайлыч?
— Он самый…
Садчиков положил трубку, оделся, стараясь не шуметь, и пошел на кухню. Зажег конфорку, поставил чайник и начал делать бутерброды — себе и Михайлычу. Масло в холодильнике было до того смерзшееся, что не резалось, а крошилось желтыми ажурными стружками.

 

…Михайлыч всегда стучал в дверь. Он понимал, что звонок ночью переполошит всех в квартире, поэтому стучал условным, известным всем в управлении стуком — три раза быстро, а четвертый долго и гулко.
— М-михайлыч? — тихо спросил Садчиков.
— Михайлыч, — ответил тот.
Садчиков отпер дверь и сказал:
— З-заходи, старина.
— Да ничего, — ответил Михайлыч, входя.
— Пошли чайку попьем.
— Да не стоит.
— Л-ладно, ладно, будет кокетничать…
— Хорошая из меня кокетка.
— С с-сединой куда как л-лучше. Сейчас, говорят, с-седые мужчины в моду вошли.
— Седина в голову, бес в ребро.
— Р-ребра перебиты, какой там, к ч-черту, бес… Ешь б-бутерброды.
— Да ничего…
— Л-ладно, наваливайся, сам, наверное, только чаем и питался ночью.
— Почему чаем? Сухарь грыз.
— Пусть м-мышь сухарь грызет, ч-человеку сливочное масло надобно.
— Это истина, это вы очень верно подметили.
Садчиков засмеялся и стал наливать чай — дымный и пахучий — в большие красные чашки.

 

Комиссар пригласил Садчикова садиться и, поглаживая себя по животу, сказал:
— Мне сейчас анекдот смешной рассказали.
— А вот интересно, кто анекдоты выдумывает? — спросил Садчиков.
— Люди, — ответил комиссар, — кто ж еще?
— Не иначе, как писатели.
— Журналисты скорее, я думаю.
— П-почему журналисты?
— А у них времени больше. Писатели трудяги, спину гнут, а журналист — он просвет имеет. Да и потом парни они веселые и по бритве — вроде нас — ходят. А когда веселье, тогда и анекдоты рождаются.
— П-похоже, — сказал Садчиков, — очень может быть. Или веселье, или злость. Похоже.
— «Похоже», — передразнил комиссар. — Что я тебе, Алейников? Похоже на фотографии выходит, а я тебе мысль излагаю самостоятельную, ни на что не похожую, мил душа…
— Ну-ну, извините, — сказал Садчиков по привычке и сразу же понял, как не к месту сказал он эту свою шутливую фразу.
Комиссар внимательно посмотрел на него, хмыкнул и ответил:
— Да нет, ничего…
И оба они враз засмеялись, весело глядя друг на друга.
— Слушай, — сказал комиссар, — ты думаешь, что с Сударем все?
— Д-думаю, нет.
— Почему?
— Потому что вы м-меня про это спрашиваете.
— Умный, черт.
— А к-как же иначе?
— Иначе нельзя.
— В том-то и дело.
— Ну шутки побоку. Парень к нам позвонил, футболист. Александр Пашков, с покойным Ганкиным в одном доме живет. Так он за полчаса перед убийством шофера там старичка видел какого-то. Старичок его заметил и отпрянул от окошка, а это значит — умный старичок. В электричке он ехал с футболистом, до Тарасовки, понимаешь, ехал… Вот штука какая… Проездной билет контролеру предъявлял. Как тебе это понравится?
— Очень м-мне это не нравится.
— Мне тоже.
— М-может, вызвать Читу? П-побеседуем с ним…
— Неудобно. Поздно уже… Как у вас с ним дела?
— Р-работаем…
— Ясно, что не танцуете… В группе у тебя все в порядке?
— Один мой сотрудник с-скоро с женой разведется.
— Кто?
— Костенко.
— Дама — сволочь?
— Н-нет, райжилотдел.
— Испугал. Я с райжилотделом ни черта поделать не могу, это, мил душа, выше моих сил.
— К-костенко с женой в разных квартирах ж-живет уже второй год…
— Любить будет крепче.
— Х-хорошо шутить.
— Ты меня еще постыди, Садчиков.
— Оп-пасно.
— Опасно блох ловить, шума много будет и с кровати можно упасть… Звонил я уже в исполком. Обещают к зиме дать ему жилье.
— Третью з-зиму обещают.
— Хорошо, что не четвертую. Мне важней, чтоб сначала рабочему квартиру дали. Потерпит твой Костенко, потерпит.
— К-костенко потерпит, товарищ комиссар, а дочка у него, Аришка, — ей про терпение не объяснишь.
— А Чуковский зачем с Михалковым? Пусть они ей растолкуют. «Муха, Муха-цокотуха, сейчас с квартирой заваруха». Ничего стихи?
— Г-гаврилиада.
— Дерзкий ты стал, Садчиков, не иначе как меня подсиживаешь.
— Товарищ ком-миссар…
— Знаю я вас, молодых…
— Да я уж с-седой…
— Велика важность. Седой — не лысый. Зови Читу, черт с ним, пускай потом прокуроры стружку снимают за неурочный допрос — одной стружкой больше, одной меньше, все одно плохо. Да, кстати, Самсонова взяли?
— Нет.
— Почему?
— Дома никого нет.
— Где они?
— Н-неизвестно.
— Эмигрировали, что ль?
— Вряд ли.
— Сам ездил?
— Костенко.
— Завтра забери. Сам.
— Завтра выходной день, товарищ комиссар…
— Смотри, Садчиков…
— Т-только этим и занимаюсь, товарищ комиссар. Вы в понедельник обещали быть у прокурора.
— А если откажет?
— Федерация есть.
— Ну а и она?
— Генеральный!
— Он тоже?
— Н-не может быть.
— А если?
— Н-не может быть, товарищ комиссар.
— А не фетишист ли ты, майор?
— Г-где уж нам уж выйти з-замуж!
— Смотри, в понедельник изволь мой приказ выполнить — парня забери.
— Ясно, будет сделано.
— Шутник ты, Садчиков.
— С-стараюсь.
Комиссар поднял трубку, нажал белую кнопку селектора и попросил:
— Из шестнадцатой ко мне Назаренко приведите.

Ночной разговор

Заспанный Чита вошел в кабинет боком и остановился у двери.
— Проходи, проходи, — сказал комиссар, — садись…
— Не беспокойтесь…
— Это ты беспокойся, хороший мой, мне беспокоиться нечего. — Комиссар неторопливо закурил, долго и лениво тушил спичку, а потом неожиданно спросил: — Где ваш дед, кстати, живет?
— Какой дед?
— Не играй, Чита, — сразу же включился Садчиков, — актер из тебя п-плохой, просвечиваешься сразу. Где старик?
— Какой старик?
— Который машину вам доставал…
— Прохор?
— Да.
— Я его адреса не знаю.
— Что ж ты, неполноправный какой?
— Да нет. Сударь тоже не знает.
— Уж и так…
— Точно.
— На, пей чай. С сахаром, — предложил комиссар. — В камере небось так густо не кладут?
— Что вы…
— Вон печенье. У меня от ужина осталось. Домашнее, на сливочном масле. Бери парочку.
— Благодарю вас.
— Воспитанный ты, парень, — усмехнулся комиссар, — дипломат просто-напросто… Ну а как ты думаешь, где он может жить?
— Он вообще-то за городом, мне кажется. А можно еще печеньице?
— Что, оголодал?
— Да, несколько…
Комиссар снова хмыкнул и покачал головой.
— Прямо дивлюсь на такого деликатного вора. Приятно говорить — видно воспитанного человека.
— Я не вор.
— А кто же ты? Священник? Или, может, врач-общественник?
— Я советский гражданин, товарищ комиссар, я глубоко ошибся и за это несу сейчас раскаяние.
— Нести куль можно, раскаяние — не уцепишь, это тебе не мешок с опилками.
— Нет, товарищи, — вздохнул Чита, — я ощутимо чувствую, как тяжело раскаяние.
Комиссар поморщился и сказал:
— Знаешь что, Чита? Иди-ка ты напрочь со своим раскаянием. Я вашего брата тридцать пять лет ловлю, и все одну пластинку крутят, когда ко мне попадают. Брось. Скучно, я не верю. В тюрьме посидишь, баланду пожрешь — вот тогда раскаяние к тебе придет. Вот тогда ты головой о нары биться начнешь. Выть воем будешь: «Чего мне, дураку, не хватало? Квартира была, костюм был, заработок был. Девки любили!» Ан нет, все побольше грабануть хочется. Вот тебе и отольется. Это я так говорю, если на тебе милиционер не висит. Если Копытов на тебе — вышку получишь, не иначе.
У Читы сразу же затряслись руки.
— Я не знаю никакого Копытова, я не убивал милиционера, я вообще никого не могу убить.
— Чем ты д-докажешь свое алиби? — спросил Садчиков. — Где ты был в ночь убийства?
Чита стал ломать свои длинные пальцы, поднеся их к подбородку.
— Сейчас, сейчас я вспомню. Только погодите одну минуточку. Сейчас. Ну да, конечно, я в ту ночь был у Наденьки…
— В какую? Откуда ты з-знаешь, в какую ночь был убит Копытов?
— Я не знаю…
— Врешь. Отвечай быстро! Смотри в глаза!
— Только не бейте меня!
Садчиков засмеялся.
— Д-да кто об тебя р-руки станет марать? Наслушался глупостей о нас и пошел истерику выкручивать. Т-ты лучше мне ответь на вопрос.
— Вы не спрашивайте так строго. Я не могу, когда строго.
— Чита, тебе Сударь говорил про убийство? Отвечай правду.
— Клянусь жизнью — нет! Он мне только дал пистолет.
— А какой из себя Прохор, Чита? Опиши-ка нам его…
— Обыкновенный. Старичок. С палкой ходит и говорит вроде как блаженненький. Он мне и дал…
Чита осекся, потому что понял: скажи он слово — и полетит к чертям версия о пистолете, купленном на вокзале. Садчиков, как показалось Чите, ничего не заметил, а комиссар что-то писал на листке бумаги и, казалось, вообще в разговоре не участвовал.
— Ч-чита, скажи-ка мне вот что… Старик Прохор с какого вокзала приезжал?
— Вроде бы с Курского. Он там нам встречу назначил.
— Это-то за день перед задуманным грабежом профессора и скрипача?
— Да.
Комиссар оторвался от своих бумаг и спросил:
— Именно там, у Курского, Прохор и дал тебе пистолет?
— Какой пистолет?
— Смотри в глаза!
— Я… смотрю…
— Ну!
— Ой, не надо так смотреть на меня…
— Отвечай!
— Я не знаю…
— Да или нет?
— Нет…
— Врешь! На рукоятке есть следы пальцев Прохора!
— Этого не может быть! Он в перчатках…
— Вот это другой разговор, — улыбнулся комиссар, — а то «нет, нет»!
— Дурак! — закричал Чита и стукнул себя кулаком по голове. — Осел!
— Верно, — согласился комиссар. — Давай еще себя побей, только не до синяков, а то с меня голову снимут.
— Что мне теперь будет? Расстрел? Скажите мне правду, я умоляю вас! Только скажите мне правду! Спасите меня, я буду во всем вам помогать! Я буду все рассказывать обо всех, только защитите меня!
— Заслуженный артист, — сказал комиссар, — тебе только Смердякова в театре играть. Не кривляйся! Если на тебе нет крови милиционера, если твои доводы подтвердятся, ты будешь жить.
— Вы правду говорите?
— А какой резон мне врать, сам посуди?
Чита улыбнулся белой, вымученной улыбкой и перестал ломать пальцы.
— Да, да, — сказал он, — какой вам резон…
— Ч-чита, — спросил Садчиков, — ты сможешь узнать Прохора по фотографии?
— Конечно.
— Он по ф-фене ботает?
— Нет, он как поп изъясняется.
— Матом ругается?
— Нет, я не слыхал ни разу.
— Так. Хорошо. Ну а Сударь будет о нем говорить, как думаешь?
— Нет. Он вообще ни о чем говорить не будет. Вы его не знаете — он же зверь, железо, а не человек.
— З-заговорит, — пообещал Садчиков, — и н-никакая он не железка. Он ржа по-одзаборная. Завтра у т-тебя с ним очная ставка будет.
— Не надо.
— Б-боишься?
— Нет, не боюсь, но все-таки не надо…
— Надо, милый, надо, — сказал комиссар, — так что ты мужайся. И чтоб без штучек мне. Без фортелей. Вот ручка, бери печенье, пей чаек, сиди и пиши мне все про дедушку Прохора. Подробно пиши, бумагу не жалей. Усек, Чита?
— Усек, товарищ комиссар.
— Ну тогда молодец. И запомни — гусь свинье не товарищ, так что ты меня впредь гражданином величай.
— Простите, гражданин комиссар.

А Сударь-то наглец

Когда Читу увели в камеру, комиссар внимательно прочитал все написанное им, а потом передал Садчикову. Покачал головой, отошел к окну, закурил. Серый рассвет делал небо бездонным и близким. Было слышно, как дворники подметали улицы.
Сударь в камере не спал и поэтому, когда его привели на допрос, глядел волком и на комиссара и на Садчикова.
— Здравствуй, — сказал комиссар, — садись.
Сударь, подвинув к себе стул, сел.
— Благодарить надо.
— Спасибо.
— Что, не спится?
— Почему… Спится.
— Физиономия у тебя больно бодрая.
— От характера.
— Ш-шутник.
— А это от положения. В моем положении только и шутить.
— В твоем положении плакать надо, Ромин. Горючими слезами плакать.
— Москва слезам не верит.
— Это тоже правильно. Все на себя берешь?
— Что именно?
— Все.
— Я на себя ничего не беру. И если вы хотите со мной говорить по-человечески, прикажите, чтобы марафету дали.
— А еще чего хочешь?
— Больше ничего. Только я без марафета не человек, зря время тратим.
— Ч-человек, человек, — успокоил его Садчиков, — самый настоящий ч-человек.
— Что касается настоящего, — поправил комиссар, — то здесь я крупно сомневаюсь. Ну, Ромин? Милиционера на себя берешь?
— Тяжело.
— Да, пожалуй. Ну а кассу и скупку берешь?
— И еще Дом обуви, — усмехнулся Сударь, — там калоши понравились.
— Ах, калоши… Черненькие?
— Ага.
— С рубчиком?
— С ним.
— И с красным войлоком?
— Это внутри.
— Наблюдательный ты парень.
— А как же. Врожденные способности надо развивать.
— И память у тебя хорошая?
— Хорошая у меня память, ничего не забываю.
— Ну, молодец, Ромин, молодец. Ганкина-то Витьку помнишь? Ганкин, видимо, тоже не твой?
— Валите и Ганкина.
— Нет, Ганкин не твой. Ты обо всем этом деле с Ганкиным не знал. Это дело Прохора.
— Кого, кого?
— Прохора.
— Ах, Прохорова…
— Ну какой же ты молодец, Сударь! — сказал комиссар одобрительно. — Герой, супермен! И с Прохоровым неплохо придумал. Только малость переиграл, удивляться не надо было б, конечно, это ты верно сработал, а вот имя на фамилию менять — слишком уж игра точна, шов заглажен, а у меня глаз зоркий на это дело.
— В т-твоих интересах с-сказать нам правду, Ромин.
— Вы о моих интересах не заботьтесь, не надо.
— К-как знаешь. А заговорить — заговоришь. Все скажешь…
— Ничего я вам не скажу, обожаемые начальники. Ничего. Марафета подкинете — тогда, может, поговорим. Так, без протокола, по-семейному.
— Вот сукин сын, — удивленно сказал комиссар. — Ну и мерзавец.
— У вас сила, вы можете надо мной издеваться.
— У нас сила, это точно. А издеваться — так, Ромин, не издеваются. Издеваются над беззащитными женщинами в кассе и в скупке, над Ленькой Самсоновым, это называется — по большому счету — издеваться.
— А по малому?
— А т-ты наглец, парень, — сказал Садчиков. — Б-большой наглец.
— Дайте марафета, я тогда отойду, гражданин начальник.
— Хорошо, — сказал комиссар, — вопросов больше не будет. За два убийства и вооруженное ограбление полагается расстрел. Это ты знаешь. Чита, конечно, вместе с тобой не убивал — у него кишка тонка. Значит, убивал ты один. Вещественные доказательства у нас есть. Все. Иди. Иди, иди, — повторил комиссар, — конвой в той комнате. Иди. И помни: наше законодательство дает тебе возможность защищаться. И самому и с помощью адвоката. Помни: суд всегда учитывает, кто бил, а кто стоял рядом. Мы тоже к этому прислушиваемся. Если у тебя есть хоть малейший намек на алиби — выкладывай, мы будем этот твой малейший намек анализировать.
Сударь продолжал улыбаться, но было видно, как сильно он побледнел.

Прохор обдумывает

Прохор лежал и курил. Он курил спокойно, глубоко, с хрипом заглатывая дым, внимательно следил за тем, как вспыхивал красный тлеющий огонек и постепенно становился пепельно-черным.
Он все понял, Прохор. Когда он два раза позвонил Сударю и оба раза к телефону подошел один и тот же мужчина, Прохору все стало ясно: мальчики провалились, в остроге мальчики…
«Чита меня видел раз, видел с палкой, видел старым. Сударь ничего обо мне не знает. Девять миллионов — Москва с пригородами — иди ищи. Но найдут. Это точно. Они мильтона не простят. Доигрался, доигрался, старик. Раньше надо было дело с профессором решать. Раньше. А связей-то у меня не было, а что без них сделаешь, без проклятых? Поди держи картины-то в сарае — сгоришь, как ракета, они на это дело ЧК бросят, а в ЧК материал обо мне имеется, ох, имеется, спаси, господи, сохрани и помилуй… Чита им все выложит сразу же — нервы у обезьяны не сильные. Сударь выложит, но попозже, недельки через две. Когда они со всех сторон зажмут, тогда он и стукнет про меня. Что он знает? Во-первых, он знает про то, что у меня водится наркотик. Это для милиции козырь — они по этой цепке пойдут. Работать им придется долго, месяца три-четыре, это уж определенно. Да и то неизвестно, выйдут ли они на меня. Они могут на Фридке споткнуться — она ведь наркотик из аптеки мне перебросила. И опять-таки через третье лицо. Нет, тут, пожалуй, бояться нечего: у Фридки срок, им придется ее тягать из колонии, а это волокита, месяц пройдет, не меньше. Ладно. Это, пожалуй, отпадает. Ну, а что про меня Сударь знает во-вторых? Да вроде бы нечего. Милиционер? Тут экспертиза меня спасет, нет во мне силы, чтоб рукой человека повалить… Здоровьишко нынче уж не то… Если он развалится, что мы вместе мильтона били, — так и пусть разваливается, я-то в сознанку не пойду… Грабеж? А — Витьки нет, сгорел Витенька. Так что все верно — вроде бы выскочил я».
Прохор затушил папиросу, прислушался. Голосили петухи у соседки. Что-то бормотали во сне хозяйкины дети — Федька и Колька. На чердаке, в теплом бревенчатом подкрышье, пел сверчок.
«Если все так, как я думаю, — продолжал рассуждать Прохор, закурив новую сигарету, — то надо сматываться через день-два. За это время мне надо найти одного верного человека и с ним взять профессора — за полчаса перед отъездом из Москвы. За десять минут до отхода поезда — деньги на бочку. Потом — в Сибирь, там человек — иголка. Погодим, посмотрим, может, и выждем чего. Хотя, говоря откровенно, навряд ли. Кто сможет пойти со мной к профессору? Вроде бы никто. Искать нет смысла, я Сударя год искал да год обхаживал. Сейчас не успею — времени мало. Хотя профессора они, возможно, под колпаком держат. Надо завтра посмотреть, нет ли поста у его дома. Вряд ли, конечно. Им надо меня знать, чтоб там пост оставить, а они меня не знают. По-видимому, не знают. Не должны бы. А может, сразу поднаточить когти? Сегодня? В ночь? Сел на поезд — и айда? Сто граммов наркотика у меня есть — это капитал, куда мне больше-то? Хватит пока, там видно будет. Нет. Нельзя. Годков на двадцать меня еще будет, счеты надо кой с кем свести. Профессор скоро загнется, иконы с Рубенсом к большевикам уйдут, ищи потом другого. А что, если Сударику в тюрьму передачку? С цианистым калием в колбаске? МУР не ЧК — могут пропустить. Кто у него из родных есть? Мамаша в Батуми. Плохо. Без паспорта не возьмут. А может, мне на чужачка проскочить? Паспорта у меня еще есть. Ромин — чем не Ромин? Дядя его, а? Тогда милиционер зависнет навсегда. Витька уже навсегда завис. Может, так и поступить? Может, переиграю их всех? А послезавтра вечерком на экспресс — и в Сибирь…»
Назад: ЧЕТВЕРТЫЕ СУТКИ
Дальше: ПЯТЫЕ СУТКИ