Книга: Петровка, 38. Огарева, 6. Противостояние
Назад: РАБОТА-III (Москва)
Дальше: РЕТРОСПЕКТИВА-IV (Вайсвальд, под Бреслау, март 1945 года)

РАБОТА-IV
(Магадан)

1

Костенко, выслушав Тадаву, спросил:
— Участковый только фото показал? Не поговорил, карточек сына не попросил показать?
— Я его не сориентировал, моя вина…
— Вот вы ее и исправьте.
— Но ведь я запросил данные в архивах…
Костенко кашлянул, закурил:
— Найдите время сразу же написать в горвоенкомат по поводу пенсии матери. Что еще?
— Жду заключения экспертизы о методе расчленения трупа Милинко: по предварительным данным, его не расчленяли, Владислав Николаевич, его топором рубили…
— Кто это сказал?
— Да тут…
— Не понял.
— Так считает Саша.
— Журбин?
— Нет, моя Саша. Жена.
— Она-то что про наше дело знает?
— Я тут долго засиживался, товарищ полковник, и позволил себе пригласить ее…
— Ревнует?
— Нам, грузинам, это качество женской души неизвестно, — рассмеялся Тадава, поняв, что Костенко не рассердился, выслушав его признание.
— Вообще-то жен в угрозыск не приглашают, это не кафе «Ласточка», — заметил все-таки Костенко. — Она у вас хирург?
— Да.
— Убеждена, что расчленял не специалист?
— Абсолютно.
— Привлеките ее к экспертизе.
— Неудобно, она ж мою фамилию носит.
— А что — за это деньги платят? — удивился Костенко. — За подсказку, кстати, спасибо, я тут проведу повторную экспертизу, задам такой же вопрос: «Мера компетентности убийцы в расчленении трупов». Ничего вопрос, а?
— Страшный вопрос.
— Страшный — если глупый. Циничный, стоило бы вам заметить, и я бы на вас не обиделся.

 

…Ответ Магаданских экспертов был не столь утвердителен, как заключение Саши Тадавы:
«Скорее всего, труп Минчакова был расчленен топором. Навыки специалиста-мясника или ветеринара не просматриваются явно, однако в связи с давностью совершения преступления категорического ответа на поставленный вопрос дать не можем».
— Ладно, едем к Журавлевым, — сказал Костенко, выйдя с Жуковым из городской клиники, — больше тянуть смысла нет.
— Есть смысл, — угрюмо ответил Жуков, — днем раньше, днем позже, а дело только выигрывает, если погодить. Мы ж их пасём, глаз с них не сводим…
— Я сводки ваши читаю, нет в них ничего интересного. Так можно целый год водить, едем, я чувствую, надо ехать.
— Вы хоть при молодежи про «чувства» не говорите, я ведь воспитываю их: «чувства девице оставьте, логикой жить надо», а вы…
— Логика, между прочим, тоже чувственна… Сначала — чувство, а уж потом его исследование. Когда наоборот — тогда идея в реторте, неинтересно… Я согласен с мнением, что во многом с художников надо брать пример, с писателей — они умнее нас и знают больше, потому как обескоженные, то есть чувственные. У нас с вами под рукой и сводки, и донесения, и таблицы — тем не менее они все точнее ощущают, тоньше, следовательно, вернее. А почему? Чувство, Жуков, чувство.
— Так и начнем сажать кого попало — чувствую, и все тут!
— Сажать — чувства не требуется. Я ж не сажать Журавлева хочу, а наоборот, вывести из-под подозрения. Когда честного человека долго подозревают, ненароком можно и его в преступника превратить…

2

— То есть как не знаю? — удивился Журавлев, усадив на диван Костенко и Жукова. — Михаил родом из Весьегонска, и мы оттуда же. А в чем дело?
Из кухни, вытирая руки ослепительно белой медицинской салфеткой, вышла красивая, высокая женщина. В отличие от загибаловской жены, глаза ее были обычны, тусклы даже, однако высокий лоб, вздернутый веснушчатый нос и очень красивый рот — треугольником — делали лицо запоминающимся, как-то по-особому зовущим.
— Товарищи из милиции, — пояснил Журавлев. — Интересуются Мишей.
— Мы им тоже, кстати, интересуемся, — ответила женщина. — Обещал передать посылку маме, да так и не передал… Копченая колбаса и две банки красной икры…
— Он не писал вам больше? — спросил Жуков.
— А он никогда не писал. Он только телеграммы отправлял, образованием не замучен, — усмехнулся Журавлев и повторил: — А в чем дело, почему вы им заинтересовались? Попал он в тюрьму случайно, вышел, работал, как я знаю, отменно…
— У него родных нет? — спросил Жуков.
— Отчим, по-моему, есть, но он с ним не дружит, — ответил Журавлев, — тот вроде бы с матерью его был груб. Миша его винил в смерти Аграфены Васильевны…
— Это кто такая? — спросил Жуков. — Мать, что ль?
— Да, мама, — ответила Журавлева, посмотрев на Жукова сузившимися глазами.
— Обиделись на слово «мать»? — вздохнул Костенко. — Меня тоже коробит, хотя, позволю напомнить, название романа Горького кажется нам прекрасным — «Мать».
— А вы замечали, — ответила женщина, — что слово написанное и слово сказанное разнятся друг от друга?
Костенко подумал, что Журавлева представляет собою такой тип женщин, настроение которых меняется мгновенно. Люди, столь остро реагирующие на слово, относятся, как считал Костенко, к числу самоедов, с ними трудно, постоянно надобно выверять себя, подлаживаться, а это плохо. «Впрочем, — подумал он, — «с кем протекли его боренья? С самим собой, с самим собой». — И тут же себе возразил: — Но это же Пастернак писал о художнике, а здесь красивая ветеринарша».
— Я замечал это, — ответил, наконец, Костенко. — Я согласен с вами, но мой коллега никак не думал обидеть память мамы вашего друга, просто, увы, мы привыкли говорить языком протокола, а в протоколе «мама» не употребляется, как и «папа», впрочем…Пришли мы к вам вот с каким вопросом: когда вы в последний раз видели Минчакова? С кем? Что он вам рассказывал о себе, о своих планах, друзьях? Был ли он с похмелья? Весел? Грустен?
— Да вы объясните, в чем дело, — капризно рассердилась женщина, — иначе вспоминать трудно.
— Вот если мы объясним вам, в чем дело, вы как раз и можете все напутать, — ответил Костенко. — Вы станете — хотите того или нет — подстраиваться под то, что мы вам откроем. Чуть позже я вам все доложу.
— Ничего не понимаю, — резко повернувшись, женщина вышла на кухню.
— Гражданка Журавлева, — скрипучим голосом сказал Жуков, — вы вернитесь, пожалуйста, в комнату, потому что мы к вам не в ладушки пришли играться, а работать. Если желаете, могу вас официально вызвать в угрозыск для допроса…
— Так я к вам и пришла, — усмешливо откликнулась женщина с кухни.
Жуков посмотрел на Костенко, пожал плечами: «Доигрался, мол, полковник в демократию, вот теперь и выходи из положения».
— Вас доставят в милицию с приводом, — сказал Костенко. — Пожалуйста, сядьте рядом с мужем, и мой коллега начнет записывать ваши ответы.
— Дина, — сказал Журавлев, — ну, успокойся, иди сюда.
— А с чего ты взял, что я неспокойна?! — спросила женщина, возвращаясь в комнату, — белая салфетка по-прежнему была в ее тонких красивых пальцах. — Рассказывай, я буду добавлять, если что не так…
— Миша приехал к нам вечером, — начал Журавлев. — Не помню, в какое время, но уже давно было темно. Да, Дин?
— А какая разница? — она пожала плечами. — Правильно, вечером…
— Снег еще пошел.
— Снег с дождем, — уточнила женщина.
— Да, верно, снег с дождем, — Журавлев закурил, сцепил пальцы, вывернул их. Хруст был ужасен. Костенко поморщился. — Он спросил, готова ли посылочка для мамы, но Дины еще не было дома. Я сказал, что она сегодня должна все собрать, попросил его приехать попозже или завтра утром, а он ответил, что тогда опоздает на самолет. Я ему предложил перенести вылет на завтра, чтобы Диночка не бегала с посылкой, спешка нервирует…
— А вы где были? — не глядя на женщину, спросил Жуков.
— Это кого спрашивают? — поинтересовалась Журавлева.
«Ну, змея, — подумал Костенко, — не баба, а змея, ей-богу».
— Это вас спрашивают, — сказал Костенко. — Вы когда пришли?
— Не помню… Когда я вернулась, Миша все еще не хотел оставаться, но я сказала, что встретила его подругу и она им очень интересуется. После этого я поняла, что он задержится…
— Он был сильно пьян?
— Нет, — Журавлева быстро взглянула на мужа. — Я, во всяком случае, не заметила.
— Как зовут подругу? — спросил Жуков.
— Дора, — ответил Журавлев, снова глянув на лицо жены, — Дора Кобозева.
— Дора Кобозева? Она черненькая? Миниатюрная? — легко спросил Костенко.
Журавлева усмехнулась:
— За глаза ее зовут «бульдозер»… Она — огромная… И очень не любит свое имя, просит, чтобы звали, как меня — Дина.
— Дора Семеновна, кажется, так? — продолжал свое Костенко.
— Дора Сергеевна, если уж точно, — отчего-то обрадовался Журавлев, — не Семеновна, а Сергеевна.
— Она что — подруга ваша? — спросил Костенко Журавлеву.
— Нет. Знакомая. Раза два Миша — когда приезжал сюда с рудника погулять — приводил ее к нам.
— Они у вас ночевали? — спросил Жуков.
— У меня семейный дом, — ответила Журавлева, и глаза ее снова сузились.
— У нее, значит, спали? — уточнил Жуков.
— У нее нельзя, — ответил Журавлев, — одна комната, ребенок и мать ее первого мужа.
— А откуда вы все о ней знаете, если видели всего два раза? — спросил Жуков.
— Видите ли, я приезжал к ним на квартиру, когда щенилась их собачка, карликовый доберман… Тогда, кстати, Миша с нею и познакомился — он был у нас в гостях. Я предложил ему съездить со мною, помочь, если придется…
— А где Дора Сергеевна работает? — спросил Костенко.
— Вы меня спрашиваете? — снова уточнила Журавлева.
Костенко поднялся, сказал Жукову:
— Пойдемте, майор, вызывайте этих свидетелей на допросы, надоело мне в игры играть… А Миша, ваш знакомый, убит, разрезан на куски, расчленен, как мы говорим профессиональным языком, и только что — сгнившим — обнаружен недалеко от аэропорта…
— Ой, — прошептала Журавлева, — Рома, Рома, какой ужас…
Журавлев вскочил с кресла, обежал стол, схватил жену за руку:
— Диночка, что с тобой?! Дать валидол?! — Он обернулся к Костенко: — У нее ж порок сердца, зачем вы так?! Смотрите, как она побелела!
— Сами спрашивали, «что случилось», — ответил Жуков. — Завтра приходите к девяти, пропуска вам будут выписаны… Или повестку прислать?
— Погодите же, — сказала Журавлева. — Погодите… Дайте мне успокоиться, сядьте, пожалуйста. Хорошо, что вы сказали эту страшную правду… Присядьте же, сейчас я буду все вспоминать, вам же каждая мелочь важна… Рома, принеси воды…
Журавлев выбежал на кухню. Жуков посмотрел вопросительно на Костенко. Тот опустился на стул. Майор тоже сел, не скрывая неудовольствия.
— Это было осенью, в октябре, да, в октябре, — начала рассказывать женщина, — действительно, шел мерзостный снег с дождем. Когда я вернулась из парикмахерской, Миша собирался уходить. «Нет, нет, — говорил, — я полечу, мечтаю завтра в море выкупаться, может, кто другой передаст вашим посылочку, не сердитесь».
— В каком еще море? — спросил Жуков. — Он же в Москву летел?
— Нет, нет, у него было два билета: Магадан — Москва, а потом Москва — Адлер, в Весьегонск он должен был заехать на обратном пути или же отправить посылку из Москвы, отсюда очень дорого, только самолетом…
— У вас в доме телефоны провели? — спросил Костенко.
Журавлев, вернувшись со стаканом воды, который жена его, не пригубив даже, поставила на стол, ответил:
— На пятом этаже, в семнадцатой квартире, там заведующий овощной базой, ему протянули воздушку.
— Позвоните по поводу Доры, — сказал Костенко Жукову, — чтобы к нашему возвращению что-нибудь было уже.
— Сколько этой Доре лет? — спросил Жуков, по-прежнему не глядя на Журавлевых.
— Лет тридцать.
— Живет где?
— Не помню, — ответил Журавлев, — не стану вводить вас в заблуждение, где-то на окраине…
— Когда хотите, можете культурно говорить, — пробурчал Жуков, — а то ведь словно с нелюдями какими обращались…
— Но я не знала, в связи с чем вы пришли!
Костенко поморщился:
— Это изящная словесность. Мой коллега интересуется адресом Доры. Нам надо ее найти, обязательно найти сегодня же. Это, надеюсь, вам понятно?
— Да, да, а как же! — ответил Журавлев. — Она очень важный свидетель.
— А вы что — не важные? — заметил Жуков, поднимаясь. — Тоже важные. Вы его на другой день видали?
— Конечно. Он приезжал за посылкой, — ответила Журавлева.
— Один? — спросил Костенко.
— Один.
Жуков вышел из квартиры — звонить.
— Что из себя представляет эта Дора? Какая она? — рассеянно продолжал Костенко.
— Никакая, — ответила Журавлева, и что-то жестоко-презрительное промелькнуло в ее глазах.
— Как понять? — спросил Костенко.
— Пегая она… Крашеная…
— Минчаков с чемоданом пришел?
Журавлевы переглянулись.
— По-моему, без, — сказал Журавлев.
— Нет, с чемоданом, — возразила женщина. — Мы еще смотрели, не уместится ли там и наша посылка, ты что, забыл?
— Да, забыл, — сразу же согласился Журавлев.
— Что у него было в чемодане?
— Я не помню, — ответил Журавлев.
— Там были рубашки, — ответила женщина. — Белая и синяя. Бритва была, электрическая бритва, и новые черные туфли с длинным носком.
— Это все, что вы запомнили?
— Да.
— Вы первым браком женаты? — спросил Костенко.
— Да, — ответили Журавлевы одновременно.
— А Минчакова помните еще с Весьегонска?
— Да, — ответил Журавлев.
— Вы там дружили?
Журавлевы снова переглянулись.
— Он там был моим соседом, — ответила женщина, — очень услужливый человек Миша Минчаков. Подвезти, помочь — всегда готов.
— Вы знали его еще до знакомства с вашим мужем?
— Да, а что? — тихо спросила женщина.
— У него в Весьегонске никаких романов не было? Увлечений?
— Он же очень маленький, невероятно страдал от этого, как ребенок переживал, что не вышел ростом, — ответила Журавлева. — Он ведь очень красивый… Когда сидел за столом и не видно было, какой он маленький, просто глаз от него не отведешь — так он был мил…
— Понятно, — задумчиво протянул Костенко. — Теперь давайте подытожим… Пришел к вам Минчаков в середине октября, точную дату вы не помните, видимо…
— Это была середина месяца, — сказала Журавлева. — Погодите, я ж накануне получала аванс, да, да, это было пятнадцатого или шестнадцатого октября…
— Значит, по вашей просьбе Минчаков перенес вылет на шестнадцатое или семнадцатое, так?
— Да, — ответила женщина и сделала маленький глоток из стакана; рука у нее теперь чуть дрожала. — Он поехал за Дорой…
— А в день вылета Минчаков приехал к вам вечером, взял посылку, и больше вы его не видели?
— Нет, — сказала Журавлева. — Не видали.
— Как вы упаковали посылку?
— В сумочке. Обшили материалом, крепко перевязали, нести удобно, совершенно не громоздко.
— Теперь постарайтесь вспомнить, о чем вы с ним говорили во время последней встречи?
— Да ни о чем, — ответила Журавлева. — «Спасибо, Мишенька, как погулял с подругой, когда вернешься, может, ее с собой возьмешь в море купаться?» Посмеялись — и все…
— Вы ему задавали эти вопросы, а что он вам на них отвечал?
— Ответил, что хорошо погулял, — сказал Журавлев, не отрывая глаз от жены, — сказал, что Дору с собою не возьмет…
— С ней, сказал, самолет не взлетит, — усмехнулась Журавлева, — такая она стала толстая, не следит за собой, хлеба ест по батону за один присест…
— Какая у вас девичья фамилия? — спросил Костенко.
— Кузина.
— А отчество?
— Сергеевна.
— Сколько времени Минчаков пробыл у вас в последний вечер?
— Он даже в квартиру не зашел, — ответила Журавлева. — Мы обмолвились парой слов на пороге…
Вернулся Жуков, кивнул Костенко, но садиться не стал.
— Что-нибудь новое?
— Да.
Костенко поднялся:
— Вы постарайтесь сегодня вспомнить все, что можете, начиная с того дня, когда познакомились с Минчаковым, — хорошо? Завтра с утра вы должны быть готовы к разговору, нас интересует все, абсолютно все…
Спускаясь по лестнице к машине, Жуков пробурчал:
— Ваш помощник, грузин этот, только что доложил из Москвы — по минчаковским аккредитивам он же, Минчаков, получил двадцать третьего октября деньги, все пятнадцать тысяч, в Адлере и Сочи.
— На экспертизу подпись взяли?
— Этого он не сказал.
— Взяли наверное… Теперь надо ваших в аэропорт отправлять, поднимать архивы билетных касс, что с минчаковским билетом сталось.
— Журавлевы дату точно назвали?
— А бог их знает. Надо смотреть начиная с четырнадцатого октября, день за днем…
— Нахлебаемся, — вздохнул Жуков. — Темное дело, просвета не вижу. Кобозевых этих самых Дор двенадцать…
— «Бульдозер» один, — усмехнулся Костенко. — Надо, чтоб ее сегодня же установили… А Журавлева покойника к Доре ревнует… И по пьянке он Спиридону не Дору называл, а Дину… И по инициалам одинаковы: ДСК.

3

Жена Жукова выглядела старше майора. В ней, однако, было заключено какое-то умиротворенное спокойствие — это сразу бросалось в глаза. Весь облик женщины как бы располагал к тишине и отдыху.
— Молодцы какие, что вырвались, — сказала она, и не было в ее голосе ничего наигранного. Она, конечно же, знала, что Костенко из Москвы, большой начальник, но встретила его просто, как, видимо, положено было в этом доме встречать мужа и его гостей.
— Пирожки со счем? — поинтересовался Жуков. — Лук с яйцом?
— «Лук с яйцом», — женщина добродушно передразнила мужа. — Сегодня мясо выбросили, говядину.
— Праздника вроде бы никакого не предвидится, а тут говядина, — Жуков пожал плечами.
Костенко тихо спросил:
— Как супругу величают, вы нас не представили.
— Она знает, как вас зовут, у всех сейчас на языке. А она — Ирина Георгиевна…
— Врач?
Жуков улыбнулся:
— Учительница. Замечали, у большинства сыщиков жены врачи или учителя?
Когда вернулись из ванной, Ирина Георгиевна уже разлила борщ по тарелкам, поставила на стол пирожки и горячую картошку, присыпанную луком.
— По рюмочке выпьете? — спросила она.
— Нет, — ответил Жуков, — в сон потянет, а у нас работы невпроворот.
— А ты чего за гостя говоришь? — сказала женщина. — Мильтон, одно слово!
Костенко рассмеялся:
— Ирина Георгиевна, второй мильтон тоже, увы, откажется — работы действительно много.
— Наше дело предложить, — сказала она. — Угощайтесь, пожалуйста.
— Борщ отменный, — сказал Костенко, — как украинец свидетельствую.
— Будто у нас борща не варят, — заметил Жуков. — Было б мяса поболее да сала, русские борщ вкуснее сделают…
— Тебе б все спорить, Леня…
«А я и не знал, что его зовут Леня, — отметил Костенко. — Бурею помаленьку».
— Еще подлить, Владислав Николаевич?
— С удовольствием. Вы, простите, что преподаете? Литературу?
— Нет. Математику.
— Всегда боялся математики, — вздохнул Костенко. — До сих пор страшные сны снятся — будто завтра надо сдавать тригонометрию, а я ее ни в зуб ногой.
— Сейчас программа невероятно усложнилась, мне ребят жаль…
— Ты себя лучше пожалей, — сказал Жуков и пояснил гостю: — До трех часов ночи готовится к уроку…
— Ну уж и до трех… А вообще, мне кажется, зря мы так жмем ребят… У меня, знаете, мальчик есть в девятом «А», Коля Лазарев: и в самодеятельности талантливый, и стихи прекрасные пишет, а в математике тоже, как вы, слаб. Вот мне и кажется, надо бы специализацию вводить смелее, больше прав давать ребятам — еще в начальной школе выявлять себя, а то мы их стрижем под одну гребенку…
— А может, разумно это? Хоть и жестоко, слов нет, — задумчиво, словно бы себя спрашивая, откликнулся Костенко. — Мы хотим — причем всем, везде и во всем — наибольшего благоприятствия. И поэтому растим безмускульное поколение. Уповаем на мечтание, надеемся на помощь со стороны. Словом, ежели этот ваш Коля Лазарев — сильный, то выбьется; учителя помогут, да и потом, районо вам второгодника не простит, перетащите в следующий класс, на экзамене подскажете, шпаргалку не заметите… Если только он не развлекается, а действительно пишет стихи, то есть работает свое дело до кровавого пота, — непременно выбьется.
— Про безмускульность верно, — осторожно согласился Жуков. — Но и тому, чтобы поколение умело наращивать мускулы, надо помогать. Вот я из деревни родом, да? Так я еще мальчишкой застал время, когда с дедом на базар ездил, сливы продавал — доволен был, за прилавком стоял, зарабатывал! А теперь? Считается, что, мол, детям зарабатывать ни к чему. Неверно это, баловнями растут, на родительских шеях сидят. Надо б сказать громко и открыто: «Валяйте!» Вон семнадцатая статья Конституции — открывай себе, дедушка с бабушкой, пенсионеры дорогие, домашнее кафе или пошивочную мастерскую — прекрасно! И пусть внуки, сделав уроки, бабушке с дедушкой помогут, мускулы порастят… А подите-ка в финотдел, спросите разрешения? Затаскают по столам, замучают, пропади это кафе пропадом! А как бы нам всем жить стало легче, открой таких кафе в городе штук пятьсот! Семейное кафе, собираются, как правило, люди друг другу известные, там хулиганство как-то в схему не укладывается, в семейном кафе и стены добру помогают…
— Заберу я вашего благоверного в Москву, — сказал Костенко хозяйке. — Говорит так, будто мои мысли читает.
— Слишком уж разошелся, — сказала Ирина Георгиевна, — сейчас все такие смелые стали…
— Разве плохо? — удивился Костенко. — По-моему, замечательно, что стали смелыми…
— Поди выпори смелого, — вдруг улыбнулась Ирина Георгиевна. — А пороть еще надо… У меня в прошлом году кончил десятый «В» Дима Романов, пришел через три месяца на вечер в школу и говорит: «Я теперь на заводе работаю, больше вас получаю, Ирина Георгиевна, сто шестьдесят!» А от него винищем несет, от чертенка! Я ему говорю: «Как же можно в школу приходить пьяным?» — а он мне: «Я теперь рабочий, гегемон, нам все права, Ирина Георгиевна, ваше время кончилось».
— Я б такого гегемона за чуб оттаскал, — сказал Жуков. — Дрянь экая!
— За чуб таскать — старорежимно, — хмыкнул Костенко, — а вот гнать с работы за пьянство — давно пора, иначе поздно будет.
— Поди прогони, — сказал Жуков. — Мастера с директором по инстанциям затаскают: «Должны воспитывать!» А как алкаша воспитаешь? Он социально опасен, он разлагает все окрест себя, а уволить — не моги! И все тут! И со школой вы правы — обстругиваем всех под одно полено: может, Пушкин родился новый, а его заставляют алгебру по особой программе штудировать… Таланты надо нежить, а мы их дрыном по шее, утилитарностью школьной программы… Хотя вы правы — сильный пробьется. Но он станет жестоким. Разве можно представить себе, чтобы сельский врач или учитель — со своими ста двадцатью рублями зарплаты — пришел на работу с похмелья или в перерыв поправился махонькой?!
Когда Ирина Георгиевна принесла чай, Костенко спросил Жукова:
— Заметили, что сейчас, когда три человека собираются, сразу начинают говорить о том, что наболело?
— Толк каков?
— Есть толк, — убежденно ответил Костенко. — Количество говорящих о том, что болит, не может не перейти в качество — то есть в открытую борьбу против тех очевидных глупостей, которые нам мешают, словно гири на ногах волочим. А вообще, проблема «думского дьяка» — родоначальника нашей бюрократии — область, еще социологами не изученная, от него, от бюрократа, идет постепенность, а она не всегда угодна прогрессу. Я не могу взять в толк, — и ни один директор завода в толк взять не может, — отчего нельзя пьяницу и лентяя прогнать, а его зарплату передать другим членам бригады? Ну почему? Где логика? Дьяк не может позволить, чтобы произнеслось слово «безработный». «Как это так, а где завоевания революции?!» В том они, завоевания-то, что рабочих на каждом предприятии с распростертыми объятиями ждут, все права и блага им предоставлены, а гнать надо тех, кто пьет, а не работает, но при этом рубашку на груди рвет: «Я — гегемон!»
Зазвонил телефон.
Жуков затянул галстук, поднялся:
— По нашу душу, полковник, едем.

4

— По-моему, именно эта дама и есть Дора-«бульдозер», — сказал Костенко, отложив одну из двенадцати фотографий, привезенных из районов сыщиками. — Вам не кажется?
— А бог ее знает. Поедем, выясним.
В машине Костенко, зябко закутавшись в плащ, спросил:
— Кстати, по отчеству вас как?
— Иванович.
— Леонид Иванович?
— Алексей Иванович. Леней меня только жена называет.

 

— Ну, значит, с Мишей Минчаковым я познакомилась у меня дома, — сказала Дора, — он с ветеринаром Журавлевым приезжал… А потом я его к Григорьевым пригласила, он им после языки с рудника привозил, оленьи. Брал не дорого, по пять рублей за кило… Ну, значит, слово за слово, он деньги получил, говорит, может, сходим в кино, а это в субботу было, ну, я и согласилась, мы «Гамлета» смотрели и мультики, а потом он говорит, может, посетим ресторан, но там мест не было, в кафе тоже очередь стоит, поговорить, значит, негде, ну, он и говорит, может, к Григорьевым зайдем, и зашли, конечно. Посидели, поговорили, выпили немножко… Он потом как приезжал в город, всегда меня через Григорьевых находил. А в чем дело-то?
— Сейчас объясним, — сказал Жуков. — Только сначала давайте уточним: вам тридцать три года, родились в Иркутске, сюда приехали семь лет назад, здесь развелись, работаете в ателье мод, живете с дочерью от первого брака и с матерью мужа. Верно?
— Верно.
— С Диной Журавлевой давно познакомились? — спросил Костенко.
— Ну, значит, точно сказать не могу, год, наверное. Миша меня с ней в магазине познакомил, когда мы брали вино и сырки, к Григорьевым шли гулять…
— Давно Мишу не видали? — спросил Жуков.
— Давно! С осени. Он как в отпуск улетел, так и не вернулся.
— Вы что, на аэродром его проводили? — поинтересовался Костенко.
— Нет, мы его в таксомотор посадили.
— Это кто — «мы»? — спросил Жуков.
— Григорьевы и Саков.
— Григорьевы где живут? — спросил Жуков.
— Григорьевы-то? Ну, значит, как с улицы Горького повернете, так второй дом, они на седьмом этаже, у них еще балкон с навесом, они там зимой мясо держат…
— Дом девять, что ль? — спросил Жуков. — Блочный, серый?
— Он, — обрадовалась Дора, — блочный!
Жуков вышел. Костенко предложил женщине сигарету, она закурила.
— Вспомните, пожалуйста, вашу последнюю встречу, Дора Сергеевна, — сказал Костенко. — Это когда было? Пятнадцатого октября? Или шестнадцатого?
— Я не смогу… Так точно-то… Вроде бы в октябре, дождь со снегом шел, а когда именно, не помню… Ну, значит, он приехал грустный, с похмелья, сказал Григорьевым, что летит на море, в отпуск, спросил, где я, они сказали, на работе. Ну, значит, он пришел, спросил, не хочу ли я с ним встретиться, я говорю, чего ж нет, давай. Он говорит, значит, у Григорьевых останемся, а я ответила, ладно. Ну, он купил плавленых сырков, печенья, вина, у меня смена пораньше кончилась, пошли к Григорьевым, выпили, закусили, остались у них. Высоцкого играли, Саков пришел, взяли посошок, ну, и распрощались…
— Он никуда не собирался заехать по дороге на аэродром?
— Нет, он только хотел какую-то металлическую мастерскую найти, у него замок на чемодане сломался, боялся, как бы чемодан в багажном отделении не раскрылся, а он туда аккредитивы сунул, чтоб с корешками вместе не держать, так все советуют — корешки от чеков поврозь.
— Когда у него был рейс, не помните?
— Да вроде бы ночью.
— А чего ж он в семь уехал?
— Ну, значит, во-первых, пойди, таксомотор поймай, а потом он в мастерскую же хотел…
— Телефона у Григорьевых нет?
— Они, значит, повара, на кой им?!
— А вы у Григорьевых потом долго сидели?
— Да нет… Высоцкого еще маленько послушали и разошлись.
— А Саков? Он первым ушел?
— Нет, он, значит, остался, поскольку промерз, когда таксисту помогал мотор чинить. Миша-то волновался — такси есть, а не едет… Ну, а Саков помог. И остался у Григорьевых, значит, чайку с коньяком попить. А я пошла к ребенку, ночью-то не была, надо узнать, как там… А в чем дело?
— Дело в том, что Минчакова в тот день, когда он от вас уехал, убили.
— Ох, — женщина даже сделалась меньше ростом — так осела она на стуле. — За что ж, маленького-то, а?! Такой ведь хороший был человек, тихий… Вот судьбина проклятая, только увидишь доброе сердце — так на тебе, забивают…

5

С Григорьевыми работал Жуков. Сакова — заместителя начальника отдела главного технолога — разыскали только в одиннадцать часов, разбудили — он рано ложился спать, потому что на фабрику приходилось добираться сорок минут, а смена начиналась в восемь, пообещали дать справку об освобождении от работы, привезли в управление.
Костенко тянуть не стал, начал с вопроса:
— Вы таксиста, который Минчакова увез, помните?
— Какого еще Минчакова? — не понял Саков.
— С которым в прошлом году у Григорьевых встретились…
— Ах, это такой маленький, в сером костюме?
— Именно.
— Как вам сказать? Конечно, много времени прошло, трудно точно ответить… Я больше в моторе ковырялся, свечи барахлили… Кряжистый мужик, лет пятидесяти, вежливый…
— Волосы какие?
— Не седые еще… Нос не очень большой, вроде как боксерский. В кожанке… Хотя они тут все в кожанках, это у них как униформа…
— Номер машины запомнили?
— Да нет же, зачем? А отчего вас все это интересует?
— Нас это все интересует потому, что вы и Григорьев были последними, — шофер, конечно, тоже, — кто видел Минчакова живым. Он до аэродрома, видимо, не добрался, его труп нашли на полдороге, расчлененный труп…
— Вот ужас-то! Так, погодите, погодите-ка, кольцо вроде бы у шофера было на руке… Или я с другим путаю?
— Ну а что еще?
— Знай, где упадешь, — соломки б подстелил…
— По фотографии легко узнаете? — нажал Костенко.
— Узнаю наверняка, в нем что-то такое есть…
— Зловещее?
— Нет, не так. Запоминающееся.
«Про «легко» я ввернул вовремя, — удовлетворенно подумал Костенко, — я помог ему увериться в себе самом. Если бы я просто спросил: «вспомните ли», он мог заплавать, начал бы самоедствовать и сомневаться. Всегда надо давать человеку не один шанс, а два».
— Когда вы вернулись домой в тот день?
— Вы подозреваете меня?!
— Я выясняю обстоятельства дела. Вы, Дора, Григорьевы, Журавлевы и шофер были последними, кто видел Минчакова. Понимаете, отчего я так интересуюсь всеми подробностями — малосущественными на первый взгляд?
— Но я ничего не помню, товарищ полковник! Опросите соседей, может, они вам помогут! Почему б не спросить Григорьевых? Дору?!
— Спросили.
— Так ведь она должна помнить больше! И Григорьевы давно его знают.
— С Григорьевыми сейчас беседует мой коллега… Вы не помните, о чем шла речь у Григорьевых, когда вы пришли туда, чтобы проводить Минчакова?
— Да не провожал я Минчакова! Я его в первый раз увидел! Я случайно к Григорьевым зашел! Ну, помог пьяному человеку поднести чемодан, ну, в моторе таксиста поковырялся… О чем говорили? Пустое, болтовня… Я ведь к Григорьеву захожу только потому, что мы с ним вместе на рыбалку ездим, он незаменим как рыбак… Общих интересов у нас нет… Высоцкого слушали — это я помню, но сейчас, по-моему, его все слушают: и те, кто хвалит, и те, которые ругают… Мне кажется, Минчаков рассказывал, как он мечтает залезть в теплое октябрьское море… Ну убейте, не помню больше ничего!
— Убивать не стану, — пообещал Костенко, — но попрошу напрячь память и сосредоточиться.
— А вы можете вспомнить подробности беседы, которая состоялась полгода назад с людьми, вам совершенно не близкими?
— Если бы мне сказали, что один из этих людей был убит через час или два после того, как я посадил его в такси, — вспомнил бы.
— Ну хорошо, ну погодите… Я пришел, они сидели за столом, дым коромыслом, сразу видно, с утра гуляют… «Садись, дорогой, будешь гостем!» — «Да нет, надо домой, сегодня свободный вечер, хочу грузил наделать и крючки посмотреть на форель, слишком уж блестящие, может, стоит покалить». — «Не надо, я банку красной икры достал, форель ее с пальца хватать будет. Знакомься». Познакомились. Минчаков этот был поддатый. Грустный какой-то. Может, и не убивали его, а сам погиб?
— Сам же себя на куски и разрубил?
— Да, идея никуда не годится… Нет, положительно, кроме разговора о крючках для форели и банке красной икры, я ничего не помню… И Минчаков этот самый, и Дора какие-то безликие. Она все время к нему приставала, он ее рукой отводил: «Погоди, скала, дай мне отдохнуть, ну что ты такая настырная? Женщина должна отказывать, тогда она в цене…»
— Дора обиделась?
— Нет, по-моему. Смеялась. «Дурачок, чего от добра добро ищешь? Цени тех, кто к тебе льнет».
— Вот видите, как много вы вспомнили, — заметил Костенко. — А что было, когда уехал Минчаков?
— Дора ушла чуть не сразу… Я побыл еще часок, отогрелся и поехал домой… Погодите, погодите, когда я уходил от Григорьевых, их сосед из квартиры напротив, его зовут Дима, он с нами иногда ездит на рыбалку, сказал нам: «Парни, есть возможность достать японскую леску, входите в долю?»
— Ну? Вы вошли?
— Конечно. И я и Григорьев.
— Деньги отдали сразу?
— А он просил не в деньгах… Коньяком просил.
— Когда вы ему принесли коньяк и сколько?
— Назавтра. Две бутылки армянского, три звездочки…

 

Соседа Григорьевых действительно звали Дима, Дмитрий Евгеньевич Зиновьев. Коньяк он отдавал боцману судна, ходившего рейсом на Японию. Звали боцмана Григорий Николаевич Артамонов. Оба подтвердили показания Сакова.
Дора вернулась домой в восемь часов и больше из квартиры не выходила — это сказала и соседка по площадке, Усыкина Матрена Александровна, и мать ее бывшего мужа.
Костенко, вышагивая по коридорам управления, зло думал: «Вообще-то у меня чудовищная работа: прежде чем отвести человека, даже если он и симпатичен мне, я должен его подозревать, я обязан ввести его в версию: шофер такси — сообщник, отъехал сто метров, остановился, пришел Саков, и вдвоем прикончили беднягу Минчакова. А зачем? С целью грабежа. Но что у него было в чемоданах? Саков этого не знал, шофер такси тем более. Кто мог знать? Дора? Значит, она сообщила Сакову? Или шоферу? А когда она лазала в его чемодан? И где он хранил самородок, — если именно он купил или украл, — тот, что привез Дерябин? Нет, тут сплошные дыры. И все показания, сдается мне, искренние. Шофер был последним человеком, который видел Минчакова. Он мог отвезти его в металлическую мастерскую, там открыли чемодан, именно там увидели корешки аккредитивов и самородок. Почему нет? Вполне возможно. Нет, шофер нужен».
С этим Костенко и вошел к Жукову, который беседовал с Григорьевыми.
Жуков поднялся, хотел было доложить, но Костенко остановил его, спросив:
— Разрешите присутствовать?
— Конечно, товарищ полковник. Может, вы поведете беседу?
— Если позволите, я задам несколько вопросов…
— Пожалуйста.
— Впрочем, вполне вероятно, что вы уже обсуждали это… Меня интересует, как прошел остаток вечера, после того как уехал Минчаков?
— Это мы обсудили… Владимир Афанасьевич, — обратился Жуков к Григорьеву, — расскажите-ка еще раз.
Толстый, потный Григорьев страдающе посмотрел на жену — такую же толстую и потную, вздохнул:
— Чего ж дважды об одном и том же? Ну, вернулись, когда Миша уехал. Дорка ушла, у ней ребенок и свекровь сволота, не дает бабе жизни. Саков замерз, шофер в моторе плохо разбирался, он ему и помог машину завести, ну, я его после этого отпоил горячим чаем с коньячком, потом он ушел, а мы с Зиной начали мыть посуду, за день всю посуду напачкали, гуляли от души…
— А когда вы Диме коньяк отдали? — спросил Костенко.
— В тот же вечер, как Сакова проводил… Димка к нам потом зашел, сказал, что можно и крючки японские достать и лески.
— А Саков когда бутылки передал?
— Так это вы его спросите… Назавтра, верно, передал, потому что в субботу у него леска была, тоненькая, японская, а Димка без коньяка не отдаст, он на слово не верит…
— Второй вопрос, — сказал Костенко, испытывая отчего-то радость за Сакова — тот был растерянный, жалкий, но всячески пытался сохранить достоинство. — Дора помогала Минчакову упаковывать чемодан?
— Нет. Ты видала, Зин? — спросил Григорьев жену.
— Думаете, ей интересно на его грязные рубашки смотреть? — усмехнулась Григорьева. — Она ж любила его, жалела…
— А он? — спросил Костенко.
— Мужик и есть мужик, — вздохнула Григорьева. — Где плохо лежит, то и возьмет… Кому он был нужен-то, карлик? А Дорка к нему с сердцем, от всей своей одинокой бабьей души…
— Вы Журавлевых хорошо знаете? — спросил Костенко.
— «Здрасьте», «до свиданья», — ответил Григорьев, вопросительно посмотрев при этом на жену.
Та, заметив, как Костенко и Жуков переглянулись, одновременно зафиксировав этот быстрый, осторожный взгляд мужа, ответила:
— Вы только не подумайте чего… Он, — она кивнула на мужа, — знает, что я их не люблю, а мужики все на нее, на Динку, заглядываются… Мне и за Дору обидно было, когда она к Минчаку со всей душой, а он по Динке вздыхал.
— Саков от вас пешком ушел или вызвал такси? — спросил Костенко.
— Пешком.
— А кто может подтвердить, что он пошел домой? — жестко спросил Костенко, ярясь на этот свой вопрос — увы, необходимый.
— Я, — ответил Григорьев. — Он портфель свой забыл, я его отнес ему, еще Зина сказала: «Пойди пройдися, ты ж еще не протрезвел».
— Что делал Саков, когда вы к нему пришли?
— Спал. Он рано ложится.
— Долго вы у него пробыли?
— Да нет, отдал портфель и ушел…

 

— Ой, конечно, портфель он мне принес, — обрадовался Саков, сидевший в кабинете Костенко — гора окурков высилась в пепельнице, дым плавал слоистый, фиолетовый, тяжелый. — Я совсем об этом забыл!

 

Журавлева — Костенко приехал к ней около двенадцати — была в халатике уже, лицо намазано густым слоем питательного крема.
— Простите за поздний визит, — сказал Костенко, — но мне нужно уточнить еще одну деталь.
— До утра не ждет? — женщина пожала плечами. — Проходите.
— Спасибо. Супруг уже спит?
— Супруг работает в вечернюю смену, — как-то усмешливо выделив слово «супруг», ответила Журавлева, — он вернется с минуты на минуту.
— А в тот вечер, когда к вам приезжал Минчаков, супруг, — Костенко специально повторил столь неприятное Журавлевой слово, — был дома?
— Мы ведь ответили на этот вопрос. Да, мы были вместе.
— Нет, я имею в виду тот вечер, когда Минчаков забрал у вас посылку…
Журавлева поднесла руку к виску, лоб ее сжался морщинами, которые стали особенно заметны из-за слоя крема:
— Да.
— А вы Минчакова проводили к машине?
— Нет. Я видела из окна, как он сел в машину…
— Шофер был за рулем?
— Я не видела.
— Меня интересует — к вам вместе с Минчаковым шофер не поднимался?
— Нет.
— Значит, лица шофера вы не видали?
— Нет.
— И номера такси не запомнили?
— Нет.
— Ну, извините, — сказал Костенко и поднялся.

6

Ранним утром следующего дня Костенко все же решил не вызывать Крабовского в УВД, потому что дважды прочитал его показание, как тот увидал мешок с трупом. С человеком, который столь пространно и увлеченно пишет, надо разговаривать, аккуратно направляя беседу в нужном для дела направлении, а в служебном кабинете такой разговор вряд ли получится.
— Крабовский? — удивленно переспросили Костенко в институте. — Так он в библиотеке, он там проводит все время!
— Почему именно в библиотеке? Разрабатывает новую тему?
Девушки — видимо, лаборантки — посмеялись:
— У него каждый день новые темы. Сейчас он хочет доказать, что и языкознание связано с проблемой бюрократии — то есть с потерей качества времени, похищенного общественно полезного труда.
— А что? — улыбнулся Костенко. — Интересная тема…
…Крабовский был обложен книгами. Несколько минут Костенко наблюдал за тем, как тот работал, подивился стремительной точности движений «кладоискателя», его прекрасным прикосновениям к словарям и тетрадям.
— Алексей Францевич, — окликнул его Костенко. — Я — по вашу душу.
— Верите в существование души? — мгновенно среагировал Крабовский, не поднимая головы от страницы. — Прекрасно, есть тема для беседы. Но только завтра, сегодня я занят.
— Завтра я занят. Увы. А поговорить надо…
— «Поговорить надо», — повторил Крабовский, чуть отодвинул книгу, снял очки. — Вы из уголовного розыска? Вполне типичная фраза вашей номенклатуры: «Надо поговорить».
— Потому-то я к вам и пришел, что вы — логик в абсолюте.
— Хотите завоевать меня такого рода заключением? — спросил Крабовский. — Я, кстати, — с точки зрения логики в абсолюте, — исследовал вопрос: каким образом стареющая эстрадная звезда может удержать аудиторию? И вывел закон: она должна окружить себя пятью обнаженными кардебалетчиками, с налитыми мускулами. Таким образом старушка привлечет на красавцев молодых девушек — тем угодно обозрение сильного мужского тела. И пожилые дамы потащат мужей на спектакль: «Смотри, как она держится, несмотря на возраст!» А поскольку женщин больше, чем мужчин, — нас с вами периодически отстреливают на фронтах и доводят до инфарктов на совещаниях, — лишь они, прекрасный пол, определяют успех или провал любого зрелищного предприятия. Впрочем, к чему это я? Ах, да, логик в абсолюте! Присаживайтесь, что у вас? Я ведь уже описал то, что помнил.
— А мне бы хотелось вас еще раз послушать.
— Полагаете, что, как всякий интеллигент, я говорю лучше, чем пишу?
— Не надо приписывать мне те мысли, которые не приходили в голову. Это, кстати, типично для женщин…
— Мужчина не может мыслить категориями женщин — язык явление не только социальное, но и — в определенном роде — физиологическое.
— Плохое слово — в приложении к понятию «язык».
— Ха! — Крабовский ударил себя по ляжкам, засмеялся деревянно. — Ха! Чудо! Прелесть! Мир повторяем! Фамилия Шишков вам что-нибудь говорит?
— Нет.
— Спасибо. Ценю людей, которые не смущаются признать незнание. Адмирал Шишков, автор трактата «О старом и новом слоге», главный враг Карамзина. Он тоже какие-то слова считал плохими и невозможными в употреблении. Он, например, требовал изъять из русского языка такие слова, как «развитие», «религия», «оттенок», «эпоха». Вместо этих отвратительных заимствований из языка «похабной Европы» следовало вернуть в обиход «умоделие», «прозябание», вместо «аллея» надобно было говорить «просада», не «аудитория», а «слушалище», вместо «оратор» — «краснослов». Адмирал заключил, что, мол, надобно «новые мысли свои выражать старинных предков наших складом». Ладно бы печатал свои теории, так ведь возвел вопрос о слоге в предмет государственного интереса, языковые нововведения отождествлял с изменою вере, отечеству и обычаям… Он даже слово «раб» определил так, как это было угодно государю и дворцовой дряни. «Раб» — по Шишкову — происходило от «работаю», то есть «служу по долгу и усердию». Таким образом, нет в России никакого рабства, крепостное право — выдумка злодеев-французов, поскольку на Руси живут усердные и жизнерадостные слуги «отцов-патриархов»…
— Любопытно, — откликнулся Костенко.
— Знаете, кто первым выступил против Шишкова?
— Не знаю.
— Забытый критикой Василий Пушкин, дядя Александра, один из блестящих наших сатириков.
(Костенко отметил, что о Пушкине сейчас Крабовский сказал, будто об однокашнике, хорошем и добром знакомце, где-то здесь в библиотеке работает, поблизости.)
Крабовский вдруг чему-то улыбнулся, а потом начал читать Василия Пушкина — завывающе, распевно, и Костенко сразу подумал, что сам Крабовский тоже пишет стихи:
Позволь, Варяго-Росс, угрюмый наш певец,
Славянофилов кум, взять слово в образец!
Досель, в невежестве коснея, утопая,
Мы, «парой» «двоицу» по-русски называя,
Писали для того, чтоб понимали нас…
Но к черту ум и вкус: пишите в добрый час!

Костенко заметил:
— В перечне столпов русской сатиры Василий Пушкин не значится.
— Мало ли кто и где у нас не значится! Мы становимся преступно беспамятными — вот в чем беда!
— Кстати, о памяти, — Костенко понял, что только сейчас появился удобный мостик, который позволит ему логично и без нажима перейти к делу. — Вы написали интересное объяснение по поводу мешка с трупом, но чересчур эмоциональное, логики маловато.
Костенко достал из кармана сложенные листки бумаги:
— Это ваше показание… Хотите восстановить в памяти?
— Так ведь прошло всего семь дней… Я помню свой текст почти дословно… Чересчур эмоционально, говорите? Логика вне эмоций невозможна… Беда в другом: мы теряем двенадцать процентов общественно полезного времени на написание и провозглашение совершенно лишних, ненужных слов. Если вы полагаете, что я написал что-то лишнее в своем объяснении, тогда — дурно. Эмоции, однако, делу не мешают. Или вы полагаете, что я упустил какие-то важные моменты?
— Полагаю, что упустили.
Крабовский откинулся на спинку стула, полуприкрыв глаза:
— Я, кажется, не написал про любопытное ощущение… Я лишь потом вспомнил: легкость, с которой подался узел. Мне показалось, будто передо мной уже кто-то развязывал его. Может, испугался, как и я, увидев содержимое, завязал снова… Меня потрясло, как легко подался этот крепкий по виду узел, когда я потянул кончик веревки… Мне показалось, кстати, что веревка была чем-то промазана, каким-то особым составом, она же была совершенно не тронута гнилью, а сколько времени пролежала под снегом?!
— Интересно. Я поставлю этот вопрос перед экспертами… Чем она могла быть промазана?
— Не знаю!
— Если у вас найдется время, пожалуйста, попробуйте исследовать эту тему, а? — сказал Костенко. — Мне совестно просить об этом, отрывать от дела, но…
— Все неразрешенное — моя тема, — ответил Крабовский. — Я попробую, но не требуйте от меня термина…
— Простите? — не понял Костенко.
— По-немецки слово «термин» означает точную дату встречи.

7

Начальник таксомоторного парка долго разминал «Беломор» в сильных пальцах, потом задумчиво предложил:
— А если Саков выступит перед шоферами с лекцией?
— А что? — ответил Костенко. — Он технолог по металлу, вполне мотивированно…
— И у нас, понимаете ли, по металлу больше всего претензий к промышленности, гниет все на корню, так что придут люди, не надо будет загонять, придут непременно.

 

…После лекции Сакова проводили в кабинет директора. Там его ждал Костенко.
— Того таксиста нет, — сказал Саков без колебаний.
Костенко спросил начальника парка:
— Сколько человек не пришло?
— Вся вторая смена… Они на линии, для них завтра лекцию устроим, а из этой смены семнадцати не было, я подсчитал.
— Фамилии запишите.
— Уже.
— Их личные дела — с фотокарточками — посмотреть можно?
— Пожалуйста, — ответил начальник и нажал кнопку селектора.
— Не надо по селектору, — мягко попросил Костенко. — Давайте лучше сходим в кадры.
— Тогда уж будем конспирировать до конца, — усмехнулся начальник парка. — Мы теперь тоже детективы читаем, перестали их в газетных статьях гонять, уважили, наконец, народ… Раньше словно к какой антисоветчине относились, а пошли б по библиотекам да собрали мнение народа: что читают, кого читают и почему читают? Пойдет на такое Москва или поостережется?
— А чего стеречься? — не понял Костенко.
— Как так чего?! А вдруг ответы не сойдутся с тем, кого из писателей в журналах нахваливают?! Тогда что?!
Саков посмотрел искоса на часы. Костенко заметил это:
— Торопитесь?
— Конец месяца, — ответил Саков, — сами понимаете, план надо гнать.
Начальник парка снял трубку телефона, набрал три цифры, попросил:
— Варвара Дмитриевна, загляни ко мне, пожалуйста.
…Женщина в очках с толстыми стеклами появилась в дверях кабинета мгновенно, словно бы не у себя в комнате сидела, а ждала за дверью.
— Вот эти дела, Варвара, — начальник протянул ей листок, — подбери в один момент и принеси сюда с фотографиями.
Женщина взяла бумагу и вышла.
— Когда будем собирать вторую смену? — спросил начальник парка. — Днем или к вечеру?
— А утром нельзя? — спросил Костенко задумчиво. — Перед тем, как начнут выезжать на линию…
— Что ж, давайте утром, только минут на пятнадцать, а то с меня в райкоме шкуру спустят за то, что выезд на трассу задержим…
— Товарищ Саков, вы б описали того шофера начальнику, а? — попросил Костенко.
— Такой, знаете ли, кряжистый, с очень сильными руками, — начал Саков. — В кожанке, фуражка на нем форменная, широкоплечий…
Начальник парка рассмеялся:
— Так это, мил человек, я… Тоже, перед тем как сюда сесть, на рейсы выходил в кожанке, и в плечах не хил… Приметы, скажу сразу, не ахти…
Пришла Варвара Дмитриевна, положила на стол тоненькие папки:
— Вот, пожалуйста, тут все, кого вы записали.
— Валяйте, — Костенко подвинул Сакову папки, — поглядите, может, здесь.
Саков быстро просмотрел папки, ни на одной фотографии взглядом не задержался.
— Нет его здесь.

 

И на следующий день Саков на молчаливый вопрос Костенко ответил отрицательно. Он просмотрел личные дела двадцати трех шоферов, которые на лекцию не пришли:
— Нет его здесь, товарищи, это я категорически утверждаю.
— Ну что ж, спасибо, — сказал Костенко. — Видимо, я вас вечером навещу, ежели какие новости появятся. Вы никуда не собираетесь?
— Это не важно, я буду ждать вас, — ответил Саков.
Когда он ушел, Костенко попросил начальника:
— Давайте еще раз Варвару Дмитриевну потревожим: поднимем дела на тех, кто уволился начиная с октября прошлого года. Это первое. И второе: надо поглядеть все путевые листы за пятнадцатое, шестнадцатое и семнадцатое октября.
…Через два часа Варвара Дмитриевна принесла справки на уволившихся.
На третьей фамилии Костенко споткнулся: Милинко Григорий Васильевич, 1925 года рождения, деревня Крюково, Осташковского района. Тверской губернии.
— А где милинковское фото? — спросил он рассеянно. — Во всех личных делах есть фото, а у него содрано…
— Да я и сама удивилась, — ответила Варвара Дмитриевна. — Вообще-то Милинко очень аккуратный шофер, дисциплинированный… Может, отклеилось фото? Я схожу поищу в шкафу.
— Да уж, не сочтите за труд…
— Погодите, — задумчиво сказал начальник парка, — мы его часто на Доску почета вывешивали, значит, фото найдем…
…Пришла женщина из отдела труда и зарплаты, положила на стол путевые листы:
— Вот, Геннадий Иванович, за те три дня…
— Вы ищите Милинко, — попросил Костенко. — Он должен был ездить вечером, скорее всего шестнадцатого.
Милинко, действительно, выехал на линию шестнадцатого в два часа, а вернулся, судя по путевому листу, в час ночи. Без происшествий. Уехал в отпуск двадцатого октября. С тех пор не возвращался. А фотографию его нашли в архиве профкома — снимался, правда, Милинко в форменной фуражке, низко надвинутой на глаза, лицо было видно не все, однако, когда Костенко приехал к Сакову, тот, поглядев на фото одно лишь мгновение, ответил убежденно:
— Это он.

8

…Вечером того же дня Костенко собрал совещание в кабинете Жукова.
— Подведем первые итоги, товарищи. Отработанные версии по Загибалову и Дерябину доказали их невиновность и вывели нас на некоего человека, который был мал ростом, имел на руке наколку ДСК и гулял в ресторане аэропорта в тот день, когда был отменен вылет на Москву по погодным условиям. Он же, по мнению Дерябина, купил у него самородок золота, довольно тяжелый, хотя точный вес неизвестен. Дерябин прямо не обвиняет Миню, который (как блистательно выявили ваши эксперты из НТЭ и мой Тадава) оказался Михаилом Минчаковым, но и не исключает того, что Миня обобрал его во время пьянки. Опрос, проведенный бригадой лейтенанта Васина, как сообщил Жуков, пока что не подтверждает версии, ибо выводили из ресторана Дерябина два других человека, личности которых устанавливаются, они-то и могли работнуть, причем Минчаков уехал значительно раньше, до того, как Дерябин расплачивался в третий уже раз — хорошо, надо сказать, гулял. Во время осмотра квартиры, — Костенко чему-то усмехнулся, поправился, — точнее говоря, помещения, где жил Минчаков, был обнаружен конверт с Магаданским адресом Журавлевых. Они вывели нас на Дору, любовницу Минчакова, а та на Григорьевых и Сакова. Несмотря на особые отношения, которые, как мне сдается, имели место быть между Диной Журавлевой и Минчаковым, начиная еще с Весьегонска, обе эти семьи да и Саков не очень-то укладывались в схему подозрения, ибо все показали одинаковое время отъезда Минчакова на такси в аэропорт. Шофера, который мог везти в аэропорт Минчакова, зовут Милинко Григорий Васильевич, двадцать пятого года рождения, из деревни Крюково, Осташковского района. Однако Григорий Милинко, родом из деревни Крюково из Осташковского района, двадцать пятого года рождения, был убит, затем расчленен, как и в нашем эпизоде, в лесу под Бреслау, весною сорок пятого. Как и в нашем эпизоде, рядом валялись флотский бушлат и бескозырка. Только что я говорил с Москвою. Попросил продиктовать мне приметы матроса Милинко. Я записал: худенький, веснушчатый, голубоглазый, выше среднего роста, блондин. Здешний же Милинко — кряжист, роста невысокого, глаза карие, волосы темные, без седины еще. Тем не менее фотография здешнего Милинко, уехавшего в отпуск через несколько дней после гибели Минчакова, отправлена в Москву. Оттуда идет к вам фотография Милинко, который пропал без вести — ушел в отпуск с фронта, домой не пришел и в часть не вернулся более. Деньги Минчакова — пятнадцать тысяч рублей — получены по аккредитивам в Сочи и Адлере Минчаковым же. Эксперты из Сочи сообщили: подпись выполнена хорошо, но с уверенностью сказать, что принадлежит Минчакову, возможности не представляется. И то слава богу. Следовательно, нам нужны письма и фотографии здешнего Милинко — если мы начнем разрабатывать именно его версию как возможного убийцы Минчакова. Но писем и фото мало. Мы должны знать о шофере Милинко все, абсолютно все. Прошу высказать соображения.
— Разрешите? — Жуков поднялся.
— Давайте сидя, Алексей Иванович…
— Как-то я привык стоя, товарищ полковник. Если разрешите, я кое-что доложу стоя.
— Если вам так удобнее.
— Так удобнее молодым сотрудникам, — скрипуче сказал Жуков. — Итак, первое. Бригада лейтенанта Жарова отлично поработала в аэропорту, выношу благодарность Жарову, Элькину и Борину. По корешкам билетов они установили, что Минчаков один раз перенес вылет — в ночь с пятнадцатого на шестнадцатое. Там стоит его подпись, это установлено точно, все по форме. Семнадцатого утром билет был сдан, предъявлен его паспорт, есть подпись. Документ приобщен к делу, к тем материалам, которые пойдут на графологическую экспертизу. Мы нашли несколько подписей Милинко: в ЖЭКе, бухгалтерии и библиотеке. Он был постоянным читателем библиотеки имени Добролюбова. Книги, которые он брал на дом, меня заинтересовали: ни одного романа или повести, в основном учебники немецкого языка — начиная с пятого класса спецшкол, пособия по географии, справочники по ФРГ, США, Скандинавии…
— Надо бы все эти учебники и справочники, — заметил Костенко, — забрать из библиотеки, глядишь, там его карандаш остался. Это очень важно. Простите, что перебил, продолжайте, пожалуйста.
— Жаров и его люди обнаружили билет, взятый на московский рейс двадцатого октября. В городе было куплено семь билетов. Пять человек мы установили — они вернулись из отпуска обратно, к месту работы. Не вернулись двое — Милинко и Петрова Анна Кузьминична, 1947 года рождения, бухгалтер «Центроприиска», незамужняя. Версию связи Милинко с Петровой еще не прорабатывали, данные пришли только что.
— А что такое «Центроприиск»? — спросил Костенко. — Через них золото идет?
— Этим объектом мы пока еще не занимались, товарищ полковник, такого рода дела проходят через ОБХСС, или — когда особо крупная афера — чекисты включаются. Раз была попытка вывоза за границу двух самородков.
— Сколько весили? Больше дерябинского?
— Один пятьсот двенадцать граммов, второй — поменьше.
— Перехватили?
— Да.
— Где?
— На таможне, в Бресте… Теперь по поводу Милинко. Мы начали опрашивать всех, кто знал его по работе. В доме он жил замкнуто, не пил, был вежлив, предупредителен, отзывы самые хорошие…
— Петрову там не видели?
— Нет.
— Надо бы с ОБХСС связаться, — повторил Костенко, — что-то меня этот «Центроприиск» заинтересовал.
— Хорошо, товарищ полковник, — ответил Жуков. — К утру мы подготовим справку.
— Можно и к вечеру, чего горячку пороть? Завтра, видимо, весь день придется провести с теми, кто летел в одном самолете с Милинко и Петровой. Сейчас надо ехать к ней на квартиру, его обитель посмотреть, поспрашать соседей. И еще одно, — заключил Костенко, поднимаясь, — надо бы выяснить, где, как и когда проводил свои отпуска Милинко.

 

…Комната в доме коридорного типа, которую занимал Милинко, была хирургически чиста: одна лишь мебель, не дорогая, но со вкусом подобранная. Ни в шкафу, ни в ящике, на котором стоял телевизор, ни в маленькой кухоньке, оборудованной, по-видимому, самим Милинко, не было ни писем, ни фотокарточек — тряпок не было даже. Костенко долго сидел посреди комнаты, наблюдая за работой экспертов, потом — утверждающе — сказал:
— Перед тем как уйти отсюда, Милинко протер все, что можно протереть, — только б не оставить пальчиков.
— Именно так, товарищ полковник, — откликнулся старший эксперт. — Причем протирал он не обычной тряпкой, а вымоченной лакирующим мебель составом — на спирте…
Костенко поглядел на Жукова:
— Пусть ваши попробуют еще раз с соседями поговорить, хотя ничего существенного от этого разговора я не жду.

 

По поводу отпусков Милинко ответ пришел через полчаса, когда Костенко с Жуковым и следователь прокуратуры Кондаков, окруженные понятыми, вошли в однокомнатную квартиру Петровой.
Костенко только-только присел на подоконник и начал свой особый секторальный осмотр помещения, как приехал Жаров:
— Он, товарищ Костенко, впервые в прошлом году на Большую землю уехал, он каждый отпуск в тайге проводил или в тундре, на своей лодке уходил рыбачить…
— Вот ведь какой патриот родного края, — откликнулся Костенко задумчиво и попросил: — Товарищи понятые, вы, пожалуйста, ни к чему не прикасайтесь.
Жуков поглядел на Костенко вопрошающе.
— Именно, — ответил тот, — пусть эксперты поищут отпечатки, глядишь, обнаружат на наше счастье.
Пальцы обнаружили на зеркале шкафа и на бутылке, покрытой пылью, что стояла на кухне.
В отличие от комнаты Милинко, здесь, у Петровой, не создавалось впечатления, что женщина покидала квартиру навсегда. В шкафу остались платья и пальто, две пары обуви — старые босоножки и лакировки-лодочки, новые, пойди такие достань, японские, чудо что за туфли. В углу — телевизор, стол накрыт красивой скатертью; одного только не хватало — двух снимков, которые были сняты со стены: белели серые пятна. Альбома с фотографиями тоже не было, а одинокие женщины всегда держат дома такие альбомы, это противоестественно, коли нет его, забрала с собою, значит. А откуда забирала? Из ящика комода? Или с верхней полки шкафа?
— Вы посмотрите пальчики на комоде, — попросил Костенко, — и внимательно поищите в шкафу. Меня интересуют пальцы того человека, который взял альбом с фотографиями, он наверняка был здесь. Не нравится мне желание уехавших лишить нас возможности вглядеться в их лица, а еще больше в лица их знакомых.
— Вроде бы есть пальцы, — сказал эксперт, взобравшийся на стул, — правда, сильно припыленные.
— Это очень замечательно, просто даже прекрасно. А теперь товарищ Жуков попросит наших коллег простучать пол и стены — нет ли тайничка. Под тахтой может кое-что быть, если, конечно, моя догадка правильна.
— Какая ж это догадка? — не выдержал Жуков. — Это не догадка, вы по жестокой логике идете, тянете свою версию: прииск — Петрова — Милинко.
— Все кончено для вас, майор, — вздохнул Костенко. — Завтра же забираю в Москву.
Когда тахту отодвинули, Костенко проворно спрыгнул с подоконника, указал носком на паркетину, чуть отличавшуюся от других.
— Только, пожалуйста, — обратился он к эксперту, — в перчатках, тут тоже могут быть пальцы.
Тайник был сделан мастерски: дерево аккуратно выбрано изнутри. По краям, однако, чтоб не горбило, был сохранен один уровень — ступни ногой, не пошевелится.
Внутри тайника все было выложено пластиком — углубление вполне достаточное для того, чтобы уложить и прикрыть паркетиной увесистый сверток.
— На пальцы и на золотую пыль, — повторил Костенко и, чуть кивнув головой Жукову, вышел с ним на площадку.
— Пошли к соседям, что ль? Ваши ребята, думаю, посмотрят все остальное путем?
— Все ж глаз нужен, — ответил Жуков. — Начинайте вы, а я еще маленько с ними порыскаю.

9

Соседка по этажу, Щукина Вера Даниловна, говорила очень медленно, хотя весь ее облик — поджарость, цыганистость, некоторая угловатость, придававшая ей особый шарм, — предполагал, наоборот, стремительность и резкость в оценках.
Костенко слушал ее, прикрыв глаза рукой.
— Мне кажется, Петрова чем-то изнутри необыкновенно замучена. Вы намерены спросить — «чем»? Не знаю. Быть может, мечтами. Она производит впечатление мечтательницы. В ней причем странно сочетались мечтательность и невероятная жестокость: она могла ответить, как отбрить, — какое-то воистину мужское начало. Странно, да? Она очень медлительна в движении, по лестнице поднимается долго, но не из-за одышки, а потому, что может полчаса смотреть в окно. Я замечала — остановится и смотрит, особенно ранней осенью…
— Это было постоянно? Или до того времени, пока она не встретила Милинко?
— Милинко? Кто это? — удивилась Щукина.
— Ее приятель.
— А разве он Милинко? Впрочем, я как-то не интересовалась, — женщина засмеялась чему-то, потом заключила: — «Чужой земли мы не хотим ни пяди, но и своей врагу не отдадим…» Пусть ко мне только не лезут, я…
— Напрасно объясняете, я вас понял, двадцать копеек, верно читаете чужие мысли. Но вас не удивило, что соседки уж как полгода нет дома?
— А меня это как-то не занимало… Однажды она мне сказала: «Мечтаю уехать из этого холода, на море, к теплу». Я ответила, что на море в декабре начинается дождь, промозглый ветер, еще хуже, чем мороз.
— Ну, все-таки ощущение того, что поблизости есть теплое море и оно не замерзает, как-то обнадеживает, — заметил Костенко.
— Не знаю… Лучше долго мечтать о прекрасном и потом получить, чем быть все время подле и не видеть толком… Люди Черноморского побережья не знают моря и не понимают тепла — для них это быт.
— Простите, вы кто по профессии?
— Странно, я ждала именно этого вопроса… Я биолог. А вы — следователь?
— Сыщик.
— Есть разница?
— Не притворяйтесь, тоже, верно, смотрите «Следствие ведут знатоки», разницу между сыщиком и Знаменским понимаете.
— У меня нет телевизора, я продала его три года назад, — ответила Щукина, и Костенко только сейчас до конца понял, как она красива.
— Давайте вернемся к моему вопросу, — не выдержав взгляда женщины, сказал Костенко, чувствуя, что говорить с нею ему приятно, но трудно. — Что вы знаете об ее приятеле?
— Ничего. Безлик, вполне надежен, хваткая походка, идет, как загребает. Но, по-моему, его иначе звали… Я, однако же, лишь раз слыхала, как она к нему обратилась… По-моему, Гришин. Почему вы назвали фамилию Милинко?
— Его звали Гриша…
— Да? Но мне показалось, что она называла его по фамилии, очень почтительно, на «вы».
— Он часто бывал у нее?
— Нет. Я его видела раза четыре, один раз рано утром. Обычно он приходил к ней поздно, ночью уже.
— Тихо у них было?
— Как на кладбище.
— Гости?
— Крайне редко.
— А кто?
— Мужчины.
— Они вам запомнились?
— Нет.
— Почему?
— Очень были похожие на Гришу.
— Чем именно?
— Безлики. И тихи.
— А когда приходили?
— Вечером.
— А середина октября? Прошлого года? Шестнадцатое или семнадцатое…
— Что должно было случиться в эти дни?
— Шум у Петровой.
— Не помню. А почему именно в эти дни там должен быть шум?
— Потому что в один из этих дней убили человека. И разрубили топором на куски.
Щукина съежилась, отодвинулась в глубину кресла, зрачки ее расширились, глаза потемнели.
— Однажды — только я не помню когда — у них вдруг запели, я это только сейчас вспомнила. Я не помню когда, не помню что, но пел мужчина.
— А что пел тот мужчина? Вы же запомнили песню, вы ее наверняка запомнили…
— Да, я ее запомнила, только сейчас вылетело из головы, но я припомню, погодите. «Я спросил у ясеня» — вот что пел мужчина…

10

В коридоре угрозыска Костенко ждала молоденькая, большеглазая, с пепельными волосами девушка. «Чудо что за девушка, — подумал он. — Если б я был несчастным человеком в браке и если бы Маня хоть в малости меня чем-нибудь ущемила, сразу бы на такой Гретхен женился, ей-богу, прелестная Дюймовочка, просто сил нет…»
— Что у вас? — спросил Костенко. — Коньки похитили? Соперники под вашим окном сломали тополь?
— Я из газеты, — ответила девушка. Голос у нее был хрипловатый, низкий, что делало ее еще более нежной какой-то.
— Ах, вы из газеты?! Ну тогда на ходу неловко разговаривать, зайдем в буфет.
— Я у вас много времени не отниму…
— Жаль. Как всякий лентяй, я обожаю, когда мне мешают работать и отнимают много времени. Особенно такая прекрасная Дюймовочка, как вы.
— Дюймовочками бывают до шести лет, — ответила девушка, — а мне двадцать четыре, и зовут меня Кира Королева.
— Красивое созвучие. Костенко. Владислав… Увы, вынужден добавить — Николаевич. Седина обязывает.
— Седина — лучшее украшение мужчины. Мы тоже стали торопиться с сединой. Видите? — она склонила голову, и тяжелая грива волос шипуче обвалилась на ее маленькое плечо. — Как будто от страданий, — засмеялась девушка. — Ранняя седина — это очень достойно.
— Ну-ну, — согласился Костенко, пропуская Киру в буфет.
Заметив его, офицеры поднялись. Костенко несколько растерялся от эдакого флотского фасона, пожал плечами, не решился сказать «садитесь, пожалуйста», сделал руками какой-то странный жест — так на улице драчунов разводят, — его, однако, поняли, сели.
— Ох, какой вы большой начальник, — сказала Кира, — а я и не знала.
— Да уж такой начальник, что дальше некуда, вот-вот голову свернут…
— Зато всласть пожили, разве нет? — усмехнулась Кира Королева.
Костенко согласно кивнул, подвел ее к буфету:
— Выбирайте.
— Было б что. Сыр и кофе.
— Тут пирожные очень вкусны. Хотите?
— А фигура?
— Завтра попьете чай без сахара.
— Ладно, уговорили, долго ли нас уговорить? — И снова засмеялась низким смехом, который так понравился Костенко, и она, конечно же, заметила, что ему это понравилось.
Они сели к окну, Костенко быстро выпил кофе, сжевал бутерброд и сказал:
— Не из кокетства — мужики, между прочим, кокетки, имейте это в виду — времени у меня действительно мало, минут пятнадцать, не более того, так что, Кира, давайте нашу беседу уложим именно в этот термин, идет?
— А что это такое «термин»?
— «Термин» — немцы так определяют точное время встречи, — лениво ответил Костенко, отчетливо вспомнив лицо Крабовского.
— Владислав Николаевич, в городе пошли слухи о каком-то кошмарном преступлении, народ боится на улицы выходить, говорят, похищают людей и режут на куски. Говорят еще, что этим делом занимаются таксисты, я сейчас была в парке — вам-то они ничего не передают, а мне шоферы признались — план не выполняют, а их за это премии лишают, детишки клювики разевают, пищи просят, жены готовят кастрюльный бунт.
— Значица так, — подражая Василию Романову из УБХСС, чуть что не запел Костенко, — коли в городе циркулируют слухи — это очень хорошо, ибо это лишний раз свидетельствует о демократичности и открытости нашего общества. Однако когда слухи наносят ущерб плану — сие сугубо плохо, и поэтому пресса должна дать разъяснение трудящимся. Разъяснение может звучать следующим образом… «Банда грабителей совершила злодейское нападение и убила гражданина В. в начале весны этого года. Органы милиции и прокуратура ведут расследование обстоятельств преступления. В ближайшее время обвинение будет предъявлено рецидивистам, подозреваемым в организации разбойного нападения».
— Но это не очень интересно, Владислав Николаевич! Просто даже совсем неинтересно… Я ведь из молодежной газеты, хочется так рассказать, чтоб твой материал читали…
— А знаете, как надо сделать материал?
— Как?
— Поговорите с экспертами, съездите с оперативной группой на происшествие, то есть соберите побольше фактов, а потом включите туда и этот мой комментарий.
— Комментарий очень уж обтекаем. В городе, куда ни зайдешь, все говорят: «Разрезают на куски, женщин заманивают в такси, стреляют в спину из багажника». Тогда уж лучше не подписывать три строчки, дать как официальную справку.
Костенко возразил:
— А вот этого делать нельзя, Кира. Был такой журналист в тридцатых годах, он вместе с Гайдаром погиб, Михаил Розенфельд, тоже, кстати, работал в комсомольской прессе. Так вот он, перед тем как лететь на Северный полюс, оставил заповедь: «Первое — журналист должен подписывать даже однострочную корреспонденцию полным именем и фамилией; второе — журналист обязан избегать присоединения к каким бы то ни было внутриредакционным группировкам; третье — журналист, если он думает о своей профессии серьезно, обязан отказаться ото всех административных постов в газете, как бы почетны они ни были».
— Грандиозно, — сказала Кира. — Даже записывать не надо. Есть какие-то вещи, которые запоминаются на всю жизнь.
— Очень любите газету?
— Без нее нет жизни, честное слово…
— Очень не люблю выражение «честное слово».
— Почему? — поразилась девушка.
— Все слова должны быть честными, — ответил Костенко. — Иначе к каждой фразе надо прибавлять «честное слово». Другие слова, получается, у вас были нечестными, а только те, где вы поклялись, — правдивы? Ну, пошли… Спасибо за компанию…
— А у вас для меня еще время найдется, Владислав Николаевич?
— Трудно.
— А вечером?
— Вечером самая работа, вся информация стекается, ее надо проанализировать, наметить шаги на завтра, просоветовать с товарищами планы мероприятий…
— Можете хоть в двенадцать приехать, я поздно спать ложусь.
— Спасибо.
— Спасибо, «нет» или спасибо, «да»?
— Спасибо, «нет».
— Жаль. Ну, до свидания.
— Пропуск подписать?
— Зачем? Вы ж посоветовали мне пойти к экспертам и выехать на очередной случай разрезания трупа в такси. Пойду бродить по коридорам, как истинный репортер полицейской хроники…
— Где учились?
— В Москве. У Ясеня.
— Какого еще Ясеня? — насторожился Костенко, вспомнив слова песни, которые продекламировала свидетельница Щукина: «Я спросил у ясеня…»
— У Засурского. Нашего декана зовут Ясен. И мы его очень любили. Идите, уже семнадцать минут прошло, а вам еще план мероприятий надо составлять.
Костенко подумал, что девушке здесь одиноко. Наверное, приехала по распределению, романтика понятия «журнализм» сменилась правдой буден, а к ней, к правде, надо уметь приспособиться, лишь в этом случае можно вернуться к поэтике первого представления, иначе — могила, потерянный человек. Костенко был убежден, что одержимость в профессии, или, точнее, одержимость профессией, дает людям счастье, лишь это, да еще дети. Ну и конечно, любовь, если она смогла стать «затянувшимся диалогом», то есть перейти в дружество. В любовь до гробовой доски Костенко не верил, считал это сказочкой, сочиненной автором с дурным вкусом. Одержимость заставляет смотреть, как писал Маяковский, «через головы народов и правительств», вырабатывает в человеке уверенность в своей нужности делу, проводит его мимо тех мелочей, которые, конечно же, досадны, доводят порою до бешенства. Те, которые не одержимы, отдают всего себя именно этим мелочам, и жизнь — огромная, сложная, трудная — проходит мимо них. Воистину, взгляд снизу даже трехэтажный дом делает небоскребом, нельзя смотреть снизу, надо на век смотреть как на равного, глаз в глаз, тогда только толк получится…
«А если я к ней приеду, будет плохо, — думал Костенко, шагая с девушкой по темному коридору. — Мужики моего возраста нравятся, сейчас на нас мода, а я завтра улечу, зачем же все? Хотя, может, я проецирую себя на нее? Они рациональнее нас, лишены того сентиментального истеризма, которым отмечены некоторые особи женского пола в нашем поколении. Больше всего боялись «разрушить семью»: «поцеловал — женись». Жили тяжко, все хотели гарантий, особенно женщины, это к ним от матерей пришло, от матерей, которые знали, что такое голод и безотцовщина не по книгам наших литературных плакальщиков, они это на своих плечах вынесли, поэтому в их дочек впиталось с молоком: «Держи, не пускай, терпи, что угодно, только б рядом был мужик — какой-никакой, а все же мужик». Нынешнее поколение стало умнее, сытые они, обутые и одетые, ищут душу, а не плечи, на которые наброшены вожжи».
И — неожиданно для себя — Костенко предложил:
— Кира, вы позвоните мне сюда завтра, ладно? Или в отель. Если освободится часик — попьем кофе.
— Конечно, позвоню, — обрадовалась девушка, — спасибо вам!

 

Жукову, который ждал его в кабинете дежурного по управлению, Костенко сказал:
— Я, знаете ли, прессу задействовал…
— Это как?
— Это называется дезинформация. Писать им все равно надо, в городе о деле говорят, так пусть напишут в наших интересах: «вскорости будет предъявлено обвинение рецидивистам» — это первая пуля, которую я отлил, а вторая — дата преступления: я назвал весну. Если Милинко посещает центральные библиотеки страны и следит за новостями в городе, он обрадуется этой информации, поверьте мне. Кстати, хорошо бы проверить, кто выписывает здешние газеты на Большую землю?
Жуков что-то отметил в блокнотике, покачал головой:
— Версия занятна, товарищ полковник, но у нас бумажный голод. А с дезинформацией — это вы ловко, я б недодумал. Спасибо за подсказ. Как фамилия журналиста?
— Девушка. Очень милая. Кира Королева.
Назад: РАБОТА-III (Москва)
Дальше: РЕТРОСПЕКТИВА-IV (Вайсвальд, под Бреслау, март 1945 года)