ГЛАВА VII
Ярославский мятеж был подавлен. Окруженные плотным кольцом советских войск, понимая, что дело их проиграно, белогвардейцы в последнюю минуту решили пойти еще на одну авантюру. В Ярославле в момент мятежа находилось большое количество пленных немцев, которых Советская власть, выполняя условия Брестского мирного договора, отправляла на родину — в Германию. Немцы не принимали никакого участия в военных действиях, хотя мятежники и пытались заставить их силой сражаться на своей стороне. В последнюю минуту, когда советские броневики уже приближались к центральным улицам Ярославля и под ногами у мятежников, как говорится, горела земля, они вдруг объявили немцев своими врагами. Они заявили, что не признают заключенного большевиками Брестского мира, что Россия, которую они представляют, находится в состоянии войны с Германией и что на этом основании они все до последнего сдаются в плен — пленным немцам. Немцам они, конечно, были ни на что не нужны, но, подчиняясь силе, так как у мятежников было оружие, а пленные его не имели, — они вынуждены были разоружить перхуровцев и посадить их под замок — в тот самый Волковский театр, в котором только что томились сами. Конечно, советские войска, заняв город, не посчитались с этой хитроумной сделкой. Немцы поехали на родину, а мятежники оказались в руках тех, против кого они подняли оружие.
Двадцать второго июля восемнадцатого года над древним волжским городом вновь взвился красный флаг Советов.
Недели через две после этого, в первых числах августа Ленька с матерью опять ехали пароходом в Ярославль. Александра Сергеевна не забыла, что у Леньки был дифтерит, что самый опасный период болезни он провел на ногах, в холодном сыром подвале, и, хотя Ленька ни на что не жаловался и чувствовал себя прекрасно, решила все–таки, что нужно показать его опытному врачу.
Облаченный в потертую темно–синюю матросскую куртку, из которой он уже успел вырасти и которая после реалистской шинели казалась ему чересчур игрушечной, детской, Ленька стоял в толпе пассажиров на палубе волжского парохода «Коммуна» и, вытягивая шею, смотрел туда, куда смотрели и показывали пальцами все остальные.
Он еще не забыл ослепительный сон, который приснился ему месяц назад, когда, с трудом приподняв над скамейкой тяжелую воспаленную голову, он выглянул в окошечко иллюминатора и в лицо ему приятно и несильно хлестнул свежий волжский ветер. Он еще хорошо помнил этот хрустальный, сахарный город–сказку, белоснежную чистоту его башен и колоколен, кудрявую зелень садов, плавящееся в голубом небе золото, — и не мог поверить, что сейчас перед ним тот самый, приснившийся ему город…
Какие–то гнилые зубья торчали на высоком, уже не зеленом, а рыжевато–буром, спаленном берегу, какие–то сахарные огрызки лежали на кучах черных потухших головешек… И ни одной башни, ни одной колокольни, ни одной искорки золота в аквамариновом августовском небе!..
В самом городе разрушения не так бросались в глаза. Правда, от многих кварталов ничего не осталось, и проезд в этих районах был закрыт. Но были дома, кварталы и даже целые улицы, не пострадавшие от обстрела. В одном из таких не слишком пострадавших переулков Александра Сергеевна, после долгих блужданий, разыскала дом, у крыльца которого поблескивала медная дощечка:
Докторъ
Б.Я.ОПОЧИНСКIЙ
Дътскiя болезни
Открывшая на звонок молодая женщина объявила, что доктора нет, что он уже который день не ночует дома, — работает в госпитале на Борисоглебском шоссе.
— Что же нам делать? — сказала Александра Сергеевна, когда дверь перед ними захлопнулась.
— Ничего… очень хорошо, — обрадовался Ленька. — Поедем обратно!..
Большого желания встречаться с доктором у него не было. Он еще не забыл острой колючей иголки, которую всадил ему в ногу этот розовощекий весельчак. Но Александра Сергеевна держалась другого мнения на этот счет.
— Нет, мой дорогой, — сказала она. — Ехать несолоно хлебавши обратно я не могу. Придется идти искать госпиталь. Если не найдем Опочинского, покажем тебя кому–нибудь другому.
…Госпиталь, куда они добирались часа полтора, помещался в старинном здании городской больницы — на окраине города. Оставив Леньку в больничном саду и наказав ему сидеть и ждать ее, Александра Сергеевна отправилась на розыски доктора.
Леньке никогда не приходилось самому лежать в больнице. Но бывать в больницах и лазаретах ему случалось много раз. В Петрограде район, где они жили, почему–то изобиловал всякими лечебными учреждениями. По соседству с их домом помещалась Александровская городская больница. Подальше, за Технологическим институтом, расположились корпуса огромной Обуховской больницы. На Фонтанке у Калинкина моста почти рядышком стояли — Кауфманская община сестер милосердия, Крестовоздвиженская община и Морской госпиталь. Во всех этих больницах и госпиталях имелись домовые церкви, куда мать перед праздниками водила Леньку ко всенощной. В годы войны больницы были переполнены ранеными. Ленька не бывал, конечно, ни в палатах, ни, тем более, в операционных, не видел тяжело раненных и умирающих и, может быть, поэтому у него создалось представление о больнице, как о чем–то очень уютном, благополучном, безмятежном и трогательном. На всю жизнь запомнилась ему эта особенная, церковно–больничная благостная атмосфера — смешанный запах йодоформа и ладана, серые и кофейные халаты раненых, белоснежные косынки сестер милосердия с рубиновыми крестиками над переносицей, забинтованные головы, руки на черных повязках, постукивание костылей, шуршание резиновых шин и шлепанье туфель по керамиковым плиткам коридоров…
И сейчас, когда он сидел на зеленой садовой скамейке и дожидался матери, а вокруг него сидели и ходили, опираясь на костыли, молодые и пожилые люди в серых и кофейных халатах, Ленька не чувствовал ни страха, ни смущения, ни даже сочувствия к этим людям. Это была красивая, умилительная картина, напоминавшая ему детство, Петроград, садик Морского госпиталя, где так же вот бродили и сидели за решетчатой оградой раненые и увечные воины…
По дорожке мимо него медленно шел, покачиваясь на двух костылях, высокий бородатый раненый. Тяжело подпрыгивая на одной ноге, он осторожно нес вторую — укороченную на одну четверть и плотно замотанную бинтами.
Увидев рядом с Ленькой свободное место, раненый приостановился, широко расставив костыли.
— Эх, посидеть, что ли? — сказал он и, занося костыль, лихо заковылял к скамейке.
Ленька привстал, хотел помочь ему, но раненый ловко сложил оба костыля вместе, повернулся на каблуке здоровой ноги и плюхнулся на скамейку, вытянув вперед свою толстую забинтованную культю.
— Сидишь? — сказал он, искоса посмотрев на Леньку и вытирая марлевой тряпочкой вспотевшее лицо.
— Да, — скромно ответил мальчик.
— К отцу пришел?
— Нет.
— А кто? Брат? Крёстный?
Леньке было ужасно стыдно признаться, что у него никто не лежит в госпитале.
— Я сам, — пробормотал он, краснея. — Меня мама привезла — показывать доктору.
— Болен, значит? А какая болесть?
— Так… пустяки… дифтерит, — усмехнулся Ленька, всем видом своим желая показать, что, если бы не мама, он, конечно, никогда бы не решился тащиться в госпиталь с такой ерундой. — А вы что, раненый? — сказал он, показывая глазами на забинтованную ногу соседа.
— Нет, милый. Я уже не раненый. Я уже инвалид. Раненый — это когда, знаешь, полежишь, полечишься, да и снова на войну идешь. А уж мне теперича до самой смерти — только что разве с тараканами на печке воевать…
Бородач засмеялся, покачивая и поглаживая свою толстую ногу, а Ленька вдруг почувствовал, что в горле у него защекотало, и, чтобы заглушить эту щекотку, поспешил спросить:
— А вы где… То есть, вас где ранило?
— Ранило–то? А здесь, под Ярославлем.
— Значит, вы с белыми воевали?
— А с кем же еще?.. С ними…
Бородач нахмурился, помолчал, подумал и, покачав свою культю, с усмешкой сказал:
— Ведь вот, подумай, чудеса какие! А? Четыре года с немцем воевал. С австрияком воевал. Ни одной царапины… А тут — на русской земле, в русской губернии, от русской руки чуть смерть не принял.
— А вас — из чего: из пушки или из ружья?
— Из ружья, да… Называется английская разрывная пуля «дум–дум».
— Почему английская?
— А это уж ты, милый, у них поди спроси: откуда они английские боеприпасы получили?
Раненый опять вытер тряпочкой лицо.
— Не куришь? — спросил он, посмотрев на Леньку.
— Нет еще, — застенчиво ухмыльнулся Ленька.
Внезапно где–то очень близко, за углом здания, грянула духовая музыка. Тоскливые, медлительные и вместе с тем гневные звуки похоронного марша, извергаясь из медных жерл, понеслись к осеннему небу.
Ленькин сосед прислушался, крякнул, покачал головой.
— Повезли… опять, — сказал он мрачно.
— Кого повезли?
Бородач не ответил.
— Сволочи… иуды… золотопогонники, — пробормотал он сквозь стиснутые зубы.
Как и всякий другой мальчик, Ленька не мог усидеть на месте при звуках военного оркестра. Что бы ни играли медные трубы — кавалерийский галоп, церемониальный марш или траурный реквием, — ноги мальчика сами собой устремляются в ту сторону, где стучит барабан, гудят генерал–басы, поддакивают им баритоны и поют, заливаются корнет–а–пистоны и валторны.
И на этот раз Ленька не устоял перед искушением. Он забыл, что мать приказала ему сидеть на скамейке и ждать ее, забыл, что не знает расположения больницы и может потеряться…
— Я, пожалуй, пойду… посмотрю, — смущенно объяснил он соседу, сползая со скамейки.
— Что ж. Посмотри иди, — сказал тот.
…Свернув за угол и пробежав под какой–то аркой, Ленька остановился, ослепленный блеском медных труб. Он не сразу понял, что делается во дворе. У приземистого кирпичного здания с золотым крестом над кирпичным же куполом стояла высокая, обитая железом платформа, на каких обычно возят мясо и бидоны с молоком. Огромный гнедой битюг стоял под тоненькой полосатой дугой, расставив мохнатые ноги и опустив гривастую голову, в челку которой была вплетена красная лента. Какие–то люди в военной и штатской одежде медленно выносили из часовни и осторожно устанавливали на платформу бурые, похожие один на другой, гробы. Толпа женщин и военных окружала эти похоронные дроги. А в стороне, у чугунной ограды, под старым раскидистым тополем грудился небольшой военный оркестр, и золоченые трубы его под неспешный такт барабана на разные голоса печально и торжественно пели:
Вы жертвою пали в борьбе роковой,
В любви беззаветной к народу
Вы отдали все, что могли, за него,
За жизнь его, честь и свободу
Ленька снял фуражку и подошел ближе. В толпе громко, навзрыд плакали. Гробов на телеге стояло уже не меньше десяти, а их все выносили и выносили.
— Простите, пожалуйста, это кого хоронят? — вполголоса спросил Ленька у маленького, похожего на татарина, красноармейца, с серой, стриженной под машинку головой. Тот покосился на него, мрачно посопел и ответил:
— Тех, кто за нас с тобой кровь пролил.
— Убитые?
— Однополчане мои. Товарищи. Первый Советский пехотный полк. Слыхал?
— Нет, — сказал Ленька.
Из часовни выносили еще один гроб. Чтобы получше рассмотреть его, Ленька привстал на цыпочки и вдруг увидел в толпе женщин знакомое лицо. Он не успел удивиться и не успел спросить себя, что может здесь делать жена Василия Федоровича Кривцова, как сердце его, похолодев, само ответило ему на этот вопрос.
Кривцова стояла подальше других. Она не плакала, но бледные сухие губы ее были болезненно сжаты, а широкие калмыцкие скулы медленно двигались, как будто женщина пыталась перетереть зубами что–то очень твердое — камешек или гвоздь.
Музыка смолкла. Слышнее стали плач и причитания женщин. Толпа задвигалась. Какой–то черноволосый курчавый человек в белой русской рубашке, забравшись на краешек платформы и опираясь на штабель красных гробов, что–то говорил — то громко, почти крича, то совсем тихо, грозным шепотом.
Ленька ничего не видел и не слышал. Он протискивался через толпу, боясь потерять из виду Кривцову.
Телега с гробами тронулась. Женщины с плачем побежали. Кто–то на бегу толкнул Леньку. Он уронил фуражку, нагнулся, чтобы поднять ее, его опять чуть не сбили с ног. Когда он поднялся и выбрался из толпы, навстречу ему шла Кривцова.
Шла она позади всех, наклонив голову и покусывая кончик своего белого головного платка.
— Здравствуйте, — сказал Ленька.
— Здравствуйте, — безучастно ответила она, не останавливаясь и не поднимая глаз.
— Фекла Семеновна, — сказал он. — Вы что, не узнали меня?
Она остановилась.
— Ты кто? Постой… Да ведь вы из Чельцова? Питерский?
Что–то вроде улыбки мелькнуло на ее изможденном осунувшемся лице.
— Давно ли?..
— Я только что. Сегодня, с мамой приехал. А вы…
Он запнулся, не решаясь даже спросить, что привело ее в это страшное место.
— А я?.. Я у Василия Федоровича была.
— Где?
— Навещать приходила. Здесь он…
Ленька схватил ее за руку.
— Фекла Семеновна! Он жив?
— Живой, живой, — улыбнулась она усталой, измученной улыбкой и, выбрав свою большую грубую руку из Ленькиной руки, погладила его по голове. Выходили его, спасибо. Уже четвертый день в памяти лежит. А до этого худо было. Не надеялась уж. Думала, что вот так же… с музыкой повезут. Ведь на нем еще в Нерехте доктора восемнадцать ран насчитали. Вы небось знаете, слыхали, какую над ним казнь эти ироды учинили?..
— Фекла Семеновна! — жалобным голосом воскликнул Ленька. — А где он? Посмотреть на него можно?
— Что ж, — сказала она. — Пойдем сходим. Он рад будет.
Она вела его за руку, а где–то впереди, уже за оградой больничного сада, на улице, глухо стучал барабан и все тише и тише пели трубы:
Прощайте же, братья, вы честно прошли
Свой доблестный путь благородный
…В больницу они проникли с черного хода, какими–то темными коридорами, где нехорошо пахло и стояли прислоненные к стене грязные брезентовые носилки. Фекла Семеновна знала здесь все ходы и выходы, и ее тоже все знали. У застекленной двери палаты их окликнула высокая худая женщина в белой косынке:
— Кривцова?! Голубушка, ты куда? Без халата!
— Дунечка… милая… на минутку… Сейчас уйдем.
— Ты же была только что…
— Да вот — с землячком повстречалась. Друзья они с Василием Федоровичем.
— Это ты землячок? — сказала женщина, с усмешкой посмотрев на Леньку.
— Пожалуйста… на минутку, — пробормотал Ленька, шаркая зачем–то ногой.
— Ну, бог с вами, идите. Недолго только. Сейчас обход будет.
Большая больничная палата была плотно забита койками. Не успел Ленька переступить порог, как в носу у него защекотало от крепкого запаха аптеки, уборной и кислых снетковых щей. Он робко шел за Феклой Семеновной, а со всех сторон смотрели на него из–под бинтов и повязок — любопытные и бесстрастные, голубые, карие, серые, веселые, грустные, злые, добрые, измученные и уже потухающие глаза. Во всех углах разговаривали, кашляли, бредили, стонали, смеялись, щелкали костяшками домино, стучали кружками и оловянными мисками…
Кривцов лежал в самом конце палаты, у окна. Ленька в испуге остановился, увидев, как похудел и осунулся председатель. Он стал еще больше похож на угодника с иконы. От белых бинтов, которыми была замотана его голова, лицо его казалось еще темнее. Красивая русая борода была коротко острижена. Он лежал на спине, полузакрыв ввалившиеся глаза, и шевелил губами.
— Василий Федорович, не спишь? Гостя прицела…
Он с трудом открыл глаза, неудобно повернул голову и прищурился.
— А–а! — сказал он слабым голосом, улыбаясь и делая попытку приподняться на локте. — Здравствуйте! Это как же вы? Какими судьбами?
— Я так… случайно, — забормотал Ленька, тоже пробуя улыбнуться. — Мы ведь не знали, не думали, что вы…
— Думали, что я богу душу отдал? Да?
Он держал Ленькину руку в своей большой теплой руке и с улыбкой смотрел на мальчика.
— Я рад, — сказал он тихо.
Ленька присел на корточки. Он тоже чувствовал огромную радость, он чувствовал нежность к этому большому, сильному, связанному бинтами и прикованному к постели человеку, но не знал, какими словами сказать об этом.
— Вы садитесь, — зашевелился Кривцов. — Вот табуреточка… Скиньте с нее… Фекла, помоги…
На табуретке стояла бутылка с молоком, лежали круглый хлеб, яйца, несколько огурцов и тоненькая книжечка с вложенным в нее карандашом.
— Ничего… спасибо, — сказал Ленька. — Я так. Мне ведь скоро идти…
Он сидел на корточках и несмело поглаживал руку Василия Федоровича.
— Ну, что там у нас… дома, в деревне? — полузакрыв глаза, спрашивал Василий Федорович.
— Ничего… так… все в порядке, — бодрым голосом отвечал Ленька, чувствуя на себе беспокойный, настороженный взгляд Феклы Семеновны. — Ваша изба в целости… Я заходил, видел.
— Да я не о том. Я хотел спросить: кто там у нас верховодит? Глебовы–то еще хозяйничают?
— Да. Федор Глебов на днях лавку открыл. Торгует. Сыновья его, которые раньше в лесу скрывались, теперь дома живут. А с Хорькой я не играю больше.
— Это почему ж так?
— Вы же знаете, почему, — нахмурился Ленька.
Он смотрел на Кривцова и думая, что председатель очень изменился. Не в том дело, что его остригли и что он похудел. Голос у него был расслабленный, больной, но в этом голосе не было уже тех нежных, девичьих ноток, которые так поразили Леньку когда–то в сумерках на Большой дороге.
— Ничего, — говорил он с невеселой усмешкой. — Пускай похозяйничают, потешатся напоследок… Ведь, дураки пошехонские, не понимают и понять не хотят, что Советская власть — навечно, что ее ни вилами, ни топорами, ни английскими пулеметами не сокрушить… Помните? — сказал он, открывая глаза. И опять в его голосе зазвучали теплые певучие нотки, когда, приподнявшись на локте, он хрипловатым голосом медленно, упирая на букву «о», прочел:
Рать подымается
Неисчислимая!
Сила в ней скажется
Несокрушимая!
— Это что? Откуда? — спросил Ленька.
— А это у Некрасова. Не читали разве? «Русь» называется… Несокрушимая!.. Это ведь про нас с тобой сказано, про наше времечко!..
— Василий Федорович, — сказал Ленька. — А это правда, что у вас…
Он запнулся.
— Что это у меня?
— Что у вас — восемнадцать ран?
Кривцов негромко посмеялся в бороду.
— Не знаю, дружок. Я не считал.
— Да, да, правда… Мне Фекла Семеновна говорила.
И, наклонившись к раненому, Ленька покраснел, как девочка, и сказал:
— Ведь вы — знаете, Василий Федогыч, кто? Вы — гегой.
— Ну вот! Придумали… Я, дорогой мой, русский мужик. А русский мужик сильный, он все выдюжит. Это вот она у меня действительно героиня, — сказал он, улыбаясь и показывая глазами на жену, которая молча стояла у него в изножий, облокотившись на спинку кровати. — Ведь это она меня от смерти спасла…
— Полно тебе, Василий Федорович, — заливаясь румянцем, ответила Фекла Семеновна. — Не я тебя спасла, а дохтор… Вот он идет! — сказала она вдруг испуганным шепотом.
Ленька оглянулся.
Через палату быстро шел, размахивая руками и держа направление прямо к нему, невысокий румяный человек в белом халате и в белой кругленькой шапочке, сдвинутой на затылок.
— Позвольте, хе–хе, — говорил он, двигая густыми черными бровями. — Это что такое? Товарищ Кривцова, это как же вы, хе–хе, без халата сюда? И кто вас пустил?
— Прости, батюшка. Я сейчас. Я на минутку, — забормотала Фекла Семеновна.
Ленька поднялся и смущенно смотрел на доктора. Он сразу узнал его.
— А это что за птица? — сказал тот, останавливаясь и разглядывая мальчика. — Хе–хе. Интересно… Ты как сюда попал, попугай?
— Это ко мне, Борис Яковлевич, — слабым голосом сказал Кривцов.
— Я так… на минутку… зашел. Здравствуйте, доктор, — сказал Ленька, вежливо кланяясь и шаркая ногой.
— Хе–хе. Постой! Где я тебя видел? — сказал доктор, взяв мальчика за подбородок. — Ты у меня лечился когда–нибудь?
— Еще бы… Вы разве не помните? Вы же меня кололи…
— Хе–хе. Колол! Я, мой друг, за свою жизнь, хе–хе, переколол, вероятно, хе–хе, десять тысяч мальчиков и такое же количество девочек. Где? Когда? Напомни.
— Этим летом. В гостинице…
— А–а! Постой!.. В Европейской?.. Хе–хе. Помню. Дифтерит?
— Да.
— Черт возьми! Хе–хе. Почему же ты не в больнице?
— Мне некогда было, — сказал Ленька. И он коротко рассказал доктору о своих ярославских злоключениях.
— Черт! — сердито повторил доктор. — Хе–хе. Ерунда какая… Чушь собачья. Иди сюда!
Он схватил мальчика за плечо и подвел к окну.
— Открой рот.
Ленька послушно открыл рот.
— Скажи «а».
— А–а, — сказал Ленька.
— Еще. Громче.
— А–а–ы–ы, — замычал Ленька, поднимаясь на цыпочки и выкатывая глаза.
— Хе–хе. Н–да. Странно. А ну, открой рот пошире. Горло не болит?
— Э, — сказал Ленька, желая сказать «нет».
— И не болело?
— Э…
— Мать жива?
— Жива.
— Братья и сестры есть?
— Есть.
— Живы?
— Живы.
— Здоровы?
— Здоровы.
— Н–да, повторил доктор. — Исключительная история!.. Никогда, хе–хе, ничего подобного не видел. За десять лет практики… Первый случай.
— Может быть, маму позвать? — оробев, предложил Ленька. — Они здесь… Мы ведь для этого и приехали, чтобы вам показаться…
— Жалко. Напрасная трата времени. Ехать вам, хе–хе, совершенно незачем было. Вы, молодой человек, здоровы как бык. Понимаете?
— Понимаю.
— Повторите.
— Как бык.
— Ну, а в таком случае, хе–хе, делать тебе здесь, хе–хе, совершенно нечего. Прощайся с больным и проваливай. — И, взяв мальчика за плечо, доктор шутливо подтолкнул его коленом.
Ленька торопливо попрощался с Кривцовым, поклонился доктору и побежал к выходу. Уже надевая фуражку, он вдруг вспомнил что–то, оглянулся и крикнул:
— Василий Федорович! Я и забыл… У меня подарок для вас есть. Вы слышите? Поправляйтесь! Приезжайте скорее.
Кривцова он не увидел и голоса его не расслышал. Но Фекла Семеновна, помахав мальчику рукой, крикнула:
— Мамане твоей кланяться велит!..
…Александру Сергеевну Ленька нашел в саду. Еще издали он увидел ее серый жакет и белую с черной ленточкой панамку. Мать стояла у той самой зеленой скамейки, где полчаса тому назад он разговаривал с бородатым раненым. Сейчас этот бородач стоял на растопыренных костылях и что–то оживленно объяснял Александре Сергеевне, показывая рукой в ту сторону, куда убежал мальчик.
Ленька выбежал в сад из другого подъезда и появился с другой стороны.
— Мама! — окликнул он ее.
Александра Сергеевна оглянулась. Лицо ее запылало гневом.
— Негодный мальчишка! — накинулась она на Леньку. — Ты где был столько времени? Я тебя ищу по всему саду.
— Мама… погоди… не сердись, — перебил ее Ленька. — Ты знаешь, кого я сейчас видел?
— Кого еще ты там видел?
— Василия Федоровича… Кривцова.
— Ты выдумываешь, — сказала она. — Где ты его мог видеть? Ты ошибся, наверно.
— Как же ошибся, когда я с ним, как с тобой вот сейчас…
— Он жив?..
— Ну конечно, жив… Он кланяться тебе велел. Его жена, Фекла Семеновна, из Нерехты на товарном поезде привезла… У него — знаешь сколько? — восемнадцать ран было!..
— Хорошо, — сказала Александра Сергеевна. — Ты после расскажешь. Давай пошли в приемный покой. Сейчас должен прийти доктор Опочинский. Его очень трудно поймать…
— А зачем его ловить? — сказал Ленька. — Я его уже видел.
— Как видел?
— А так вот. Как тебя сейчас.
— А он тебя видел?
— Видел. И в горло мне смотрел. И сказал, что я здоров как бык. И сказал, чтобы мы сию же минуту проваливали отсюда.
Александра Сергеевна все–таки дождалась доктора. И он повторил ей то, что уже говорил Леньке: что мальчик совершенно здоров и что в его многолетней практике детского врача не было еще такого случая, чтобы у ребенка, на ногах перенесшего дифтерит, не осталось бы никаких следов этой болезни. Он объяснил это каким–то «нервным шоком». И сказал, что когда он будет немножко посвободнее, он попробует даже написать об этом заметку в ученый медицинский журнал.
…На обратном пути у Леньки произошла еще одна неожиданная встреча со старым знакомым.
Ехали они с матерью на том же пароходе «Коммуна».
Пароход был свыше меры забит пассажирами. Люди сидели и стояли где только можно было: и на палубах, и в каютах, и в узеньких коридорах…
Пользуясь слабохарактерностью матери и тем, что на этот раз рядом с ним не было Нонны Иеронимовны, Ленька свободно разгуливал по пароходу, выходил на палубу, толкался в буфете, заглядывал в машинное отделение…
«Коммуна» подходила к пристани. У выхода столпились пассажиры. Ленька подошел посмотреть, как будут бросать чалку, и вдруг увидел в толпе молодого Пояркова.
Подпоручика было трудно узнать. Похудевшие, ввалившиеся щеки его заросли густой рыжеватой щетиной. Левая щека около носа была заклеена крест–накрест белым аптечным пластырем. Одет он был в старенький, с чужого плеча брезентовый плащ с накинутым на голову капюшоном. Этот капюшон, пластырь и небритые щеки делали его похожим на какого–то старинного разбойника или беглого каторжника.
«Он или не он?» — думал Ленька, медленно приближаясь к Пояркову и не спуская с него глаз. Тот почувствовал на себе взгляд мальчика и повернул голову. Глаза их встретились. Ленька увидел, как под парусиновым капюшоном дрогнули и сдвинулись к переносице брови. Поярков что–то припоминал.
— Что ты на меня уставился, мальчик? — сказал он, пробуя улыбнуться.
— Здравствуйте!
— Здорово!
— Не узнали?
— Нет.
— Забыли, как вы меня тащили по лестнице?
— По какой лестнице? Что с тобой, дорогой? Ты чего–то путаешь.
Ленька оглянулся и тихо, чтобы его не услышали другие, сказал:
— Ведь ваша фамилия Поярков?
Он понял, что не ошибся, когда увидел, как исказилось от ужаса это бледное, заросшее щетиной лицо. Ему даже самому стало страшно. По плечам его пробежал холодный озноб. Что–то вроде жалости шевельнулось в его маленьком сердце. Человек был похож на загнанного зверя. Он был один в толпе чужих, враждебных ему людей. Неверный шаг, неосторожное слово грозили ему смертью. Он был в Ленькиной власти, и мутные голубые глаза его молили о пощаде. Но весь этот немой разговор тянулся не больше одной секунды. Подпоручик быстро справился с собой, усмехнулся и, стараясь говорить как можно спокойнее, сказал:
— Нет, братец, ты ошибся. Это какое–то недоразумение. Такой фамилии и никогда даже не слыхал.
И, наклонившись, он поднял стоявшую у его ног небольшую плетеную корзинку и стал протискиваться к выходу.
Пароход мягко ударился о кромку пристани. Началась обычная суматоха. Кидали концы, выдвигали сходни. Потом шумная толпа пассажиров хлынула на берег, и Ленька потерял Пояркова из виду. Минуту спустя он увидел его на высокой дощатой лестнице, ведущей на берег. Подпоручик шел быстро, расталкивая и обгоняя других. Несколько раз он оглянулся, как будто ждал погони…
Взволнованный этой встречей, Ленька вернулся к матери. Она накинулась на него с упреками, заговорила о том, что своим ужасным поведением он вгоняет ее в чахотку, но Ленька даже оправдываться не стал.
— Ты знаешь, кого я сейчас встретил? — сказал он, присаживаясь рядом с нею на чемодан.
— Не знаю и знать не хочу. Я с тобой разговаривать не желаю, гадкий мальчишка.
Он оглянулся и тихо сказал:
— Пояркова.
— Какого Пояркова!
— Ты что, — забыла? Сын хозяина гостиницы. Помнишь? В Ярославле… Офицер, который нас пугал, что потонем…
Александра Сергеевна вздрогнула.
— Где ты его видел? — сказала она.
— Здесь на пароходе.
— Ну и что?
— Ничего… Он вышел на этой пристани.
— Ты кому–нибудь сказал об этом?
— Нет.
Мать пристально посмотрела на него и нахмурилась. И Ленька не понял, осуждает она его или хвалит.
О Пояркове он скоро забыл.
Он не знал, что в жизни ему еще придется встретиться с этим человеком.
В августе Александра Сергеевна два или три раза ездила в Петроград за вещами. Она не работала, денег у нее не было, да они и не стоили ничего в деревне, где достать что–нибудь съестное можно было только в обмен на соль, сахар, мыло или одежду. Александра Сергеевна привозила из Петрограда свои старые платья, штопаные Ленькины штаны, вязаные Лялины кофточки, скатерти, простыни, сковородки, медные ступки. За бархатное старомодное платье ей давали лукошко картофеля, за чугунную блинную сковородку — пяток яиц.
В деревне Александра Сергеевна еще больше пристрастилась к чтению. Книг она привозила из Петрограда, пожалуй, больше, чем сковородок и полотенец. И, как и раньше, почти все, что читала она, перечитывал вслед за ней и Ленька.
Однажды он увидел на столе у матери большую толстую книгу, переплет которой был обернут газетной бумагой. На двенадцатой странице книга была заложена исчирканной карандашными заметками бумажкой. Ленька разыскал заглавную страницу.
— «Карл Маркс. Капитал. Том первый», — прочел он.
Теперь он уже знал, кто такой Карл Маркс. Ему очень захотелось прочесть эту книгу. Почему–то он был уверен, что в этой книге он найдет что–то очень важное, такое, что поможет ему решить множество тайн и загадок, которые мучили его в то время. Прилежно, не пропуская ни одного слова, он прочел полторы страницы и с огорчением увидел, что ровно ничего не понял.
С ребятами он теперь не играл. Да и на улице появлялся не часто. Когда ему случалось проходить мимо играющих мальчишек, востроносый Хоря выскакивал на середину улицы, паясничал и кричал:
— Эй, чумовой! Моряк с потонувшего корабля! Идем — подеремся!
Ленька краснел, сжимал кулаки, но проходил, не оглядываясь, мимо. Он считал ниже своего достоинства связываться с этим коротышкой.
Сам Ленька за лето сильно вытянулся. Штаны и рубахи, которые привозила из Петрограда мать, были ему уже коротки, с каждым разом их все труднее и труднее было напяливать на себя. Глядя на свои худые длинные кисти, торчавшие из рукавов, и на неприлично голые, исцарапанные коленки, Ленька представлял себя со стороны, и ему вспоминался крестный брат его Сережа Бутылочка.
Подросли, возмужали, отъелись на деревенских хлебах, покрепчали на деревенском воздухе и младшие птенцы Александры Сергеевны. Особенно отличался Вася. Ростом и телосложением он уже давно обогнал старшего брата и, хотя во всем остальном по–прежнему оставался «совершенно нормальным ребенком», читал немного, в меру, любил пошалить, пошуметь, поплакать, физической силы у него было на пятерых, и девать ее мальчику было некуда. Вероятно, именно поэтому его постоянно тянуло туда, куда Леньку и калачами было не заманить. То он помогал соседу запрягать лошадь, то, не жалея сил, по нескольку часов подряд вывозил в тяжелой тачке навоз на нянькин огород, то просто бегал по улице и хлопал, стрелял огромным пастушеским бичом, стараясь, чтобы звук получился погромче — на манер пистолетного выстрела.
Ляля тоже подросла, жила интересами деревенских девочек, бегала смотреть на посиделки, фальшивым, срывающимся голоском пела тягучие девичьи песни, ссорилась и мирилась с подругами, выклянчивала у няньки лоскутки для кукольных платьев… Ленька пробовал учить сестренку читать, но из попыток его ничего не вышло, — учитель он оказался плохой. На первом же уроке он так вспылил, раскричался, что Ляля с воплями выскочила из горницы, после чего образование ее надолго застряло на буквах «А» и «Б».
И все–таки Ленька не скучал. Осенью он еще больше пристрастился к чтению, к одиноким прогулкам. Не обращая внимания на язвительные взгляды ребят и взрослых и рискуя окончательно прослыть «чумовым», он способен был часами бродить под березами Большой дороги и бормотать стихи.
В одну из своих поездок в Петроград Александра Сергеевна привезла несколько книжек Некрасова. Ленька, который и раньше знал немало некрасовских стихов, теперь буквально упивался ими. Особенное удовольствие доставляло ему читать эти стихи на Большой дороге. Было какое–то очарование в том, что именно здесь, на этой «широкой дороженьке», под этими шишковатыми старыми березами происходили когда–то события, о которых говорилось в стихах. Ведь именно здесь шли гуськом семь русских мужиков, искателей счастья. Навстречу им — той же дорогой брели «мастеровые, нищие, солдаты, ямщики»… Обгоняя их, неслись с базара «акцизные чиновники с бубенчиками, с бляхами» и летел, качался в тройке с колокольчиком «какой–то барин кругленький, усатенький, пузатенький, с сигарочкой во рту»…
И даже дальнее село, голубые купола которого выглядывали из–за холмов, было то самое, о котором рассказывал поэт:
Две церкви в нем старинные,
Одна старообрядская,
Другая православная.
И еще одна прелесть заключалась в этих прогулках. И стихи, и места, где он читал их, напоминали мальчику Василия Федоровича Кривцова, единственного человека, к которому он крепко и по–настоящему привязался в Чельцове.
В конце лета в деревню приехала бежавшая из Петрограда от голода Ленькина тетка с дочерью Ирой. Но к этому времени и в деревне было уже не слишком сытно. Поля в этом году стояли наполовину несеянные. В Ярославле мятеж был давно подавлен, но в уездах еще долго шла жестокая борьба, и работать людям было некогда.
В Чельцове царило безвластие. Лавочники Семенов и Глебов торговали медными венчальными кольцами, цветочным чаем и гуталином; дезертиры варили самогон, пьянствовали… В лесах скрывались теперь те, кто стоял за Советскую власть.
В престольный праздник успения сгорела изба Игнатия Симкова, который в отсутствие Василия Федоровича возглавлял комитет деревенской бедноты. Дня через два после этого Ленька проснулся на рассвете, услышав за окном знакомое постукивание пулемета.
Деревню окружал красноармейский отряд.
Полуодетые дезертиры, отстреливаясь, бежали в Принцев лес, куда еще на прошлой неделе нянька водила ребят за грибами и ягодами.
Мать в это время была в Петрограде.
Несколько дней на окраинах деревни и в окрестных лесах шла настоящая война. Однажды пришла нянька и сказала:
— Федора Глебова убили.
— Как убили?!
Еще на днях Ленька видел Хорькиного отца. Рыжебородый возился у себя во дворе, чинил телегу.
— Из лесу кум–от мой шел, — рассказывала нянька. — К сыновьям, чу, ходил, самогонку им и хлеб относил, а может, и еще чего–нибудь. Ну, и попал в не ровен час под пулемет–от…
Ленька подумал о Хоре. Он вспомнил отца, вспомнил, как пусто и холодно стало у него на сердце, когда он узнал о его смерти, представил, что делается сейчас на душе у товарища, и пожалел его.
В тот же день под вечер, хотя нянька и тетка строго–настрого запретили ребятам выходить на улицу, он пошел проведать Глебова.
Игнаша сидел у ворот на лавочке и старательно, с мрачной сосредоточенностью выстругивал осколком бутылочного стекла деревянную саблю. За открытым окном глебовского дома помигивали желтоватые огоньки свечей. Слышался женский плач. Сухой старческий голос монотонно читал молитву.
Ленька остановился, хотел сказать «здравствуй», но не успел. Хоря оторвался от работы, поднял грязное заплаканное лицо и грубо спросил:
— Чего надо?
— Ничего, — мягко ответил Ленька. — Я так просто… зашел… Хотел сказать, что мне… жалко…
— А–а! Жалко?
Хоря вскочил. Губы его запрыгали. Остроносое веснушчатое лицо исказилось в злобной усмешке.
— Жалко? Тебе жалко? — заорал он, замахиваясь на Леньку саблей. Думаешь, я не знаю?..
— Что ты знаешь? — опешил Ленька.
— Смеяться пришел? Сволочь! Погоди, Симкова спалили, скоро и до вас очередь дойдет… И на твою матку пуля найдется…
Ленька ушел обиженный. Почему он — сволочь? Что он такое сделал? Он старался не сердиться на Хорю, оправдывал его, говорил себе, что у Глебовых большое горе, что он и сам небось не понимает, что говорит, но в глубине души он чувствовал, что поссорились они не случайно, что Хоря прав, что ему действительно нисколько не жалко рыжебородого Федора Глебова.
…И уж совсем никакой жалости, а самую настоящую радость испытал он, когда, дня три спустя, солнечным осенним утром за окном раздался ликующий мальчишеский голос:
— Хохряковцев ведут!..
Ленька полуодетый выскочил на улицу.
Опять, как и два месяца тому назад, с шумом бежали по деревенской улице, сверкая босыми пятками, мальчишки и девчонки.
Затягивая на ходу ремешок, побежал за ними и Ленька.
На обочине Большой дороги, под желтеющими вековыми березами толпились мужики и бабы. За этой живой изгородью слышался глухой топот множества ног, выкрики военной команды, тяжелое дыхание людей… Ленька с трудом продрался сквозь густую толпу, пробился плечом и головой между чьими–то боками и чуть не наскочил на пожилого красноармейца в выцветшей рваной гимнастерке, который с винтовкой наперевес шел по обочине… За ним шел другой, третий, четвертый… А по дороге, меся осеннюю пыль, нестройными рядами брели пленные бандиты. Были тут и молодые и старые, были — в крестьянской одежде, босые, в лаптях, в домотканых портах, а были и в гимнастерках, в защитных фуражках, в рваных солдатских и офицерских шинелях… Все были грязные, небритые, почти у всех лица были темные от усталости и смертельного страха…
— Бабы, бабы! — послышалось в толпе. — Гляди–кось, Глебовых повели! И Федька и Володька — оба тут…
Ленька привстал на цыпочки, чтобы увидеть Хорькиных братьев, но вместо этого увидел — в двух шагах от себя — няньку. Секлетея Федоровна стояла, подложив руки под черный коленкоровый передник, и молча, пригорюнившись, смотрела на дорогу.
В эту минуту где–то в стороне залязгали колеса телеги. Толпа заколыхалась и зашумела:
— Сам… сам… самого везут!..
Ленька опять весь вытянулся и увидел рыжую морду тощей лошаденки, заляпанного грязью красноармейца, который боком сидел на передке и перебирал вожжи, а в телеге — человека с низко опущенной головой. Он сидел на ворохе соломы, спиной к вознице. Руки его были связаны сзади, фуражка надвинута на глаза. Телега проехала мимо, и Ленька, как ни вытягивал шею, не успел ничего разглядеть, кроме грязной окровавленной тряпки, которой было завязано горло атамана, уныло опущенных уголков рта, папиросного окурка, прилипшего к нижней губе, и крохотных, как зубная щетка, усиков.
Толпа молчала. Но вот слева от Леньки оглушительно, в два пальца, свистнул какой–то мальчишка. Кто–то засмеялся, кто–то громко сказал:
— Эвона… напыжился… Стенька Разин недоделанный!..
Еще несколько человек засмеялись. Но тут же заплакали, заголосили, запричитали бабы. Ленька взглянул на няньку и увидел, что старуха тоже плачет. Уголком передника она утирала морщинистую щеку, по которой скатывалась крупная, как бусина, слезинка.
— Няня, — сказал Ленька, тронув старуху за локоть. — Что это вы? Что с вами?..
Она оглянулась, кивнула ему и, сдерживая слезы, ответила:
— Ничего, Лешенька… Я так… Сердце не выдержало.
…Через два дня вернулась из Петрограда Александра Сергеевна. Она привезла в деревню свежие газеты, в которых сообщалось о покушении на Ленина, — в конце августа на заводском митинге в Москве в него стреляла какая–то женщина, эсерка…
И еще две новости привезла Александра Сергеевна из Петрограда: ушла на фронт Стеша, умерла от голода генеральша Силкова.
Но голод давал себя знать и в деревне. Уже ели хлеб с жмыхами, с лебедой, с картофельными очистками. Понемножку начали прибавлять в пищу и барду, за которой ездили с бочками за двадцать верст на спирто–водочные заводы.
О возвращении в Петроград этой осенью нечего было и думать.
Люди бежали от надвигающегося голода в Сибирь, на юг, в заволжские губернии. Подумав, решила ехать на поиски хлебных мест и Александра Сергеевна.
И вот ребята опять остались на попечении няньки и тетки.
Осень в этом году стояла холодная, ненастная. Часто шли дожди, гулять было нельзя. А в избе было шумно, чадно, тесно. Экономили керосин, лампу зажигали поздно, рано гасили ее. На двор — тоже из экономии — ходили с зажженными лучинами. Потом Вася, на Ленькино несчастье, изобрел какой–то светильник: над ведром с водой приспособил что–то вроде каганца, в который вставлялся пучок лучинок. После этого лампу и вовсе перестали зажигать, и спать стали укладываться раньше — никому не хотелось возиться со светильником. Ленька готов был сам менять лучинки, только бы ему позволили сидеть за книгой, но тетка, зная его рассеянность, запретила ему оставаться одному при таком опасном освещении.
Приходилось ложиться вместе со всеми и до поздней ночи не спать, ворочаться, томиться, слушать, как храпят и стонут во сне нянька и тетка, как сердитым басом бормочет что–то спросонья Вася, как до одури однообразно хлещет по крыше дождь и как уныло, по–старушечьи покряхтывают ходики над головой.
В эти бессонные ночи на выручку мальчику опять приходят стихи.
Он читает их по памяти, сначала про себя, шепотом, потом, забывшись, начинает читать громче, в полный голос. И не замечает, как просыпается тетка и, приподнявшись над подушкой, сердито окликает его:
— Леша! Ты что там опять бормочешь?!
Оборвав себя на полуслове, Ленька прикусывает язык и стыдливо молчит.
— Спать людям не дает! — вздыхает тетка.
Почему–то слова эти страшно обижают мальчика.
— Это вы мне спать не даете, — говорит он хриплым голосом, с ненавистью глядя туда, где белеет в темноте теткина ночная кофта. — Храпите, как сапожник!
— Что–о?! — говорит тетка, и опять белая кофта вздымается над подушкой. — Негодяй, как ты смеешь!.. Боже мой, до чего его распустила мать!
— Не ваше дело, — говорит Ленька.
Тетка взвизгивает.
— Сию же минуту стань в угол! — кричит она.
— Ха–ха! — отзывается Ленька.
— Что? Что? Батюшки мои, что случилось? — раздается на печке испуганный нянькин голос.
От шума и криков просыпается и, не понимая в чем дело, начинает громко плакать Ляля.
Несколько минут в комнате стоит гвалт, как в разбуженном среди ночи курятнике. Потом все успокаивается, и Ленька, утомленный и освобожденный от избытка энергии, засыпает.
…Но теми немногими часами и даже минутами, которые дарило ему скупое осеннее солнце, он пользовался в полную меру. С утра до потемок, до той поры, когда уже больно становилось глазам, он просиживал на своем обычном, давно уже отвоеванном у всех месте — у крайнего окошка — и читал. Двоюродная сестра его Ира — гимназистка пятого класса — ходила в село Красное, помогала тамошней учительнице разбирать школьную библиотеку. За это ей позволяли брать на дом книги. Читал эти книги вслед за сестрой и Ленька, хотя из того, что приносила Ира, мало что нравилось ему. Книги были неинтересные, вялые, многословные — Писемский, Златовратский, Шеллер–Михайлов… Но тут же, среди этих потрепанных книжек, приложений к «Ниве», Ленька открыл для себя Чехова, писателя, которого он знал до этого лишь как юмориста и автора «Каштанки» и «Ваньки Жукова».
Однажды в сумерках, когда за окном шел проливной дождь, мальчик сидел, облокотясь на подоконник, и читал чеховские рассказы. Он только что прочел первые строки «Учителя словесности», рассказа, который начинается с того, что из конюшни выводят лошадей и они стучат копытами, как вдруг на улице застучали настоящие копыта, затарахтели колеса, и совпадение это так испугало Леньку, что он вскочил и отбросил книгу.
— Что? Кто это? — воскликнул он.
— Ой, светы мои!.. Не мамочка ли это наша едет? — засуетилась нянька.
Все кинулись к окнам, прильнули к забрызганным дождем потным стеклам. Но тележка проехала мимо, и скоро шум ее смолк на другом конце деревни.
Поздно вечером, как это часто бывает в сентябре, дождь перестал, небо прояснилось, даже показалось ненадолго красное предзакатное солнце.
Ребята в один голос стали проситься гулять; их выпустили, и вместе со всеми вышел во двор и Ленька. Некоторое время он помогал Васе строить запруду на бурливом, пенящемся потоке, потом, как всегда, разгорячился, поссорился, дал Васе тумака, получил два или три тумака сдачи, сразу охладел к игре и, накинув на плечи синюю курточку, вышел на улицу.
После дождя и после душной, пропахшей всеми возможными и невозможными, деревенскими и городскими запахами избы на улице дышалось легко и свободно. Негрозно, играючи шумели то здесь, то там дождевые ручьи. Остро, по–осеннему пахло яблоками, мякиной, березовым прелым листом.
Ленька дошел до конца деревни, постоял, посмотрел, как догорает закат за вершинами Принцева леса, озяб и повернул обратно. И уже на обратном пути, подходя к кривцовскому дому, он вдруг заметил, что из трубы этого дома идет дым, летят в небо веселые красные искры и что окна избы ярко, по–праздничному озарены.
В первую минуту мальчик испугался, не понял, что случилось. Но вот он вскочил на кособокую завалинку, заглянул в окно и от радости даже засмеялся тихонько.
В избе топилась печь. У шестка ее стояла, склонившись, Фекла Семеновна, наливала в корчагу воду. А за столом, вполоборота к окну, резко освещенный пламенем печки, сидел Василий Федорович — похудевший, осунувшийся, по–городскому стриженный, но тот же милый, чуть–чуть сутулый, смугловатый, весь какой–то золотисто–хлебный и ни на кого другого не похожий… Он ел из деревянной миски, не спеша разминал деревянной ложкой картофель и разговаривал с Симковым и с худощавым, похожим на Фритьофа Нансена человеком в военной форме, которого Ленька уже не один раз видел в деревне.
Ленька хотел постучать в окно и не решился. Несколько минут он ходил под окнами, несколько раз влезал на завалинку, потом поднялся на крыльцо, постоял, потрогал пальцем замок, ненужно висевший с невынутым из скважины ключом, и вдруг вспомнил что–то, ахнул и побежал домой.
В сенях за пустым бочонком, где летом держали квас, был спрятан у него завернутый в рваную мешковину заветный бидончик.
Прежде чем снова выбежать на улицу, Ленька распахнул дверь в горницу и крикнул:
— Няня!
— Ась? — откликнулась старуха.
— Угадайте!
— Что угадайте?
— Василий Федорыч приехал.
— Стой! Погоди! Где? Когда? — засуетилась старуха, но Ленька уже хлопнул дверью и минуту спустя бежал по улице, не глядя под ноги, вляпываясь в лужи, боясь, что он опоздает, что Василий Федорович уедет, уйдет, что он не застанет и не увидит его.
На полдороге он чуть не налетел на людей, шедших ему навстречу.
— Знаю, видел я этого хрена, — говорил один из них. — Как же… помню… капитан первого ранга Колчак. В одиннадцатом году на крейсере у нас…
— Добрый вечер, дядя Игнат! — радостно гаркнул Ленька, узнав голос Симкова.
— Вечер добрый, — ответил тот, не останавливаясь.
Прежде чем войти в избу, Ленька еще раз заглянул в окошко. Феклы Семеновны в горнице не было. Не сразу увидел он и председателя. Василий Федорович стоял в тени, в углу, перед книжной полкой и, наклонив голову, сдвинув брови, сосредоточенно разглядывал, вертел указательным пальцем маленький школьный глобус.
С женой его Ленька столкнулся на крыльце. Фекла Семеновна выходила с коромыслом по воду.
— Здравствуйте, Фекла Семеновна! — крикнул Ленька, взбегая по ступенькам ей навстречу.
— Кто это? — не узнала она. И вдруг загромыхала и ведрами и коромыслом, распахнула дверь и закричала через большие темные сени:
— Василий Федорыч… встречай… еще гостя бог послал!..
— Кто? — послышался знакомый голос.
Ленька пробежал сени, приоткрыл дверь:
— Можно, Василий Федорович?
Кривцов стоял у стола, по–прежнему держа в руке маленький, как недозрелый арбуз, глобус. И лицо его и глобус были ярко озарены пламенем печки.
— Кто там? — сказал он, откидывая голову и прищуриваясь.
— Это я…
— А–а–а! Очень рад, — заулыбался Кривцов, ставя на стол глобус и делая неуверенный, ковыляющий шаг навстречу Леньке. — Вы здесь еще, оказывается? А я думал, — вы уже в Питере.
— Нет, — смущенно улыбаясь, забормотал Ленька, — мы не уехали. В Петрограде ведь голод. Мы, может быть, на юг поедем.
Председатель держал его руку в своей, рассеянно слушал мальчика и кивал головой.
— Ну, ну. Превосходно. А с Хорькой у вас как? Помирились? Нет? А мамаша как? Здорова?
— Василий Федорыч, — сказал Ленька. — А вы поправились? Совсем?
— А чего ж мне?.. Поправился, конечно. Мы ведь, вы знаете, гнемся, да не ломимся. Это ведь про нас, про наше русское мужицкое племя сказано: цепями руки крючены, железом ноги кованы… Только вот с ногой неважно обстоит. Видали, что получилось? — Сильно прихрамывая, Кривцов прошелся по избе.
— Дюйма на полтора покороче стала.
— Василий Федорыч, — краснея, сказал Ленька. — А я вам подарок принес.
— Какой? Что? Бросьте вы.
— Нет, нет, возьмите, пожалуйста, — умоляюще проговорил Ленька, протягивая председателю завернутый в мешковину бидончик.
— Что это?
— Нет, вы газвегните, — сказал Ленька. Но не выдержал, не дождался, пока председатель развернет пакет, и сам объявил:
— Богдосская жидкость!
— Какая? — не понял Кривцов. — Богодуховская? А–а–а!.. Вон оно что!..
Лицо его по–детски просияло.
— Бордосская жидкость?! Постойте, это где же вы ее взяли?!
Смущенно улыбаясь, Ленька рассказал, где и при каких обстоятельствах ему удалось раздобыть помидорное лекарство.
Кривцов негромко посмеялся в бороду.
— Ну, спасибо, друг. Уважил, порадовал. Дай я тебя… дай я тебе руку пожму.
Он еще раз с удовольствием перечитал надпись на стертой, поцарапанной этикетке, побултыхал бидончик, прикинул его на вес.
— Н–да, брат. Великолепная вещь. Но только боюсь, дорогой, что мне сейчас не до помидоров будет.
— Ну конечно, — понимающе заметил Ленька. — Ведь осень уже…
— Осень–то осень… Да не в этом, дружок, дело. Придется ее, пожалуй, на полочку поставить до поры до времени. Как вы думаете, года два–три постоит, не испортится?
— Не знаю. Зачем же так долго?
— Пожалуй, не испортится. Запаяна ведь. А?
Василий Федорович, прихрамывая, подошел к полке, раздвинул книги и сунул на освободившееся место бидончик. Потом повернулся к Леньке, провел ладонью по своим коротким, стриженным под польку волосам и, застенчиво кашлянув, сказал:
— А меня вы поздравить можете.
— С чем?
— В коммунистическую партию вступил.
— Как?! Вы разве не были?
— Не был, представь себе. Тридцать шесть лет в беспартийных мечтателях ходил. А оказалось, что для мечтаний сейчас не время. Слыхали небось, чего она сделала, эта паскуда?
— Кто?
— Каплан!..
— Да, я знаю, — нахмурился Ленька. — Ленина чуть не убила.
— Ле–ни–на! — повторил Кривцов, подняв над головой указательный палец.
Таким и запомнил его навсегда Ленька. Председатель комбеда стоит посреди избы, за спиной его жарко пылает русская печь, постреливают в ее большой огненной пасти сухие поленья, и все вокруг озарено ярко–розовым полыхающим светом — и черные задымленные стены, и темные, заклеенные полосками газетной бумаги окна, и половина бородатого смуглого лица, и грозно поднятый над головой указательный палец.
Неделю спустя вернулась в деревню Александра Сергеевна. Приехала она возбужденная, веселая и счастливая. В маленьком татарском городке на реке Каме она нашла не только хлеб, но и работу: в городском отделе народного образования ей предложили заведовать детской музыкальной школой.
Побывала она на обратном пути и в Ярославле, где получила пропуск на выезд всей семьи из губернии. Срок у пропуска был короткий, надо было спешить, тем более что и навигация на Волге и Каме должна была вот–вот закрыться.
Собрались в три дня.
Утром в день отъезда, когда у ворот уже стояла подвода, груженная сильно отощавшими за лето тючками и корзинками, Ленька вспомнил о Василии Федоровиче и побежал прощаться с ним.
Председателя дома не было. От Феклы Семеновны, которую Ленька разыскал на огородах, он узнал, что Василий Федорович ушел по делам в волость. Так ему и не удалось проститься с человеком, которого он знал очень недолгое время, но который оставил в его памяти и в его сердце очень глубокий след.