ГЛАВА XII
Через неделю Александра Сергеевна начала работать на «Треугольнике». В этот же день Ленька в первый раз пошел в школу. Он шел туда счастливый, полный самых радужных надежд. Но и на этот раз ему не повезло с учением.
Он поступил в школу, в которой когда–то до революции училась его тетка. Именно тетка и настояла, чтобы его туда отдали. В царское время это была частная женская гимназия, так называемая «гимназия Гердер». Сейчас это была советская Единая трудовая школа номер такой–то, но ничего, кроме названия, в этой школе советского не было. На четвертом году революции здесь еще сохранились нравы и порядки, от которых Ленька давно успел отвыкнуть. Внешне все было как полагается: учились, как и в других школах, по программам Наробраза, на собраниях пели «Интернационал», в актовом зале на стенах висели портреты советских вождей… Но в классе «Д», куда был зачислен Ленька, еще доучивались бывшие «гердеровки» и мальчики из соседней Реформатской школы, бывшие классные дамы преподавали ботанику, пение и немецкий язык, и даже заведовала школой сестра бывшей владелицы гимназии мадам Гердер, или «Гердериха», как называли ее за глаза ученики. Впрочем, это прозвище Ленька слышал не часто, потому что в классе учился племянник Гердерихи — Володька Прейснер, поэт, шахматист и редактор классного журнала «Ученик».
За одной партой с Прейснером восседал долговязый силач Циглер, сын владельца музыкального магазина. За Ленькиной спиной сидела девочка — дочь евангелического пастора. Какая–то великовозрастная девица с голыми коленками разгуливала по школе в широкополой бойскаутской шляпе. Слово «господа», давно уже отвергнутое и забытое советскими людьми, звучало в этой школе на каждом шагу. Слова «товарищи» не употребляли даже учителя. Обращаясь на уроках и на собраниях к ребятам, они говорили:
— Дети!..
Уже в первый день на уроке географии, когда вызванный к доске Ленька крикнул расшумевшимся ребятам: «Товарищи, тише!» — кто–то с задней парты угрожающе пробасил:
— У нас товарищей нет!..
А в перемену Ленька услышал, как за его спиной какая–то девочка пропищала:
— Гусь свинье не товарищ…
С первых же минут пребывания в школе он понял, что долго здесь не удержится. Не успев сказать со своими одноклассниками и двух слов, он уже чувствовал, что в классе он чужой, что и ребята и учителя смотрят на него если не враждебно, то во всяком случае холодно и недружелюбно. Во всем классе нашлось лишь пять или шесть человек, которых он мог и в глаза и за глаза, и в разговоре и в душе называть товарищами. Всё это были мальчики из простых семей: сын портного Изя Шнеерзон, сын живописца Котелев, сын сиделки из Максимилиановской лечебницы хромоногий Федя Янов…
С Шнеерзоном Ленька сидел за одной партой. Этот худенький, болезненный большеглазый мальчик в коротенькой залатанной курточке однажды очень удивил Леньку, сказав ему после перемены:
— Не слушай их. Они дураки. Они и меня тоже дразнят.
— Кого? Почему? — не понял Ленька. — Меня не дразнят.
Изя смутился, заерзал на скамейке, покраснел до корней волос и пробормотал:
— Они про тебя всякие гадости говорят.
Ленька не успел спросить: какие гадости? В класс вошла учительница, начался урок. После урока он почему–то не стал возобновлять этого разговора. Изя тоже молчал. Но скоро Ленька понял, в чем дело.
Его очень обрадовало, когда он узнал, что в классе издается литературный журнал. Правда, журнал ему не нравился. В «Ученике» печатались главным образом старомодные альбомные стишки, основным поставщиком которых был сам редактор Володя Прейснер. В этих стихах воспевались розы и соловьи, розы рифмовались с морозами, любовь — с кровью… Но журнал этот разбудил в Леньке его давнюю страсть. Ему захотелось самому писать стихи.
Лето двадцать первого года было очень засушливое. В южных районах страны, на Украине, на Северном Кавказе и в Поволжье опять свирепствовал голод. Этот страшный голод унес в могилу миллионы советских людей. В этом же году зарубежные капиталисты, убедившись, что им не одолеть силой молодого Советского государства, стали завязывать с Республикой торговые отношения. Чтобы накормить голодных, Советская власть закупала за границей хлеб. Осенью в петроградский порт пришли первые иностранные пароходы.
Под впечатлением этих двух событий Ленька потихоньку от всех писал поэму, которая называлась «Мы — им». Он писал ее всерьез, отдавая этой работе все свободное время. В аляповатые строчки он вкладывал весь пыл своей маленькой души. Он хорошо знал, что такое голод. Он видел голодающих и сам хлебнул лиха. Но он, как и всякий советский человек, не согласен был променять эту голодную жизнь на сытую жизнь капиталистов. Торговать мы с ними будем, — пожалуйста, но пустить их снова туда, откуда они только что с треском были изгнаны, — нет, не выйдет! Ленькина «поэма» так и кончалась:
Плывут пароход за пароходом
По финскозаливским водам.
Англия… Франция…
Соединенные Штаты…
Норвегия… Швеция…
Смокинги и латы…
… … … … …
Плывите, плывите,
Ползите, ползите,
От нас вы получите
Вечный
ответ:
Палачам
рурским
Дальше
Петропорта
В красную
Россию
Хода
нет!
Закончив поэму, которая после переписки заняла целую тетрадь, он понес ее Володе Прейснеру. Идти к Прейснеру ему не хотелось. Этот розовощекий напыщенный немчик в круглых роговых очках не нравился Леньке. Уже одно то, что в его присутствии боялись ругать Гердериху — не очень хорошо рекомендовало его. Но что ж поделаешь, — чтобы напечатать стихи в журнале, волей–неволей пришлось обращаться к нему.
После уроков, когда ученики выходили из класса, Ленька подошел к редакторской парте. Прейснер тщательно укладывал в клеенчатый портфель книжки и тетради.
— Я к тебе, — сказал Ленька.
— Ко мне? — удивился Прейснер. — Да, пожалуйста, я слушаю.
— Я стихи написал. Вот. Может быть, подойдут для журнала.
Редактор совсем остолбенел.
— Ты? Написал стихи?
— Что ж такого? — нахмурился Ленька. — Я давно пишу.
— Ну, давай, давай, посмотрим, — снисходительно усмехнулся Прейснер.
Бегло перелистав тетрадку, он еще больше развеселился.
— Ты, я вижу, решил сразу начать с полного собрания сочинений?
— Это поэма, — объяснил Ленька.
— Ах, вот как? Даже поэма?
Прейснер поправил очки и, близоруко приблизив тетрадку к тонкому прямому носу, стал проглядывать первые строчки. Ленька увидел, как покраснели у него уши и как задергались, поползли на сторону редакторские губы…
— Гм… Интересно… Под Маяковского стараешься?
— А что ж, — сказал Ленька. — Может быть, немножко есть. Я люблю Маяковского.
— Да?.. По–твоему, это поэзия?
— Что?
— Маяковский.
— А что же это такое, если не поэзия?
— Маяковский–то? Это рубленая проза, вот что. Голая политика и ни на грош поэзии.
— Что значит — голая?
— Ну, милый мой, мне трудно тебе это объяснить. Ты Тютчева читал когда–нибудь?
— Читал, конечно. И люблю.
— Странно…
Прейснер еще полистал тетрадку, закрыл ее и протянул Леньке:
— На, возьми.
— Что?
— А то, что эту ерунду я печатать не буду.
— Почему ерунду? — возмутился Ленька. — Ты же даже не прочел до конца!
— Не прочел и читать не собираюсь. Я уже вижу, что это за штучки. Должен тебе сказать, что у нас журнал литературно–художественный. Мы никакой политикой не занимаемся… Пошли лучше свою поэму в «Правду» или в «Бедноту»… Может быть, там напечатают… и почтовом ящике.
Не скажи Прейснер этих последних слов про почтовый ящик, может быть, все и обошлось бы. Но тут Ленька рассвирепел. Он чувствовал, что это глупо и недостойно, но не мог удержаться и, выхватив из рук редактора тетрадку, крикнул ему в лицо:
— Дурак ты очкастый!
И, запихав тетрадку в карман, он решительно зашагал к дверям. И тут, когда он выходил из класса, он вдруг услышал, как Прейснер вполголоса крикнул ему в спину:
— Вор! Колонист!..
Ленька похолодел. Кровь хлынула в голову, на несколько секунд перестало биться сердце.
Он повернулся, медленно, на негнущихся ногах, подошел к Прейснеру и сквозь зубы чуть слышно выговорил:
— Повтори… Что ты сказал?
— Я? — забормотал Прейснер, поправляя очки. — Я ничего не сказал. Тебе послышалось, наверно…
Ленька схватил его за грудь, но тотчас отпустил, повернулся и вышел из класса.
По щекам его бежали слезы. Так вот оно что!.. Вот о чем шушукаются за его спиной эти чистенькие мальчики и девочки! Вот на что намекал давеча Изя Шнеерзон! Гадины! Аристократы! Но как и откуда они узнали о его прошлом?!.
Первая мысль его была — уйти из школы. С этой мыслью он возвращался домой. Но, уже поднимаясь по лестнице, он вдруг решил:
— Нет, не уйду!.. С какой стати я буду уходить? Стыдиться? Кого? Этих гогочек? Да на них ведь в конце концов и сердиться нельзя. Ведь они даже правы. Ведь я действительно — бывший вор и бывший воспитанник колонии… Но разве они понимают что–нибудь в жизни, эти маменькины сынки? Разве они разбираются в чем–нибудь? Сосунки, которые с пеленок живут чужим трудом, осуждают меня… А вот Стеша, которая, конечно, все отлично знает, ни одним словом не попрекнула меня. А Юрка разве не знал? А другие комсомольцы? Или Изя, или Федя Янов… Нет, уж из–за одних этих ребят стоит остаться в школе!..
И еще одно обстоятельство повлияло на его решение остаться. Может быть, он отчетливо и не сознавал этого, но все–таки в глубине души он чувствовал, что в классе его не любят не за его прошлое, а за его настоящее. Ведь Прейснер не принял его поэму не потому, что ее написал бывший вор, а потому, что поэма — политическая, потому, что написана она «под Маяковского», потому что она — советская…
Нет, он не уйдет из школы! Он будет бороться.
Когда он принимал это воинственное решение, он не знал, что бороться ему придется физически, то есть кулаками, и что победителем из этой борьбы выйдет не он.
…Но и за стенами школы было немало огорчений. Случались, правда, и радостные события в Ленькиной жизни, но огорчений все–таки было больше.
Прошло почти полтора месяца с тех пор, как он сбежал с лимонадного завода, а он все еще не мог успокоиться. Каждый звонок на кухне заставлял его настораживаться и трепетать. И пугало его не то, что появиться Краузе и потянет его к ответу, а то, что обо всем узнает мать. Он так и не сказал ей, почему ушел с завода. Первое время она спрашивала его о деньгах, и он врал ей, говорил, будто ходит к хозяину, напоминает, требует, но что хозяин обманывает его, кормит «завтраками»… На самом же деле, он, конечно, не только не ходил в «Экспресс», но даже на Сенную и на прилегающие к ней улицы боялся заглядывать.
Потом постепенно мать перестала спрашивать о деньгах. Она работала, получала хорошую зарплату и паек. Несколько миллионов перепадало с каждой получки и Леньке. Получив от матери подарок, при первом случае он бежал в Александровский рынок к букинистам и покупал книги. Правда, денег было немного, но все–таки каждый раз он возвращался домой с одной–двумя книгами. Те же заветные книги, которые он откладывал и припрятывал до лучших времен, все еще лежали на полках букинистов и покрывались пылью, потому что лучшие времена в Ленькиной жизни все еще не наступили.
…Однажды, получив от матери в подарок пятнадцать миллионов рублей, он зашел после школы к знакомому букинисту.
— Здорово, читатель–покупатель! — приветствовал его старик–книжник. Новый товар получил. Иди, покопайся, может быть, что–нибудь отберешь…
Ленька спустился по железной винтовой лесенке в тесный полутемный подвал. Новый товар, о котором говорил букинист, оказался огромной кучей старых, антикварных книг, свезенных сюда из какой–нибудь барской усадьбы или особняка. Книги были в толстых кожаных переплетах, от них удивительно вкусно пахло: плесенью, типографской краской, свечным нагаром и еще чем–то неуловимо тонким и изящным, чем пахнут только очень старые, уже тронутые временем книги. Здесь были и Тредьяковский, и Сумароков, и Дидеротовская «Энциклопедия», и первое издание «Илиады» в переводе Гнедича, и Фома Кемпийский 1784 года издания, и масса французских и немецких книг с отличными старинными гравюрами. У Леньки разбежались глаза. Особенно захотелось ему купить маленькие аппетитные томики «Плутарха для юношества»… Плутарха он никогда не читал, помнил, что эти книги были когда–то в библиотеке Волкова, но те были скучные на вид, современной печати, а здесь — плюшаровское издание начала XIX века, на синеватой с водяными знаками бумаге, переплетенное в рыжую свиную кожу. В издании не хватало одного тома, поэтому букинист отдавал сто за бесценок: все одиннадцать томов за пятьдесят миллионов рублей.
У Леньки на руках было всего пятнадцать миллионов.
— Нет, это мало, — покачал головой старик. Потом подумал, полистал книгу и сказал:
— Ладно, так и быть, бери в кредит. Остальные занесешь после. Ты у меня покупатель постоянный. Я тебе верю.
Предложение было соблазнительное. Но Ленька не сразу решился взять книги. Где же он достанет столько денег? И хорошо и честно ли это — брать в долг, не зная, сумеешь ли вовремя уплатить его?
— Я ведь раньше, чем через неделю, вам заплатить не смогу, — сказал он букинисту. — А может быть, даже через две недели…
— Ну, что ж, — сказал букинист. — Через неделю сорок миллионов заплатишь. А через две недели пятьдесят. Деньги–то, они, сам знаешь, в цене падают… Бери, ладно, чего там…
Торговец связал бечевкой все одиннадцать томиков. Ленька отдал ему пятнадцать миллионов, простился и выбрался по железной лесенке наверх.
После темного подвала на улице было необыкновенно светло. Падал пушистый снежок. Но на душе у Леньки было не очень ясно. Он уже не рад был своей покупке и ругал себя за легкомыслие и малодушие.
А тут еще эта встреча подвернулась.
Он переходил на перекрестке улицу и вдруг услышал у себя над головой голос, который заставил его вздрогнуть:
— Эй, кум! Поберегись!..
Ленька съежился, не оглядываясь перебежал улицу, свернул за угол и с бьющимся сердцем прижался к стене. Только через минуту он решился осторожно выглянуть. По Садовой в сторону Покрова ехал извозчик. У Подьяческой он свернул на трамвайные рельсы, обогнал нагруженную ящиками тележку, и Ленька издали узнал сгорбленную спину и зеленую жилетку Захара Ивановича. Он почувствовал, что щеки его краснеют. С какой стати он прятался от этого доброго и несчастного старика? Может быть, догнать его? Но что он ему скажет? И что скажет ему Захар Иванович? Пожалуй, он только одно и может сказать:
«Эх, — скажет, — Леня, Леня… Нехорошо ты, братец мой, поступил! Натворил делов, набедокурил, а меня, старика, отвечать за себя заставил…»
…Домой Ленька вернулся мрачный. Но, раздеваясь в коридоре, он услышал за дверью Стешин голос. И сразу на душе у него потеплело.
Стеша сидела за круглым столом под абажуром и учила Лялю вязать крючком.
— Эх, ты, — говорила она. — По три, по три петельки надо захватывать, а не по две…
— Здравствуйте, Стеша! — еще из дверей крикнул Ленька.
— А–а, Книжный шкаф пришел!.. Ну, здравствуй, иди сюда… Что это мокрый такой? Фу, и меня всю вымочил. Снег идет?
— Да, что–то сыплется.
— Боже ты мой!.. Книг–то, книг! Откуда это?
— Купил, — сказал Ленька, краснея.
— Купил? Ишь ты, какой богатый стал. Что это? В кожаном… Священное что–нибудь?
— Нет… Это — называется Плутарх. История.
— Ах, история? Древняя или какая?
— Да, древняя.
— Ну, что хорошо. А я вон тебе — тоже принесла.
— Что? — поискал глазами Ленька.
— Подарочек. Вон, возьми, на шифоньерке лежат. «Дон–Кихот Ламанчский» читал?
— Читал, — сказал Ленька. — Только я давно и в сокращенном издании.
— Ну, а этот уж небось не в сокращенном. Эва какие толстенные.
— А мне тоненькую Стеша принесла. Зато вон какую! — похвасталась Ляля, показывая над столом «Крокодил» Корнея Чуковского.
— А что это ты, кавалер, как будто нос повесил? — сказала Стеша, приглядываясь к Леньке. — Случилось что–нибудь?
— Нет, — сказал Ленька, перелистывая книгу.
— В школе–то у тебя как? Идет?
— Ничего.
— Ничего или хорошо?
Ленька вздохнул и захлопнул книгу.
— Учусь довольно прилично, неудов нет, а вообще…
— Что вообще?
— А вообще довольно паршиво.
Он хотел рассказать Стеше о своем столкновении с Прейснером и обо всем, что с ним случилось, но при Ляле постеснялся.
— Ребята, в общем, неважные, — сказал он, присаживаясь к столу.
— Как это неважные? А ты сам–то что — важный?
— И я неважный…
Стеша испытующе смотрела на него.
— Лялечка, — сказала она, обращаясь к девочке. — Ты бы, деточка, чайком угостила нас, а?
— Хорошо, — сказала, вылезая из–за стола, Ляля. — Только я примус не умею разжигать.
— А ты приготовь чайничек, налей воду, а я сейчас приду — помогу тебе.
Ляля взяла чайник и ушла на кухню, бросив из дверей понимающий и довольно ехидный взгляд на брата. Стеша прикрыла за нею дверь и вернулась к столу.
— Обижают? — спросила она, присаживаясь рядом с Ленькой и заглядывая ему в глаза.
— Кто? — не понял Ленька.
— Ребята.
— Положим, — пробормотал он, смущаясь. — Не очень–то я боюсь этих гогочек.
— Каких гогочек? Что еще за выражения?
— Ну, факт, что гогочек…
И Ленька рассказал Стеше о тех старорежимных нравах, которые царят у них в школе. О Прейснере же и о том, что его назвали «вором» и «колонистом», он почему–то и Стеше не решился сказать.
Стеша выслушала его и нахмурилась.
— Ну что ж, — сказала она. — Картина знакомая. Комсомол–то хоть у вас в школе есть?
— Нет. Не знаю, впрочем… Кажется, нет.
Она еще похмурилась, помолчала, подумала и сказала:
— Вот, Лешенька, дорогой, поэтому нам и нужно с тобой учиться. Образование нам нужно с боя брать, как… ну, я не знаю, как, что ли, наши давеча Кронштадт взяли. С этой буржуйской интеллигенцией, с бобочками или с гогочками, как ты говоришь, каши не сваришь. Их долго еще, — ох, как долго перевоспитывать придется. А нам, я уже тебе говорила, своя, пролетарская, советская интеллигенция нужна.
— Да, но ведь я же не пролетарий, — мрачно усмехнулся Ленька.
— Ты–то?
Стеша, прищурившись, посмотрела на мальчика, как бы прикидывая на глазок его классовую принадлежность.
— Да, — рассмеялась она. — Пролетарий из тебя пока что не вышел. В настоящий момент ты скорее всего являешься деклассированной личностью. А это что значит? — сказала она серьезно. — Это значит — к какому берегу пристал, на том и стоять будешь. А ведь ты уже давно выбрал, к какому берегу плыть? А? Ведь знаю, выбрал ведь, правда?
Ленька молчал, опустив голову.
— Понимаешь, о чем я говорю?
— Понимаю, — сказал он. — Выбрал, конечно. Но только ведь я, Стеша, плаваю довольно паршиво.
— Потонуть боишься или не доплыть?
Она улыбнулась, похлопала мальчика по руке.
— Ничего, казак, доплывешь, не бойся. Не в такое время живешь, не дадут тебе потонуть, вытащат, поддержат… Да и плавать, дорогой, тоже нужно учиться… Правильно ведь?
— Правильно.
— А ты, Лешенька, знаешь что? — сказала Стеша, наклоняясь к Леньке. Ты всегда, когда тебе трудно бывает, — бери пример с нашей партии. Учись у нее. Ведь ты подумай, чего только с нами, большевиками, не делали! И в тюрьмах наших товарищей гноили, и на каторгу ссылали, и травили их… и клеветали… и шпионами и бунтовщиками… и по–всякому называли. А ведь люди все это выдержали… А? Доплыли ведь и дальше плывем. А ведь море перед нами широкое. А у тебя что? У тебя пустячки…
Стеша еще раз улыбнулась и погладила Ленькины вихры.
— Выплывешь, казак. Выплывешь, не бойся. А на этих гогочек ты плюнь. Дразнить будут — не слушай. Учись, и все.
…Ленька учился. В школу он пришел не с самого начала года, по многим предметам ему пришлось догонять класс, и все–таки за все полтора месяца, что он пробыл «у Гердер», он не получил ни одной плохой отметки. А хорошие отметки получать было нелегко. Он видел, что за такой же ответ, а часто и за более слабый Прейснеру или кому–нибудь еще из компании «гогочек» учителя ставили более высокие баллы, чем ему, Шнеерзону или очень способному и начитанному Феде Янову. Учителя придирались. Он чувствовал это на каждом шагу. Особенно невзлюбила его сама Гердериха, преподававшая в классе «Д» русскую историю. Эта высокая и прямая, как телеграфный столб, дама с золоченым пенсне на длинном угреватом носу смотрела на него, насмешливо прищурив маленькие слоновьи глазки. Вызывала она его чаще других. И как бы хорошо Ленька ни ответил, какую бы отметку она ему ни ставила, отпускала она его от доски с таким презрительным видом, как будто Ленька напорол несусветную чушь и заслуживает самой суровой кары.
— Садис–с, — говорила она зловеще и с такой силой встряхивала над чернильницей перо, что страшно было за ее белые манжетки и за такой же белый гофрированный нагрудничек.
С одноклассниками у Леньки отношения не изменились. Он дружил с Шнеерзоном, с Котелевым, с Федей Яновым, а на остальных старался не обращать внимания.
Но его не оставляли в покое.
Дней через пять после разговора со Стешей, придя перед самым звонком в класс, он заметил, что на него как–то особенно значительно посматривают. Когда он засовывал в ящик сумку, из парты выпала какая–то бумажка. На вырванном из тетради клетчатом листке жирными лиловыми чернилами было написано:
Ябеда!!!
— Что это? — удивился Ленька. — Это ты? — спросил он у Шнеерзона.
Изя выпучил глаза.
— Ты что — с ума сошел?
Ленька перевернул листок, ничего там не обнаружил, скомкал его и сунул в карман. Он даже не обиделся и не рассердился. Кем–кем, а уж ябедой он никогда не был. Но все–таки ему было интересно: чьих рук это дело? Проходя в перемену мимо прейснеровской парты, он внимательно посмотрел на редактора. Прейснер прищурился, усмехнулся и отвел глаза.
«Понятно», — подумал Ленька, хотя ничего понятного в этой истории для него не было.
…А следующий день оказался последним днем его пребывания в школе.
После большой перемены, когда уже отзвенел звонок на уроки, он возвращался из уборной в класс. Пробегая через актовый зал, он увидел сцену, которая заставила его остановиться. У стены возилось несколько мальчишек–старшеклассников. Долговязый лохматый парень в вельветовой толстовке, забравшись на плечи товарищу, переворачивал вниз головой портрет Карла Маркса. Остальные, воровато озираясь и хихикая, толпились вокруг.
Ленька почувствовал, как у него от гнева застучало в висках.
— Вы что делаете… сволочи?!! — закричал он, кидаясь в самую гущу этой маленькой толпы.
Парень, который придерживал долговязого, оглянулся и отпустил руки. Пирамида рухнула.
Все испуганно и растерянно смотрели на Леньку.
— А ну — повесь на место… сию же минуту! Слышишь? — накинулся он на долговязого, который, сморщившись, потирал ушибленное колено.
— А ты кто такой? — спросили у него за спиной.
— Что еще за барбос бешеный выскочил?
— А ну, дай ему, ребята!
Ленька повернулся к тому, кто это крикнул, но в это время долговязый вскочил и ударил его кулаком в затылок. Ленька поскользнулся на гладком паркете и чуть не упал. Его еще раз больно стукнули. В глазах у него потемнело. Он отскочил, размахнулся и, ничего уже не видя, изо всей силы ударил первого, кто подвернулся ему под руку, по уху.
В эту минуту за его спиной раздался разгневанный голос:
— Ты что делаешь, безобразник?!!
Он оглянулся.
По залу, наискось от двери, быстро шла, скользя по паркету, Гердериха. Ленька не сразу понял, что вопрос ее обращен к нему. Он плохо соображал, что происходит вокруг. Глаза его застилали слезы.
— Я тебя спрашиваю! Да, да, тебя! — услышал он визгливый голос и почувствовал, как его больно, с прищипом схватили за ухо. — Ты что делаешь, хулиган? А? Ты где находишься? Ты на улице или в трактире находишься?
— Вы что щиплетесь? — закричал Ленька, вырываясь и с трудом удерживая слезы. — А они что делают? Вы что — не видите?
Гердериха бегло взглянула на перевернутый портрет и с трудом сдержала усмешку.
— Что бы они ни делали, рукам волю ты давать не смеешь, — прокаркала она. — Скажите пожалуйста, какой ментор нашелся. Мальчики! — обратилась она к остальным, стараясь выглядеть строгой. — Это кто сделал? Что это за глупые шалости?
Никто не ответил ей.
— А ну, быстро повесьте картину, как она висела раньше, и сейчас же разойдитесь по классам. А ты, — повернулась она к Леньке, — изволь следовать за мной!..
Не ожидая ничего хорошего, но и без всякого страха Ленька пошел за заведующей. Она привела его в свой полутемный, заставленный шкафами и чучелами птиц кабинет. Плюхнувшись в кожаное кресло перед большим письменным столом, она несколько минут брезгливо рассматривала мальчика, тяжело дыша и постукивая массивным мраморным пресс–папье.
— Позор! — прошипела она наконец. — Позор на всю школу! Фу! Гадость! Босяк!..
Ленька вспыхнул.
— Позвольте, — пробормотал он. — Вы что ругаетесь? Как вы смеете?
— Что–о? — задохнулась Гердерша. — Как я смею? Сорванец! Мерзавец! Уличный мальчишка! Ты с кем разговариваешь? Ты думаешь, если будешь поминутно бегать в разные райкомы и фискалить, это дает тебе право дерзить своим педагогам и наставникам?!
— В какие райкомы? — не понял Ленька. — Кому фискалить?
— Ах, вот как? Он еще делает вид, что ничего не понимает? Ты говорил кому–нибудь, что у нас в школе выражаются «господа», что у нас нет комсомольцев, что у нас, видите ли, буржуазное засилье и затхлая атмос–фэ–ра?..
«Ах, вот в чем дело! — подумал, усмехаясь, Ленька. — Вот откуда «ябеда». Молодец Стеша! Значит, за Гердериху взялись, если она так злится».
— А что ж, — сказал он спокойно, — разве это не правда?
Угреватое лицо Гердерихи позеленело. Маленькие мышиные глазки с бешенством смотрели на Леньку.
— Значит, это действительно твоих рук дело? Значит, атмосфэра, которая царит у нас в школе, тебя не устраивает? Значит, тебя больше устраивают драки, хулиганство и воровство?
— Почему? — вспыхнул Ленька. — Какое воровство?
— Ну что ж, — не отвечая, сказала Гердериха, — мы найдем выход из этого положения. Как видно, милейший, ты забыл, что находишься в нормальной школе, в бывшей привилегированной гимназии, а не в приюте и не в колонии для малолетних преступников.
«Ага, все ясно, — подумал Ленька. — Теперь понятно, откуда Володька Прейснер узнал о моем прошлом».
— Ты что смотришь на меня, как зверь? — вскричала Гердериха. — Может быть, ты хочешь меня ударить или зарезать? Я бы не удивилась…
«Очень мне надо», — подумал Ленька.
— Можно идти? — сказал он, нахмурившись.
— Нет, погоди, гаденыш… Уйти ты успеешь.
С грохотом выдвинув ящик, Гердериха достала оттуда блокнот, с треском вырвала из него листок, с шумом открыла чернильницу и, тряхнув пером, одним духом размашисто написала записку.
— Передашь матери, — сказала она, протягивая записку Леньке. Немедленно. Сегодня же.
И, поднявшись во весь свой могучий рост, она молча указала мальчику пальцем на дверь.
Не попрощавшись, Ленька вышел. На лестнице он прочел записку:
«Предлагаю Вам срочно явиться в учебную часть 149 Ед. труд. школы для переговоров о безобразном поведении и о дальнейшем пребывании в стенах школы Вашего сына Алексея.
Зав. школой М.Гордер».
Он понял, что это значит. Спускаясь по лестнице, он думал о том, что идет по этой лестнице последний раз. Он надевал в раздевалке шубейку, смотрел на толстую рябую нянюшку и понимал, что никогда больше эту нянюшку не увидит.
Школы ему не было жалко. Ему было жаль мать. Он понимал, что вся эта история огорчит ее. А на душе у него и без того было немало грехов перед нею. Он до сих пор не сказал матери, что убежал с завода. Он утаил от нее покупку в кредит Плутарха. Он даже не показал ей этих книг, а спрятал их за шкафом.
…Подумывая о том, стоит ли вообще показывать матери эту записку, Ленька медленно переходил у Фонарного переулка набережную, как вдруг его опять больно ущипнули за ухо. Он был уверен, что его догнала Гердериха.
— Ну, что еще? — вскричал он, вырываясь и отскакивая в сторону.
Но это была не Гердериха. Перед ним стоял владелец «Экспресса» — Адольф Федорович Краузе.
Хозяин шел из бани. Это видно было и по его раскрасневшемуся лицу, и по маленькому ковровому саквояжику, который он бережно держал под мышкой. Донкихотская бородка его на морозе слегка заиндевела. На котиковой шапке, домиком стоявшей на его голове, тоже поблескивали искорки инея.
— Вот мы и встретились, — весело сказал он.
Леньке ничего не оставалось делать, как сказать «здравствуйте».
— Учишься? — спросил Краузе, показывая глазами на Ленькину сумку.
— Учусь, — ответил Ленька.
— Хорошо делаешь. Учиться в твоем возрасте мальчику более приличествует, чем работать на заводе или, тем более, возить какие–то тележки. И в каком же ты классе учишься?
— В «Дэ».
— Гм… А как же это будет, если по–старому?
— По–старому — в третьем.
— Ишь ты… Ну, ну… И хорошо занимаешься?
— Ничего.
— Да, кстати, голубчик, — сказал Краузе. — Это ведь ты разбил у меня четыре ящика пива и два ящика лимонада?
— Я… да, — пробормотал Ленька.
— А ты не подумал, маленький негодяй, что, прежде чем уходить с завода, тебе следовало рассчитаться с хозяином?
— Я думал, — сказал Ленька.
— Вот как? И долго думал?
Ленька молчал.
— Должен тебе напомнить, голубчик, — ласково сказал Краузе, — что в мое время мальчиков, которые так поступали, секли розгами.
— Сколько я вам должен? — глухо сказал Ленька.
— Сколько должен? А это мы сейчас подсчитаем.
Краузе скинул перчатку и стал загибать толстые, розовые, как у младенца, пальцы.
— Насколько мне помнится, ты разбил всего сорок восемь бутылок пива и двадцать четыре бутылки лимонада. Если считать по нынешнему курсу… Сейчас, погоди… Четырежды восемь — тридцать два и плюс четыреста восемьдесят… Это значит… пятьсот, пятьсот двенадцать и плюс…
Он долго шевелил и губами и пальцами и наконец радостно объявил:
— Всего ты мне должен семьсот восемьдесят четыре миллиона рублей.
Ленька чуть не упал.
— Послушайте, но ведь вы же мне тоже должны! — воскликнул он.
— Я? Тебе?
— Вы же не заплатили мне жалованья!
— Ах, вот как? Ты считаешь, что заслужил жалованье? Ну, что ж. Так и быть, скинем сотенку. За тобой шестьсот восемьдесят миллионов. Изволь поплачивать.
— У меня нет, — сказал Ленька упавшим голосом.
— Я понимаю, что у тебя с собой нет. Но, может быть, дома?
— Нет, и дома нет.
— Если у тебя нет, так найдется, вероятно, у матери. Ты где, кстати, живешь, я забыл?
Ленька хотел соврать, но почему–то не соврал, а сказал правду:
— Здесь… вот в этом доме… в розовом… около церкви…
— Прекрасно. Идем!
— Куда? — похолодел Ленька.
Он представил себе все, что сейчас произойдет. Представил огорчение матери, испуганную рожицу Ляли, ехидные усмешечки тетки.
— Адольф Федорович! — воскликнул он.
Хозяин схватил его за руку.
— Ты что — хочешь, чтобы я милицию позвал?
Они уже шли через двор и подходили к подъезду, когда Ленька предпринял еще одну попытку разжалобить хозяина.
— Адольф Федорович! — взмолился он. — Пожалуйста… Клянусь! Я завтра… я послезавтра достану… я принесу вам деньги. Запишите мой адрес. Я здесь вот, на этой лестнице, в тридцать первой квартире живу. Ей–богу! Адольф Федорович… Пожалуйста… прошу вас…
Вряд ли хозяин пожалел Леньку. Скорее всего, он побоялся объясняться с незнакомой ему женщиной. Подумав и потеребив заиндевевшую бородку, он сказал:
— Хорошо. Так и быть. Поверю тебе. Но только — смотри, Леня! Если до субботы не придешь и не принесешь денег…
— Приду! Принесу! — перебил его Ленька.
— …не поздоровится тебе, — закончил хозяин.
Он записал в записную книжку адрес и ушел. А Ленька постоял, дождался, пока Краузе скроется под воротами, и поплелся домой.
…Он не знал, что ему делать.
«Зачем я сказал, что до субботы расплачусь?! — ругал он себя, поднимаясь по лестнице. — Где я возьму эти шестьсот восемьдесят миллионов? Все равно ведь это только отсрочка. В субботу он придет к маме и все расскажет ей».
И вдруг он решил: «Не буду ждать. Расскажу ей все сам».
Он понимал, что готовит матери удар, и все–таки от этой мысли ему стало легче.
На лестнице пахло чадом. Дверь на кухню была приоткрыта, и Ленька услышал голос матери:
— Нет, ты не представляешь, Раюша, какое это счастье, — говорила она. Это такая чудесная, такая здоровая, чистая, талантливая молодежь… Заниматься с ними одно наслаждение. И, ты знаешь, насколько лучше эти рабочие парни и девушки бездарных буржуазных девчонок, которые по принуждению бренчали на фортепьяно…
«Ну, вот, — подумал Ленька. — Она счастлива, радуется, что нашла по душе работу, а я ей…»
Он вошел на кухню, и сразу же с лица матери слетела улыбка.
— Что? — сказала она.
Испуганно уставилась на него и тетка, застывшая над плитой с алюминиевой поварешкой в руке.
— Ляля дома? — спросил Ленька.
— Нет, она еще не приходила. А что? Что случилось?
— Ничего. Пройдем в комнату. Мне надо поговорить с тобой.
Он рассказал матери все: и о своих школьных делах, о которых до сих пор не говорил с ней, и о побеге с завода, и о разбитых бутылках, и даже о тех тридцати пяти миллионах, которые он остался должен букинисту. В довершение всего он выложил перед ней записку заведующей. Александра Сергеевна выслушала его, прочла записку, и в голосе ее задрожали слезы, когда она сказала:
— Мальчик, дорогой… Ну, что ты со мной делаешь? Ну, зачем ты, скажи пожалуйста, молчал столько времени?!
— Я не хотел тебя расстраивать, — тоже со слезами на глазах пробормотал Ленька.
— Не хотел расстраивать? Спасибо тебе. Но все–таки, пожалуй, тебе не стоило откладывать все до последней минуты.
Ленька молчал и уныло смотрел себе под ноги.
— Погоди, давай разберемся, — сказала мать, потирая лоб. — Господи, и все сразу! И деньги, и эта записка… В школу я завтра утром схожу, поговорю с этой Гердер…
— Не надо, не ходи, — пробурчал Ленька. — Все равно я там учиться не буду.
— Да, я тоже думаю, что из этой школы тебе надо уйти. Но все–таки я считаю нужным поговорить с этой особой.
— Это ты ей сказала, что я — бывший беспризорный?
— Да, сынок. Это моя ошибка. Прости меня. Я думала, что имею дело с настоящим советским педагогом, думала, что воспитатель должен знать все о прошлом своего ученика. Оказывается, я попала не по адресу… Ну, что же, все к лучшему. В этой школе тебе делать действительно нечего. Найдем другую, получше…
— Я не буду учиться. Я пойду работать, — мрачно сказал Ленька.
— Работать? — усмехнулась Александра Сергеевна. — Ты уже поработал, попробовал. Погоди, дорогой, не спеши. Давай лучше сообразим, что нам делать с деньгами. Сегодня у нас что? Среда? Завтра у меня получка. Я должна получить довольно много за сверхурочные. Правда, я думала купить Лялюше новые рейтузы. Бедняжка совсем замерзает. Но — ничего. Зима, слава богу, не такая суровая. Подождет. Купим в следующую получку.
Александра Сергеевна встала, обняла мальчика за шею и поцеловала его в затылок.
— Не унывай, сынок, — сказала она весело. — Выкрутимся. Денег я тебе дам.
…Работала она по вечерам, возвращалась домой поздно. Но на другой день, получив зарплату, Александра Сергеевна специально приехала с Обводного канала, чтобы передать Леньке деньги.
— На, получай, безобразник, — сказала она, вручая ему две запечатанные пачки с деньгами. — Тут семьсот пятьдесят миллионов. Рассчитайся заодно и за Тацита своего или — как его? — за Плутарха… Не потеряй только, смотри!
У Леньки от стыда щипало уши, когда он принимал от матери эти деньги. Запихивая толстые пачки в карман, он бормотал слова благодарности, а она, не слушая его, говорила:
— Была я у твоей Гердер. Ну и особочка, должна я тебе сказать! Мумия какая–то! Честное слово, я с гимназических лет таких не встречала. Торжественно объявила мне, что на педагогическом совете ставится вопрос о твоем исключении… На что я, столь же торжественно и с большим удовольствием, ответила, что она опоздала, так как я сама забираю тебя из–под ее опеки. Вообще поговорили по душам. А Стеша, оказывается, действительно взялась, и довольно решительно, за эту бурсу. На днях ее будет ревизовать какая–то специальная комиссия…
…В тот же день Ленька отправился в «Экспресс» — расплачиваться с бывшим хозяином. По пути он хотел зайти к букинисту, заплатить за книги. Но, уже подходя к Александровскому рынку, он решил, что, пожалуй, лучше сделать это на обратном пути. Он понимал, какие соблазны ждут его в маленьком полутемном подвале, и счел за лучшее отложить этот визит до вечера.
Но известно, что искушения подстерегают человека не только на тех углах, где он их ждет.
Дойдя до Измайловского моста, Ленька свернул на Фонтанку. Здесь брала начало та огромная мутная человеческая река, именуемая барахолкой, которая заливала в те годы набережную Фонтанки и все прилегающие к ней улицы и переулки от Вознесенского до Гороховой. Ленька шел через эту густую, как повидло, толпу, стараясь не заглядываться по сторонам и придерживая рукой оттопырившийся карман, заколотый для верности французской булавкой. Со всех сторон на него наседали люди и вещи. Люди расхваливали свой товар, спорили, торговались, ругались, выкрикивали цены. Все, что можно было купить и продать, и даже то, чего, казалось бы, уже нельзя было продать за полной изношенностью и обветшалостью, выносилось на барахолку. Тут можно было при желании приобрести не очень подержанные солдатские брюки галифе и лайковые дамские перчатки, ржавый замок без ключа и допотопную купеческую лисью шубу, кофейную мельницу и страусовое перо, пасхальную открытку, электрическую лампочку, диван, велосипед, щенка–фокстерьера, самовар, швейную машину, очки, водолазный костюм, медаль «За взятие Очакова»…
Тут же в толпе вертелись жулики, маклаки, валютчики и другие подозрительные личности, неизвестно откуда выплывшие на поверхность земли после того, как Советская власть временно разрешила частную торговлю. Среди этих чубатых молодцов не последнее место занимали «марафетчики» с их незамысловатыми жульническими играми, вроде лото, рулетки, «наперсточка», «веревочки» или «трех листиков»… Марафетчиков окружали их помощники, «поднатчики», которые на глазах у доверчивой публики с невероятной легкостью выигрывали раз за разом огромные ставки.
— А вот подходи, — кричал безногий инвалид–марафетчик. — Кручу, верчу, деньги плачу! За тыщу пять, за две десять, за три пятнадцать, за пять двадцать пять. Занимай места, вынимай полета!
Ленька отлично знал, что все это чистое мошенничество, что выигрывают деньги только поднатчики, то есть люди, которые находятся в сговоре с хозяином игры, а стоит поставить на рулетку неопытному игроку, человеку, не знающему законов барахолки, и сразу же счастье повернется лицом к марафетчику. Он много раз видел, как играют, но сам никогда не играл, хотя иногда у него и возникало желание испытать свое счастье и ловкость.
Это искушение шевелилось у него где–то в глубине души и сейчас. Мысль, что, выиграв много денег, он сможет уплатить долги и хозяину и букинисту и одновременно вернуть деньги матери, казалась ему очень соблазнительной. И все–таки он не поддавался соблазну и не задерживался у стоянок марафетчиков, хотя несколько раз поднатчики останавливали его, хватали за руки и даже тянули в толпу.
— Эй, парень, — шептали они ему на ухо. — Разбогатеть хочешь? Давай, поставь на счастье. Выиграешь! Ей–богу! Хочешь, давай со мной на пару! Я умею, меня этот хромач не проведет…
— А ну вас! Катитесь, — отмахивался от них Ленька. — Знаю я вас. Не на такого напали…
…Погубили его черные детские рейтузы.
Краснощекая тетка несла их, развесив на вытянутой руке, и тоненьким голосом кричала:
— А вот кому рейтузики!.. Теплые… шерстяные… Век носить — не сносить. Рейтузики… рейтузики кому? Дешево отдаю.
Ленька вспомнил, что по его вине сестра осталась без зимних рейтуз, подумал, что, имея большие деньги, он сможет купить и подарить Ляле эти рейтузы, остановился и сказал себе:
«А что — попробовать, что ли? Ведь это только простачки проигрывают, которые не знают всех тонкостей игры, а у меня глаз наметанный, меня на арапа не возьмешь…»
Он вспомнил, что у него есть еще тридцать миллионов сверх той суммы, которую он должен был уплатить своим кредиторам, и решил, что если будет играть, то только на эти деньги.
Зайдя в какой–то подъезд, он откинул полу шубейки, отстегнул булавку, вытащил из пачки потоньше три бумажки по 10 000 000 рублей, зашпилил карман и вернулся на рынок. Несколько минут он стоял в толпе, окружавшей марафетчика, и приглядывался, следил за серебряной стрелкой, которая быстро бегала по размалеванному кругу рулетки. Он заметил, что выигрывают у поднатчиков чаще всего цифры 8 и 12.
«Поставлю на двенадцать», — подумал он.
— Эй, браток, — зашептал ему на ухо какой–то подвыпивший верзила. Давай на пару поставим? У меня пять лимонов есть, и ты пятишник ставь. Выиграем — пополам.
— Ладно, не лезь, — сказал Ленька. — Я и сам поставлю…
— А ну, давай, давай, — обрадовался тот, освобождая для Леньки место у табуретки и довольно заметно подмигивая хозяину игры.
«Ничего, ничего, мигай, — подумал Ленька. — Увидим, как ты сейчас замигаешь».
— Значит… если выиграю, за миллион пять получаю? — спросил он у марафетчика.
— Ручаюсь! — воскликнул тот, выхватывая из–за пазухи порядочный ворох скомканных и засаленных дензнаков.
— Ставлю на двенадцатый номер, — сказал Ленька дрогнувшим голосом.
— А ну, ставь.
Ленька свернул трубочкой десятимиллионную бумажку и положил ее на краешек табурета — против цифры «12».
— Кручу, верчу, деньги плачу! — весело закричал инвалид и действительно ударом толстого пальца раскрутил серебряную стрелку рулетки. Она завертелась с быстротой велосипедного колеса, превратилась в один сплошной, сияющий и колеблющийся круг, потом этот круг стал суживаться, тускнеть, стрелка побежала потише, закачалась, заерзала и остановилась против цифры «12».
— А, черт! — с досадой сказал марафетчик. — Ну что ж, на, получай.
Он вытащил из–за пазухи ворох дензнаков, послюнил палец и, небрежно отсчитав, протянул Леньке пять бумажек по 10 миллионов.
«Ловко я!» — подумал Ленька.
— Еще будешь? — спросили у него.
— Буду, конечно, — усмехнулся Ленька.
— Сколько ставишь?
Несколько секунд Ленька колебался.
— Давай, давай, парень, — шептали ему в оба уха. — Ставь, не бойся. Выиграешь…
Он знал, что нашептывают ему поднатчики, что они нарочно заманивают его, и все–таки этот назойливый лихорадочный шепот возбуждал и подхлестывал его.
— Пятьдесят, — сказал он.
Он опять поставил на «12». И опять серебряная стрелка остановилась у цифры «12».
— Вот бес! — с некоторым даже восхищением воскликнул марафетчик. — С тобой, брат, и играть опасно. Ну что ж, выиграл — получай. Сколько я тебе должен? Двести?
— Нет, не двести, а двести пятьдесят, — сказал Ленька.
— Что ж, на, бери, разоряй инвалида!..
«Да, пожалуй, тебя разоришь», — подумал Ленька.
— Ну, больше не будешь небось? — спросил инвалид, опасливо поглядывая на мальчика.
— Нет, почему? Буду, — сказал Ленька.
— Играешь?
— Играю.
— На сколько?
В руке у Леньки был зажат огромный комок, который даже трудно было держать.
— Вот на всё, — сказал он.
— На двести пятьдесят мильонов?
— Да, на двести пятьдесят.
Толпа ахнула.
«Сейчас обману их, — поставлю не на двенадцать, а на восемь».
Он видел, как жулики переглядывались и перемигивались между собой.
Он поставил на восьмерку. Но стрелка почему–то опять остановилась на двенадцати.
«Эх, надо было за «двенадцать» держаться!» — с досадой подумал Ленька.
— Промахнулся, браток, — с добродушной усмешкой проговорил инвалид, спокойно забирая деньги и засовывая их за пазуху. — Не пепла и тебе, как видно, фортуна улыбается. Еще будешь? — спросил он.
— Да, буду, — сказал Ленька.
Он видел, как из–за спины марафетчика какой–то человек в ватнике и в барашковой солдатской шапке отчаянно мигает ему и качает головой. Он понимал, что его предупреждают: не играй, плюнь, тебя обманывают, но азарт игры уже овладел им, он ничего не понимал, не соображал, не мог остановиться.
— На сколько играешь? — спросили у него.
— На столько же, — ответил Ленька.
— На двести пятьдесят?
— Да.
— Выкладывай деньги.
В руках у Леньки было всего двадцать миллионов.
— Я отдам, не беспокойтесь, у меня есть, — сказал он, похлопав себя по карману.
— Нет, брат, изволь деньги на кон. Этак по карману–то всякий умеет хлопнуть. Может, у тебя там семечки или огурец соленый…
— Пожалуйста… Семечки! — сказал Ленька, торопливо отворачивая полу шубейки и застывшими руками отстегивая булавку. Он вытащил из кармана запечатанную пачку, на которой было написано: «500 млн.» У марафетчика и у поднатчиков забегали и заблестели глаза. Человек в барашковой шапке громко крякнул.
Руки у Леньки дрожали, когда он вскрывал пачку.
— Ладно, погоди, не рви, — остановил его марафетчик. — Долго считать. Проиграешь — тогда расплатишься. Я верю. Можешь не ставить. На какой номер играешь?
— Эй, парень, на двенадцатый, на двенадцатый, — зашептали со всех сторон поднатчики.
— На восьмой, — сказал Ленька.
Ему казалось, что серебряная стрелка никогда не остановится. Он перестал дышать. От страха и волнения его начало тошнить.
— Не угадал, — услышал он откуда–то очень издалека голос марафетчика.
Стрелка, покачиваясь, остановилась у цифры «12».
— Еще будешь?
— Да, буду, — уже не своим голосом ответил Ленька.
Он поставил на двенадцатый номер. Стрелка остановилась на шестерке. Он проиграл всю пачку. Он проиграл 20 миллионов, которые были у него на руках.
— Ну, кончил? — весело спросил марафетчик.
— Нет, не кончил, — прохрипел Ленька, доставая из кармана вторую пачку.
Через пять минут он держал в руках пять или шесть бумажек по десять миллионов. Это было все, что у него осталось.
— Давай, давай, парень! Играй! Выиграешь, — уже посмеиваясь, ворковали поднатчики.
Ленька увидел, как за спиной марафетчика человек в барашковой шапке презрительно усмехнулся и как губы его явственно и отчетливо выговорили: ду–рак.
— Играешь? — спросил марафетчик.
— А ну вас всех к чегту! — сказал задрожавшим голосом Ленька. Катитесь… оставьте… пустите меня… жулики!..
В горле у него было горько и сухо, как будто он наелся черемухи или волчьих ягод. Ничего не видя, он выбрался из толпы.
«Дурак… идиот… подлая тварь», — без жалости ругал он себя.
— Рейтузики… рейтузики не надо ли кому? — услышал он пискливый бабий голос. — А вот рейтузики… теплые… зимние… шерстяные…
«Господи, что же делать?! — воскликнул мысленно Ленька. — Пойти домой к маме, все рассказать ей?»
Нет, об этом даже думать было страшно.
Он подошел к решетке набережной… Фонтанка была покрыта грязным льдом. Он представил черную глубокую воду, которая медленно течет и колышется под этим ледяным покровом, и содрогнулся.
…Без всякой цели он бродил часа полтора по окрестным улицам. Было уже темно. Он замерз, проголодался.
На Мучном переулке зашел в маленькую чайную, сел в углу, заказал рисовую кашу, какао, два пирожных.
С мрачной прожорливостью он ел переваренную, темную, как топленое молоко, сладкую кашу, думая о том, что ест он, вероятно, последний раз в жизни. Вдруг он услышал у себя над головой радостный возглас:
— Хо! Кого я вижу?!
У столика стоял и улыбался своей безжизненной нервной улыбкой Волков. Он был в американской желтой кожаной куртке с цигейковым воротником–шалью, на голове его, сдвинутая набекрень, сидела котиковая шапка–чухонка.
— Разбогател? А? — спросил он, протягивая Леньке руку и показывая глазами на пирожные и прочую снедь.
— Да, — мрачно усмехнулся Ленька, — «газбогател»…
— Что же ты меня обманул, Леша? — сказал, присаживаясь к столу, Волков. — Обещал прийти и не пришел. А? Я ждал тебя…
— Мне некогда было, — пробормотал Ленька.
— Работаешь?
— Нет… учусь. То есть учился… Сейчас не учусь уже.
— Выгнали?
— Да, почти выгнали.
— Послушай, Леша, — сказал Волков, заглядывая Леньке в глаза. — Ты чем–то расстроен? А? Правильно? Угадал? Опять что–нибудь стряслось?
Ленька находился в таком состоянии, что любое, мало–мальски теплое и дружеское сочувствие, даже сочувствие такого человека, как Волков, было ему дорого. Он рассказал Волкову все, что с ним случилось.
— Эх, братец… какой ты, ей–богу, — сказал, усмехнувшись, Волков. Разве можно?.. У этих же марафетчиков такие кнопки, шпенечки. Они нажимают на каком номере нужно, на таком стрелка и останавливается.
— Ну их к чегту! — хмуро сказал Ленька.
— Правильно, — согласился Волков. — Послушай, Леша, — сказал он, помолчав и подумав, — ты оба пирожных будешь кушать?
— Бери, ешь, — мрачно кивнул Ленька.
— Мерси…
Волков подхватил грязными пальцами рассыпчатый «наполеон», широко открыл рот и сунул туда сразу половину пирожного.
— Постой, — сказал он, облизывая губы и смахивая с воротника слоеную крошку. — А сколько ты должен этому — своему патрону?
— Какому патрону?
— Ну, хозяину.
— Много, — вздохнул Ленька. — Шестьсот восемьдесят лимонов.
— Н–да. Это действительно много. А у тебя сколько имеется?
— А у меня — ни шиша не имеется. Вот все, что на руках — двадцать четыре лимона.
— И занять негде?
— Негде.
Волков доел пирожное, облизал пальцы и сказал:
— Я бы тебя, Леша, выручил охотно, но, видишь ли, я сейчас временно сам на колуне сижу.
— Я и не прошу, — сказал Ленька.
Волков минуту молчал, сдвинув к переносице тонкие брови.
— Погоди… Сейчас придумаем что–нибудь…
Он вытер о бахрому скатерти пальцы, напялил шапку, поднялся.
— Ладно… Идем. Достанем сейчас.
— Где?
— Неважно где. Беру на свою ответственность. Ты рассчитался?
— Да. Заплатил.
Они вышли на улицу. Волков шел уверенно, поглядывая по сторонам.
— А идти далеко? — спросил Ленька.
— Нет… Тут, совсем близко. Вот хотя бы — в этом доме.
Они свернули под ворота.
— Если спросят, куда идем, — негромко сказал Волков, — говори: в квартиру двадцать семь, к Якову Львовичу. Понял?
Ленька ничего не понял.
— Почему? — спросил он.
Волков не ответил.
На черной лестнице пахло кошатиной. На площадке мигала покрытая толстым слоем пыли десятисвечовая лампочка.
— А ну, нагибайся, — шепнул, останавливаясь, Волков.
— Что? — не понял Ленька.
— Ну, быстро! В чехарду играл когда–нибудь?
— Играл.
— Нагибайся же. Черт! Слышишь? Пока никого нет.
Ленька понял.
Он нагнул голову, ладонями уперся в стену. Волков быстро и легко, как цирковой акробат, вскочил ему на плечи. Что–то хрустнуло, на лестнице стало темно, на голову Леньке посыпалась пыль и кусочки штукатурки.
Он почувствовал, что его затошнило. Что–то внутри оборвалось.
«Кончено», — подумал он.
Волков бесшумно, по–кошачьи, спрыгнул на каменный пол.
— Есть! — услышал Ленька в темноте его радостный, возбужденный голос. Сто лимонов имеем. Живем, Леша. Пошли дальше!..
В этот вечер они свинтили в разных домах Мучного переулка восемь лампочек. В кустарной электротехнической мастерской на Гороховой улице продали эти лампочки по сто миллионов за штуку.
Тут же, на улице, Волков отсчитал и передал Леньке семьсот миллионов рублей.
— Ну, вот видишь, и заработали на твоего хозяйчика, — сказал он, улыбаясь и заглядывая Леньке в глаза. — С гаком даже. И мне, мальчишке, на молочишко кое–что осталось. Просто ведь?
— Просто, — согласился Ленька.
— Завтра пойдем?
— Что ж… пойдем, — сказал Ленька. Его все еще тошнило. И на сердце было пусто, как будто оттуда вынули что–то хорошее, доброе, с таким трудом собранное и накопленное.
…На следующий день перед обедом он пришел на Горсткину улицу.
У дверей заведения стояла хорошо знакомая ему тележка. Одно колесо ее почему–то было опутано цепочкой, и на цепочке висел замок… В коридоре, на ящиках из–под пива, спал, подложив под голову руки и сладко похрапывая, Захар Иванович. На дверях хозяйского кабинета тоже висел замок. В укупорочной было тихо: машина молчала. Удивленный и даже слегка напуганный всем этим, Ленька приоткрыл дверь. Белокурая купорщица Вера сидела на табуретке у машины и читала какую–то сильно потрепанную книжку. Другие тоже сидели не работая.
— А–а, беглый каторжник явился! — радостным возгласом встретила Леньку разливальщица Галя.
Его окружили, стали тормошить, расспрашивать.
— А что случилось? Почему вы не габотаете? — спросил он, оглядываясь.
— А ничего не случилось. Так просто. Надоело. Решили отдохнуть.
— Нет, правда…
— Итальянская забастовка у нас, — объяснила Вера.
— Какая итальянская?
— А такая, что сидим каждый на своем месте и не работаем. А из–за кого забастовку подняли, знаешь?
— Из–за кого?
— Из–за тебя и подняли, разбойник ты этакий…
Ему рассказали, в чем дело. Оказывается, хозяин в течение почти двух месяцев вычитывал из зарплаты Захара Ивановича штраф за разбитые Ленькой бутылки… Старик терпел и молчал, считая, что он виноват — не уследил за порученным его попечению мальчишкой. Наконец одна из судомоек не выдержала и пожаловалась в профсоюз. Оттуда приехал инспектор, от хозяина потребовали, чтобы он заключил с рабочими коллективный договор. Краузе отказался. Тогда союз предложил работникам «Экспресса» объявить забастовку.
— Ведь вот сволочь какая! — не удержался Ленька. — А где он?
— Кто? Адольф Федорович–то? Да небось опять в союз побежал. Уж второй день не выходит оттуда, сидит, торгуется, как маклак на барахолке. А тебе зачем он? Соскучился, что ли?
— Дело есть, — сказал, покраснев, Ленька. — Я ему деньги принес.
В это время открылась дверь, и на пороге, потягиваясь и зевая, появился Захар Иванович.
— О господи… Никола морской… мирликийский, — простонал он, почесывая под жилеткой спину. И вдруг увидел Леньку.
— Э!.. Это кто? Мать честная! Троюродный внук явился! Ленька? Какими же это ты судьбами, бродяга?..
— Захар Иванович, — забормотал Ленька, засовывая руку за пазуху шубейки и вытаскивая оттуда связанные веревочкой деньги. — Вот… возьмите… я вам…
— Что это? — не понял старик.
— Деньги… которые за бутылки… Я думал хозяину отдать, а теперь…
— Да ты что? — рассвирепел старик. — Да как ты смеешь, карась этакий, рабочего человека обижать? Чтобы я твою трудовую копейку взял?! Да я что нэпман, капиталист? Да у тебя что в голове — мочало или…
— Нет, правда, возьмите, Захар Иванович, — чуть не плача просил Ленька, пытаясь засунуть в руки Захара Ивановича деньги.
— Брысь отсюдова! — затопал ногами старик. — А то вот я сейчас швабру возьму, да — знаешь? — по тому месту, на котором блины пекут…
…Ленька вернул деньги матери. Он мог еще остановиться. Но он не остановился… Вечером пришел Волков, и у Леньки не хватило духу выгнать его, объясниться, сказать, что он не хочет знаться с ним… Он пошел по старой, проторенной дорожке.
У Гердер он больше не учился, его перевели в другую, хорошую школу.
Но и там он почти не занимался, — некогда было.
Почти месяц изо дня в день они ходили с Волковым по черным и парадным лестницам петроградских домов и вывинчивали из патронов лампочки. Если их останавливали и спрашивали, что им нужно, они из раза в раз заученно отвечали:
— Квартиру двадцать семь.
И если квартира двадцать семь оказывалась поблизости, им приходилось звонить или стучать и спрашивать какого–нибудь Петра Ивановича или Елену Васильевну, которых, конечно, к их неописуемому удивлению, в квартире не оказывалось.
Долгое время им везло. У Волкова был опыт. У Леньки этого опыта было не меньше.
Дома он говорил, что ходит по вечерам в художественный кружок при школе — учится рисовать. Ему верили.
И вот этот глупый замок и дурацкая Вовкина неосмотрительность все погубили.
И Ленька опять в камере. Опять за решеткой. И неизвестно, что его ждет.
…Проснулся он от холода. Было уже светло, и от света камера показалась больше и неуютнее. На стеклах окна, украшенного узористой решеткой, плавали хрусталики льда, по полу бегали бледные лучики зимнего солнца.
Ленька сел на лавку. Захотелось есть. Но мальчик знал, что в милиции арестованных не кормят. Он закутался поплотнее в шубейку и стал ходить по камере взад и вперед. Измерил камеру. Камера оказалась очень маленькой: девять шагов да еще поменьше, чем полшага.
Нашагал тысячу с лишним шагов — надоело. Сел на лавку, стал читать надписи, которыми были испещрены дощатые стены камеры:
«Здесь сидел ресидивист Семен Молодых за мокрое 27 апрель 1920 г.».
«Кто писал тому пива бутылку, а кто читал тому фомкой по затылку».
«Петр Арбузов 31 года сидел 5 мая 1920–го».
«Колька лягавый имеет».
«Нюрочка за тебя сел. Федя».
Под этой надписью было нарисовано химическим карандашом сердце, пронзенное стрелой. Дальше шли надписи нецензурные.
Занявшись чтением этой камерной литературы, Ленька не заметил, как дверь в камеру отворилась и в нее просунулась голова милиционера. Грубый голос равнодушно отрезал:
— На допрос.
Ленька вышел из камеры и лениво зашагал впереди милиционера.
Начальник встретил его строже, чем накануне.
— Одумался? — спросил он.
— Не в чем мне одумываться, — ответил Ленька.
— Ну ладно, нечего дурака валять… Отвечай по пунктам. Зачем был на Столярном переулке?
— По делам, — ответил Ленька.
— По каким делам?
— Коньки покупал.
— Какие коньки? У кого?
— Не знаю, у кого. В квартире двадцать семь. Разрешите, я расскажу, как дело было… Я на рынке, на Горсткином, торговал у татарина коньки, снегурочки… Тут женщина одна подходит, дамочка. Говорит: у меня дома коньки есть — могу продать. Дала адрес… Ну, вот я и пришел за коньками. Искал квартиру, а тут этот возмутительный случай…
— Гм… А не врешь?
Ленька пожал плечами.
— Ну ладно, — сказал начальник. — Проверим. — Товарищ Проценко, обратился он к усатому милиционеру. — Сходите, пожалуйста, на Столярный переулок в дом номер семнадцать и узнайте, продаются ли коньки в квартире двадцать семь. Выясните.
Ленька понял, что дело проиграно.
— Можете не ходить, — сказал он угрюмо.
— Значит, идешь на признание? — усмехнулся начальник.
— Нет, не иду.
Начальник усталыми глазами посмотрел на мальчика.
— Где живешь? — спросил он.
Ленька подумал и сказал адрес.
— Мать есть?
— Есть.
Его снова увели в камеру.
Остро давал себя чувствовать голод. В горле было горько, спина ныла от жесткой постели. Он лежал на лавке, смотрел в потолок, увешанный нитками паутины…
Через два часа его снова привели к начальнику.
Уже сгущался сумрак, в дежурной комнате горела электрическая лампочка, и зеленый колпак ее отбрасывал гигантскую тень на стену, где висел деревянный ящичек телефона и старый, засиженный мухами плакат:
«КТО НЕ РАБОТАЕТ — ТОТ НЕ ЕСТ!»
У этой стены, за барьером, разделявшим надвое помещение дежурной, сидели на скамейке Александра Сергеевна и Стеша.
У Леньки сжалось сердце, когда он увидел мать.
— Мама! — вырвалось у него.
Он почувствовал себя маленьким, несчастным и гадким самому себе, когда увидел рядом с собой ее заплаканные голубые глаза, ее вздрагивающие от слез губы и словно издалека откуда–то услышал ее добрый измученный голос:
— Господи, Леша! Неужели это правда? Ты с кем был? Ты что делал на этой лестнице? И зачем у тебя был с собою нож?
Он молчал, опустив голову, чувствуя на себе суровый взгляд Стеши и насмешливое любопытство начальника и милиционеров.
— Вы видите, гусь какой! — сказал начальник. — Второй день бьемся…
— Лешенька, дорогой, не упрямься, скажи!..
Он молчал уже действительно из одного упрямства.
И тут выступила вперед Стеша.
— Товарищ начальник, — сказала она, — позволь мне с ним один на один поговорить.
— Что ж… говорите, — сказал начальник, показывая глазами на дверцу барьера.
Стеша прошла за перегородку, отвела мальчика к окну, присела на подоконник, положила руки Леньке на плечи.
— Ну, что, казак? — сказала она тихо. — Не доплыл?
Ленька угрюмо смотрел на облезлую металлическую пряжку ее кожанки.
— Что же мы делать теперь будем? А?
— Что делать, — пробормотал Ленька. — Не доплыл — значит, на дно пойду.
— Не выйдет! — сказала она сурово. — За уши вытащим. А ну, парень, довольно волынку вертеть. Мамочку только мучаешь. Давай выкладывай начистоту: с кем был, что делал?
— Стеша, — сказал Ленька, чувствуя, что глаза его опять наполняются слезами, — вы что хотите спрашивайте, я на все отвечу, а с кем был — не скажу, товарища не выдам.
— Ну, что ж. Это дело. Товарища выдавать негоже. Но только — какой же это товарищ? Это не товарищ, Лешенька… Тебя бросил, а сам лататы задал…
Ленька дал начальнику показания. Он рассказал все без утайки — и про замок, и про лампочки, и про свои старые грехи, но имени Волкова так и не назвал и потом всю жизнь жалел и ругал себя, что оставил на свободе этого маленького, злобного и бездушного хищника, который ему никогда по–настоящему не нравился и с которым у него даже в раннем детстве не было настоящей дружбы.
Из милиции Леньку отпустили — под поручительство Стеши, взяв с него подписку о невыезде и прочитав предварительно хорошую нотацию.
…Несколько дней он жил дома, ожидая, что с минуты на минуту его вызовут в комиссию по делам несовершеннолетних, будут судить и отправят в тюрьму или в колонию для малолетних преступников.
Он уже подумывал, не стоит ли ему убежать, не дожидаясь суда, — уже изучал украдкой карту РСФСР и других советских республик, выбирая местечко подальше и потеплее, когда однажды утром его застала за этим занятием Стеша.
— Ты куда это? — спросила она, увидев разостланную на столе и торопливо прикрытую газетным листом карту.
— Никуда, — смутился Ленька. — Я так просто… Географию повторяю…
— Повторяешь? Нет, уж ты лучше не повторяй…
Она свернула карту в трубку и с решительным видом сунула ее куда–то за шкаф.
— А я тебя, кавалер, поздравить пришла, — сказала она, присаживаясь к столу и доставая из портфеля какую–то бумагу.
— С чем? — удивился Ленька.
— Вот — на, получай путевку.
— В суд? — побледнел Ленька.
— Ну вот, уж и испугался. Суда над тобой не будет. Отвоевали мы тебя, казак. А это «путевка в жизнь» называется. Послезавтра утром к девяти часам придешь на Курляндскую, угол Старо–Петергофского… Знаешь, где это? Недалеко от Нарвских ворот, у Обводного… Спросишь Виктора Николаевича.
— Какого Виктора Николаевича? А что там такое?
— А там… Ну, как тебе сказать? Детский дом… интернат… специальная школа для таких, как ты, бесшабашных.
— Я не пойду, — сказал Ленька, насупившись.
— Почему же это ты так решительно: не пойду?
— А потому… потому что я, Стеша, уже не маленький в приютах жить.
— Нет, милый мой, в том–то и дело, что ты еще маленький. Тебе еще знаешь? — расти и расти. Тебя еще вот надо как…
И маленькими сильными руками Стеша сделала такое движение, как будто выжимала белье.
— Ну как, договорились?
Ленька минуту подумал.
— Ладно, — сказал он. — Но только, Стеша, вы не думайте, я ведь все равно долго там не пробуду.
— Убежишь?
— Убегу.
— Куда же ты — на Дон или на Кубань думаешь?
Стеша рассмеялась, обняла мальчика и, потрепав его жесткие вихры, сказала:
— Эх, ты — партия номер девятнадцать!.. Никуда ты, голубчик, не побежишь. Глупости это. От хорошего на худое не бегают.
…В среду утром Ленька пришел по указанному в путевке адресу. Это был обыкновенный, ничем не примечательный городской трехэтажный дом. Внизу помещались обувной магазин, кооператив и маленькая частная лавочка. Единственный парадный подъезд был забит досками. Глухие железные ворота, выходившие в переулок, тоже оказались запертыми.
Ленька долго стучал по зеленому шершавому железу, пока не заметил толстую кривую проволоку звонка, торчавшую из облупленной кирпичной стены. Он дернул озябшей рукой проволочную петлю и услышал, как где–то в глубине двора задребезжал колокольчик. Через минуту заскрипели по снегу шаги, в воротах приоткрылось маленькое квадратное окошечко, и черный косоватый глаз, прищурившись, посмотрел на Леньку.
— Кто такая? — с татарским акцентом спросили за воротами.
— У меня путевка.
— Показывай.
Ленька вынул и показал бумажку.
В скважине заерзал ключ, калитка приоткрылась.
— Иди прямо, — сказал сторож–татарин.
Ленька пошел и услышал, как за его спиной с грохотом захлопнулась калитка.
Сердце его тоскливо сжалось.
«Как в тюрьме», — подумал он.
Во дворе человек десять мальчиков в черных суконных бушлатах и в ушастых шапках пилили дрова. С ними работал высокий немолодой человек в стеганом ватнике и в сапогах с очень коротенькими голенищами. На длинном носу его поблескивало пенсне.
Подойдя к работающим, Ленька поздоровался и спросил, где тут можно видеть Виктора Николаевича.
— Это я, — сказал человек в стеганке, отбрасывая в сторону березовое полено. — У тебя что — путевка?
— Да.
— А ну давай ее сюда.
— А–а, Пантелеев? Леня? — сказал он, заглянув в Ленькины бумаги. — Как же… слыхал про тебя. Ты что — говорят, сочинитель, стихи пишешь?
— Писал когда–то, — пробормотал Ленька.
— Когда–то? В ранней молодости? — улыбнулся заведующий. — Ну что ж, товарищ Пантелеев. Здравствуйте! Милости просим!..
Он снял варежку и протянул Леньке большую, крепкую мужскую руку. Из–за его спины выглядывали и смотрели на Леньку дружелюбные, насмешливые, равнодушные, добрые, румяные, бледные, пасмурные и веселые лица его новых товарищей. А сам Ленька, не теряя времени, опытным взглядом бывалого человека уже оценивал обстановку. Вот забор. За забором дымится высокая железная труба какого–то крохотного заводика. Правда, над забором торчат острые железные гвозди. Но при желании и при некоторой сноровке перемахнуть через такой заборчик — пара пустяков.
Он не собирался жить в этом детдоме больше одной–двух недель. Он был уверен, что убежит отсюда, как уже не раз убегал из подобных учреждений.
Но случилось чудо. Ленька не убежал. И даже не пробовал бежать…
Впрочем, здесь начинается уже другая, очень большая глава в книге Ленькиной жизни. Забегая вперед, можно сказать, что в этом приюте Ленька пробыл почти три года. Конечно, никакого особенного чуда здесь не было. Просто он попал в хорошие руки, к настоящим советским людям, которые настойчиво и упорно, изо дня в день лечили его от дурных привычек.
Ведь никто не рождается преступником. Преступниками делают людей голод, нужда, безработица. Незачем человеку воровать, если он сыт, если у него есть дом и работа, а главное — если он не чувствует себя одиноким, если он ощущает себя сыном большой страны и участником великого дела.
…Через несколько лет после выхода из школы он написал книгу, где рассказал свою жизнь и жизнь своих товарищей — беспризорных, малолетних преступников, которых Советская власть переделала в людей. Потом он написал еще несколько книг. Он сделался писателем. И этот рассказ о Леньке Пантелееве тоже написан им самим.