Мачеха
Справлять новоселье Олеванцевы решили в субботу, чтобы назавтра, в воскресенье, гости могли не спеша прийти опохмелиться и до самого вечера, не оглядываясь на часы, свободно погулять. А потом успеть проспаться, отдохнуть и к утру рабочего понедельника вполне войти в норму. Готовились к новоселью капитально, расходов не жалели. Праздник получался не совсем обычный, вроде бы тройной. Как раз на субботу приходилось Шуркино рождение. Двадцать пять лет ей исполнялось в этот день. А две недели назад Павел за посевную получил почетную премию, и его показывали по телевидению.
Анфиса Васильевна, сидя перед телевизором, даже заплакала от горделивой радости. Стоит зять у трактора, степенно так руками разводит, объясняет что-то ребятам-трактористам. Хотя и худущий, а все же солидный, серьезный такой из себя мужчина… Олеванцев Павел Егорович, совхозный механик. Даже не верится, что это Паша…
Давно ли, кажется, сидели они с Шуркой за свадебным столом, молоденькие, глупые.
А теперь вот тысячи людей глядят на него, а дикторша, красивенькая, словно куколка, рассказывает, как он работает, как своим умом и старанием из простых трактористов вышел в механики, как сам все время учится и других за собой тянет… И все его уважают и ценят, несмотря на молодые еще годы…
А спецовка-то на нем ее, тещиными, руками сшитая… Зятя Анфиса Васильевна уважала за спокойный, серьезный характер. Конечно, неплохо, если бы Паша был немножко бойчее, разговорчивее, податливее на ласку. Ну, уж тут ничего не поделаешь: с каким, видно, характером бог человека уродит… Зато не в пример некоторым другим мужикам, зарплату получит — все до копейки в дом несет.
За семь лет не обидел семейных ни одним грубым словом, а тещу кличет мамашей и всегда по-культурному на «вы». Цену себе он, конечно, знает, спину ни перед кем не гнет, начальники к нему всегда с уважением. Гляди, какую квартиру выделили в, новом доме: отдельную, со всякими удобствами. Точно такую же, как главному агроному.
Один недостаток у зятя: нет у него настоящей приверженности к домашнему хозяйству. Дай ему волю — сидел бы с семьей на одной зарплате. Шурка не работает — ее дело ребят хороших рожать да об мужике заботиться, чтобы его из дома никуда на сторону не поманило… А на одну зарплату, какой ты ни будь ударник, не очень расшикуешься.
Что у Павла было, когда он на Шурке женился? А теперь дом — полная чаша. И обстановочка на цельную квартиру, и телевизор, и мотоцикл. А все потому, что живут они с Шуркой за матерью как за каменной стеной. Ребятишки около бабки здоровенькие, ухоженные… Соскучатся молодые дома сидеть — поднялись и пошли. Хоть в кино или в клуб на танцы. А что ж? Только им и погулять, пока мать жива. Приоденутся, соберутся — поглядеть на них и то любо.
Паша в новом костюме — в городе в ателье шили, — что твой профессор! Брючки узкие, ботинки на резиновом ходу — модные, по шелковой рубашке галстучек темный с искрой… Ну, а про Шурку и говорить нечего — цветет, как та роза бело-розовая, про которую в песне поется. И во всем этом ее, материна, забота. Ее труд неустанный. Чего ж тут удивительного? Шурка у нее одна-единственная. И горе, и радость, и свет в окошке. И хотя Шурка, как говорится, звезд с неба не хватала и на учение была не очень способна, а вот сумела — увела из-под носа у всех девок самолучшего жениха и ребятишек родит всем на зависть: из тысячи, может, один такой-то ребенок родится, как Юрка или Леночка.
Первые три года молодые жили при теще, в ее старенькой крохотной пятистенке. Жили неплохо, только обстановку некуда было расставлять. Поставили в горнице двуспальную кровать-новокупку, а Юркину кроваточку хоть в сени выбрасывай. Про шифоньер или там про буфет говорить нечего, а шифоньер Шурке два года даже по ночам снился.
Три года назад, получив по соседству, в совхозном доме, комнату, молодые вроде как бы отделились от тещи на самостоятельную жизнь. Анфиса Васильевна сама способствовала этому «разделу». По существу в жизни семьи ничего не изменилось: в новой комнате расставили обстановку, а столовались по-прежнему с матерью; ребятишки дневали и ночевали у бабушки, да и молодые нередко уходили к себе только на ночь. Зато теперь в хлевушке у Анфисы Васильевны похрюкивала уже не одна, а две свиньи: одна «моя», другая «Пашина».
Картошку теперь садили на двадцати сотках в поле, а мамашин огород целиком отвели под овощи и ягодник. Базара в совхозе не было, овощи и ягоду служащие разбирали нарасхват.
Возвратившись как-то из города с двухмесячных курсов, Павел обнаружил в полуразвалившейся, много лет пустовавшей стайке доброй породы нетель.
— Ничего, милый зятек, косись не косись, а это тоже не дело — таскаться каждый вечер с бидончиком в совхозный ларек за молоком.
Никаких забот о домашности Павел не знал. Насчет земли, покоса или там пиломатериала на строительство стайки, на ремонт мамашиного дома в контору с заявлением ходила Шурка. Отказать ей было невозможно: маленькая, румяная, синеглазая, с синеглазым румяным младенцем на руках, она могла обезоружить любого, самого прижимистого хозяйственника.
Работой домашней Анфиса Васильевна зятя также не обременяла и Шурке внушала строго:
— Мужик на производстве рук не покладает, учится на ходу, а мы с тобой, как барыни, дома сидим. Неужели вдвоем с таким хозяйством не управимся?
К тройному празднику Анфиса Васильевна начала готовиться загодя, основательно и не спеша: выкоптила полупудовый окорок, съездила к знакомому бакенщику за малосольной нельмой, потому что какой же праздник без рыбного пирога? Тайком от зятя закатила за печь двухведерный лагун бражки-медовухи. А кому какое дело? Мед-то некупленный, от собственных пчел.
Ничего, на празднике зятек и сам запрещенной бражки выпьет, и гостям подносить будет, да еще спасибо скажет теще за заботу. Шутка в деле, какая экономия получается на водке со своей-то бесплатной бражкой.
Разливая по блюдам душистый холодец, Анфиса Васильевна сердито поглядывает в окно, прислушиваясь, не стукнет ли калитка.
Шурка с самого утра возится в новой квартире, наводит перед новосельем окончательный лоск, даже Леночку покормить ни разу не прибежала; пришлось беляночку весь день на каше да на коровьем молоке держать.
Юрка-варначонок за эти дни совсем от рук отбился, носится с ребятами, не загонишь молочка парного напиться.
А Паша и обедать не приходил, — на что это похоже? И так уж заработался — одни мослы остались.
Стукнула калитка, через двор, прикрывая лицо краем теплого пухового платка и как-то по-чудному сгорбившись, бежала Шурка.
У Анфисы Васильевны сразу, как перед большой бедой, оборвалось сердце.
Шурка тихонько выла, стучала зубами, дергала, как припадочная, головой; пришлось разок стукнуть ее по затылку, чтобы как-то привести в чувство. Бросив на стол измятый конверт, она отпихнула к стене сонную Леночку и повалилась ничком опухшим лицом на подушку.
У Анфисы Васильевны тряслись руки, строчки чужого измятого письма сливались в глазах.
«…Может быть, ты, Павел Егорович, посчитаешь, что мое дело сторона, но я все же должен тебя известить, что Наташа неделю назад скоропостижно умерла и осталась после нее дочь Светлана, семи лет. Когда мы приехали на место, Наташа моей жене призналась, что в тягости уже на пятом месяце.
Здесь у нас Светка и родилась; фамилия у нее Наташина, а отчество Павловна. Обличьем вылитый твой портрет, и не только обличьем, но, более того, характером: такая же серьезная и башковитая; училась нынче в первом классе на одни пятерки. Наташу сватал наш прораб, мужик одинокий, самостоятельный, только она не пошла. Жила со Светкой при нас такой же монашкой, как и до тебя жила. Я бы Светку взял, да не надеюсь на здоровье и своих ребят навалом. А в детский дом отдать при живом отце руки не поднимаются. Да и перед Наташей грех.
Так что решай, Павел Егорович, как тебе совесть подскажет.
Ответ будем ждать две недели: коли не ответишь, придется решать судьбу дочери твоей чужим людям».
Дальше шли поклоны покровским родичам и знакомым и подробный адрес жительства.
— Господи! — облегченно вздохнув, Анфиса Васильевна бросила письмо на стул: — Ну, дура сумасшедшая! Испугала до полусмерти! Я думала: с Пашей что стряслось.
Письмо принесли утром. Шурка в это время была занята совершенно неотложным и очень ответственным делом: прикрепляла новые тюлевые шторы к золоченым багетным карнизам. Не до письма было. В обед заезжал Павел, взял с комода нераспечатанное письмо. И, только мельком оглянувшись и увидев, как медленно, тяжело отливает кровь от его лица, Шурка поняла, что письмо принесло беду.
— Дура ты бестолковая! Разве это мысленно?! — всплеснула руками Анфиса Васильевна. — Мужику письма идут, а она их нечитанными на комод кидает. Что же ты его не прочитала, пока Паши дома не было? Прочитала, сунула в печку — и нет ничего!
— Я же думала, оно от Вари, от золовки, она одна ему пишет. — Судорожно всхлипнув, Шурка оторвала лицо от мокрой подушки: — Он, как прочитал, сразу с лица сменился. Подал мне письмо, а сам сидит, молчит как каменный. Потом встал: «Пойду, — говорит, — телеграмму отобью, потом к директору, попрошу отпуск, дня за четыре обернусь туда и обратно». А я встала на порог в дверях: «Никуда ты, — говорю, — не поедешь, потому что я все равно ее не приму!»
Голос у Шурки сорвался. С тихим воем она опять повалилась в подушку.
— Никуда ты не поедешь, потому что я все равно ее не приму! — Шурка стояла перед Павлом, бледная, вскинув подбородок. Прищурившись, смотрела ему в лицо чужими глазами.
— Если ребенок твой был, с чего бы она тогда уехала? Да она бы тебя, телка лопоухого, враз бы как миленького окрутила, Значит, нельзя ей было на тебя свалить…
— Ничего ты не понимаешь, — тоскливо отмахнулся Павел. — Я ей не один раз предлагал расписаться, когда про ребенка и помину не было… Она сама не соглашалась. Не хотела жизнь мне портить, потому что старше меня была и нездорова. А про ребенка скрыла и уехала, чтобы руки мне развязать. Узнала, что я с тобой дружить начал, и пожалела.
— А если бы сказала, значит, на ней бы женился?! Променял бы меня на старую… на страхолюдину?! Такая, значит, любовь ко мне была?!
— Я ж от тебя ничего не скрывал, ты все знала…
— Врешь! — яростно взвизгнула Шурка, с трудом сдерживая подкатившиеся к горлу слезы. — Я думала, что ты с ней просто так… трепался, а ты… Посмотри в зеркало на себя, как тебя сразу перевернуло! Значит, любил, если так переживаешь! А теперь дочь ее пригульную на шею мне хочешь посадить?! Не бывать этому никогда! И думать об этом не смей!
— Дура ты, Шурка! Если ты ее не примешь, что же я тогда делать буду? — растерянно спросил Павел.
— Если, говорит, ты ее не примешь, что же, говорит, я теперь делать буду? — всхлипывая и сморкаясь в Леночкину пеленку, Шурка сквозь опухшие от слез веки растерянно, умоляюще смотрела на мать. — Потом куртку рабочую снял, надел новый пиджак и ушел. А письмо в куртке, в кармане, осталось… я и взяла…
— Ладно, хватит выть… — сурово оборвала мать. — Хорошо, что хоть ума хватило, не поддалась ему; сразу твердо на своем поставила. Так вот и будешь держаться. Домой не пойдешь. Умойся и ложись с Леночкой, а я с Юркой в кладовке постелюсь. Не реви, обойдется. Побегает, побегает, одумается и прибежит. Одного боюсь: не проболтался бы кому про письмо сгоряча! Да нет, не может такого быть. Парень он неглупый, не захочет своими руками и на тебя, и на себя петлю такую надеть. Спи, твое дело маленькое. Теперь уж я сама с ним разбираться буду.
Павел пришел, когда уже начали меркнуть в окнах поздние огни. Заглянув в темную горницу, молча постоял на пороге.
Шурка, облившись потом, замерла неподвижно, стиснула намертво зубы, зажмурилась, чтобы он даже дыхания ее не услышал.
— Письмо у вас, мамаша? — вполголоса спросил Павел, устало присев к столу.
— Садись ужинать да спать ложись; ходишь голодный по целым дням.
Анфиса Васильевна не спеша, вразвалочку собрала на стол.
— А письма никакого не было и нету, и хватит тебе, Павел, мудрить-то над нами; уж если нас; не жалко, Леночку хоть пожалей! Испортится у Шурки молоко — сгубите ребенка! Ты посмотри, до чего бабу довел!
— Я перед ней ни в чем не виноватый: она про меня все знала, и вы… тоже знали, а что у меня где-то дочь растет, я сам только сегодня узнал.
— Да какая она тебе дочь! — ахнула Анфиса Васильевна. — Кто это доказать может? И кто тебя за язык тянет дочерью ее называть? Ну, был бы ты партейный, тогда другое дело.
Анфиса Васильевна присела рядом с Павлом, тронула тихонько за плечо.
— Может, ты опасаешься, что тебя из ударников уволят? Ну и бог с ними, сынок! Неужели тебе красная книжечка дороже жены и детей? А позору-то сколько! Что люди-то про тебя скажут?! Да нам с Шуркой от стыда глаза на улицу показать нельзя будет.
Анфиса Васильевна тихонько всхлипнула и торопливо высморкалась в уголок фартука.
— Ты объясни мне: с чего ты это задумал? Чем ты недовольный? Чего тебе не хватает? Были бы вы с Шуркой бездетные, я бы слова не сказала, а то ведь свои есть: сын и дочка — красные деточки, родные. Чего тебе еще нужно?
— Эти свои, а та чужая? — скривился Павел.
— Стыдно тебе, Паша, и грех! — Анфиса Васильевна поднялась, оскорбленно поджав губы. — Какое же тут сравнение может быть? Александра тебе законная жена, а Юрка и Леночка — законные дети. А там… Что ты людей-то смешишь? Таких-то детей у каждого мужика дюжина по белу свету раскидана. Если каждый начнет пригульных своих подбирать да женам подбрасывать, это что ж тогда получится? Для того и закон особый про матерей-одиночек придуман: нагуляла — получай от государства сколько положено, а к женатому человеку не лезь, законную семью не нарушай!
Павел сидел, тяжело навалившись на стол, сутулый, поникший. Надо же так! За один день свернуло парня, словно от тяжелой болезни!
— Не расстраивайся ты, Паша, возьми себя в руки, успокойся, обумись.
У Анфисы Васильевны от жалости запершило в горле.
Павел похлопал себя по карману, достал помятую пачку папирос. Подумать только! Шесть лет не курил, это что ж с мужиком подеялось! Сглазил его кто, что ли?
— Обумись, сынок, одумайся! Разве такое дело сгоряча можно решать? Вот отгуляем новоселье, а потом и поговорим, посоветуем сообща, что делать. Ты и сам потом спасибо скажешь, что не дали тебе пустяков разных натворить. Ты рассуди только: девочка тебя не знает, ты же для нее дядька чужой. Девочка, по всему видать, избалованная, характерная; ее надо сразу к строгости приучать, к порядку, к работе…
Павел, словно спросонок, вскинул голову и пристально уставился в разгоряченное лицо Анфисы Васильевны.
— Была бы Шурка постарше да характером потверже, — не замечая его внимательного, угрюмого взгляда, продолжала Анфиса Васильевна. — Ну, разве она может? Ну, подумай ты сам, какая из нее мачеха?!
— А моей дочери, мамаша, не мачеха нужна, а мать… — Павел размял в пальцах папиросу, закурил неумело. — У законных моих детей все имеется: и отец, и мать, и бабушка, и дом родной! А у… той никого. Я один. Что же касается Александры, так ей не семнадцать лет и не настолько она глупая, как некоторые считают. Вы, мамаша, не обижайтесь, разве не из-за вас ее до двадцати пяти лет все Шуркой кличут? Вся причина в том, что не своим умом она живет, а вашим. Кто ей внушил, что учиться она неспособная? Почему она работать не идет? «На ферме, в навозе копаться или уборщицей чужую грязь выворачивать за гроши…» Чьи это слова? А кто ей в голову вбивал, что замужней в комсомоле состоять не пристало? Подушки дурацкие вышивать — хоть весь день сиди, а если она книжку в руки взяла, вы сейчас же ворчать начинаете. А не по вашей указке она тайком от меня Юрку в город крестить таскала? А теперь вы, кажется, к Ленке подбираетесь? Нет, мамаша, камнем тяжелым вы у нее на ногах висите. И между нами камнем легли.
Павел поднялся из-за стола, незнакомый, чужой. Снял с гвоздя старую кепку.
— Дочь свою я к вам не привезу, вы не беспокойтесь. Поскольку жена дочери моей матерью стать не может, приходится мне другой выход искать. Приходится со своей бедой в люди идти. Дочку я к сестре, к Варе, увезу, у нее своих трое, среди них и моя лишней не будет. Из совхоза я увольняюсь. Буду в Варин колхоз переводиться, чтобы около дочери быть: квартиру получу — приеду за Александрой…
— Не пущу! — сдавленно крикнула Анфиса Васильевна. — Никуда она от меня не поедет, идиёт ты бешеный.
— Ладно, мамаша, это дело нам с женой решать. — Павел хмуро взглянул в перекошенное злой гримасой, плачущее, старое и жалкое лицо тещи. — Не навек расстаемся. Поживем с Шуркой одни, научимся своим умом жить и опять в одну семью соберемся. И дочь моя тогда вам помехой не будет.
Затихли тяжелые шаги под окном, стукнула калитка… Анфиса Васильевна, сгорбившись, привалилась плечом к печке. В левом боку кололо, тошнотой подкатывало под сердце.
Вот тебе и новоселье!.. Преподнес муженек подарочек ко дню рождения милой жене!
Вот сейчас выскочит она из горницы, повиснет с ревом у матери на шее.
В горнице захныкала Аленка, и в ту же минуту в темном проеме двери возникла Шурка. Одетая, обутая, словно не лежала только что в одной рубашонке под одеялом.
Деловито закалывая на затылке растрепанную тяжелую косу, прошепелявила сквозь зажатые в зубах шпильки:
— Ленка проснулась, ты, мам, покорми ее, а завтра каши да киселя ей навари. Да Юрку, смотри, одного на речку не пускай!
— Куда?' — ахнула Анфиса Васильевна. — Дура заполошная, куда ты?
Накинув платок, Шурка, на ходу оглянувшись на мать, бросила с порога:
— Сама я с ним за Светкой поеду, вот куда!
Новоселье справить так и не пришлось. Все как-то спуталось, перемешалось… Какое уж тут веселье-новоселье! Да и деньги ушли все до копеечки, Назад со Светкой летели самолетом, чтобы сэкономить время. Для Павла дорог был каждый час.
Дома расходы тоже потребовались немалые. Просить денег у матери не хотелось, пришлось до Павловой получки перехватить полсотни у Полинки Сотниковой.
Со Светкиным устройством Шуре пришлось, считай что в одиночку, самой все обдумывать и решать, потому что Павел, как приехали, сразу на летучку и по полям, только его и видели.
В маленькой спальне повернуться и так было негде, пришлось кровать для Светки поставить в «зале» — так Анфиса Васильевна горделиво называла вторую, большую комнату.
И вот за какие-то полчаса прахом пошла вся красота, которую с такой радостью, с таким старанием наводила в «зале» Шура, готовясь к новоселью.
Чтобы выгородить для Светки отдельный удобный уголок, зеркальный шифоньер развернули и поставили боком к стене. Круглый, под бархатной скатертью стол, в окружении четырех полумягких стульев, с середины комнаты был отнесен в угол, к тахте. Телевизор с самого видного места пришлось передвинуть в простенок, приемник со столика перекочевал на подоконник, а столик ушел за шифоньер, в Светкин угол. Стенную красного дуба полочку, на которой стояли золоченые вазы с великолепными бумажными георгинами, Шура сняла и повесила над Светкиным столиком: надо же девчонке куда-то ставить свои книжки. Пышный, уже набравший цвет тюльпан за неимением места пришлось подарить Полинке.
Деньги, и свои и заемные, растаяли за несколько дней. Купила голубенькую односпальную кровать, а к кровати — хочешь не хочешь — нужен коврик, хоть небольшой. И постель, за исключением подушки, пришлось заводить новую. Платьишки, привезенные «оттуда», были какие-то старушечьи, серые и длинные. Шура просто видеть их не могла. Прежде всего из цветного штапеля она сшила два нарядных платьица, два веселеньких ситцевых сарафана и несколько пар трусишек. Для постоянной носки купила красные сандалии, а для непогожих дней — ботинки и теплую кофточку.
После всех этих хлопот Шура смогла наконец спокойно вздохнуть. Дело летнее, можно пока обойтись, а потом уж не спеша начинать готовить Светку к зиме, к школе.
Взглянуть со стороны — никаких особых изменений в семье не произошло: было раньше двое ребят; стало трое. Только и всего. Жили теперь оседло, в собственной квартире. Один Юрка по-прежнему кочевал из дома к бабушке и обратно; теперь он стал вроде связного между двумя хозяйствами.
Анфиса Васильевна к молодым наведывалась нечасто. Не могла она забыть жестоких Павловых слов, не могла простить Шурке ее неожиданного самовольства. Теперь она ни во что не желала вмешиваться.
Попробуйте, милые детки, поживите своим умом, если материн ум вам во вред пошел… Если мать не помощью, не опорой вашей, а камнем тяжелым стала для вас…
Один только раз не выдержала Анфиса Васильевна.
— Ну, Шурка, надела ты на себя петлю… — сказала она, глядя на дочь с суровой жалостью. — С таким дитем сладить — не твой характер и не твой умок требуется. Разве же это ребенок? Ты погляди: она людям в глаза не смотрит, говорить с людями не желает. А нарядами этими да баловством ты, милая моя, все равно в добрые перед ней не войдешь, только еще себя перед ней унизишь. Потому что нету в ней никакой благодарности, не желает она осознать, что ты сиротство ее пожалела, что содержишь ее наравне с родными, законными детями. А раз не желает она тебя признавать, так ты ей теперь хоть масло на голову лей — все равно и перед ней и перед людями будешь ты мачеха… злодейка. Дура ты, дура! — Анфиса Васильевна горестно, громко вздохнула. — Нет, чтобы мать-то послушать, если своего умишка небогато… Испугалась, овечка глупая! Как же! Обидится муженек, разлюбит, бросит еще, пожалуй! Выхвалиться перед ним захотела: вот, мол, какая я у тебя сознательная! Он теперь и сам, поди, видит, какое золото в семью привел, какой беды натворил, да только обратно ходу нет, не просто вам теперь это ярмо с шеи скинуть. Не высунулась бы ты тогда раньше времени — и никуда бы он не девался! Побегал бы, пофыркал и прибежал бы, как миленький, обратно. Да еще у тебя же и прощения попросил бы за обиду.
Шура матери не возражала, не оправдывалась перед ней. Не пыталась объяснить, какая сила подняла ее тогда с постели, что заставило из материнского дома, от сонных ребятишек бежать глухой ночью вслед за Павлом…
Конечно, силком Пашу никто не мог заставить признать эту самую Светку. И про то письмо люди могли бы не знать… Ну, ладно. Пусть бы он отрекся, отказался бы от нее. А дальше как? Знать, что живет где-то девчонка одна-одинешенька, круглая сирота… при живом отце… безродная…
И не забыть никогда тех горьких Пашиных слов: «Приходится мне со своей бедой в люди идти». Семь лет жила она за широкой Пашиной спиной, ни горя, ни заботы настоящей не знала. Он, глупый, думал, что рядом с ним верный человек живет, надежный. Надеялся, что до конца жизни у него с женой и радости, и горе — все пополам будет. А вот случилась у него первая трудность — жена за материн подол схоронилась и талдычит оттуда, как попугай: «Не пущу! Не приму! И знать ничего не хочу!»
И не забыть никогда, как бежала она к нему ночью, как испугалась, увидев слепые темные окна: и огня не зажег, и дверь за собой не закинул… Только сапоги по привычке сбросил у порога. Лежал в потемках, не раздевшись, один на один со своим переживанием… Вот тогда-то и озарило Шурку, что теперь все зависит только от нее. Что не он, сильный и умный, а только она может отвести нежданную беду, нависшую над их гнездом.
Скинув на плечи платок, она присела на край тахты, пихнула Павла кулачком в бок, чтобы подвинулся, сказала ворчливо:
— Ну чего теперь психовать-то? Подумаешь! Люди вон совсем чужих детей берут на воспитание, а эта нам все ж таки не чужая…
Павел не удивился, не обрадовался. Он даже и глаз не открыл. Только засопел, словно на высокую гору вылез.
— А я ровно знала, что нам ехать, деньги утром с книжки сняла… — Не успев договорить, Шура громко, протяжно зевнула.
Нет, к таким переживаниям надо, видно, привычку иметь. Привалившись враз отяжелевшей головой к плечу Павла, засыпая и борясь со сном, она озабоченно пробормотала:
— Светает уже… ой, не проспать бы… к поезду.
— Не бойся… спи! — Широкой ладонью Павел прикрыл наплаканные Шуркины глаза, чтобы не потревожила ее до времени ранняя летняя заря. — Спи знай! Я разбужу.
Была бы Светка, как другие дети… Поскучала бы, поплакала, да и начала бы помаленьку привыкать. Все бы и обошлось и наладилось бы. На первых порах Шура только об одном думала: чтоб как можно меньше бросались людям в глаза Светкины странности, чтобы пока не привыкнет она хоть немножко, не пялились бы на нее люди, не замечали, насколько не похожа она на других ребят.
И никому, даже задушевной своей подруге Полинке Сотниковой, ни словечком не обмолвилась Шура о странных болезнях Светкиной матери, о ненормальном Светкином воспитании.
Очень уж боялась она за Павла. Не разберутся люди, станут говорить: «Дочь-то у Павла Егоровича недоразвитая… полудурок, в мать зародилась».
Жалеть начнут, сочувствовать. А другой еще и посмеется. Есть ведь и такие, что очень не любят Павла за прямой характер, за строгость в работе. Рады будут за его спиной зубы поскалить.
Подруга со школьной скамьи, а теперь соседка по дому Полина Сотникова, наглядевшись на Светку, шипела в сенцах, тараща на Шурку круглые любопытные глаза:
— Ой, Шурёна, я, ей-богу, и одного дня с ней не вытерпела бы! Ну чего ее корежит? Что она молчит? А может, они с матерью в секте состояли? Ты знаешь, какие они, эти сектанты, вредные?!
— Прямо-то! Еще чего не придумай! — со смехом отмахивалась Шура. — Девчонка как девчонка! И чего она вам всем далась? Привыкнет. Тебя бы вот так-то: взять от родной матери, из своего угла, да завезти бы на край света, в чужой дом, к незнакомым людям — легко бы тебе было? А что молчит, так в кого ей шибко разговорчивой-то быть? Вся она — папенька родимый: и лицом, и характером, и разговором. Капля в каплю Павел Егорович: в час по словечку — и то в воскресный день.
Все сочувственные вздохи, вопросы и советы Шура выслушивала, безмятежно посмеиваясь.
Будто бы не видела она ничего странного в том, что семилетняя девчонка не умеет улыбаться, что невозможно поймать косого, ускользающего взгляда ее всегда опущенных глаз.
Словно не тревожило Шуру и ничуть не тяготило Светкино молчание.
Разговаривать Светлана могла вполне нормально, не заикалась, не страдала косноязычием. Просто она могла в разговоре обходиться всего двумя словами: «да» и «нет». И еще время от времени она говорила:
— Не надо, я сама…
Произносила она эти слова тихо и невыразительно, но с каким-то непреоборимым тупым упорством.
Когда с ней кто-нибудь заговаривал или просто ловила она на себе чужой пристальный взгляд, плечи у нее приподнимались вверх, а голова медленно и плавно начинала поворачиваться налево, пока подбородок не упрется в плечо. Со стороны казалось, что кособочит ее какая-то тайная сила, какой-то особый механизм, запрятанный в шейных позвонках. Причем косой взгляд ее опущенных глаз в этот момент уходил куда-то совсем уж вкось, за спину, за левое плечо.
Только благодаря неистощимому Шуркиному благодушию можно было не замечать этого нелепого кособочия и хоть в какой-то мере противостоять глухому упорству противных слов: «Не надо… я сама…»
— Давай я тебе коски заплету, — говорит утром Шура, притягивая к себе Светку за плечо.
— Не надо, я сама. — Светка вывертывается из теплых Шуриных рук и, скособочившись, отходит в угол.
— Ну что ж, сама так сама… — покладисто соглашается Шура. — Пока дома сидишь, можно и самой. А вот как в школу пойдешь, тогда уж смотри… — И начинает, посмеиваясь, рассказывать, как Екатерина Алексеевна один раз отправила ее домой, когда она, еще во втором классе, явилась в школу с плохо прибранной головкой.
— И причесываться надо перед зеркалом, а то гляди, какую дорогу сзади оставила… — Шура подбирает длинную прядку волос и вплетает ее в Светкину косичку, словно не замечая, что Светкина голова совсем ушла в плечи, что вся она сжалась, напряглась, как будто вот сейчас должно случиться что-то очень нехорошее.
— А вообще-то ты все же молодец! Смотри, как гладенько заплелась, и проборчик пряменький… — Она снимает с комода зеркало и ставит его на Светкин столик. — Гляди-ко! Я этак-то и в десять лет еще не умела.
А Светка действительно многое умела делать. Даже и не поверишь, что девчонке еще восьми лет не исполнилось.
Шурка часто хвалилась перед бабами:
— У нас Светлана — до всего способная! Читает, как большая, первый класс на круглых пятерках закончила. И в любой работе такая проворная, такая растет помощница. И все сама. Ни просить, ни заставлять не нужно. Сама дело видит. Уж эта не будет тунеядкой, как у некоторых доченьки-белоручки.
Довольно быстро Шура нашла хитроумный способ «разговаривать» со Светкой.
— Свет! Гляди, какие пуговички, по-твоему, лучше подойдут? — спрашивает она, раскинув перед Светкой нарядное пестрое платьице. — Красненькие или зеленые? Красненькие вроде больше личат, верно? Ну что же, ладно. Давай тогда красненькие и пришьем.
— Свет! Ты когда за хлебом ходила, видала, какие в ларек арбузы привезли? Как ты думаешь, спелые? Ну, коли спелые, давай, пока Ленка спит, сбегаем. Вдвоем-то мы шутя сразу пять штук принесем: ты в сумке два маленьких, а я в мешке три больших. Папка придет — вот удивится-то! Как это, скажет, вам пособило столько арбузов натаскать?
Они отправляются за арбузами. По дороге Шура рассказывает, как однажды она пожадничала и купила два большущих арбуза, а ни сумки, ни мешка с собой не было. Вот и пришлось ей один арбуз в руках нести, а другой ногами катить перед собой. Так вот через всю деревню на потеху ребятишкам и пинала она арбуз, как футбол, до самого дома…
Она рассказывает и звонко хохочет. И со стороны действительно может показаться, что вот идут по улице двое и о чем-то оживленно и весело толкуют.
Но все это могло только показаться со стороны, если не присматриваться. Шли недели, а Светка продолжала молчать. И была такой же чужой и немилой, как и в первые дни. Соседские девчонки норовили было с ней познакомиться, но скоро отступились. Кому она нужна, такая… кособокая?
Была она послушна. Молча, чем могла, помогала Шуре по хозяйству. Ходила за молоком, за хлебом в ларек.
Всё свободное время проводила она за столиком в своем углу. Шура приметила, что девочка любит рисовать, шепнула Павлу, и он навез из города карандашей цветных, красок разных, альбомчиков для рисования.
Как-то в большую уборку Шура обнаружила под Светкиным матрасом альбом, до конца заполненный рисунками. Интересно так срисовано, где из книжек, а где из головы, видно, придумано.
Но никогда не видала Шура, чтобы взяла Светка нож карандаши починить или налила бы воды в стакан кисточки мыть.
Все тайно, все крадучись. И никогда не застанешь ее врасплох. Войдешь в залу, заглянешь за шифоньер — перед ней на столе «Мойдодыр» развернут. Большущая такая книга с картинками. «Мойдодыром» она и закрывала свое рисование, прятала от чужих глаз. Значит, всегда она настороже, всегда в ожидании. А почему? Боится ли она кого, или стыдится? Шура не спрашивала. С первых дней ей как-то само собой стало ясно, что расспрашивать Светлану ни о чем не нужно. Нельзя.
Очень хотелось Шуре приучить Светку играть в куклы. В кукольном уголке на кукольном стуле одиноко сидела нарядная белокурая красавица Катя. Подарок отца. На кукольной кроватке, прикрытой легкой простынкой, сиротливо лежал смугленький голыш. Но ни разу не видела Шура, чтобы взяла Светка куклу на руки или понянчила малыша.
Только как-то однажды ранним утром, заглянув за шифоньер, Шура обнаружила, что голыш поверх простыни прикрыт теплой Светкиной косынкой. Значит, все же пожалела Светлана маленького, ночи-то были уже по-осеннему холодные. Больнее всего обижало, что не хотела Светка носить нарядные, новые платья, которые с таким старанием шила для нее Шура. Сходит в магазин и, спрятавшись за шифоньер, сбросит новое, Шурино, и торопливо натягивает старенькое, «свое». А новое аккуратно повесит в шифоньер. И лицо у нее в этот момент такое, что Шура понимает: ни сердиться, ни уговаривать, ни убеждать нельзя. А «своего» у Светки только и было, что два серых застиранных платьишка и старая, потертая сумочка — «мамин редикуль».
Павел еще там, на месте, хотел взять из «редикуля» и переложить в свой бумажник Светкину метрику и документы ее матери, но Светка прижала «редикуль» к животу и, скособочившись, начала медленно пятиться к двери. Было ясно, что «редикуль» у нее можно было взять только силой.
Метрику она позднее отдала сама, когда Шура объяснила, что без метрики в школу могут не принять. Должны же учителя точно знать, сколько ей лет. А метрика-то была нужна для оформления Светки на фамилию отца. С «редикулем» Светка почти не расставалась. Ночью клала под подушку, а позднее, даже идя в магазин, стала брать его с собой. Шуру томило любопытство: что в нем таится такое драгоценное, что нужно так бдительно охранять, прятать от чужих глаз? Она все же не утерпела, выбрала удобный момент, когда Светка ушла на речку, и заглянула в «редикуль».
Какие-то старые конверты, картинки, квитанции. Паспорт. А в нем, в аккуратном конвертике из розовой промокашки, старая фотография. Длинное, плоское лицо, без выражения, без улыбки в тусклых глазах… Господи! И как только Паша мог?! И какое же это счастье, что Светка всем обличьем уродилась в отца! А иначе… не стерпеть бы, не вынести.
Шура тихонько всхлипнула и торопливо сунула «редикуль» обратно под постель.
— Дуреха, дуреха, ну кому нужен твой «редикуль»? Чего ты трясешься над ним?
Шура тогда еще не знала, что за «редикулем» уже давно охотится Юрка, что совсем не так-то просто охранять от него Светлане свои сокровища. Многого тогда еще Шура не знала. Вернее, просто не придавала значения, хотя бы потому, что Юрка окончательно отбился от дома и скоро, видимо, совсем переселится к бабушке. За последнее время он очень огрубел, стал какой-то дерганый, противный. А что хуже всего, он, оказывается, люто возненавидел Светку.
Когда Шура хватилась, было уже поздно: ни лаской, ни строгостью не могла она убедить Юрку если не подружиться, то хотя бы просто оставить Светку в покое. Однажды она услышала Юркин выкрик: «Поганка черномазая! Приблуда! Немтырь толстогубый!» Как следует отхлестала его кухонным полотенцем и загнала в угол: правда, он тут же вывернулся и с ревом убежал к бабке.
Теперь он эти слова и еще многие другие не выкрикивал вслух, а шипел, кривляясь на пороге спальни или бегая назло взад-вперед мимо шифоньера. Он изводил Светку методически, с ревнивой и хитрой выдумкой баловня семьи, любимчика, отстраненного с привычного места по вине этой черномазой приблуды… Действовал он смело, в случае поражения он всегда мог отступить на надежные и хорошо укрепленные позиции — за бабкину спину.
Как-то прибежал он с улицы, весь в глине, потный, возбужденный. Прибежал, чтобы поесть на ходу и скорее бежать обратно.
На берегу Каменки, за новыми сараями, строили они под руководством третьеклассника Игоря Истомина крепость трехэтажную, с минометами в окошках, а окошки, Игорь сказал, называются ам-бра-зуры.
Шура с интересом слушала сообщение о строительстве. Надо было поругать неслуха: опять, выходит, ни дома, ни у бабушки не обедал, — но очень уж не хотелось заводить грех.
— Ладно. Иди мой лапы да садись да стол, — сказала она миролюбиво, раскатывая на столе скалкой большую круглую лепешку из теста.
Юрка убежал в сени и закричал оттуда, гремя умывальником:
— Мам, воды налей!
— У меня руки в тесте… — откликнулась Шура. — Попроси Свету, она нальет…
— Да-а а… — гнусаво завел Юрка. — Ка-а-ак жа! Нужна она мне… буду я ее просить…
— Ну не хочешь, как хочешь. Сиди жди, пока я лапшу не сделаю.
— Да-а-а! — взвыл уже во весь голос Юрка. — Мне скорее надо!
Из залы вышла Светка, направилась бочком в сени.
— Света, поди-ка ко мне… — негромко окликнула ее Шура. — Зачем ты ему потакаешь? Ему, свиненку такому, четыре вежливых слова сестре сказать неохота, а ты потакаешь… Конечно, ты у нас большая, старшая, ты должна младшим помогать, учить их, но капризам ихним никогда не потакай! Орет? Ну и пущай орет! Сорвет дурь, глядишь, хоть на копеечку поумнее станет.
Юрка, примолкший, чтобы послушать, о чем в кухне идет разговор, при последних словах завопил от возмущения совсем уже по-дикому. Потом в сенях с грохотом покатилось поганое ведро, и тут же о порог хрястнулся кусок мыла.
Шура не спеша отерла руки полотенцем и пошла в сени. Волоком тащила она Юрку через кухню. Когда он особенно крепко упирался, она наклонялась и маленькой жесткой ладонью добавляла еще к тому, что уже было всыпано для начала в сенях.
Она уволокла его в спальню: там, между комодом и Ленкиной качалкой, Юрка обычно всегда отбывал наказание за свои грехи.
— Посидишь до ужина. Потом в сенях приберешь, потом прощения попросишь.
Вот какой был на этот раз приговор.
Шура плотно прикрыла за собой дверь в спальню. Подле шифоньера, съежившись, втянув голову в плечи, стояла Светка.
Смуглое, большеротое, скуластое ее лицо было искривлено жалкой, плаксивой гримасой.
Подумать только. Неужели она жалеет Юрку?
Конечно, Шура прекрасно понимала, что не Юрка придумал все эти поганые слова: приблуда, немтырь…
Но как можно было его удержать дома, не отпускать к бабушке? Мать и так даже похудела от всех этих переживаний. Леночку почти не видит. Если еще и Юрку у нее отобрать, что же это будет?
Ругаться с ней, чтоб не настраивала она Юрку, просить, чтобы не говорила при нем чего не следует, — все это ни к чему. Тем более теперь, когда начинают сбываться ее пророчества: «Не твой характер… не твой умок требуется, чтобы с этим дитем сладить…» Ладно, пусть она дура. Пусть Светлана не желает ее признавать. Ну, а уж Юрку-то своего она хорошо знает. Никакой он не злыдень. Забили ребенку голову. Один одно внушает, другой — другое. Вот разъяснить ему все… как было, не такой уж он маленький — поймет, тогда и бабкиного шипения слушать не станет.
Вечером, уложив Леночку спать, Шура притянула Юрку к себе, зажала между колен, чтобы не вертелся. Юрка только что помыл перед сном ноги, стоял у нее в коленях в одних трусиках, смугленький, крепкий, как гриб боровичок, с любопытством выжидательно смотрел в лицо матери.
Шура вынула из косы гребень и стала полегоньку разбирать, расчесывать густые Юркины волосы, выцветшие за лето на солнце и пахнущие солнцем, и ветром, и еще какой-то полевой травкой.
— Ты вот все зловредничаешь, обижаешь Светку, а того не понимаешь, что другая девчонка на ее месте давно бы уж папе на тебя пожаловалась. А он бы тебя выдрал — и правильно. Она девчонка, а ты парень, ты должен за нее всегда заступаться, потому что она тебе сестра. Можешь ты это понять или нет? Родная, кровная сестра… А папа наш, как тебе и Аленке, так и ей такой же папа…
— А ты? — прищурившись, с любопытством перебил Юрка.
— Ну, а я… мама…
— А бабаня говорит, что ты мачеха.
— А ты никого не слушай, — сердито оборвала его Шура. — И слова этого никогда не говори, оно нехорошее…
— Матерное?
— Ну хотя и не матерное, а все равно нехорошее. Вот слушай, я тебе сейчас все разъясню… Был наш папа совсем еще молодой, — Шура заговорила медленно, негромко, словно новую интересную сказку придумывала. — Такой был папа молодой, ну вот как Саша Сотников, только Саша еще учится, а папа уже был трактористом. А тебя и Аленки еще на свете не было.
— А мы где были? — удивился Юрка.
— Не вертись ты и слушай, не было вас, потому что вы еще тогда не родились. А меня папа тоже не знал…
— Тоже еще не родилась?
— О господи! — Шура на минуту задумалась, потом тряхнула головой и решительно повела дальше рассказ о том, «как это все было». Все — от начала до конца.
— А когда мы с папой приехали, Светину маму уже похоронили, а Света все плакала… — Голос у Шуры сорвался. От умиления и жалости она и сама чуть не расплакалась. — Папа говорит ей: «Не плачь, Света, я твой родной папа, а еще у тебя теперь будет сестра Леночка и брат Юрик. Он тебя никому в обиду не даст».
Юрка слушал, хмуро насупившись, но вот и у него губы начали набухать… Он поднял на мать налитые слезами глаза.
— Мам… — прогудел он, всхлипнув, — не надо ее нам… скажи папе… пусть обратно увезет.
С малых лет и до самого последнего времени среди своих семейных Шура славилась умением поспать. Мать называла ее соней-засоней, а Павел смеялся, что Шурка — как котенок на теплой лежанке: свернется клубочком, малость помурлычет и готова — засопела.
А теперь вот она впервые на себе узнала, что это такое — бессонница. И недаром люди говорят, что бессонница хуже болезни.
Лежать, таращить глаза в темноту и думать все об одном… Особенно плохо спалось, когда не посапывал рядом Павел, а он теперь нередко и на ночь оставался в поле. Уборка шла круглосуточно.
Лето задалось тяжелое: сначала жгла засуха, а подошла уборка — начались дожди.
Ребят Павел почти и не видел: утром уезжал на заре, приезжал поздним вечером, когда они уже спали. К этому часу сил у него оставалось ровно столько, чтобы успеть помыться и уже через силу прожевать то, что торопливо ставит перед ним на стол Шура.
Поначалу, как привезли Светку, Павел с тревогой присматривался и к дочери и к жене. Но вскоре успокоился. Полностью доверился Шуре, окончательно убедившись, что не способна его Шурка обидеть ребенка, тем более сироту.
Шурка не дулась, не попрекала его Светкой, не жаловалась на нее. Чего еще можно было желать? Тем более, что не оставалось у него ни минуты свободной на семейные дела. Все же он интересовался, каждый раз заглядывал мимоходом за шифоньер, спрашивал тихо:
— Ну, как она?
— Ничего… — неизменно отвечала Шура. — Привыкает помаленьку. Ложись давай.
Да, она не жаловалась. В том-то и была беда, что ей некому и не на кого было пожаловаться. Правильно мать-то говорила. Кого теперь винить, если сама она на себя эту петлю надела.
Была бы Светка, как другие дети… А может, правильно Полинка говорит, что все-таки есть в ней какая-то ненормальность? Может, сказать Паше, свозить ее в город к врачам по этим самым болезням. Может, забрали бы ее куда-нибудь лечить. Есть же, наверное, где-нибудь больницы или дома специальные для таких.
Ой, нет!! Господи, что это, какая ей дикость в голову лезет?! К учению ребенок способный, сноровка во всяком деле, как у большой. И не сгрубит никогда, не своевольничает. Просто требуется к ней особый подход, а какой он, этот самый подход?!
Может, с ней строгость нужна? Может, надо встать перед ней да и спросить напрямую: «Чего тебе не хватает? Чего ты хочешь?»
Шура садится в постели и, охватив колени руками, мерно покачиваясь, начинает еще раз перебирать в памяти, как ездили они с Пашей за Светкой, как увидела она ее в первый раз.
Мельниковы, те, с которыми Наташа уехала на Север, встречали их на пристани.
Николай Михеевич, обняв Павла, сказал растроганно:
— Знал. И ни минуты не сомневался в тебе, Павел Егорович! — Потом он пристально посмотрел на Шуру. — Значит, и жинка с тобой пожелала… Ну, вот и добро! — И как-то очень серьезно и уважительно пожал ей руку.
Потом его жена Марина Андреевна подвела к ним Светку. Светка прижимала к животу старую, потрепанную сумочку. Не поднимая опущенных глаз, она молча подала руку, сначала Шуре, потом Павлу.
Павлу-то догадаться бы, обнять ее, на руки взять, а он растерялся, топчется на месте, положил руку ей на плечо и молчит.
Марина Андреевна заплакала, а Николай Михеевич отвернулся, покашлял и говорит:
— Ну, ладно, пошли!
Квартира у Натальи была при почтовом отделении — небольшая комнатка, не то чтобы грязная, а какая-то запущенная, серая. И все в ней было серое, даже шторка на окне не белая, а из какого-то серенького ситчика. И наволочки на плоских подушках и старенькое байковое одеяло на железной кровати.
У Шуры даже под ложечкой задавило, когда представила она себе, как привезет все это серое в свою новую светлую квартиру.
Она незаметно вызвала Павла на крылечко и, заглядывая снизу в его сумрачное лицо, умоляюще зашептала:
— Давай, Паша, не будем ничего отсюда брать. Я для нее все свеженькое пошью, новенькое, ладно? И подушечка у меня для нее есть, чисто пуховая, а одеяло ватное, сатиновое я ей сама выстежу.
Павел смотрел ей в лицо пристально, хмуро.
— Ну что ж, — вздохнул он невесело, — правильно, пожалуй… А ей объясни, что обратно самолетом полетим, а в самолет, мол, с вещами не берут.
Так вот и получилось, что на новое жительство увезла Светлана только несколько платьишек, связку книг, и «редикуль».
Больше всего удивило Шуру, что у Светки не оказалось никаких игрушек, ни единой, хотя бы дешевенькой, хотя бы самодельной куклешки.
И еще молчаливость. Конечно, каждому понятно, девочка все же большая, только что схоронила мать… Но все же ни разу не поднять глаз, не сказать ни словечка, кроме «да» и «нет».
Марина Андреевна на все Шурины расспросы отвечала уклончиво, неохотно.
Едва-едва удалось Шуре ее разговорить. Со вздохами, паузами, где и со слезами рассказывала Марина Андреевна историю невеселого Светкиного детства.
— Болела Наталья много, сердце у нее было плохое, ну и головой она очень мучилась. Болезнь какая-то у нее нервная была, врачи признавали — неизлечимая. А если по-нашему, по-простому сказать, была в ней порча: накатывала на нее тоска вроде припадков.
А Светку она любила, это даже слов таких нету, чтобы вам рассказать, как она ее любила. А растила строго и очень уж была неласкова. Жили они бедно, на одну зарплату; ни огорода она не имела, ни куренка, ни поросенка… От людей отгораживалась, только нас с Николаем и признавала за знакомых. Свету от себя ни на шаг не отпускала и не любила, чтобы к ней дети ходили, даже моих и то не очень привечала. Читать Светку она на пятом году обучила, книги ей покупала безотказно, а игрушек не признавала никаких. А к работе приучала прямо без всякой жалости.
Я как-то не стерпела и стала ей выговаривать: «Что же ты, — говорю, — с ребенком такая суровая? Ни ласки она от тебя не видит, ни шутки не слышит. И радости никакой не знает. Работа да книжки. Подружки — и той у нее нету…» А она говорит: «Я долго не протяну, ей в сиротстве жить. Пусть ко всему привыкает, а подружек ей никаких не надо, пока я с ней. Нам с ней никого не надо».
Николай Михеевич, тот совсем начистоту, ничего не скрывая, высказался:
— Трудно вам с ней, ребята, придется. Девчонка она умненькая и не злая, только очень уж запугала ее Наталья против людей. Как накатит на нее эта болезнь-то, так и начинает она Светланке внушать: «Вот помру я, узнаешь тогда, как без матери жить. Все тогда вспомнишь, как останешься одна посреди чужих людей».
Иной раз, поверите, даже слушать жутко, «Лучше бы, — говорит, — я тебя с собой рядом в могилу уложила. Никому ты, кроме меня, не нужна, всем ты чужая, лишняя, обуза тяжелая. Ребенка только родная мать может любить. Чужого ребенка люди из милости, из жалости терпят. И все это — притворство».
Для нее, понимаешь, все люди чужие были. Больной человек, что с нее возьмешь? А Светлану, я так понимаю, придется вам исподволь, тихонько к людям приучать. И к себе тоже, чтобы забыла она материны внушения, перестала им верить. Ну, конечно, терпения вам много потребуется… Особенно вам, Александра Николаевна, как матери. Потому что обходиться с ней надо только лаской.
Лаской… Если бы она ласку-то принимала. Что она ни отцом, ни матерью их не называет, это ничего. Бывает ведь так: осиротеет ребенок, а его старшая, взрослая сестра на воспитание примет.
Вот и Светка, пусть бы росла наместо младшей сестренки. Разве плохо, когда в семье большая девочка есть? Аленку когда еще дождешься, а с этой и сейчас уже можно было бы и поговорить, и посоветоваться, и посмеяться.
Вполне возможно, что и полюбила бы ее Шура в конце концов. Все-таки Пашина кровь. А может быть, она такая, потому что чувствует Пашино к ней отношение? Паша-то ведь к ней совершенно бесчувственный. Не может он никак осознать, что она ему кровная дочь. Умом принимает, а сердцем привязаться не может. А ребята, они ведь чуткие на этот счет. Неужели она понимает, что взял он ее только из-за совести… поневоле? Выходит, правильно ей мать-то внушала, чтобы не верила она никому?!
Неправда! Была бы она, как все дети. И Паша бы ее полюбил. И не стала бы она для нас тяжелой обузой. Из-за проклятого ее характера вся наша семья может прахом пойти. Сколько же такое можно выносить, скрывать от людей, прикидываться? Закусив губу, чтобы не дать воли слезам, Шура плотно закрывает глаза. Лучше бы капризничала, не слушалась, орала бы. Ну, положим, если она заорет, все соседи разом сбегутся. Полинка говорит, что и так в народе уже болтают: отчего это ребенок такой забитый? Отец по неделе дома не бывает, а мачехе какая вера? Мачеха… Из школы два раза уже приходили… И председатель женского совета Ирина Антоновна, как встретит, все только про нее выспрашивает. Ну, конечно, не у матери родной ребенок живет, у мачехи.
Вот скажут люди: «Несчастный ребенок, и отец тоже несчастный. Принял сиротку, понадеялся на жену, а она для ребенка обернулась не матерью, а мачехой. Разве можно такому поверить, люди скажут, чтобы к ребенку подхода не найти?» Обычно, слушая бабьи пересуды, Шура только посмеивалась. На сплетни ей наплевать. А вот суда людского она боится. И не из-за себя, а из-за Павла.
А вдруг Пашу вызовут? С такими вот семейными делами в партком вызывают к Алексею Ивановичу! Вот позорище-то, вот обида для Паши будет! Он из-за этой своей дурацкой работы вроде слепой, не видит, что у него под носом в семье делается, не догадывается, что из-за милой его доченьки про нас люди говорят. Неужели же он не видит, каково мне с ней приходится, как трудно сдерживать-то себя?
Иной раз в глазах даже потемнеет, затрясет всю, а ты все шутишь, улыбаешься, все подход этот самый к ней ищешь. Ну что ей нужно? Так вот схватила бы ее за плечи, трясла бы, трясла: «Ну скажи мне, уродушка ты несчастная, чего тебе не хватает? Что ты от нас хочешь?!»
Обливаясь слезами, Шура стиснула в зубах угол простыни и уткнулась лицом в колени. Не хватало еще только ребят своим ревом перебудить.
В школу Шура снарядила Светку по всем правилам. Форма шерстяная, коричневая, с кружевным воротничком, фартучки с крылышками. Пальто осеннее новенькое, и шапочка к нему под цвет. Портфельчик коричневый, со всеми положенными принадлежностями. Все последние дни Шура очень переживала: как Светлана поведет себя в школе? Тем более, что накануне пришлось объяснить ей, что фамилия у нее теперь папина и ей нужно откликаться, когда учительница Людмила Яковлевна скажет: «Олеванцева Света, отвечай урок!»
Светка не возразила, не заплакала. Но до чего же худенькая, до чего сиротливо поникшая сидела она вечером в своем углу. И Шуре было очень не по себе. Словно это она осиротила, обездолила человека, а теперь вот еще и последнее, фамилию мамину, отобрала… Это просто даже смешно, но под первое сентября Шура уснула только перед самым рассветом. Против ожидания Светлана в школе держалась совсем неплохо. И смотрела она не на свои ботинки, а на комсомольский значок, красиво алеющий на белой блузке Людмилы Яковлевны.
А когда Людмила Яковлевна сказала: «Олеванцева Света, подойди ко мне!» — она отошла от Шуры и спокойно встала в паре с Томкой Ушаковой.
У Шуры немножко отлегло от сердца. Такая серьезная, смугленькая, с белыми капроновыми лентами в косах, стояла Светка на линейке. А когда их строем повели в класс, она оглянулась и впервые, хотя и через плечо, взглянула Шуре в лицо.
С первых же дней Светлана начала таскать из школы одни пятерки. Уже полностью овладев умением разговаривать со Светкой, Шура без труда узнавала о ее успехах.
— Пять? — спрашивала она весело, встречая Светку из школы.
— Да, — тихо отвечала Светка, чуточку скособочась.
— По чтению?
— Не…
— По арифметике?
— Да…
— Устно?
— Не-е…
— Письменно?
Светка кивала и, молча раскрыв тетрадку, показывала толстую красную пятерку.
Несмотря на частые дожди, с уборкой справились неплохо. И хлебосдачу закончили первыми в районе. Урожай на круг получился не таким плохим, как ожидали. Теперь даже самые отпетые маловеры на опыте убедились, что при хорошей агротехнике и засуха не такой уж страшный враг.
Под конец страды установились ясные погожие дни, и держались они, пока народ полностью не управился в поле со своими осенними работами. Даже капусту и ту успели снять по сухой погоде.
Настроение у механизаторов было приподнятое. Словно после трудного многомесячного сражения возвращались они на отдых, на зимние квартиры.
Павел тоже вроде с фронта домой пришел. Приятно расслабленный после бани и сытного ужина — завалился на тахту и, дремотно щурясь на мерцающий в полумраке экран телевизора, блаженно пригрозил:
— Так вот и буду лежать, пока не отосплюсь. Встану, поем и опять на боковую…
Но благодушного настроения хватило ненадолго.
Еще с летних дней, когда он привез Светку в свой дом, Павел почувствовал, что товарищи присматриваются к нему с любопытством и уважением. Словно примеривают его поступок к себе: а смог бы и я так-то вот открыто признать свой грех — назвать себя отцом и принять в свою семью совершенно чужого мне до сих пор ребенка?
Нередко даже малознакомые люди доброжелательно спрашивали его о новой дочке, и на все вопросы Павел неизменно отвечал Шуриными словами: «Ничего. Привыкает помаленьку».
Отвечал уверенно, с достоинством, он не сомневался, что Светка действительно помаленьку привыкает.
И вот теперь оказалось достаточным всего несколько дней побыть дома, чтобы понять: Светлана в его семье, как была, так и осталась чужой. Шли дни, а она ни разу не подняла на него глаз, ни разу никак не назвала его. Так и жил он рядом с дочерью — ни папа, ни дядя, ни Павел Егорович…
И сам Павел чувствовал себя подле нее скованно и неловко. Он не знал, о чем с ней говорить. Не мог же он разговаривать с ней по-Шуркиному: лопотать, смеяться, не реагируя на ее глухое молчание, спрашивать и тут же на свои вопросы сам отвечать. На первых порах он еще пытался заставить ее разговориться.
— Ну, как у тебя в школе дела? — спрашивал он, стараясь насколько возможно смягчить свой глуховатый, неласковый голос.
Светлана низко опускала голову и шептала себе под мышку:
— Ничего…
— А как это понимать — ничего? — Павел через силу улыбался, чтобы подавить закипающее раздражение. — Хорошо или так себе? Серединка на половинку?
— Хорошо… — еще тише выдавливала Светлана.
На этом беседу, собственно говоря, можно было бы считать исчерпанной, но Павел не сдавался:
— Слушай, Света, почему ты себя так ведешь? Ты же большая, должна бы, кажется, понимать, что если тебя спрашивают…
Он говорил, и ему самому было тошно и тоскливо слушать свой нудный, отечески-назидательный голос.
А Светка молчала и все круче загибалась куда-то влево. В конце концов перед глазами Павла оказывалось ее правое высоко вздернутое плечо, ухо и часть щеки.
Иногда он с трудом сдерживал желание взять ее за это упрямое плечо, повернуть к себе лицом и сказать жестко:
— А ну, довольно кривляться, стань прямо, подними голову!
Но всегда в эту минуту рядом оказывалась Шурка с каким-нибудь неотложным делом или кто-то там срочно вызывал его на улицу… Или еще что-нибудь.
Особенно раздражала его Светлана за столом.
Сидела, упершись подбородком в грудь, приткнув к губам ломоть хлеба, не то сосала тихонько край куска, не то по крошечкам незаметно откусывала от него.
Зачерпнув ложку щей, медленно тянула ее к губам и, беззвучно схлебнув, так же беззвучно опускала ложку на стол.
— Светлана, почему ты суп не доедаешь? — спрашивает Павел, с трудом сдерживая раздражение. — Если не хочешь, так и скажи…
Светка еще ниже опускает голову, но тут вклинивается Шура:
— Ну, не хочешь — и не надо. — Она ловко вытаскивает из-под носа Светки недоеденный суп и, раскладывая по тарелкам второе, с ходу начинает рассказывать очень смешную историю, как вчера у Баренцевых поросенок в старую погребушку завалился.
— А спасибо где, сынок? — перебив Шуркин рассказ, останавливает его Павел.
— Да-а-а… — обиженно гудит Юрка. — А почему Светка никогда спасибо не говорит?
— А ты за Свету не беспокойся, ты за себя беспокойся, — ласково советует Шура. — Света привыкнет и будет говорить все, что нужно. Ладно, сынок, на здоровье, беги играй!
И она со смехом продолжает рассказывать, как толстая Варенцова сноха полезла за поросенком в погребушку, а потом и самое оттуда на веревках мужики вытаскивали. Не вникая в смешной рассказ, Павел время от времени окидывал Шурку хмурым недоверчивым взглядом.
Откуда у нее это спокойствие, это терпение? Неужели ее и вправду нисколько не трогает идиотское Светкино кособочие, глухая ее, упрямая немота? Все ей нипочем. Крутится, похохатывает. Правильно, видно, мать-то определила: легонький умок.
Наступил день, когда, закончив работу, Павел задержался в мастерской просто так, без всякой надобности. Домой идти не хотелось. Перестало его тянуть домой. Уже несколько дней ни Шура, ни Светка не садились за стол, когда он приходил днем обедать.
— А мы уже покушали, — спокойно сообщала Шура, подавая ему тарелку аппетитных щей. — Света раньше приходит из школы, да и Юрка пробегается, есть просит.
Павел понял, что она Светку кормит отдельно от него, потому что при нем дочь не может есть, выходит из-за стола голодная.
И не стала больше Шура гнать его в воскресенье на дневной сеанс с ребятишками в кино. Не ворчала, что никак он не соберется сделать ребятам катушку-ледянку в огороде.
Ссора получилась очень нехорошая. Слов было сказано немного, но все они были обидные и несправедливые.
— Не пойму я тебя, — раздеваясь поздним вечером в спальне, угрюмо сказал Павел, — чему ты радуешься? Чего ты перед ней зубы скалишь? «Привыкает… привыкает…» Где же она привыкает? Чего ты хвалилась? Она тебя признавать не желает, а ты, знай, похохатываешь. Вот уж истинно: ни бревном, ни пестом не прошибешь.
Шура резко обернулась, губы у нее дрогнули, но плакать она не собиралась.
— Я, конечно, извиняюсь, Павел Егорович… — ядовито усмехаясь, сказала она, бросив за спину тяжелую косу. — Не пойму я глупым своим умишком: на кого это вы рычать вздумали? — Она прищурилась язвительно, но вдруг, вся залившись гневным румянцем, шагнула к нему почти вплотную: — Может быть, это я ее в девках нагуляла, а теперь вот привела да тебе на шею посадила?! Получай подарочек, дорогой муженек, расплачивайся за мои старые грехи. Воспитывай моего найденыша, а я посмотрю, что у тебя получится, какой ты есть воспитатель, годишься ли в отцы моей доченьке? А сам ты кто? Дядя чужой или отец? Ты хоть раз спросил: каково мне с ней? Посоветовал мне, помог чем-нибудь? Ты, месяца не прошло, на стенку от нее полез; а я скоро полгода мучаюсь. Меня, видишь ли, она не признает, а тебя признает она за отца? И много ли сделал ты, чтоб она в тебе отца признала? Чем ты к ней заботу свою проявил? В кино с детьми сходить и то не допросишься. Сколько раз просила — сделай ребятам катушку! И неправда, что она нисколько не привыкает. Это при тебе она не только есть, а даже шевелиться не может. Ничего ты не понимаешь! Ты уж хоть не лезь, не мешай мне, не ломай того, что сделано. Разве я виноват та, что она такая?!
— И я не виноват. Внушила ей мать черт-те что. Неужели ты не понимаешь? Она же ненавидит нас, — угрюмо буркнул Павел, отвернувшись к стене.
Мысль эта, неотступная, неотвязная, не давала Павлу покоя. Что могла Наталья внушить ребенку? Как такую маленькую научила ненавидеть отца? За что? Снова начинал Павел ворошить, перетряхивать прошлое. Нужно было в конце концов доказать, что нет его вины перед Натальей, что она самовольно повернула не только свою, но и Светкину и его судьбу куда ей вздумалось.
…В Покровку Павла направили трактористом сразу после окончания межрайонной школы механизации. Это теперь в Покровском и клуб новый с кинобудкой — картины через день показывают, и школа, и магазин, как игрушечка. А тогда только и было, что старая колхозная контора да почтовое отделение в пятистенном домишке.
Завернув как-то на почту за конвертом, Павел очень обрадовался, увидев в углу, подле окна, небольшую витринку с книгами.
Когда случалось попутье, он брал книги в сельской библиотеке на центральной усадьбе, — но такое попутье выпадало нечасто, и временами, бывало, хоть волком вой от тоски. И взвоешь, если читать нечего.
А тут, надо же, такое удобство, зайди на почту и купи себе книжку или журнал, какой на тебя глядит, а с получки и на две и на три книги можно раскошелиться.
На квартире Павел стоял у бригадира Исаева. Семья была небольшая, трезвая, но очень уж все любили поговорить. А на почте было всегда тихо, никто не шумел, не вязался с пустяковыми вопросами или разговорами, слушать которые было совершенно неинтересно.
В выходной день Павел являлся на почту, как на дежурство, иногда сразу после завтрака. Долго выбирал на витрине книгу, а выбрав, платил за нее почтальонше деньги и закладывал новокупку за брючный ремень на животе.
Потом снимал с витрины свежий журнал и усаживался бочком на подоконнике, чтобы не занимать единственного табурета, стоящего у стола для клиентов. И сидел, пока не начинало от голода бурчать в животе. Однажды он пришел после обеда. Взял с витрины журнал «Огонек» и позабыл обо всем на свете. Давно закончился у Наташи рабочий день, давно уже закрыла она входную дверь на крючок, а он все сидел, согнувшись, на подоконнике. А когда она негромко окликнула его из-за своего барьера, он, словно спросонок, поднял голову. И встретил ее взгляд, внимательный и дружелюбный. Оказалось, что она, эта худая и всегда такая неласковая почтальонша, умеет улыбаться.
— Очень уж ты много денег на книги тратишь. — Голос у нее был глуховатый, но доброжелательный и приятный. — Ты же молодой, тебе одеваться нужно хорошо. Ты можешь брать книги у меня. — Она открыла в барьере дверцу. — Иди выбери, какие нравятся. Прочитаешь — приходи сменяй. Тебе надолго хватит. У меня их больше ста.
Квартира у нее была казенная, тут же, при почте. Небольшая комната с сенцами и отдельным ходом во двор. Комната казалась полупустой: узенькая железная кровать, небольшой стол в простенке, два стула, кое-какая посуда на кухонной полке.
И книги.
Везде книги: на столе, на подоконнике, на стульях.
— Вот это все мои, — можешь брать их домой, а это казенные, для продажи, их можешь здесь читать.
В этом тихом углу Павел прижился на удивление быстро. Уютно потрескивают в печурке дрова, на плите, пофыркивая носиком, закипает чайник. С журналом в руках прикорнула на кровати Наташа, а Павел с книгой вольготно расположился на полушубке перед печкой.
В мирной тишине, в приятном молчании проводили они длиннейшие зимние вечера. Намолчавшись и начитавшись до отвала, усаживались пить чай.
Говорили больше о книгах, о прочитанном. Иногда Наташа читала на память стихи, знала она их великое множество. Раньше Павел не то чтобы не любил стихов, а просто как-то не замечал их.
Мне грустно и легко, печаль моя светла…
Наташа произносит эти слова тихо и как-то очень просто, а у Павла больно холодеет в груди, и ему никак не верится, что это тот самый Пушкин, которого они «проходили» в школе и из которого ему не запомнилось ни одной строчки.
Наташу он называл на «вы», и ни разу ему не пришло в голову, что она хотя и некрасивая и немолоденькая, но все же девушка. И одинокая. А он, холостой парень, ходит к ней и частенько возвращается от нее в ночь-полночь.
О том, что Наташино имя треплет беспощадная деревенская сплетня, Павел узнал от того же Мельникова Николая Михеевича, работавшего в те времена в Покровской кузне.
Наташу Мельниковы знали еще по детскому дому, жалели ее и уважали за строгий характер и правильное поведение. После серьезного мужского разговора с Николаем Михеевичем Павел решил, что надо раз и навсегда забыть на почту дорогу.
Но оказалось, что это совсем не так просто сделать. Четыре дня он все же воздерживался, торчал по вечерам в старом, полутемном клубе или сидел дома, играл со стариками в подкидного, пробовал побольше спать.
А в воскресенье, едва дождавшись сумерек, крадучись, задами, огородами, пробрался в почтовый двор и постучал в Наташино окно.
— Глупый ты человек, Павлик, — вздохнула Наташа, закрывая за ним дверь. — Ну, какое мне до них дело? Замуж я за тебя не собираюсь, потому что старше я тебя на целых восемь лет и здоровье у меня слабое… какая я жена? А кто ко мне ходит и с кем я дружу, до этого никому никакого дела нет. Конечно, если ты боишься свою репутацию подорвать, тогда не ходи, а о моей репутации можешь не беспокоиться. И не вздумай заступаться за меня: я сама за себя сумею постоять. Об одном прошу: хочешь ко мне ходить — ходи открыто, не прячься, не крадись, как вор.
Вот как она тогда рассуждала.
А ему в ту пору только пошел двадцать первый год.
И. позднее, когда они сошлись, Наташа ни от кого не таилась, не стеснялась, что теперь вот действительно не зря к ней ходит Пашка-тракторист.
В деревне ее, конечно, сильно не одобряли, потому что очень уж они были неровня, но в глаза осуждать Наташу никто не осмеливался, да и Павел был не той породы, чтобы можно было над ним безнаказанно зубоскалить или вязаться к нему с советами да уговорами.
А потом Павла перевели в мастерские на Центральную усадьбу.
Первое время он очень скучал, в выходной старался попасть в Покровское, не один раз даже пешком ходил.
Но подошла посевная, и до конца уборочной он мог заглядывать в Покровское от случая к случаю. И, видимо, за это время они начали друг от друга отвыкать, а может быть, Павел стал стесняться, потому что, хотя о женитьбе и думать еще не думал, но Шурка к тому времени уже основательно его захороводила.
И Наташа встречала его все холоднее и отчужденнее.
В последний раз он только постоял с ней на почтовом крылечке… Она даже и зайти его не пригласила. Сказалась больной, и вид у нее, правда, был очень нехороший.
Теперь-то Павел знал, что она в это время была на пятом месяце и уже собиралась с Мельниковыми к отъезду.
Но тогда о беременности ее никто не знал, даже Марине Андреевне Наташа призналась, когда они уже были на Севере.
Конечно, в Шурку он тогда здорово врезался, но скажи Наташа о беременности — и он женился бы без единого слова. И Шурку бы оставил, потому что с Шуркой он до женитьбы ничего себе не позволил…
Да разве не предлагал он Наташе расписаться, когда о ребенке еще и помину не было? А она усмехалась:
— Нет, уж лучше не надо. Чтобы ты возненавидел меня за то, что жизнь твою сгубила, молодость твою заела? Через десять лет мне под сорок будет, а ты еще только-только в силу входить начнешь…
Вот как она тогда рассуждала. Здраво, вообще-то говоря, рассуждала.
Так за что же через Светку казнит она его теперь? За то, что не могла унести дочь с собой в могилу? За то, что досталась ее дочь… сопернице?
Так разве в Шурке или в нем дело? Светке жить надо. А как она будет жить среди людей с этаким… кособоким характером?
Как-то Павла по дороге с работы остановил директор школы и долго, подробно, с пристрастием расспрашивал о Светке.
А вечером на огонек зашел председатель рабочкома, чего раньше никогда не случалось. Толкуя с Павлом о том о сем, он все время искоса поглядывал на Светку, окаменевшую в своем углу над раскрытой книгой.
Уже два раза приходила Куличиха из женсовета — баба въедливая, бесцеремонная. Пытаясь втянуть Светку в разговор, смотрела то на нее — жалостно и тревожно, то на Шурку — укоризненно, с подозрением. Осмотрела все в Светкином уголке, мимоходом тронула рукой постель, проверила: достаточно ли мягкий матрац скрыт под голубым покрывалом, не кладет ли мачеха сиротку на голые пружины?
Прибегала Полинка Сотникова, шипела в кухне на Шуру:
— Сама ты виновата, хвалишься, как дурочка, перед бабами: «Светка у меня такая трудолюбивая, такая старательная, такая помощница!» Вот теперь в народе и болтают, что она у тебя и за няньку и за горничную…
Было ясно, что не случайно и не мимоходом появляются все эти люди в доме Павла. Что не одних учителей тревожит, почему его Светка не такая, как все дети.
Видимо, что-то неладно в семье Павла Егоровича. Неспроста же восьмилетний ребенок за полгода не смог привыкнуть к семье. Забитого ребенка сразу видно.
Отец дома находится мало, он и сам многое может не знать, что творится за его спиной. Главная причина, конечно, не в отце…
В воскресенье, после обеда, пришла Людмила Яковлевна, Светкина учительница, молоденькая, строгая — неулыба.
Светка была в кино. В этот день младшие классы под командой вожатых смотрели «Конька-Горбунка».
Лежа после обеда в спальне, Павел слушал, как Шура демонстрирует учительнице Светкино хозяйство.
Видимо, учительница пришла не в первый раз. Рабочий Светкин столик, книжная полочка, кукольный уголок — все это она уже видела.
Интересовало ее явно совершенно другое. Но Шура ничего не понимала. Она оживленно тараторила, сама себя перебивая смехом, рассказывала, как утром погасло электричество и Светка в потемках надела фартук на левую сторону.
Показывала новые книжки, вытащила откуда-то из-под матраца альбом и начала хвалиться Светкиными рисунками.
Людмила Яковлевна сдержанно похвалила и книжки, и краски, и рисунки.
— Скажите, а как Света вас называет? — спросила она вскользь.
— А никак! — рассмеялась Шура. — Не привыкла еще.
— Странно. — Голос учительницы звучал строго и осуждающе. — А как она называет отца?
— А тоже никак!
Павел стиснул зубы, он готов был и уши зажать, чтобы не слышать ее смеха. Неужели эта дурища не понимает, что ее подозревают черт-те в чем?
— А не очень она у вас перегружена домашней работой? У вас ведь ребенок маленький?
— В моем ребенке, если на старые фунты переводить, больше пуда живого веса… — фыркнула Шура. — Не то что Светка, я сама-то ее едва поднимаю!
Павел вскочил с кровати, торопливо прошел через залу, накинул телогрейку и вышел в сени.
Чуть не забыл со зла: Андрюха дрель новую просил принести. Павел вошел в кладовую. Тут же послышались голоса, стукнула дверь. Это Шура вышла проводить учительницу.
— Хорошо… Хорошо, — повторяла она уже без смеха, видно, все-таки допекла ее Людмила Яковлевна своими вопросами.
Говорить с ней сейчас Павлу не хотелось. Прислонившись к стенке, он переждал, пока она, проводив гостью, не войдет в дом.
Вбежав с крыльца в сени, Шура вдруг сдавленно охнула и, зажимая ладонью рот, закричала тихонько, сквозь рыдания:
— Не могу больше! О господи, не могу я больше!
Надо было выйти, обнять ее, увести в дом: она ведь выскочила-то раздетая, в одной шаленке, но у Павла ноги словно одеревенели.
Ах, дурак, дурак!
Что же это такое творится?!
Шура ушла в дом. А вечером, когда Павел, прошатавшись более трех часов за поселком, пришел домой, она уже опять, как ни в чем не бывало, напевая, суетилась подле плиты, болтала с ребятами, и у него не хватило духу начать с ней большой разговор о Светке. Рассказать, как нехорошо думают о ней люди, что не доверяют ей люди, боятся за Светкину сиротскую судьбу.
Прошла еще неделя. Обычная и вроде бы вполне благополучная. Наступила суббота — самый милый из всех дней недели. Закончена большая субботняя уборка. В квартире даже немного торжественно от особенной предпраздничной чистоты и порядка.
Бабушка Анфиса Васильевна после бани в благостном настроении, даже на Светку не косится. Сидит с ребятами за столом. Аленка на высоком стульчике рядом с бабушкой. Юрка напротив — такие они румяные, чистенькие, хорошие после бани.
Светлана помогала Шуре лепить к ужину пельмени, потом они перемыли посуду, и Светка у кухонного стола перетирала ложки и вилки. На плите закипала в большой кастрюле вода.
Придет сейчас из бани Павел, Шура бросит пельмени в кипяток — и через десять минут готово целое блюдо великолепного сибирского угощения..
Накрывая на стол к ужину, Шура рассказывала матери, как они со Светкой вчера потеряли котенка Тузю, рыжего Тузяку:
— Ну, просто обыскались! Света и в подполье лазила и за печку: «Тузя! Тузя!» Я и в кладовке все обшарила… А вот и папка из бани идет… Потом я говорю: «Давай, Света, я тебя подсажу, погляди на шифоньере…»
Дойдя до самого интересного места, Шура мельком взглянула на Светку и замолчала на полуслове.
Прижав полотенце к груди, Светка к чему-то напряженно прислушивалась. На побледневшем лице ее было столько тревоги и страха, что и Шура чего-то внезапно испугалась.
Швырнув на стол полотенце, Светка ринулась в залу. Через мгновение оттуда пулей вылетел Юрка, сжимая что-то в кулаке. Он швырнул под ноги Светке раскрытый «редикуль». Светка налетела на него сзади, они ударились о кухонную дверь и вывалились в сени, под ноги входившему Павлу.
Когда Шура выскочила в сени, Юрка с ревом валялся на полу, а Павел, стиснув Светку за плечо, пытался повернуть ее к себе лицом.
— Не тронь ее! — крикнула Шура, на бегу подняв с пола клочья порванной фотографии.
Она оттолкнула Павла и, подхватив Светку, как маленькую, на руки, побежала с ней в залу.
Впервые Светка плакала, как плачут в горе все восьмилетние девчонки: навзрыд, судорожно всхлипывая и захлебываясь слезами.
— Гляди, Свет! Ну ты только взгляни, — уговаривала ее Шура, складывая на своем колене половинки фотографии: — Погляди, только нижний угол оторванный. Мы с тобой завтра утром, как встанем, сразу пойдем к дяде Мише, к фотографу. Он все подклеит, а потом переснимет, вот увидишь — еще лучше будет. А одну карточку попросим его увеличить — и будет у тебя портрет, рамочку купим красивую…
Вскинув голову, она прислушивалась и, отстранив притихшую Светку, выскочила в кухню.
— Что ты над ним причитаешь? — закричала она возмущенно. — Что ты стонешь: «Маленький!.. маленький!..» Да много ли он меньше-то ее? Или ты сама не видишь, что он, змей зловредный, с первых дней проходу ей не дает?!
— Да где же это видано? — ахнула Анфиса Васильевна. — Из-за каких-то картинок кидаетесь на ребенка, как бешеные…
— Не картинка это… — Шура вдруг очень устала, она не могла больше сердиться и кричать. — У нее от матери только и осталось, что эта карточка. Она эту сумочку из рук боялась выпустить и вот не уберегла все же…
— Ну и что? — строптиво поджала губы Анфиса Васильевна, обнимая надутого, заплаканного Юрку. — Значит, теперь из-за ихних карточек убить надо ребенка? Ладно, не плачь, дитенок мой, одевайся, пойдем к бабке. У бабки на тебя никто не набросится…
— Подождите, мамаша! — резко оборвал ее причеты Павел. — Никуда он больше не пойдет. И, пожалуйста, не натравливайте вы детей друг на друга…
Когда оскорбленная Анфиса Васильевна удалилась, Павел не спеша снял с себя брючный ремень, положил его на край стола.
— Ну, а теперь объясни мне, зачем тебе эта сумочка понадобилась? — Он притянул Юрку к себе, сжал между колен. — Не молчи, плохо будет… — И протянул руку за ремнем.
— Паша, не надо! — Держа на одной руке Аленку, Шура другой рукой перехватила ремень. — Не тронь его, хуже сделаешь, неужели и это тебе непонятно?
Выдернув Юрку из отцовских колен, она дала ему хорошего шлепка и подтолкнула к двери.
— Марш в спальню! И сиди, пока папа не позовет.
В этот момент Аленка, обидевшись, что семейная баталия до сих пор протекает без ее участия, спохватилась и закатила самый большой рев. Она не хотела идти на руки к отцу, — выгибалась, дрыгала ногами, визжала…
Пока Шура утихомирила ее и уложила, ребята, наревевшись каждый в своем углу, уснули без ужина.
Павел молча и без всякого удовольствия глотал свои любимые пельмени. Шура тоже молчала. Молчание ее казалось непривычным и странным. Круглое, миловидное лицо ее не было сердитым. Просто о чем-то она очень серьезно, трудно и невесело думала.
Заговорила она только поздним вечером, когда Павел уже лежал в постели. Заплетая перед зеркалом на ночь косы, Шура спросила, не оборачиваясь:
— Ты, когда брал ее, думал о том, что теперь ты за нее в полном ответе? — Она помолчала, потому что Павел не отозвался. Закинув руки за голову, он хмуро, прищурившись, смотрел в потолок. — Я, ей-богу, не знаю, что мне с вами со всеми делать. — Шура громко вздохнула. — То ли со Светкой возиться, то ли тебя к ней приучать? Куклу девчонке купить и то ты сам не догадаешься, все тебе подсказать надо. А она должна чувствовать, что, все это от тебя идет, от твоей заботы. Вот шел ты как-то с ними из кино. Я гляжу: Юрка на правой руке у тебя висит, а Светка сбоку, сзади плетется. А почему бы тебе другой-то рукой ее за руку не взять? Не хочет. А ты этого не замечай. Ее к ласке-то силком приучать приходится. Раньше ты хоть Юрке внимание уделял, а теперь из-за Светки и на него не глядишь, а сегодня еще и ремнем замахнулся. А он злится и на ней все вымещает. Сейчас, по-моему, главнее всего, чтобы они между собой подружились. Я вот тебя сколько раз просила: возьми ребят, поди сделай с ними катушку. Надо, чтобы они больше вместе находились и чтобы ты с ними был. У Юрки лыжи без ремней валяются, а у Светки и совсем нет никаких. Я тебе сказала, ты покосился да промолчал. — Уложив косы, Шура присела на край постели, устало бросив руки на колени. — Слыхала я одну такую пословицу: «От немилой жены — постылые дети». Только я считаю, что это в корне несправедливо. Завели вы ее, конечно, сдуру, ну, а она-то при чем? И напрасно ты себе в голову вбиваешь, что мать что-то Светке внушала против тебя. Ты мне поверь: Светка про тебя раньше ничего не знала. А несуразная она такая получилась, потому что характером-то выродилась вся в тебя, а мать ей досталась больная, ненавистница. Рядом с такой и взрослый человек смеяться бы разучился и разговаривать отвык. Если разобраться, так она и при живой матери вроде сироты была. А теперь при живом отце… немилая дочь. Ты думаешь, она не понимает, что ты ее не любишь? Она, Паша, очень умненькая, она все понимает.
Опершись на локоть, Павел изумленно вглядывался в лицо Шуры. Вот вам и Шурка! Вот вам и легонький умок! Он не мог оторвать взгляда от кругленького, простоватого, милого Шуркиного лица, от невысокого чистого лба, на котором совсем, видимо, недавно прорезалась незнакомая Павлу вертикальная морщинка.
— Ты понимаешь, Паша… — Шура говорила медленно, раздумчиво, словно сама удивлялась своим словам. — Ее ко всему заново приучать надо. Есть она при людях не может. Я сначала тоже думала, что она характер свой показывает, назло делает, капризничает. Нет, Паша! Я потом, как научилась в ней немножко разбираться, вижу: она и сама себе не рада. Уже я чего не придумывала, пока приучила ее при мне есть, как следует быть; вот почему я с ней отдельно от тебя стала обедать. Не может она еще при тебе пересилить себя. Ты уж подожди, пока. Она ведь даже в куклы играть не умела, подружек у нее никогда не было. Как мы с Полинкой к девчонкам ее приучали, смех один, ей-богу! Подговорила Полинкину Раиску и Зиночку Ильину, вот те после обеда и приходят к нам. Я Светке кричу: «Света, к тебе гости, иди встречай!» А сама Ленку в охапку. «Играйте, — говорю, — девочки, а я к тете Поле платье кроить пойду. Света, ты девочек, — говорю, — чаем угощай, в буфете мед, печенье, конфетки». Сидим мы с Полинкой болтаем, а самим не терпится поглядеть, как наша Светлана с гостями обходится. Полина пошла будто за ножницами. Вернулась, хохочет. «Кукол, — говорит, — за стол усадили. Светка вся разгорелась, суетится, хлопочет, на стол собирает…» Теперь девчонки, как в школу идут, заходят за ней, а после уроков к себе уводят играть. Раиска говорит, что с ними она разговаривает и даже смеется иногда… Она, Паша, и к нам привыкнет, потерпеть надо только. И еще я так думаю: хватит нам переживать и от людей таиться. Мне другой раз в голос бы реветь, а я выбадриваюсь перед людьми, только бы поменьше Светкины ненормальности в глаза людям кидались. Хорошие люди нас всегда поймут и помогут, а из-за дураков и переживать нечего. Верно, Паша? И еще я думаю, Паша, все-таки должен ты ее полюбить. Ты только приглядись — до чего же она на тебя и на Юрку походит. Ты даже не представляешь, какая она способная, какая у нее память острая. А как ее учительница хвалит! И знаешь, Паша, она в шашки играть умеет, честное слово! Вот бы тебе с ней поиграть, а?
«Умница ты моя…» Вслух этих слов Павел, конечно, не сказал. Он и подумал-то это, возможно, какими-нибудь другими словами. Он молча привлек ее к себе и кончиками пальцев осторожно, благодарно разгладил морщинку над переносьем, такую лишнюю на ее милом лице.
Шура не зря сказала Павлу, что как-никак, а Светка помаленьку все же начинает привыкать. В этом вопросе надо было брать во внимание, что, кроме вредного змея Юрки, на свете жила еще Аленка — годовушечка-лепетушечка, дочка Ленка-Ленушечка. При людях Светлана к Аленке не подходила, словно той и на свете не было. Но по некоторым признакам Шура догадалась, что между сестрами возникли какие-то тайные отношения. Выдавала тайну Аленка.
При появлении Светланы она начинала трепыхаться от радости, гулила, тянула к ней руки, а потом ревела, когда Светка проходила мимо, не взглянув на нее. А Аленка начинала стоять дыбки. Она была толстая и лентяйка. Передвигаться предпочитала на четвереньках. Каждый понимает, насколько это значительный, насколько серьезный этап в жизни человека, — научиться стоять дыбки.
— Свет, гляди, гляди! — восторженно зашептала Шура за Светкиной спиной. — Ленка стоит! Смотри, скорее!
Светка стремительно обернулась на стуле. Темные Пашины брови изумленно и радостно вскинулись вверх, дрогнули губы, но улыбнуться она не успела — опомнилась и, словно померкнув, медленно отвернулась к столу и склонилась над своей тарелкой. Аленка шлепнулась на пол. Шура подхватила ее на руки, потискала, помяла и снова поставила на ножки, но уже по другую сторону стола, чтобы Светка могла видеть ее, не оборачиваясь. Аленка стояла дыбки честно, ни за что не держалась.
— Дыбки-дыбошки, стоят наши ножки… — лучась и сияя, пела Шура, присев перед ней на корточки. Крыльями раскинув руки, чтобы в любое мгновение подхватить, не дать упасть, испугаться, она ворковала, собирая всяческую милую чепуху:
А мы на эти ножки купим сапожки,
Ножки в сапожках бегут по дорожке…
А через несколько дней у Шуры разболелся зуб. Днем, уложив Аленку, она с грелкой прилегла на тахту. Она слышала, как осторожно ходит в кухне, вернувшись из школы, Светка. Потом захныкала Аленка в спальне.
Нужно было встать, но зуб пригрелся, боль притихла, и не было сил оторвать голову от теплой грелки. Через силу стряхнув сон, Шура приподнялась, но тут же снова приникла к подушке.
В спальне тоненький, нежный, незнакомый голосок напевал:
А мы на эти ножки купим сапожки,
Ножки в сапожках бегут по дорожке…
И тот же голосок сказал внятно, с любовной строгостью:
— Тихо, Аленка, тихо! У мамы зубик болит, — не шуми, дай маме поспать.
Через полчаса Шура, громко зевая, прошла, шаркая ногами в кухню, а когда ровно через две минуты вошла обратно в залу, Светка уже сидела в своем углу над раскрытой книгой, а в спальне в одиночестве хныкала Аленка.
Купая в кухне Аленку, Шура не раз ловила внимательный, любопытный взгляд из-за дверного косяка.
Одной ребенка купать, конечно, неудобно, и однажды Шура призвала на помощь Светлану:
— Будь добренькая, помоги! Никак теперь с ней, с толстухой, одной не управиться. Возьми кувшин и лей ей на головку, лей, не бойся! Теперь на спинку. Ну, вот мы и помылись. Вот какие мы голенькие, чистенькие, вкусненькие.
Шура положила завернутую в простыню Аленку в кроватку и вдруг всплеснула руками:
— Батюшки, молоко-то?! — Она промчалась в кухню, где на плите стояло в кастрюле молоко на вечернюю лапшу. Помешивая, еще холодное молоко, она крикнула из кухни: — Света, вытри, пожалуйста, Аленку. Рубашку надень, а сверху кофточку. Только на руки не вздумай брать. Надорвешься!
В этот вечер Шура переделала в кухне кучу дел. Юрка был у бабушки, Павел задержался на работе.
Светка унесла в спальню несколько своих книжек — читала Аленке сказки, пела что-то потихоньку… Но не успел Павел переступить порог кухни, как Светка, схватив в охапку книжки, метнулась из спальни и через минуту сидела за своим столом над раскрытой книгой, а в спальне обиженно хныкала Аленка.
С тех пор между Шурой и Светкой установилось негласное соглашение, когда они были одни, Шура просила:
— Света, поиграй с Аленкой. — И Светка, забрав книжки и куклы, шла в спальню.
А потом пришла такая минута, когда Светка сама, скосив глаза в угол, спросила:
— Я уроки сделала… Можно мне поиграть с Аленкой?
На следующее после драки утро Шура со Светкой отправились к фотографу. Оставив Светку за воротами на скамеечке, Шура пошла узнать, дома ли дядя Миша, фотограф. Вскоре Светку позвали в дом.
Осмотрев порванную фотографию, дядя Миша внимательно и ласково взглянул на Светку и сказал, что беда вполне поправима, через пару дней будет готова новенькая карточка и рамка для нее найдется подходящая, бери и сразу ставь на стол.
От дяди Миши они пошли на рынок, походили по магазинам, купили двое санок на железных полозьях: синие — для Светки, красные — для Юрки.
А когда вернулись домой, оказалось, что Павел с самого утра стащил Аленку к бабушке и успел сделать две небольшие деревянные лопаты.
Наскоро пообедав, всем семейством вышли в огород, потому что катушку решили делать в огороде. Получался очень хороший разгон с уклоном до самого плетня.
Помочь Павлу сколотить невысокую площадку и приладить к ней два наклонных бревна пришел Семен Григорьевич, Раискин отец, потом подошли с лопатами соседи Саша и Сергей Иванович Бороздины. Конечно, сбежалась вся соседняя ребятня. Светлана и Юрка трудились до седьмого пота. Очень уж хороши были новые лопаты, да и отец, не давая зря болтаться, покрикивал:
— Света, Юра! Берите вон эту плашку, тащите сюда!
— Света, помоги Юрке ту глыбину вниз спихнуть… А ну-ка, дочка, помогай: держи доску за тот край, я прибивать стану, а ты, сынок, встань для груза посредине.
Уже под вечер Саша сбегал в гараж, притащил длинный резиновый шланг. Через форточку окна его протянули в кухню к водопроводному крану. На ночь катушку на первый раз залили водой. Три вечера Павел после работы трудился с ребятами в огороде. Совместными усилиями сделали широкие ступени, по которым можно было без труда взбираться с санками на площадку.
Нарастили снеговые борта на площадке и на самой катушке, чтобы никто не мог свалиться сверху в снег. На несколько рядов поливали и замораживали спуск и ледяную дорожку. Лед становился все толще, все прочнее, и, наконец, на пятый день красавица катушка была готова. Только поздним вечером удалось загнать ребят по домам. Когда Светлана и Юра, полусонные, разомлевшие после горячего ужина, добрались до постелей, Павел негромко, сдерживая усмешку, сказал, покосившись на Шуру:
— Светка сегодня полезла в снег за жердиной, а Юрка как заорет: «Светка, не лезь, там яма, провалишься!»
— Ой, Па-ша… — Шура глубоко, длинно вздохнула и, на мгновение приникнув к Павлу, умилено заглянула ему в потеплевшие глаза. — Пойдем, Пань, скатимся хоть по разочку, ладно? Ты одевайся, а я сбегаю Полинку с Семеном кликну и Сашку…
Обновили катушку на славу. Согнувшись вдвое, с разбойничьим посвистом пролетел по ледяному раскату Сашка. Упоенно визжали, барахтаясь в сугробе, Шура с Полинкой. Негромко гоготал, скользя мимо них на собственных салазках, Павел. Словно в бочку ухал Семен, падая животом на кусок старого линолеума.
— Что я тебе скажу, Паша… — собирая Павлу ужин, Шура мимоходом плотно прикрыла дверь в залу. — Я еще на той неделе к Екатерине Алексеевне ходила. Она хоть и на пенсии, а в школе часто находится, все молодым учителям помогает. А Светкина Людмила Яковлевна с ней в одной квартире живет. Я, Паша, Екатерине Алексеевне все как есть рассказала. Ты знаешь, как она переживала и за Светку, и за нас с тобой! А тебя она прямо ужасно хвалит. На лыжах-то ты с ребятишками мимо ихнего дома ходишь, и в кино она тебя с ними видела.
А что ты Светку в шахматы играть обучаешь, я ей сказала. А меня она похвалила, что догадалась я: пошила ребятам лыжные костюмчики одинаковые. «Их, — говорит, — даже не отличишь, как братишки-двойняшки». А еще знаешь, что она мне сказала? «Вот, — говорит, — как можно в человеке ошибаться. Росла ты на моих глазах, и учила я тебя четыре года, а какая ты есть на самом деле, не разглядела».
Подперев кулачками подбородок, Шура смотрела в спокойное, по привычке чуть прихмуренное лицо Павла.
— Вчера встретила Людмилу Яковлевну, хорошо она, ласково так со мной поговорила. «Знаете, — говорит, — Шура, я Свету в рисовальный кружок к Игорю Сергеевичу записала. Она хоть и мала еще, но он посмотрел ее рисунки и принял». А директор меня Александрой Николаевной взвеличал, — Шура фыркнула в ладошку. — Подергал меня вот так за руку и говорит: «Ничего, Александра Николаевна, все образуется. Мужу привет». Я глаза вытаращила, а он повернулся и пошел.
К новогодней елке готовиться начали загодя, чтобы успеть побольше наделать игрушек. В лесу у Павла и ребят уже была облюбованная елочка — заглядение! Под самый потолок встанет она в зале, игрушек на нее пойдет уйма. Если все покупать, никаких денег не хватит, да к тому же свои-то игрушки намного интереснее. Целые вечера у Олеванцевых толклись ребятишки: резали, клеили, красили, галдели, хохотали, ссорились и мирились. Часто забегала Людмила Яковлевна, приносила образцы новых игрушек. Хвалила и браковала готовую продукцию. Чаще других, нахмурив тонкие красивые брови, задерживала в руках Светланины самоделки. Рассмотрев, говорила строго, словно в классе на уроке:
— Вот посмотрите, дети, как Светлана сделала эту корзиночку и какими красками ее раскрасила. Это очень красиво, правда? Ты, Света, покажешь ребятам, как нужно разрезать бумагу, чтобы получилась такая красивая корзиночка?
— Хорошо… — тихо отвечала Светка, залившись жарким смуглым румянцем. За последнее время лексикон ее обогатился еще пятью-шестью словами.
— Пап! — радостно вопил Юрка, оглянувшись на стук входной двери. — Чего ты долго? Мы тебя ждали-ждали… Картон такой толстый, мама говорит: «Не трогайте, папа придет и нарежет».
Павлу очень хотелось поваляться часок с книжкой или подремать до ужина перед телевизором, но Шура делала страшные глаза, и он, крякнув, покорно присаживался к столу и брал в руки ножницы и кусок картона.
Как-то мимоходом забежала Людмила Яковлевна. Ребята возились на катушке. Павел подшивал Шурины валенки: новые в этом году купить не пришлось. Он отложил валенок в сторону и поднялся, чтобы помочь учительнице раздеться.
— Нет, нет, Павел Егорович, я на минуточку. Новость вам принесла хорошую. — Людмила Яковлевна присела к столу, расстегнув меховую шубку. — Сегодня к моим детям приходила в гости Екатерина Алексеевна. Она рассказала ребятам о нашем совхозе, о передовиках производства. Многие из них в детстве были ее учениками, но более подробно она рассказала о вас, Павел Егорович. Как вы работаете, учитесь, что вам первому было присвоено звание ударника и вообще, что вы очень хороший человек. Я смотрю на Светлану, — она вся разрумянилась, слушает, не мигая, и глаз с Екатерины Алексеевны не сводит. А Екатерина Алексеевна обернулась к ней и спрашивает: «Олеванцева Света, скажи, пожалуйста, Олеванцев Павел Егорович не родственник тебе?..» И, вы представляете, Света встала, смотрит ей прямо в глаза и гордо отвечает: «Это мой папа!»
Следующую новость принес Павел:
— Светка вчера из-за Юрки с Гошкой Щелкуновым подралась, — сообщил он, умываясь после работы.
— С Гошкой? — ужаснулась Шура. — Так он же вдвое больше ее и годами и ростом!
— То-то и оно, что больше и сильнее. Семен со своего двора видел. Светка крыльцо подметала, а Гошка погнался за Юркой, Юрка во двор, тот за ним, сбил Юрку с ног, Юрка заорал, а Светка, Семен говорит, как тигра, налетела на Гошку, да веником его молчком по морде. Гошка завыл и бежать, а Светка Юрку подняла, снег отряхнула, платочек достала и сопли ему вытирает.
Павел повесил полотенце и раскатисто захохотал:
— Нет, это надо же, молодчина какая! Этакого дылду веником по морде!
Возвращаясь с дальней фермы на мотоцикле, Павел на крещенском ветру застудился и получил какое-то нехорошее воспаление в правом ухе.
Неспешно вызревая, нарыв не давал покоя ни днем, ни ночью. За несколько дней Павел осунулся и почернел, словно месяц в тифу валялся. Болела вся правая сторона головы: ни порошки, ни уколы, ни добрая доза водки не могли ослабить неистовой боли.
Приехавший из города врач выписал новое лекарство, но его не оказалось в сельской аптеке, и Шура, утащив Аленку к бабке, помчалась за лекарством в город. Павел отправил Юрку играть и, оставшись один, дал себе полную волю. Ходил по дому, стиснув голову руками, стонал и ругался сквозь зубы. Наконец, пьяный от боли и лекарств, задремал, плотно прижавшись к подушке больным ухом. Слышал сквозь сон, как хрипло стонет и скрипит зубами во сне.
Разбудила его не боль. Кто-то словно окликнул, позвал его издалека. У кровати стояла Светка, прижимая к груди закутанную в полотенце грелку.
Она смотрела ему в лицо, страдальчески морщась, в испуганных глазах стояли слезы.
— Что ты, Света? — хрипло спросил Павел.
— Вот… — Светка положила на подушку грелку. — Горячая… Остынет — я еще налью.
Может быть, от благодатного тепла, сразу приглушившего боль, или от нежданной радости у Павла вдруг горячо повлажнело под веками, он торопливо прикрыл глаза.
— Спасибо, дочка!.. Сразу легче стало. Не уходи… Посиди со мной.
Он хотел протянуть руку, привлечь ее к себе, но она уже отошла. Присела у его ног на краешек постели, притихла, как серый нахохлившийся воробьишко. И все-таки она была рядом. Большая дочка… заботливая… умница. И горячая грелка, приглушившая боль, и благодатная дремота, и совсем рядом тихое Светкино дыхание.
Больше недели бесчинствовала дикая метель. Перемело все дороги: на окраине занесло целую улицу небольших домишек, их миром откапывали из-под трехметровых сугробов. Мужики на работу ходили артелями, чтобы по дороге в мастерские или на ферму не сбиться с пути, не утянуться в степь на верную гибель. Несколько дней не работала школа. Как всегда, начали возникать страшные слухи, что на восьмой ферме не вернулась с дойки пожилая доярка Варя Шитикова, что потерялись в степи три девятиклассника, ушедшие будто бы без спроса домой из школьного интерната. Точно никто ничего не знал. В степи повалило телеграфные столбы, связь с фермами нарушилась. От неизвестности на душе становилось еще более тревожно и жутко.
Павел вернулся с работы, когда уже совсем стемнело. Долго выбивал снег из одежды, потом отогревался у горячей плиты. Был он в тот вечер угрюм и еще более, чем всегда, молчалив.
Юрка рано завалился спать. А Светка все сидела с книжкой в кухне, съежив худые плечи, прислушиваясь к завыванию и стонам вьюги, к жалобному скрипу ставней. Казалось, вот еще один порыв — и ставни с грохотом сорвет с окон. Со звоном посыплются выдавленные ветром стекла…
Потом где-то бурей перехлестнуло провода, и погас свет. Стало совсем тоскливо и жутко. Спать легли при свечке. Шура укрыла Светку поверх одеяла своей шубейкой, подоткнула со всех сторон, чтоб не поддувало, и, забрав свечку, ушла в спальню. Долго не спалось. Лезли в голову какие-то старые, забытые страхи и тревожные, неспокойные мысли. Как будто забыла она сделать что-то очень нужное, важное… Или сделала что-то совсем не так, как надо. Ей казалось, что уснули они всего на какую-то одну короткую минуту.
Вскочив с постели и нашарив трясущейся рукой спичечный коробок, Шура торопливо зажгла свечку. В ушах все еще звучал крик — тоненький, острый, полный ужаса Светкин крик.
Господи, как могла она, дура окаянная, оставить ребенка в такую ночь одного в темной комнате?!
Светка босая, белея рубашонкой, стояла на пороге спальни. Она повалилась в протянутые к ней Шурины руки, вцепилась судорожно в Шурины плечи — итакая легонькая, маленькая, глупая.
— Ты моя, моя доченька… — заворковала Шура успокоительно. — Вот и все… И нет ничего. Заберемся мы сейчас к папке под крыло и будем себе спать, не страшен нам никакой буран.
— Что это ты, дочка? — загудел Павел, принимая Светку из Шуриных рук. — Ты же у меня молодчина, смелая. Ну, ну… ложись, будем спать… Вот так.
Великое это дело — после такого страха лежать на широком, теплом отцовском плече.
Светка еще раз тяжело, навзрыд всхлипнула и, закрыв глаза, робко, неуверенно положила руку на грудь отца.