Рождественский
Дождь лил непрерывно оба тайма и прекратился лишь с финальным свистком. Немногие болельщики, выдержавшие и напор стихии, и поражение родной команды, тянулись по площади, обтекая двух бетонных футболистов на пьедестале, продолжавших еще сражаться здесь, у входа на стадион.
Мазин покинул трибуну минут за пять до свистка и прохаживался возле памятника, затерявшись среди тех, кто ждал приятелей. Он тоже ждал, хотя и не договаривался с Рождественским. Отсюда хорошо была видна черная "Волга", стоявшая шагах в двадцати, у ограды парка. Рождественский подошел один, и не успел он закрыть за собой дверцу, как на нее легла рука Мазина.
Игорь узнал его:
— А… Это вы? Здравствуйте.
— Это я. Здравствуйте. Как понравилась игра?
— Так же, как дождик.
— Ну, положим, есть и разница. Нашей команде недостает упорства, а у дождика его хоть отбавляй. Однако не буду задерживать.
Мазин приподнял руку.
— Куда вы? Я подвезу.
— Спасибо. Если по пути…
— Какая разница!
Мазин сел рядом, и Рождественский неторопливо повел "Волгу" между машинами, пешеходами и возвышавшимися над ними неповоротливыми троллейбусами.
— Чтобы высидеть такой матч, нужно быть мужественным человеком, сказал Мазин.
— Просто привычка. Я старый болельщик.
— И спортсмен к тому же?
— Это дело прошлое. Играл я в теннис. Но вы тоже высидели?
— Я в отпуске. Как говорится, кончил дело — гуляй смело.
— После такого гулянья можно воспаленье легких получить. Промокли-то вы не меньше моего.
Мазин провел рукой по мокрой макушке.
— У меня дома бутылочка "Охотничьей" припасена. Впрочем, холостяку такие скромные радости непонятны.
— Холостяцкая жизнь тоже не мед. Но вообще я предпочитаю ресторан. Может быть, заедем, погреемся?
Мазин посмотрел на часы и вздохнул:
— Жена, Игорь Анатольевич…
Но Рождественский уже увлекся идеей:
— Это не так долго. Потом я завезу вас домой.
Мазин засмеялся:
— Вот я вас и поймал. Или вы пить не собираетесь?
— Черт! Это я как-то упустил.
— Смотрите! Отберут права. И скажите спасибо, что я в отпуске. Хотя в целом вы меня почти соблазнили.
— Эврика! Есть прелестный выход. Я оставлю машину во дворе ресторана — там меня знают, а по домам мы поедем на такси. Превосходно?
Минут через двадцать они сидели за столиком, и знакомая официантка, улыбаясь Рождественскому, принимала заказ.
— А коньячку, Надюша, поскорее, пожалуйста. Продрогли — бр-р-р…
— Счастлив человек, любимый официантками: он сохраняет гигантский запас нервов! — пошутил Мазин, поглядывая сквозь рюмку на свет.
— Это верно. Но у вас-то с нервами наверняка все в порядке?
— У нас иначе нельзя.
— Я думаю. И потом общение с изнанкой жизни должно вырабатывать философский склад ума.
— Что-то вроде этого, — ответил Мазин, наблюдая, как Рождественский разливает коньяк. — Спасибо. Как говорится, за упокой души вашего покойного друга. Пусть земля ему будет пухом.
Они выпили.
— Пусть будет. Я не злопамятный.
— Вот как? Разве вы не дружили?
— Дружили. Хотя… это уже дело прошлое. Кстати, вам эта история надоела, конечно?
— Почему?
— Возиться с самым заурядным несчастным случаем! Ведь вы профессионал.
— По-вашему, профессионалы только и мечтают об убийствах? Наоборот. Это мечта начинающих. А в деле были интересные моменты.
— Вы находите? — Рождественский взял в руки графинчик.
— Я имею в виду не криминальную сторону, а психологическую. История достаточно трагична. Нелепо оборвалась жизнь молодого, талантливого человека. Сталкиваясь с подобными случаями, можно и в самом деле стать философом.
— Боюсь, что вам рисовали слишком розовую картину.
— Зачем?
— Пройдите по кладбищу. На каком памятнике написано, что под ним лежит негодяй? Нам нравится хвалить покойников. В Америке их даже подрумянивают. Однако давайте выпьем. Первая рюмка меня не согрела.
— Давайте. Но почему вы не говорили об этом во время следствия?
— О чем? Я вам еще ничего не сказал. Да и все, что я могу сказать, на результаты следствия никакого влияния не окажет. Тихомиров мертв, он свалился из окна, но вот стоит ли об этом жалеть — я не уверен.
Мазин жевал лимон. Он готовился совсем к другому разговору и не вполне понимал своего собеседника. Видел только, что тот захмелел и хочет высказать что-то наболевшее.
— Несколько оригинально для старого друга.
— Пожалуй. Но мы не были друзьями. Просто нам приходилось ими быть или делать вид, что мы друзья. Хотя известно, собственно, зачем. Так уж складывались наши отношения. Знаете, мы пренебрегаем случайностями, но не родись Антон в нашем дворе, вряд ли он вывалился бы из окна моей квартиры. Как вы думаете?
— Вы ставите вопрос слишком прямолинейно. Если бы я больше знал о Тихомирове…
— Зачем? Вы все равно никого не посадите в тюрьму Даже самого Антона. Господь бог решил с ним разобраться лично. И слава богу! Что, удивил я вас?
— Немного.
— Да, бывает. "Молодой, талантливый…" А может, я ему просто завидую. — Рождественский достал сигарету. — Хотя я всегда считался везучим. Впрочем, не уверен, что это так. Дело не в везении. Может быть, мне даже совсем не везло. Да и наверняка не везло. Просто жизнь не трогала меня, занималась другими, а я катился по ней, как колобок, думая по наивности, что иначе и быть не может. Я, знаете ли, из тех, кому трудно писать автобиографии — все укладывается в несколько строчек: родился, учился, не участвовал, не был, по национальности русский. В таком-то году окончил школу, с медалью, разумеется. Потом университет, потом аспирантуру. Вот и все.
Мазин протянул спичку, и Рождественский сразу затянулся.
— А у него все было наоборот. Кроме года рождения и национальности. Тут у нас совпадало. Остальное нет. Мой отец был профессором, у него отца вообще не было. То есть был, конечно, он его не видел и не знал никогда, да и не интересовался, наверно, я думаю. Он вообще умел не интересоваться тем, что считал ненужным.
Они с матерью жили под лестницей большого и очень удобного дома, где у нас была огромная светлая квартира. Мать Антона приходила убирать нашу квартиру, а мы дружили. Дружба эта была мне полезной. Когда я падал на льду и хотел зареветь, я вспоминал, что Тошка никогда не ревет, и не ревел тоже. Вообще у него всегда можно было кое-чему поучиться:
И он всем нравился. И тогда и потом. Тогда он особенно нравился старику Кротову. Вы слышали о нем?
Мазин наклонил голову.
— Я его помню хорошо. Константин Романович был человеком замечательным. Редким человеком. Я понял это теперь. Трудно рассказать, но знаете, есть такие люди, которые… как бы это сказать… дальше всех удалились от обезьяны. Они делают открытия, делают революции, пишут книги и… любят людей. Я имею в виду не отдельных людей, а всех. Говорят, что человечество любить легче, чем отдельных людей. Это не так. Отдельных каждый из нас любит, а вот всех… Для этого нужно очень много понимать. Кротов понимал. И полюбил всех, кроме негодяев, разумеется. Теперь без ссылок на него ни одна книжка по генетике не выходит. Но в жизни он был вовсе не теоретик. Ездил в Эфиопию. Лечил там, воевал с эпидемиями. У нас всю страну объехал. Где-то в Средней Азии у него умерла жена. Больше не женился. Воспитывал Инку, писал книгу, возился с Антоном. Если б не Кротов, Антону никогда бы не стать homo sapiens. Но старик такой заряд в него заложил, что хватило на годы.
Внезапно Рождественский остановился:
— Слушайте, а вам не надоело?
— Нет.
— Я разобрался. Но мне хочется, чтоб вы знали.
— Да, я понимаю вас.
— Понимаете?
Он посмотрел на Мазина как-то странно, совсем не пьяным взглядом и ткнул сигарету в пепельницу.
Мазин ждал.
— Ну, если хотите. Только не ловите меня. Ничего такого я все равно не скажу. Просто детские воспоминания… Однажды у нас была елка. Не у нас, а у Кротовых. Для детей. Маскарад. Дядя Костя дал ему африканскую маску. Даже Инке не дал. А ему дал. Это мелочь, конечно, но он любил его. Тошка часто торчал у него в кабинете. Кротова тогда отстранили от работы в университете. Он дружил с Вавиловым. Тот ему книжку посвятил. Ну, его и отстранили. Оставили только практические занятия. Но он дома работал. И когда работал, не любил, чтобы ему мешали. "Дети, пользуйтесь детством. Оно не пожизненное!" — так скажет и отправит нас во двор. А Тошку не гнал. Посадит на колено и спрашивает: "Как дела, Антон?" — "Да ничего, помаленьку. Что это вы все пишете, дядя Костя?" И представьте себе, тот серьезнейшим образом рассказывал ему о дарвинизме.
Впрочем, вряд ли он тогда почувствовал тягу к науке. Отложилось что-то общее: кабинет, книги от потолка до пола, экзотическое оружие на ковре и человек с бородой, ни на кого не похожий, человек, который все знает и понимает и не дает тебе подзатыльника. Это был целый мир для него, я думаю. Мир, который казался, наверно, волшебным. Тогда. А потом — мечтой какой-то. А потом, наверно, уже не мечтой, а достижимой целью, жар-птицей, которую можно схватить. Но мечту нельзя хватать руками. Даже если ты помыл их с мылом.
— А он схватил?
— Попытался. А грибки-то, Игорь Николаевич, здесь недурны. Как вам кажется?
Мазин поддел грибок на вилку и проглотил, не замечая вкуса. Он вспоминал, что писал в своей записной книжке Антон Тихомиров.
"…Я не люблю тех, кто умиляется детством. Считать прожитое лучшим, чем будущее, — признак слабости. Чем сильнее человек, тем смелее он должен стремиться вперед, создавая свое завтра, подчиняя его себе. Но чисто теоретически вопрос о влиянии детских впечатлений на формирование личности очень интересен, потому что детские годы — это период жизни, когда среда, условия существования способны оказывать большее влияние, чем факты наследственные. Последние действуют еще стихийно и могут не получить должного развития. Например, хватило ли бы у меня упорства противостоять резко отрицательной среде, в которой я рос, если бы не К.?
Матери, жизнь которой не сложилась, я был постоянно в тягость. Ей и в голову не приходило, что я могу стать чем-то большим, чем работяга. О воспитании она понятия не имела. Без противодействия этой среде я бы и школу не окончил, особенно в условиях войны. Конечно, внутренние стимулы были. Я ненавидел приятелей матери, посылавших меня за бутылкой и папиросами. Я не мог признать свою жизнь нормальной. Но надолго ли меня могло хватить, если б я не видел примера жизни другой? Хотя слово "пример" здесь неуместно. Старик не мог быть примером для семилетнего мальчишки. Круг его интересов был для меня полностью недоступен. Что же привлекало меня? Шоколадные конфеты, которых я никогда не видел дома? Удивительно, но тоже нет! Теперь мне понятно, что я находился под влиянием высокоорганизованной личности. Я смотрел на старика, как на чудо, не нуждающееся в объяснении. И хорошо, что он умер до того, как я вернулся в город. Теперь я бы увидел в нем крупнейшего ученого и только, может быть, обиженного, с человеческими слабостями, но не явление высшего порядка…"
— Хороши грибки. Но мне больше нравится ваша история.
— В самом деле? Я болтлив, конечно, однако если вас это не утомляет…
Он зажег новую сигарету.
— Все, о чем я говорил, было до войны, давно. Потом мы долго не виделись. Моя жизнь шла, как всегда, нормально. Мы эвакуировались в Ташкент, отец получал хороший паек.
— Простите, а ваш отец не испытал трудностей…
— Я понимаю. Нет. Честно говоря, он был для этого недостаточно талантлив. Вернее, у него не было того таланта, который делает ученого непримиримым. Его стихия — компромисс. Однако это уже выходит за рамки вашего вопроса.
— Да, я спросил между прочим.
— Так вот. Мы жили в Ташкенте, потом вернулись. Я окончил школу, поступил в университет и, конечно же, давно забыл об Антоне, когда он появился снова. До войны Антон был пареньком хоть и не слабым, но довольно-таки тощим. Брал больше упрямством. А тут приходит ко мне верзила, еле узнал.
— Антон я, — говорит, — Тошка. Неужто не помнишь?
Как не вспомнить! Вспомнил. Оказывается, он с матерью уехал в деревню, там и застрял. Прихватили их немцы. В сорок третьем только освободили. Жизнь наладилась понемножку. Стал Антон ходить в школу Окончил, как и я, с медалью. Приняли его на биофак…
Но в эти годы мы мало виделись. Я учился двумя курсами старше, а главное — время нас по-разному шлифовало. Он еще носил широкие брюки и выстригал затылок под полубокс. А меня прорабатывали за "стиль". Встретимся иногда в коридоре или в читалке: "Привет!" — "Привет!" — "Как жизнь молодая?" — "Помаленьку". И расстались. Так и шло время.
На эстраде вдруг заиграла музыка, и появилась певица. Она помахала кому-то рукой. В зале захлопали.
— Любимица публики, — пояснил Рождественский и осмотрел пустой графинчик. — Кажется, есть смысл добавить?
Мазин не возражал.
— Смешно все это, правда? — спросил Рождественский, отыскивая глазами официантку.
— То, что вы рассказываете?
— Нет, то, что я рассказываю. — Он перенес ударение на слово "я". Сам факт. Ни с того ни с сего начал изливаться. Если бы нас слышали люди, которые меня знают, они были бы поражены. Я терпеть не могу "славянской души" нараспашку, всей этой достоевщины. Считаю себя вполне современным. Меньше эмоций — больше дела. Болтовни у нас и так в избытке. Деловой человек должен быть сдержан. И вдруг оказывается, что ты все-таки не англичанин.
Он нашел официантку:
— Надюша, не сочти за труд!
И снова повернулся к Мазину:
— Просто смешно, но природа берет свое. Через все наслоения цивилизации вдруг пробивается что-то неодолимо исконное, от предков.
— А кто ваши предки?
— Во мраке веков. Увы, не аристократы. Дед был сельским попом. А его дед, наверно, землю пахал, как у Базарова. Собственно, теперь, после революции, предки у всех одни. Голубая кровь доит коров в Аргентине, как утверждал поэт, а мы все черноземье, из Центральной полосы в основном. Так и сформировались наши гены. Под царем-батюшкой, под барином, а еще раньше — под татарином. Душно было. Вот и появилась потребность облегчать душу с незнакомым человеком. Знакомый-то засмеет еще, да и не поверит. Ему с близкого расстояния все иным кажется. Вы понимаете мою мысль?
Мазин пытался понять, осмыслить этот разговор. Неожиданный, хотя он и ждал Рождественского два часа под дождем, чтобы встретиться с ним "случайно". Но все получилось иначе, и ему уже не нужно "ловить" этого человека, а нужно только слушать, и тогда он узнает даже больше, чем предполагал узнать, хотя узнает, может быть, совсем не то, что ожидал.
— Да, я понимаю.
И снова Рождественский не поверил ему. Засмеялся:
— Уверен, что нет. Но вы — незаменимый собеседник. Редкий для русского человека. Мы ведь так любим перебивать друг друга. Правда, вам кажется, что вы все знаете, фактически же вы не знаете ничего. Потому что видимое и сущность — это совсем разные вещи, даже если они и похожи. И еще очень удачно, что я для вас чужой человек. Вам даже не смешно, что чемпион области изливает душу, как заклейменный классиками спившийся интеллигент девятнадцатого века.
Принесли коньяк и хорошие ароматные бифштексы.
— Какой джентльменский ужин, а я веду себя так, будто пью сивуху под малосольный огурец. Скажите, я не совсем пьян, а?
Он посмотрел Мазину в глаза, и тот снова не заметил в них хмеля. "Неужели он просто хитрит? Он хитрит, а не я?"
— Вы не пьяный.
— Да. Это верно. Во всяком случае, я не собираюсь бить посуду. Но я не рассказал вам главного.
— Я вас слушаю.
— Все еще надеетесь, что-то выведать?
Мазин пожал плечами.
— Простите. Вопрос был глуп, конечно.
Рождественский снова наполнил рюмки:
— Это потому, что я собираюсь перейти к трудной части истории. По-настоящему мы встретились у Инны. Когда он вернулся из деревни, я учился в аспирантуре. Инна уже работала в музее. Когда Кротов заболел и стало ясно, что ничего сделать нельзя, она бросила институт и приехала, чтобы ухаживать за ним. Проболел он с год. Потом умер. Инна возвратилась в Ленинград. А совсем сюда приехала, когда окончила…
Вообще Инна, конечно, не такая, как все. Поймите меня правильно. Я ее не идеализирую. И когда говорю — не такая, это не значит — лучше других. Просто она — сама по себе. Ну как это лучше объяснить? Иногда она кажется очень слабой. И ей, действительно, бывает чертовски трудно. Наверно, потому что в ней совершенно не развита способность приспосабливаться к жизни, к обстоятельствам. Я имею в виду не вульгарное приспособленчество, а необходимую способность живого целесообразно реагировать на окружающую среду. Ведь человек — такой же биологический организм, как и любимые Антоном кошки. Наша среда сложнее, разумеется. Однако у нас есть комплексы конкретных и в общем-то простых навыков, общепринятых понятий, что ли… Но у нас биологическое совмещается с социальным, потребности природы — с общественным мнением, общепринятыми взглядами, поведением.
Вот у Инны все это совсем не так. Она поступает в ущерб себе не потому, что допустила ошибку, а потому, что иначе поступить не может. Ей не приходится, по-моему, выбирать или сомневаться. Она делает что-то и никогда не жалеет об этом. Хотя бы это было больно. Но у нее отсутствует само чувство житейского опыта, чувство ошибки. В общем, как та кошка у Киплинга, которая ходила сама по себе… Бросила учебу и приехала ухаживать за отцом, хоть тут и была ее тетка, Дарья Романовна. Но Инна решила, что она должна быть здесь сама, и приехала. Конечно, можно считать это проявлением преданности, стремлением спасти отца, но, когда мой фатер предложил ей устроить Константина Романовича в клинику к очень видному специалисту, она отказалась. Только потому, что раз и навсегда вычеркнула его из числа людей, которых признает. Это было несправедливо. Отец никогда не предавал Кротова, он нигде не произнес о нем ни одного дурного слова. Ну пусть ей не нравилось поведение моего отца… Она ж должна была думать о своем! В клинике ему могли помочь.
— Вы уверены?
— Я сказал — могли. Сделать-то нужно было все возможное.
— Пожалуй.
— После этого случая я долго у нее не был. До самой смерти профессора. Потом она уехала… Давайте выпьем, а? — Он глянул в пустую рюмку и сказал вдруг, преодолевая себя: — Я любил ее… Из этого ничего не вышло.
Мазин смотрел мимо Рождественского на эстраду, где певица сжимала руками микрофон. Руки у нее были некрасивые, с набухшими венами.
"Лучше б она выступала в перчатках".
— Но, может, и вышло бы, если не Антон. Хотя все это не так прямолинейно. Он не отбивал ее у меня. И вообще я понял, что любил ее, когда стало уже поздно. Я привык к успехам. Мне все давалось легко. Инна знала это. Даже о женщинах. Я сам хвастался, когда мы были только друзьями. Я бывал у нее почти каждый день. А потом стал бояться…
Рождественский выпил еще немного, но так и не взялся за бифштекс.
— "А знаешь, у меня Антон!" — сказала она однажды, когда я зашел. "Испорчен вечер", — подумал я и здорово ошибся. Испорчено было гораздо больше. А вечер как раз прошел неплохо, лучше, чем я думал.
Он к этому времени здорово подтянулся и не носил уже широченных штанов, хотя и приехал из деревни.
— Антон собирается в аспирантуру, — объявила Инна.
— Дело хорошее, — ответил я вежливо. — А как же здоровая сельская жизнь? Ведь он уехал в деревню добровольно.
— С этим покончено, — бросил Тихомиров.
— Полное разочарование?
— Нецелесообразно вкладывать мозги в убыточное дело.
Он всегда бывал категоричен. В этом ему не откажешь.
— А что думает семья?
— С женой я разошелся.
— Ого! Все мосты сожжены?
— Даже плоты.
— Прекрасно. Это в нашем характере. До старости начинать новую жизнь. Описано в художественной литературе.
— Я не старый!
— Каждый живет свою жизнь только по-своему, — сказала Инна.
— Вот и подведена философская база. Остается выпить по такому случаю. Я, кстати, захватил бутылочку.
И выпили. Антон разошелся и много говорил, но больше не о себе, а о генетике, о новых перспективах, о том ущербе, который был нанесен, короче, обо всем, о чем мы уже переговорили тысячу раз, и потому казался очень провинциальным. И не только мне, но и Инне. Я видел, что она слушала его без особого интереса. Но потом он перешел на дела сельские и рассказал немало любопытного. Ругал бесхозяйственность, говорил о необъятных возможностях. Инна вдруг перебила его, неожиданно так:
— Знаете, мальчики, я, когда ехала из Ленинграда, проснулась в вагоне рано утром, смотрю: солнце встает. Огромное и красное, и колышется, будто кисель из холодильника. И я подумала, как легко сосчитать, сколько раз я видела восход солнца. Вот закатов много. А на закате всегда тревожно и печально.
— Не замечал, — рубанул Антон, — хоть я их и насмотрелся.
Рождественский отрезал все-таки кусочек бифштекса. Мазин тоже попробовал остывшее мясо. Но есть, несмотря на выпитое, не хотелось. Блондинка на эстраде пела:
Смерти не будет — будет музыка…
— Поступить в аспирантуру ему помог мой отец. Не знаю, в самом ли деле он почувствовал в Антоне "способнейшего ученого", как любил повторять, но взялся его поддерживать необычайно энергично. Скорее тут действовал комплекс вины перед Кротовым. "Этого юношу Константин очень ценил!" Хотя он его не ценил и не мог ценить, а просто возился с мальчишкой. Но так уже устроены люди: что вообразят, становится фактом. Истиной в этой истории было только то, что Антон повсюду защищал кротовские идеи и работал над теми же проблемами.
И часто бывал у Инны. Все чаще. Я видел, куда идет дело, но ничего не мог изменить. Жизнь не приучила меня к борьбе. Мне всегда доставалось то, чего я добивался, вернее, не добивался, а просто хотел. Хотел — и все получалось. А тут не получалось, и я чувствовал полное бессилие… Наконец я понял, что все потеряно. Тогда Антон решил объясниться со мной. Он уже ничем не рисковал.
Мы засиделись у Инны. Это было похоже на пересиживание. Кто кого. Я чувствовал себя мерзко, ибо прекрасно понимал, кто из нас лишний. Да и смешно взрослым играть в такие игрушки.
Наконец он поднялся, и я обрадовался его словам.
— Ты, Игорь, не собираешься еще?
— Да, да, конечно, пошли, — заторопился я, сам себя обманывая, потому что это было не джентльменство, а капитуляция.
Она проводила нас на лестницу, и мы пошли. Пошли пешком и вместе, хотя можно было ехать и вообще-то нам нужно было в разные стороны. Но мы, не сговариваясь, пошли вместе. Вернее, я пошел за ним, чтобы получить тот нокаут, к которому он меня уже подготовил.
Мы шли и шли и молчали долго. Видно, и ему разговор этот давался не просто.
— Игорь, нам нужно поговорить, — наконец начал он.
— Как мужчина с мужчиной? — попытался я взять, ненужный, идиотски-иронический тон.
Но он пресек его. Ответил строго:
— Да, как мужчина с мужчиной.
— Ну, говори.
Он еще подождал:
— Игорь, я не знаю и знать не хочу, что у тебя было с Инной, но мы с ней любим друг друга. И это по-настоящему.
Значит, все, что было у меня, не могло быть настоящим! Но я даже не оскорбился. Я почувствовал облегчение, как мальчишка, который вдруг понимает, что ему ни за что не решить задачу по алгебре. И я сказал:
— Поздравляю. У нас ничего не было.
Он обрадовался. Все-таки нам, мужчинам, всегда неприятно знать, что у тебя был предшественник. Я поспешил его успокоить какими-то фальшивыми словами. Было очень отвратно — как будто я отказывался от Инны, предавал ее.
И как я потом ни говорил себе, что поступил правильно, раз они полюбили друг друга, что спортсмен обязан уступать сильнейшему без злобы и зависти — любовь ведь не спорт и нельзя ее решить логикой и разумом, особенно если разум оправдывает слабость.
Слава богу, инстинкты еще не изжили себя. Иногда они очень хорошо проясняют, что разум запутывает. Ведь разум — наш хитрый слуга, он умеет подчиняться, льстя и обманывая. А инстинкт не проведешь, природа не смирится с уловками силлогизмов. Впрочем, все это теория. Я уступил без боя.
— Ты ее любишь? — спросил он со своей деревенской манерой рубить сплеча.
— Мы слишком долго были друзьями, — ответил я жалкую полуправду.
— Но ты не в обиде на меня, старик?
Вот тут бы уж стоило что-то сказать, да ведь я сам допустил его до этих слов, расчищал им дорогу. И у меня оставалось только полная капитуляция.
— Да ну! За что?
— Вот это здорово! Это хорошо, — оживился он, — я, ты понимаешь, боялся. Мы же всегда были друзьями. (Хотя, если не считать полузабытых детских лет, мы никогда друзьями не были.) Мне нужны такие люди, как ты и она. (Вот это было истиной.) И представляешь, как паршиво бы получилось, если б мы с тобой… Ну, да ты сам понимаешь!
Единственно, на что меня хватило, это не напиться с ним по такому случаю. Зато он успел рассказать, какая Инна хорошая. Он уже называл ее Инкой, и меня это особенно коробило.
— Ты знаешь, старик, я о такой женщине всегда мечтал. Ведь я кто? Ошарашка. Плебей. Полжизни в деревне, в хате под соломой. Раньше? В конуре под лестницей. В лучшем случае — в общежитии на железной коечке с медным чайником и граненым немытым стаканом за девяносто копеек на старые деньги. Но я это, понимаешь, не в материальном плане. Деньги что? Их можно нажить. Я уверен. Их сейчас даже в деревне заработать можно. Я о другом. О среде, о людях, о понимающем таком человеке, на которого бы не давила моя саманная хата, лестница, что мать мыла. Знаешь, все это откладывается, принижает, становишься мелким, упираешься лбом в мелочи. Какой-нибудь унитаз с чистой водичкой начинает достижением казаться. Тут пропасть — раз плюнуть. Путаться начинаешь: то ли диссертация нужна тебе, чтоб в науку дверь открыть, то ли просто — в изолированную квартиру с этим проклятым унитазом. А мне из своего плебейского нутра вырваться нужно. Я в себе силы чувствую. Но мне помощь необходима, понимаешь?
Говорил он много и сумбурно. Хотел, чтобы я его понял. Даже об Ирине говорил.
— О ком? — не понял Мазин.
— О своей жене. Антон говорил: понимаешь, девка она хорошая. И сын у нас бутуз прекрасный. Но повязали они меня. Нету у Ирины перспективы. Все, что делает — всем довольна. Где ни сядет, там и место ее, окапываться на вечные времена начинает. Со школьным садом завелась, как будто это знаменитый ботанический парк какой-то! Там всего с десяток яблонь да между ними кукуруза. А Ирина оттуда день и ночь не вылазит. И довольна, главное. Говорит, хорошая кукуруза будет! Человек-то вперед стремиться должен, тщеславным быть.
— Инна тоже не тщеславна, — сказал я ему честно.
— Смотря в чем.
— Она смирилась с тем, что не стала художницей.
— А… ты про это! Я же про другое. Я о себе. Боюсь, что вся эта бытовщина меня засосет. И мне нужен человек, который был бы настроен совсем на другую волну, жил в другой атмосфере. Тогда я смогу чего-то добиться…
— А она что думает? — не выдержал-таки я.
— Я ей нужен. Она верит, что я добьюсь, выскочу, понимаешь? Это ж и ее победа будет. Я много потерял времени, но я хочу сделать рывок, я не хуже других… У меня есть кое-что в голове. И время работает на меня. Генетика сейчас пойдет шагать.
"Может быть, он прав, — думал я тогда, — и Инне нужен именно такой человек, упорный и не нашедший своего места? Может быть, она действительно создаст атмосферу, о которой он мечтает. И он добьется… Наверно, тип ученого, живущего только наукой и не думающего об успехе, — этот тип сейчас исчез. Если только он существовал. Мы стали рационалистичнее, да и сама наука — организованнее, упорядоченнее. Это уже не изолированная башня, а система, и ты должен знать свое место в этой системе…"
— И вы знаете свое? — спросил Мазин.
Рождественский усмехнулся:
— А как же! Я вхожу в одну из второстепенных систем.
— А Тихомиров?
— Вот он не знал. Но хотел быть у самого рычага.
Из записной книжки Антона Тихомирова:
"Иногда мне кажется, что Игорь Р. и я — контрольные животные одного из многочисленных экспериментов природы. Нам поставлены одинаковые цели, но созданы совершенно различные условия существования. Кто победит? Он, которому постоянно открывалась зеленая улица жизни, или я, пробивающий шлагбаум за шлагбаумом? Первая стадия эксперимента заняла тридцать лет. Итоги можно вывести графически. Он — равномерно и неуклонно повышающаяся прямая. Я, если нанести результаты на тот же график, — кривая, начинающаяся в одной точке с прямой, затем резко падающая вниз и наконец устремившаяся вверх с перспективой пересечь прямую и подняться выше.
И все-таки мне было трудно шевельнуть языком, когда мы говорили об Инне. И., правда, оказался молодцом, настоящим спортсменом. Если бы мне его выдержку и культуру (систематическую, впитанную с молоком, а не нахватанную кусками, как у меня), я бы горы свернул! Я — тот битый, за которого предлагают двух небитых. Я только не привык к победам. Наверно, я был ужасно смешон, когда мы говорили. Разоткровенничался. Но я не мог иначе. И. лучше воспитан, он шире меня, но я сильнее. Именно поэтому я заставил себя поверить, что у них с Инной ничего не было. Даже если было, это не имеет никакого значения, пока я чувствую свое превосходство".
— Разве это плохо?
— Само по себе — нет, конечно. Если это в самом деле твое место. Но о его месте потом. А пока… О чем я говорил? Да, я убедил себя, что мне лучше отойти. И еще убедил в том, что делаю это чуть ли не добровольно. Даже предоставил ему свою квартиру. Впрочем, это случилось позже. А вначале ничего не было. Просто я стал реже бывать у Инны. Именно реже, а не перестал совсем. Считал демонстративное исчезновение неприличным. Так мы обманывали себя и немножко друг друга.
Сперва эта неестественная ситуация тяготила меня, да и их, наверно, но потом все привыкли. Оставались внешне милыми, добрыми друзьями. Прошло около трех лет. Я думал, что они поженятся, но об этом никто не говорил, жил Антон по-прежнему в общежитии. Предполагалось, что они просто знакомые. Иногда и мне начинало казаться, что они просто знакомые. Но правда оставалась правдой. Хотя она и была сложнее, чем мне представлялось. Что-то у них не получалось. Но я хочу быть справедливым и думаю, что Антон был искренним, когда говорил, что любит Инну и она ему нужна. И не поженились они сразу, наверно, не потому что таким был его расчет, а помешало что-то, а потом и вовсе уже не получилось. Ведь знаете, негодяи не всегда расчетливы, очень часто они стихийны. Идут по ветру.
— И Светлану ветром принесло?
— Если б не она, нашлась бы другая.
— Кстати, что вы о ней думаете?
— Трудно сказать. Вы же ее видели. Грудь на уровне мировых стандартов. С фирменной вывеской "Сделано в России". Можно показывать на международных вывесках. А внутренне… Впрочем, не знаю. Вы библию читали?
Мазин кивнул:
— Читал.
— А я нет. Говорят, там Иисус Христос сказал кому-то… или о ком-то, кто согрешил: "Прости его, господи, потому что не ведает, что творит".
— Так Светлана не ведала?
— Думаю, что нет. Девочке улыбнулось счастье — жених с будущим — вот и все. Активной силой был Антон. В этой волоокой девуле он увидел очередную фазу своего восхождения. Решил увенчать успех законным браком с осчастливленной невинностью. Она, правда, путалась с каким-то реактивщиком.
— Здорово вы его не любили! — сказал Мазин.
— Я имел на это право. — И видя, что Мазин хочет возразить, остановил его жестом: — Нет, не ревность! Тут мне просто не повезло.
— А что же?
— Дело в Инне.
— Вы не можете простить, что Тихомиров оставил ее?
— Он ее обворовал.
Мазин почувствовал, что трезвеет.
— Речь идет не о деньгах, разумеется. И не о моральном грабеже.
Мазин ждал.
— Он украл труд ее отца.
Рождественский налил в бокал нарзану:
— Буквально. Я имею в виду неопубликованную работу Кротова.
От коньяка в голове почти совсем ничего не осталось.
— Это сказала вам Инна Константиновна?
— Нет. Я нашел в своей квартире тетрадку с записями Кротова. Это основа диссертации Антона. Без них не было бы даже кандидатской, не то что докторской.
Мазин потянулся к графинчику с коньяком. Рождественский засмеялся:
— Что, разобрало? А мне захотелось минеральной. Но почему наша команда так бездарно играет?
— Мы уже говорили об этом, ей недостает волевых качеств.
Гул голосов плавал в табачном дыму над столиками, смешиваясь с джазом, который канючил что-то невыразимо томное. Но шум не мешал Мазину. Ему казалось, что их накрыли звуконепроницаемым колпаком.
— Чего не скажешь о Тихомирове.
— Но ведь это большой риск! Могла рухнуть вся карьера!
— А кто мог его разоблачить?
— Инна Константиновна.
— Меньше всего. Она искусствовед и не понимает в генетике.
— Зато другие понимают.
— Другие ничего не знали. И судя по тому, что тетрадка находилась у Антона и после разрыва с Инной, никогда бы не узнали.
— Вы думаете, он ее просто положил в карман и ушел?
— Не знаю.
— Разве вы не говорили об этом с Инной Константиновной?
— Нет.
— И ни с кем другим?
— Вы первый.
— Почему?
— Почему с вами или почему ни с кем?
Мазин не успел ответить.
— Почему с вами — я уже старался объяснить. И потому же ни с кем. С вами потому, что нужно же кому-то сказать. Достоевщина. Карамазовщина. А ни с кем — потому что зачем? Зачем?
Рождественский расстегнул пуговицу шерстяной рубашки:
— Зачем вторгаться с зубовным скрежетом в приличную элегию? Все скорбят — зачем же портить удовольствие? Кому нужны непристойные разоблачения?
— Я говорю серьезно, Игорь Анатольевич!
— Серьезно? Да. Конечно, Инна. Вы говорите о ней?
— И о ней.
— Жалко. Мне ее жалко. Она сама по себе. Ее это не утешит. Наоборот. Оскорбит.
— И еще потому, что вы спортсмен?
— Не понимаю.
— Нельзя бить лежачего, а тем более…
— Да. Мне, как нашей команде, не хватает волевых качеств. Кстати, тот гол на последней минуте все-таки можно было забить.
— Мокрое поле.
— Тяжелый мяч.
— А наследие Кротова? Об этом вы думали? Это же не ваше личное дело.
— Наследие? Оно стало достоянием науки. Ведь диссертация осталась. Это главное. "Сочтемся славою".
— С вором?
— Зачем так прямолинейно? Нельзя быть моралистом, если защита морали — профессия!
— Об этом в другой раз. Вы уверены, что Инна Константиновна ничего не знала?
— Уверен. Отец был для нее человеком на пьедестале. Его она бы не уступила.
— Значит, возможны два варианта. Первый. Тихомиров знакомится с кротовскими записями в доме Инны Константиновны, а потом просто похищает тетрадку.
— Одну. Самую нужную. Их было несколько.
— Хорошо. Пусть одну. Это упрощает задачу технически. Второй вариант. Он берет тетрадку вполне легально, с разрешения Инны Константиновны, и не возвращает ее. Говорит, что там нет ничего интересного, например. Ведь она не могла его проверить. Что вы скажете об этих вариантах?
— Один из них подходит, наверно. Но вы, я вижу, из сферы моральной переходите в сферу криминальную. Это условный рефлекс? Я предупредил вас, что к смерти Антона все, что я говорю, не имеет никакого отношения.
— Как знать! Скажите, Игорь Анатольевич, а не могла эта тетрадка попасть вам в руки до гибели Тихомирова?
— Не понимаю.
— Вы нашли ее после его смерти?
— Я сказал.
— Конечно. Но разрешите еще один вопрос.
— Пожалуйста!
— Что бы вы сделали — предположим невероятное, — если б эта тетрадка попала вам в руки все-таки до смерти Тихомирова?
— А вы правда в отпуске?
— Правда.
— Не знаю, что бы я сделал. Во всяком случае, я не пошел бы с ним в ресторан после защиты.
— Да, это можно считать психологическим алиби.
— Мне уже необходимо алиби?
— Помните, я задавал этот вопрос вам? Когда вы доказывали, что были в ресторане в ночь смерти Тихомирова. Не слишком ли много у вас алиби?
— Не знаю еще, как я ими распоряжусь и какие из них могут понадобиться. Но вы, кажется, не в отпуске.
— В отпуске. И дело закрыто.
— Однако вы готовы возобновить его, если найдутся основания?
— Так полагается по закону. Но пока мы беседуем без протокола, мне бы хотелось задать вам еще один вопрос.
— "Спрашивай — отвечаем".
"Пожалуй, он стал раздражаться!"
— Что вы почувствовали, когда узнали о поступке Тихомирова?
— Ну, это уже напоминает интервью с кинозвездой или знатным шахтером. "Что вы почувствовали?"
— А все-таки?
— Знаете, этот поворот нашего разговора выветрил у меня вместе со спиртным всю достоевщину. Я не Митенька Карамазов. Я снова чувствую себя современным и сдержанным человеком. В таком духе и отвечу: он мне не понравился.
— И только?
— Может быть, немного больше.
— Насколько?
— Я бы мог сказать ему несколько слов.
— А дать по морде?
— Возможно.
— А…
— …Выбросить из окна?
— Да, выбросить из окна?
В ресторане стало совсем тихо, даже оркестр умолк. Мазин смотрел через плечо Рождественского на эстраду и видел, как беззвучно надувает щеки саксофонист и словно на пуховые подушечки ложатся палочки ударника. "Зачем эта блондинка разевает рот?" — подумал о певице и перевел взгляд на Рождественского. Взгляд веселый, подбадривающий: "Ну что же ты, дружок?"
— Вы меня разочаровали, гражданин следователь.
— Грубо работаю?
— Примитивно.
— Нет, — замотал головой Мазин, чувствуя вдруг прилив опьянения. Все делаю правильно. Почему вы не хотите ответить на мой вопрос?
— Считаю его неприличным.
— Ничего подобного, гражданин Карамазов. Совсем по другой причине.
— Я не Карамазов.
— Может быть, Раскольников?
— Моя фамилия Рождественский.
Мазин захохотал:
— Неужели не скажете? А если я догадаюсь сам?
— Попробуйте, Порфирий Петрович.
— Не обидитесь?
— Не знаю.
— Ладно. Человек в отпуске может позволить себе и лишнее. Вы не хотите ответить на мой вопрос не потому, что считаете его опасным, а потому, что он поставил вас в глупое положение. Сказать: "Нет" — вам неудобно Ведь вы мужчина! А сказать: "Да, я мог его вышвырнуть, он этого заслужил" — вы тоже не можете, потому что получили определенное воспитание и не любите врать. Ведь вы не вышвырнули бы из окна Тихомирова, Игорь Анатольевич? А?
— Вы, кажется, проповедуете самосуд!
— Увы! Не имею права. Только уточняю факты.
— Это не факты, а предположения. Что бы я мог сделать, если бы… Хорошо, если вас это интересует… Я бы в самом деле не стал его убивать. Не так воспитан, как вы проницательно заметили.
— Польщен. Но какого же черта вы делали у Тихомирова ночью, после защиты? Зачем вы поехали туда?
— Когда?
— В то самое время, когда, по вашему первому алиби, вы сидели здесь, а по второму — еще ничего не ведали об украденных записях?
— Ну, знаете…
— Знаю.
— Что вы знаете?
— Что вы были там.
— Это неправда!
— Правда, Игорь Анатольевич, правда, — сказал Мазин тихо.
— Откуда вы знаете? — спросил Рождественский тоже негромко.
— Около двенадцати ночи вашу машину видели возле дома, причем не на стоянке, а возле автобусной остановки, в стороне.
Удивительно, но Мазину показалось, что Рождественский обрадовался:
— Но меня-то не видели!
Мазин подумал:
— Нет.
— И не могли видеть, потому что я был здесь.
— Тут имеется небольшая неувязка, вы правы, но ведь на машине нетрудно создать видимость совпадения сроков. Каких-нибудь пятнадцать минут — и вы там. Еще пятнадцать — и вы здесь.
— Остроумно. Если вы только не выдумали насчет машины.
— Нет, не выдумал.
— А кто ее видел?
— Машину видел квартирант вашего сторожа. Прокофьича.
— Я с ним не знаком.
— Возможно, но он узнал чертика.
— И только?
— Деталь характерная.
— И, по-вашему, это может считаться доказательством? Меня он не видел, номера машины не знает… Ведь не знает?
— Не знает…
— Тем более! Ему показался знакомым чертик. Я, разумеется, не эрудит в юридических науках, но, по-моему, это слабовато.
— Очень, — согласился Мазин. — Если еще добавить, что он был не вполне трезв, то вы имеете полное право отвести такого свидетеля…
— Еще бы!
— …Хотя он и сказал правду.
Рождественский разливал остатки коньяка. Рука его чуть дрогнула, и Мазин услышал, как стукнуло горлышко графинчика о край рюмки. Рождественский улыбнулся через силу:
— Вы в самом деле опытный следователь. Не хотел бы я попасть к вам на допрос всерьез.
Мазин поклонился:
— Еще раз спасибо. Однако я говорю почти серьезно.
— Вы поверили пьянице?
— Он, между прочим, офицер Советской Армии.
— Мундир? Слово чести?
— Не иронизируйте. Дело не только в этом офицере. Я бы мог ему не поверить. Но, на вашу беду, на машину обратил внимание милицейский патруль. Правил она не нарушила, однако стояла без хозяина ночью, и они записали на всякий случай номер.
— Показаний своих сотрудников можно набрать сколько угодно!
— Не будем спорить, Игорь Анатольевич. Давайте лучше выпьем за ваше алиби!
— Ну и странный же вы человек. Как любит говорить мой почтенный родитель, большой оригинал.
Рождественский поднял свою рюмку, но не выпил, а поставил снова на стол.
— Пейте, пейте, не нервничайте. Мы только беседуем, обмениваемся мыслями. Вы сообщили мне много интересного. Не мог же я остаться в долгу.
— Скажите все-таки, сколько процентов серьезного в нашем разговоре?
— Почему вы нервничаете? У вас же есть алиби.
— Да, есть. И могу сказать вам с серьезностью в сто процентов, что я не убивал Тихомирова, хотя этого подонка и стоило выкинуть в форточку. Вместо меня это сделал господь бог!
— А вы в это время разыскивали коньячок по городу?
— Совершенно верно.
— Так сказать, разделение труда? — усмехнулся Мазин. — Вот что значит воспитание! Но неужели вы не могли преодолеть себя? Разозлиться и толкнуть? А?
Рождественский глотнул коньяк залпом:
— Да-а… Теперь я начинаю понимать, что значит попасть к вам в лапы. Ведь это хуже любого костоломства, если тебе не верят вопреки очевидным фактам!
— Ну, не скажите. Именно факты и подавляют. Понимаете, я бы охотно вам поверил, но это мне абсолютно ничего не дает.
— Не понимаю, — признался Игорь.
— Одна задача подменяется другой — и только. Ведь если вы в самом деле бегали по ресторанам, а на правду это весьма похоже, потому что ваш приятель Адмирал помнит, как вы промокли под дождем, чего бы не случилось, будь вы в машине, то… это значит, что вашей машиной воспользовался кто-то другой.
Мазин поднял свою рюмку и тоже выпил коньяк до дна. Рождественский смотрел хмуро:
— Вот же неудачный день. Все одно к одному. И погодка, и матч, и с вами разговорчик.
— Пожалуй, он затянулся. Где там наша Надюша?
Рождественский ковырял вилкой зелень в тарелке:
— Все-таки, честно, неужели вы думаете, что это не несчастный случай?
— А вы?
— Я говорил.
Он выжидающе смотрел на Мазина, но тот молчал.
— Итак, — произнес Рождественский. — Значит, дело возобновляется, и мне ждать вашей повестки?
— Дело закрыто. Но не исключено, что мне придет в голову зайти к вам выпить рюмочку. Я все-таки в отпуске. А вы приятный собеседник.
Он увидел официантку и достал красную бумажку.