Владислав Петров
Покинутые и шакал
Владислав ПЕТРОВ (1956), по образованию филолог, долгое время жил в Тбилиси… Сеял разумное, доброе, вечное в школе, затем — в железнодорожной прессе. В связи с перестройкой уехал из Грузии, сейчас работает в издательстве «Текст».
Стреляли, но не очень. На всякий случай я выключил свет.
Все может быть. Наш замзав Аинька поведал вчера коллективу жуткую историю. Кто-то накапал, будто он устроил в лоджии крольчатник. Вечером к нему явилась инспекторша из санэпидемстанции, и завтра эту инспекторшу хоронят. Как в том анекдоте. Метрополиец звонит начальнику своей жены сообщает, что она сегодня на работу не придет. «А завтра?» — спрашивает начальник. «И завтра». — «А послезавтра?» — «И послезавтра». — «А после послезавтра?» — «Как, слушай, после послезавтра придет?! После послезавтра хороним!» Тут инородцы, — даже те, кто слышал этот анекдот тысячу раз, взрываются хохотом. И мы смеялись, когда Аинька а кстати его вспомнил: уж больно точно схвачен метрополийский характер. Как реагируют метрополийцы, не знаю. Думаю, что никак не реагируют, потому что вряд ли кто при них такое станет рассказывать.
Вообще-то метрополийцы почем зря инородцев не трогают, но дразнить их не стоит. А лучше — без надобности вовсе не попадаться им на глаза, особенно сейчас, когда творятся непонятные вещи с ценами и все ищут виноватых. Повышают цены — народ начинает бунтовать, и Руководство, боясь за себя, тут же дает задний ход. Понижают — сразу пустеют прилавки. Смешно, хоть плачь.
Когда метрополийская толпа собирается у Дома Руководства, мы тоже не прочь покричать: «Даешь колбасы!» — и кричали бы, но останавливает одно обстоятельство. Иногда Руководство откупается вермишелью или там скумбрией в томате из стратегических запасов, но чаще откупаться нечем — закрома пусты. Тогда как бы само собой возникает мнение, что все съели инородцы, то есть мы. И нам становится не до вермишели со скумбрией. Наш экономист Г. А-й, с его типично инородческой внешностью, однажды три часа просидел, запершись в кабинке женского туалета на проспекте Согласия, пока метрополийцы не успокоились. Они — народ отходчивый, надо отдать им должное.
Так вот, по рассказу Аиньки, инспекторшу завтра хоронят потому, что он сидит со светом в любую стрельбу и не задергивает шторы. Пуля угодила ей в переносицу. Кровь хлынула на персидский ковер, доставшийся Аиньке от бабушки, работавшей когда-то посудомойкой в иранском консульстве. Благодаря бабушке Аинька почему-то считает возможным намекать на свое родство с Грибоедовым. Но позавчера ему было не до Грибоедова. Аинька пробовал замыть пятна, они как будто исчезли, но потом, когда ковер высох, обманным путем проявились и расплылись. Теперь придется нести ковер в химчистку, но, во-первых, там его могут окончательно испортить, а во-вторых, до ближайшей химчистки надо преодолеть баррикаду и два шлагбаума у постов муниципальной милиции. К тому же химчистка на правой стороне Суверенитетской, а правая сторона Суверенитетской — это даже кошки усвоили — при обстреле наиболее опасна…
Забавно, но, пока Аинька не упомянул кошек, вся контора слушала его вполне серьезно, а Л. С., дура набитая, и после целый день надоедала ему вопросом, правду он рассказывал или нет. Аинька многозначительно улыбался и был непробиваем, как скала.
Выстрелы, стоило мне затемниться, стихли. Но рисковать все равно не следовало. На ощупь я отыскал брошенные на диване газеты и пошел в ванную. Она глухая, и это очень удобно. В ванне хранится запас воды, а поверх лежит деревянный щит с матрацем. В ногах стоит тумбочка с телевизором. Снизу, от воды, веет сыростью, но зато можно спокойно читать и смотреть телевизор. Обычно я совмещаю и то, и другое.
Я включил телевизор, но не успел экран засветиться — это процесс долгий: трубка села, а новую не достать, — как где-то рядом ухнул взрыв. О-о-о! Тут никакой светомаскировкой не спасешься. Первая реакция — вырубить из противопожарных соображений телевизор и прижаться спиной к несущей стене, как учили на курсах гражданской безопасности. Но до стены я не доскакал, потому что понял: не взрыв это, а шалит неисправный кран у соседа слева. Идиот, руки не к тому месту приклепаны, прокладку заменить не может, из-за него газеты в ванне утопил.
Пока я отодвигал щит, они основательно раскисли. «Свободную Метрополию» на инородческом я развесил на водопроводных трубах, а прочие скомкал и кинул в угол. Когда лег, перед глазами закачался мокрый газетный лист с перевернутыми вверх ногами заголовками: «Инородии опять задерживают поставки горючего» и «Я сохраню Метрополию в сердце!..» Изложение второй заметки я уже слышал по радио. Знаменитый инородческий поэт Ев. В., совершивший блицкруиз по Метрополии, расхваливает солнце метрополийского неба, терпкость метрополийского вина и терпимость метрополийцев к инородцам. Он несколько раз повторяет рядом два слова — «терпкость» и «терпимость», ему видится в этом какой-то смысл. Бог ему судья! Надеть бы на Ев. В. шкуру инородца — интересно, как он тогда запоет?! Да ведь не захочет, рогом упрется, хоть железной рукой загоняй его к этому счастью.
А жаль: мастеру художественного слова не вредно было бы познать изнутри эту сторону жизни. И любому метрополийцу — не вредно. Стать инородцем просто: запись в пятой графе изменяется с потерей метрополийской прописки, и, значит, достаточно переселиться с родины предков. Куда — не важно. Родина предков — суть Метрополия, все остальное — Инородии. Поначалу, как образовался Союз Свободных Суверенных Метрополий, возникало немало путаницы, но постепенно народ привык. Те, кто оказались в метрополийцах, — а их подавляющее большинство, — привыкли без труда и считают нынче сие изобретение гениальным. Прочие привыкать не хотели вовсе, кое-кто даже за оружие схватился, но — сила солому ломит, и инородцы признали себя инородцами. Слухам о глубоко законспирированной инородческой организации я не верю — вся наша оппозиция метрополизму начинается и заканчивается кухонной болтовней. Кому же совсем становится невмоготу, те берут ноги в руки и действуют согласно популярному во всех Метрополиях лозунгу «Чемодан — вокзал — Инородия!». Если повезет, запишут в беженцы, дадут работу, какое-никакое жилье и прописку, а с ней новую запись в пятой графе; если не повезет — придется помыкаться.
Разбудили меня взрывы за стенкой. Значит, сосед встал и умывается. А мне можно поваляться, потому что никуда не идти. Раз в две недели по воскресеньям мы всей конторой собираемся у кого-нибудь дома и тем как бы пытаемся доказать, что бытие не определяет сознание. Плевать, дескать, мы хотели на то, что творится вокруг, дескать, выше мы всего этого. Сегодня моя очередь, то есть — моей квартиры. Моя задача — прибрать, занавесить окна до полной светонепроницаемости и занять у соседей стулья. И еще: если удастся, купить хлеба. Остальное, что по карточкам, каждый принесет с собой. С выпивкой будет по-королевски: во-первых, У. Ю. добыл полтора литра спирта — говорит, будто слил на станции из цистерны, но я не верю: хиловат У. Ю. для таких подвигов; во-вторых — это уже мой личный сюрприз, — на кухне под раковиной у меня стоит полиэтиленовая канистра с настоящей изабеллой. Это подарок тети М., соседки-метрополийки, которая знает меня с рождения. Когда-то родители подкармливали ее с детишками: мой отец директорствовал на металлургическом комбинате, его месячная зарплата равнялась годовой пенсии, которую тетя М. получала за мужа, погибшего на Глупой войне. А теперь тетя М. помогает мне. Ее сын — важная шишка в Обществе защиты метрополийской нации, настолько важная, что распоряжается дополнительными талонами. Через тетю М. кое-что перепадает и мне. А сынок ее — мерзкий тип и, по-моему, законченный фашист — одно место работы чего стоит! На улице я стараюсь его не узнавать, но недавно мы столкнулись на лестнице, и пришлось любезничать. Хорошо еще, что рядом бабахнуло и посыпавшиеся на головы стекла прервали наш крайне оживленный разговор. Потом выяснилось, что взорвалась котельная при бане, а почему — Бог весть. Слухи витают самые невероятные. Если набраться смелости и выйти на балкон, можно увидеть, что от той бани осталось…
Но на улице постреливают, и на балкон мне совсем не хочется. Я еще не спятил подобно Шу-цу. Тот бы с утра до вечера гарцевал над печальными развалинами. А я лучше поваляюсь.
Я вытянулся и большим пальцем правой ноги достал клавишу телевизора. Метрополийские программы я не смотрю, у меня и антенна на них не настроена, но здесь у нас принимаются две инородческие. Я люблю их уже за то, что они частенько кусают наших метрополийцев. Правда, последствия этого мне нравятся куда меньше самих передач. Дело в том, что метрополийцев от антиметрополийских программ за уши не оттащишь: пыхтят, как перегревшиеся чайники, но — смотрят! Площадь у Дома Руководства и та пустеет. Но не успевают отмелькать последние кадры, как толпа снова выплескивается на улицы и, забыв на время о пшенке-тушенке, требует одного лишь — наказать клеветников-инородцев. В такие часы на улицах лучше не появляться, и мы забиваемся в щели, а Руководство, обычно сидящее в щели, наоборот, возникает на правительственном балконе, упакованном в пуленепробиваемое стекло, солидаризуется с народом в его справедливых требованиях и обещает наказать соответствующую Инородию чем-нибудь вроде прекращения поставок фиг и фиников, которые Метрополия получает по бартеру в обмен на изделия народных промыслов и реэкспортирует в Инородии.
Засветившись, экран явил инородческих депутатов, спорящих о налогах и степенях свободы личности. Особенно усердствовал один, грузный, в мешковатом костюме, к месту и не к месту поминавший осознанную необходимость. Остальные морщились и безуспешно пытались его перебить. Наконец, должно быть умаявшись, он откинулся в кресле и сказал: «Да что тут говорить, ясно все!..» Что ему ответили, не знаю, поскольку нога, перед тем пару раз промахнувшись, попала-таки на клавишу. Телевизор булькнул и продемонстрировал взрыв сверхновой. Теперь она будет рассасываться не меньше часа.
Некоторое время я развлекался, читая висящую вверх ногами высохшую и пожелтевшую «Свободную Метрополию», и сделал вывод: когда читаешь метрополийскую прессу вверх ногами, она не так раздражает. Потом я едва снова не заснул, но почувствовал голод. Сразу вспомнился Портос, наставлявший Мушкетона словами: «Кто спит — тот обедает». Пока я раздумывал, стоит ли следовать мушкетерскому совету, сон отступил. Я спрыгнул со щита, схватил веник и сделал пяток выпадов в направлении прикнопленного в головах ванны плаката, на котором орангутанг облапил сладострастно всеми четырьмя конечностями грудастую блондинку. Придав себе таким образом бодрости, я пошел на кухню. Окно здесь до половины загорожено куском листовой стали. В пасмурные дни, как сегодня, темновато, зато — надежно. Я не оригинал: вон Л. Э., живущий в шанхае-самострое, умудрился обложить стены своей халупы плитами с разбитого БТРа.
Закусив гороховой колбасой, я для полноты счастья решил позволить себе чашечку кофе. Сын принес вчера тете М. полкило, и она отсыпала мне от щедрот своих. Умением варить кофе я обязан науке Вовадия, моего давнего приятеля. Вовадий — бездельник-профессионал. В стародавние времена родители, дабы уберечь его от службы в армии, купили ему вялотекущую шизофрению. Приобретение оказалось удачным. Вовадию назначили пенсию, которая сохранилась и в метрополийском исполнении. Но платят немного — как раз столько, чтобы отоварить карточки. На кофе, до которого Вовадий большой охотник, не хватает. В связи с этим его длинный нос так натренировался, что чует кофе в чужом кофейнике за тысячу верст. Не шучу. Но выдающийся нюх — не главный талант Вовадия. С пенсионной скуки он обнаружил в себе способности к малеванию лозунгов и с тех пор, как на жгучие призывы опять повысился спрос, мог бы этим хорошо зарабатывать. Через тетю М. я составил ему протекцию в Общество защиты метрополийской нации, но увы: рожденный ползать, летать поленится.
Согласно рекомендациям Вовадия, я перемалываю кофе дважды, нет — трижды! Чем мельче — тем лучше. Я люблю кофе по-турецки: густой, черный-пречерный, горьковатый и обязательно из малюсеньких чашечек — есть у меня такие чашечки, сейчас я помою такую чашечку! — и чтобы запивать ледяной водой. Но… фиг мне ледяная вода! Мой холодильник вышел из строя на заре Метрополии. Не успел я стать в очередь, как был принят Закон о Приоритете, и очередь распалась на две части. А внутри каждой — льготные подочереди ветеранов Большой и Глупой войн, жертв конфликтов, многодетных матерей и матерей-одиночек, граждан особо полезных обществу и прочая, прочая, прочая. В настоящий момент я пребываю в середине двенадцатой тысячи по списку обшей инородческой.
Огонек под кофейником слабый-слабый. Газеты полны утверждений, что газодобывающие Инородии, предчувствуя холодную зиму, заранее хотят приучить метрополийцев к недопоставкам топлива. Огонек слабый, но отходить от плиты нельзя. Вдруг прибавят газ, и облачко пенки прольется нежно-коричневым дождиком. Под дулом автомата не отойду, пусть из пушки в окно палят — не отойду.
Я наклонился над кофейником, разглядел первые пузырьки, и — в дверь позвонили. Поневоле вздрогнешь. Я никого не жду: знакомые о визитах предупреждают по телефону — кому охота зря мотать концы по городу да еще с риском нарваться на стрельбу. Тетя М. — та стучит в стену. Выходит, звонят чужие, а от чужих ничего приятного ждать не приходится. Особенно если ты, инородец, живешь один в отдельной квартире, а есть метрополийцы, прозябающие в самострое. Уже упоминавшийся Г. А-й, на редкость невезучий мужик, месяца три назад, придя домой с работы, поцеловал в своей двери чужой замок. Теперь он живет в общежитии, а семья его мыкается без прописки в Инородии. Нет прописки — нет шансов изменить запись в пятой графе. В беженцы их тоже не зачисляют, поскольку, заполняя в фильтрационном пункте анкету, жена Г. А-го сдуру указала, что ее муж по-прежнему работает в Инородии, то есть нашей Метрополии, где мы инородцы.
Пока я соображал, что делать, раздался второй звонок. Я заставил себя преодолеть слабость в коленках, взял тупой, но зато длинный кухонный нож и на цыпочках подобрался к двери. Она у меня крепкая, металлическая, с перископическим глазком — на случай, если кто захочет стрельнуть через него.
Я глянул в глазок и увидел печальную физиономию квазишизика Вовадия. Ну, это уже мистика — он у меня больше года не был, недаром я его сегодня вспоминал! Как тут не поверить в его выдающийся нюх… Кофе! Господи! Кофе! Узрев в глазок безобидного Вовадия, я вновь обрел способность ощущать окружающий меня мир, и в том числе — обонять его. Пахло горелым кофе!
Я кинулся на кухню, выключил газ под кофейником, по стенкам которого сползали неаппетитные черные язычки, и только после этого вернулся к двери. Отпер оба врезных замка, набрал шифр на накладном цифровом, подождал, пока он отыграет первые такты «Оды к радости» и раздастся щелчок, сигнализирующий, что можно открывать. Но Вовадия на лестнице не оказалось: он, конечно, подумал, что меня нет дома.
Моя квартира на девятом этаже, лифт не работает. Я прикинул: Вовадий еще спускается. Придется выходить на балкон, иначе совесть замучает, если с ним сегодня что-нибудь случится. Вообще-то я преувеличиваю опасность. В шестнадцатиэтажке справа в двух местах полощется белье. А метрополиец с пятого этажа — мне сверху это хорошо видно — сидит, прячась за перилами, на маленькой скамеечке и покуривает в свое удовольствие. Тоже, наверное, орел наподобие нашего Шу-цу. Выстрелить могут и с крыши соседнего дома, а пуля, как известно, дура, она записей в пятой графе не разбирает.
Ну да ладно, если и дальше топтаться в нерешительности, то можно Вовадия совсем упустить. Открываю балконную дверь и — хочешь, не хочешь — высовываюсь над перилами и смотрю вниз: улица пустынна, только из переулка выворачивает рейсовый автобус с закрашенными окнами. Впрочем, никогда не знаешь, что это — обыкновенный автобус или приманка для вольных стрелков. Замалеванные стекла вполне могут оказаться закамуфлированной броней, за которой скрывается подразделение Национального особого отряда — Эн-два-О, как зовут его в народе. Если кого и боятся любители пострелять — так это эндваошников. Правда, их все боятся, а в особенности — инородцы, хотя инородцев эндваошники как бы не замечают. Не то что муниципальная милиция…
К счастью, Вовадий не заставил себя ждать. Он появляется из подъезда, и я ору: «Вовадий!» — подавляя искушение сейчас же присесть на корточки. Но понимаю: если присесть, Вовадий не поймет, откуда зову его, и придется кричать снова.
Но Вовадий не догадывается посмотреть вверх. Он вертит головой по сторонам, замечает автобус: перебегает через улицу. Я снова кричу и делаю отчаянные знаки: давай, мол, сюда. И вижу: метрополиец с пятого этажа привстал со скамеечки: выставил над перилами любопытную голову; под курткой у него десантный бронежилет — отличная вещь: легкий, гибкий, такой недавно где-то раздобыл Аинька.
На ходу Вовадий оборачивается и теперь находит меня глазами, но вместо того, чтобы остановиться, неопределенно машет рукой и бежит по дорожке между домами к станции метро.
Я возвращаюсь в комнату и прокручиваю в памяти картинку: улица с ползущим автобусом, белые лаги простыней на шестнадцатиэтажке, метрополиец в бронежилете и одинокая фигурка, убегающая по дорожке, покрытой желтыми листьями. Точно: убегающая! Чего-то Вовадий испугался…
Догадка оставила неприятный осадок. Соображая, что все это значит, я соорудил бутерброд с гороховой колбасой и перелил в кружку остывший кофе. Ни до чего умного при этом я не додумался и стал жевать.
От еды и размышлений меня отвлек телефонный звонок. Я поднял трубку и в ответ на свое «алло» услышал молчание, если, конечно, молчание можно услышать. На том конце провода кто-то дышал. Я предположил, что это Еленя набралась смелости, но в последний момент смелость ей отказала. Мои планы в отношении Елени исключали болтовню по телефону, посему я поспешил вернуть трубку на рычаг. Рука уже описывала дугу, когда до меня донеслось:
— Срочно уезжай из города!
И — гудки отбоя. Похоже на голос Вовадия, но уверенности в этом не было. И потом: Вовадий не сомневается, что все телефоны прослушиваются КМБ, а в этом звонке… А что, собственно, в нем такого, что может заинтересовать каэмбэшников? Все больше напоминает глупую шутку, если… если звонил не Вовадий. В противном случае странный финал неурочного визита вкупе с этим звонком… Чертовщина! Ничего не понять, но на душе тревожно. Настроение испортилось, и я начал поругивать Вовадия, столь неожиданно сломавшего мою безмятежность.
Кофе получился дрянь. Я допил его без энтузиазма, лишь под конец вспомнив про малюсенькие чашечки и недоступную ледяную воду. Еще полчаса назад я предвкушал, как заполню время до обеда: прикрою глаза, отключу слух, усядусь в кресло, задрав ноги на спинку стула, и ни о чем, абсолютно ни о чем не буду думать — то есть отрину суровую действительность и приобщусь, согласно терминологии кришнаитов, к духовному блаженству. Но теперь, когда в душе засело беспокойство, приобщение выглядело проблематичным. Требовалось чем-то занять себя. Я согрел воду и принялся полоскать запылившиеся от совершенного неупотребления тарелки. А чтобы скучно не было, врубил радио. По утрам обычно крутят современную музыку, но сегодня транслировалась пьеса на метрополийском. Поскольку я включил ближе к концу, то так и не понял, в чем там дело.
Скоро выяснилось, что напрягался я зря, потому что почти без перерыва та же пьеса пошла на инородческом, словно сие не пьеса, а речь премьера или выступление Г. З. К. Уже только поэтому следовало послушать.
Радиопьеса называется «Деус-махина». Эта самая махина, то есть машина, спрятана в Правительственном доме. «А кто ее построил? И зачем?» — спрашивает главный герой. «Никто, — отвечают ему. — Она была всегда. А зачем — неизвестно». — «Значит, она — Бог!» — говорит герой. «Да, да…» — вроде бы утвердительно, но тоном, оставляющим простор для выводов, отвечают ему. А народ живет худо: нет еды, нет одежды, самого элементарного нет, деньги ничего не значат, про свободу говорят много и все, кому не лень, но люди исчезают средь бела дня прямо на улицах. Ко всему — разражается эпидемия непонятной болезни, что-то наподобие цинги. У Правительственного дома собирается толпа: требуют справедливого распределения детского питания. Как всегда в таких случаях, находятся горячие головы. «Разрушим цитадель рабства!» — кричат они. Наш герой среди них, он чист и готов на самопожертвование. Но кто-то называет их провокаторами, кричит, что в Правительственном доме полно солдат и они будут стрелять. Люди готовы отступить, но тут в толпе раздается взрыв: сработало устройство, принесенное кем-то из митингующих. Слышно, как стонут раненые. Чем дальше от места происшествия, тем больше уверенность, что взрыв — дело правительственной службы безопасности. Толпа надвигается, летит первый камень в зеркальные стекла Правительственного дома. Наш герой впереди, он готов погибнуть. Люди врываются внутрь, бегут по широким лестничным маршам. Но никто не стреляет. В Правительственном доме пусто, вообще никого нет, ни одного человека. Только где-то в глубине, за анфиладой залов, под прозрачным гигантским куполом мерно шумит Деус-махина, мигает разноцветными лампочками. Толпа обступает ее, стоит, недоумевая.
И вдруг — истошный крик! — голос нашего героя: «Бей!» Это — как сигнал. Толпа визжит, крушит Деус-махину. Сквозь визг прорастает музыка, тревожная и неясная: отдельных инструментов не разобрать, и только слабая ниточка флейты угадывается в хаосе звуков. И вот — поет одна флейта, чисто и зловеще, и резко обрывается. И звучит голос — это голос Деус-махины. Оказывается, она создает поле, которое держит всех и каждого в стабильном состоянии. Если ее отключить, все распадутся на какие-то там частицы. И она говорит, что прекращает существование. Не потому, что ее бьют арматурными прутьями, — ее невозможно сломать. Просто она заскучала, ей надоело, просто надоело — без объяснений. И все: легкий щелчок — она выключилась. Больше нет никого и ничего нет. Тишина.
Мне потребовалось минут пять, не меньше, чтобы прийти в себя. А пока я размышлял, радио сообщило, что пьесу повторят в восемнадцать часов.
Инородцы — кто в большей, кто в меньшей степени Акакии Акакиевичи. Такова уж специфика инородческого существования, что всякое непонятное событие истолковывается нами не в лучшую сторону. Вот и мне что-то нехорошее представилось — неясное, без формы, цвета и запаха, но крайне неприятное. Чтобы сверить впечатления, я стал звонить сослуживцам. Вообще-то, учитывая вероятность прослушивания телефонов, дело пустое — никто всерьез говорить не захочет. Но, если вдуматься, коль скоро Комитет по охране гласности разрешает такие пьесы, то и криминала в их обсуждении быть не должно. Впрочем, я не дозвонился: никаких гудков, тихо везде, как в могиле. Телефонная связь в Метрополии действует из рук вон.
В начале второго я совершил неудачную вылазку за хлебом. В двух ближних к дому магазинах не оказалось ни крошки, но вились спирали скучающих очередей, а ехать в центр я не решился. Мораторий на стрельбу — штука зыбкая, тем более что часть группировок отказалась участвовать в соглашении. К тому же мораторий заканчивался в три, к метро я подошел без пяти два, а хлеб могли не завезти и в центре.
Я не спеша добрался до дома. Не потому что гулял, а потому что металлическая пластина, вшитая в куртку, при быстрой ходьбе больно упиралась под правую лопатку. В половине третьего, однако, я уже вдевал ноги в домашние тапочки. Где-то на окраине, несмотря на мораторий, постреливали.
Кусок вчерашнего хлеба у меня имелся. Я пообедал консервированными сосисками, которые по причине давно вышедшего срока годности беречь не стоило, переволок телефон в ванную, улегся на щит и стал набирать по очереди номера участников предстоящего застолья. Когда наконец удалось пробиться к У. Ю., палец, крутивший диск, едва не обзавелся волдырем. Радио У. Ю. не слушал, он ответил, что у него нет радиоточки. Я попросил его купить хлеб, а сам свернулся уютным калачиком и задремал под звуки далекой-предалекой стрельбы.
Проснулся я в тишине и не без труда сообразил, что это вечерний мораторий. Пришлось срочно вставать и браться за окна. Черную бумагу и кнопки я заготовил заранее, так что обернулся быстро — в два слоя заделал, и в комнатах, и на кухне. Потом сбегал к тете М. за стульями, расставил их вокруг стола, но предварительно вытащил из-под стола ковер. Стулья стульями, но сколько помню, у меня компания всегда располагается на ковре. Ничуть не хуже, чем за столом, и головы ниже подоконника, стеной защищены.
В шесть часов я включил радио, но вслушиваться в метрополийскую речь вдруг расхотелось. Приемник лопотал сам по себе, а я взялся за веник и принялся подметать коридор, между делом прикидывая, кто сегодня у меня появится. Я как раз добрался до У. Ю., когда из динамика донеслось эхо взрыва и крики про агентов службы безопасности, на которые наложилась автоматная очередь, взрезавшая мораторий за окном. И я неожиданно вспомнил, что радиоточка у У. Ю. есть: сам видел у него на кухне трехпрограммный приемник. А как вспомнил, так вспотела спина и возникло ощущение, что кто-то целится мне в затылок. Я все понял! Сочинение про Деус-махину — это вроде теста на благонадежность, невод, заброшенный наугад. Народ начнет обсуждать, болтать… КМБ, конечно, прослушивает телефоны, а телефоны инородцев в первую очередь. Достаточно мелочи, например, кто-нибудь сравнит Правительственный дом с Домом Руководства, и его сразу на карандаш… Вот почему У. Ю. соврал мне, когда я спросил его про радио! Вот гусь лапчатый, с ходу догадался! Но пусть даже это и тест — не так страшен КМБ, как наш брат, инородец, его малюет. И страхи мои беспричинны: чего мне, лично мне, бояться? Не КМБ мне надо бояться, а себя самого, собственной мании преследования. Того, что свихнусь на этой почве, надо бояться!..
В дело вступила флейта, и тут же ее заунывную песню рассек звонок. Я выдернул вилку из розетки, словно не желал, чтобы меня застукали за слушанием официального метрополийского радио, и пошел открывать, заскочив по дороге на секунду в ванную. Через глазок я увидел А. И. Вглядываясь в свое отражение в глазке, он поправлял узел на галстуке.
— Красиво тирлиликает, — сказал А. И. по поводу «Оды к радости» и вступил в квартиру.
А. И. — презабавнейшая личность. Он трудится у нас старшим инспектором, но на работе появляется крайне редко и никогда — трезвым. Его парадно-будничная одежда — желтый пиджак с кожаными налокотниками, галстук в горошек, бордовые брюки в крупную синюю клетку и туфли на высоких каблуках. Прической и ростом А. И. — вылитый Наполеон. На зиму он отращивает карло-марксовскую бороду, утверждая, что так экономит на шарфиках. В этом году, впрочем, он с бородой запоздал — на дворе начало ноября, а щеки А. И. покрывает хилая трехдневная поросль. Не удивлюсь, если он лишь недавно, случайно не напившись, обнаружил на трезвую голову, что мы движемся не к лету, а к зиме.
Пока я запирал дверь, А. И. добыл из заднего кармана брюк плоский пузырек из-под шампуня.
— Не желаешь? — спросил он.
— Желаю! — ответил я. — Требуется устранить дисбаланс в душе. Кинуть что-нибудь на противоположную чашу весов.
— То есть вылить, — уточнил А. И. и сосредоточился на крепко завинченной пробке; интересоваться той чашей, из-за которой нарушилось равновесие, он не стал, и я замолчал, хотя секунду назад собирался завести разговор о Деус-махине.
В пузырьке оказалась приличная лимонная водка; А. И. горазд на такие штуки: какой еще сосуд способен уместиться в кармане брюк? С тех пор как жена отказала А. И. от дома, он кочует по знакомым и все свое носит с собой. Иногда он ночует в конторе, куда проникает через окно, и даже умудряется приводить дам. Так, во всяком случае, считает наш шеф, обнаруживший на конторском диване подозрительные пятна. Шефу оно, конечно, виднее.
— По второй? — предложил А. И. и достал из внутреннего кармана пиджака газетный сверточек. — Закуска у меня королевская!
Ну да: еду А. И. признает только в виде закуски. Он живет без карточек; люди, узнав об этом, делают большие сочувственные глаза. А. И. живо откликается на сочувствие, но рассказывает о своей беде столь длинно и запутанно, что мало кто способен дослушать его до конца и тем более понять. По-моему, ему просто неохота связываться с государством, и он предпочитает питаться дружескими подаяниями. Вот и сейчас из сверточка явились кусочек колбасы, комочек винегрета, вареная картофелина и еще какой-то продукт, чье происхождение на вид определить невозможно, а попробовать у меня лично рот не откроется. Словом, еда под названием пища.
А. И. ухватил щепотью винегрета, посмотрел задумчиво пузырек на свет и сказал:
— Ну что, по последней? Ибо единственный, но, увы, существенный недостаток плоских и гибких шампуневых пузырьков — их невеликая вместимость.
Когда последняя благополучно проскользнула по пищеводу, я включил погромче приемник и шепотом рассказал А. И. о Деус-махине и хитропопом У. Ю. Он выслушал внимательно, но под конец заявил, что ему наплевать, и предложил выпить вина, поскольку он все равно уже узрел канистру под раковиной. Чуткости к окружающим у А. И. всегда было не больше, чем у фонарного столба. Приемник тем временем неожиданно выдал знаменитое метрополийское многоголосье.
— Обрежь ему хвост по самые уши, — флегматично сказал А. И.
Я обрезал хвост с ушами и нырнул под раковину, но едва дотронулся до канистры, как снова позвонили. По дороге к двери я взглянул на часы. До окончания моратория оставалось двадцать две минуты, но уже доносилась густая пальба. И как только они разбирают своих и чужих? Я, конечно, не имею в виду тех, кто стреляет во всех подряд.
«Ода к радости» приветствовала Аиньку, Г. А-ого, Шу-цу и Л. С. Причем Шу-цу и Л. С. с порога принялись поносить метрополийцев на чем свет стоит. В нашей среде такие речи давно уже считаются дурным тоном: ничего в них невозможно сказать нового, того, что кем-то из нас когда-то сказано не было. Но что взять с Шу-цу и Л. С.?! Шу-цу горяч, у него гигантский зуб на метрополийцев с тех пор, как он служил прапорщиком в союзной армии, изрядно нахлебавшейся, расплачиваясь за свинство политиков. Стоит какому-нибудь метрополийцу косо посмотреть на Шу-цу, так жди беды. Шу-цу всегда выступает с открытым забралом. Не счесть, сколько раз он попадал в милицию, а там, ясное дело, величают инородческой свиньей и награждают тумаками. С каждым таким происшествием Шу-цу озлобляется все больше. А Л. С. — дура, и этим все сказано. По любому поводу, а поводов метрополийцы дают хоть отбавляй, она доводит себя до истерики. Вот и сейчас она достает из сумочки сложенную вчетверо сегодняшнюю «Свободную Метрополию» и начинает читать:
— «Метрополия в опасности! Инородцы свили гнездо в самом сердце ее. Откройте, люди, глаза, откройте! Ибо пришел враг, он стоит на пороге, и мы должны дать ему надлежащий ответ. Они должны быть выжжены каленым железом, эти продажные люди, предатели без роду и племени. Сила на нашей стороне, метрополийская нация — я верю! — сметет всех предателей, пригревшихся на груди нашей земли-матери, и всех призовет к ответу…»
Тут голос у Л. С. сорвался и полились слезы. Я поспешил на кухню за водой и увидел, что А. И. сражается с канистрой. Я воззвал к его совести. Не поперхнувшись, он допил стакан и дал слово, что больше не будет.
Когда я прибыл с водой, Л. С., уже без пальто, полулежала в кресле и с тихим стоном сообщала, что пойдет сейчас к Дому Руководства и совершит самосожжение. На нее никто не обращал внимания, а мне захотелось полезть в карман за спичками.
В другом конце комнаты Шу-цу, потрясая той же «Свободной Метрополией», кричал:
— Да вы посмотрите, что они говорят. Посмотрите, что несет эта сволочь Н-зе! Послушайте только! — и он читает:
«Мало иметь метрополийскую фамилию, мало говорить по-метрополийски, мало быть метрополийцем по рождению, надо еще и думать, как метрополиец. Лишь такие люди могут жить на нашей земле. А захотят ли инородцы думать, как мы, и как проконтролировать это? Кто даст гарантию, что не зреет среди них заговор с целью вернуть метрополийскую нацию в положение служанки у разъевшихся пришлецов с чужих земель?»
Шу-цу уронил газету на пол и разорвал ее ногами.
— Долго мы будем терпеть это издевательство?! Долго, я вас спрашиваю?! Их же стрелять, гадов, надо, стрелять, стрелять, стрелять!..
Г. А-й подмигнул мне, и мы, стараясь не привлекать внимания, выбрались на кухню, оставив Аиньку на растерзание двум страдальцам. А. И., увидев нас, попытался спрятать налитый на три четверти стакан в карман, забыв, очевидно, что это не пузырек из-под шампуня. Мы отобрали у него канистру, и Г. А-й наконец поведал мне причину столь яростного возбуждения Л. С. и Шу-цу. Вчера парламент обсуждал поправки к Закону о Приоритете, и М. М., философ и идеолог метрополизма, неожиданно выступил, как написали газеты, против справедливого углубления приоритетных прав метрополийской нации. Само выступление М. М. в печать не попало, зато стенограмма отповедей, обрушившихся на М. М., заняла в «Свободной Метрополии» две полосы.
— Тоже мне, пердун старый! Интересно, какая муха его укусила? — сказал я.
— Совесть заела. Но лучше бы он молчал, — ответил Г. А-й.
— Уже митингуют? — понял я его с полуслова.
— Еще как! Чучело М. М. сожгли. А Н-зе сказал с балкона, что как раз из-за таких предателей, как М. М., метрополийцы живут все хуже и хуже, и предложил судить М. М. общественным судом.
— Бедный М. М.! Вот уж не ожидал, наверное.
— За что боролся, на то и напоролся. Очень он нас с тобой жалел!
Да уж… Я вспомнил, как лет пять назад, когда М. М. все время был на виду, я ненавидел его за выступления, которые, я и сейчас уверен, стали одним из катализаторов, превративших аморфную массу в гордых метрополийцев. В сущности, он и Г. З. К. делали одно дело.
Прямо под окнами хлопнул пистолетный выстрел.
— А что Г. З. К.? — спросил я. — Любопытно, как он отреагирует.
— Пока молчит. Но что удивительно: эндваошники куда-то исчезли. Еще до проступка М. М. Я у всех наших спрашивал: никто их не видел.
— Странно…
Основу Эн-два-О в свое время составила личная охрана Г. З. К. В дометрополийские времена Г. З. К. был поэтом, написал чего-то такое, что не понравилось тогдашним властям, и угодил в исправительный дом. Оттуда он вернулся национальным героем, толпа несла его на руках и пела метрополийский гимн. Г. З. К. выглядел преглупейше, потому что ничего такого не ожидал. Однако он быстро сориентировался и при этом изловчился не остаться калифом на час. Переквалификация в трибуна прошла на удивление быстро и безболезненно, ибо поэт, насколько я понимаю в метрополийском, он был плохой, а болтун оказался отменный. Метрополийцы слушают его, как зачарованные, толкуют так и этак и писают кипятком в восторге от его мудрости. А по-моему, он обыкновенный жулик с замашками мессии. Чего только стоит история с покушением. Какая-то женщина-инородка влезла на трибуну, с которой Г. З. К. произносил речь, и набросилась на него с кинжалом. Удар был направлен прямо в сердце, но, к счастью, во внутреннем кармане пиджака Г. З. К. всегда хранит фотографию матери, и лезвие пришлось точно в рамку из слоновой кости. Умопомрачительно красиво: слоновая кость, скользнувший по ней кинжал и кровь, проступившая из царапины сквозь белоснежную рубашку. Покажите мне другого любящего сына, который носит с собой фотографию матери в рамке, вероятно, для того, чтобы, оказавшись в каком-нибудь помещении, тут же приколотить ее к стене. Личность коварной инородки так и осталась невыясненной, и вообще про нее почему-то сразу забыли, но зато вокруг Г. З. К. возникла добровольческая охрана, сплошь из деревенских выходцев. Тогда же Г. З. К. объявил, что никогда не войдет в Руководство, не способное обеспечить безопасность граждан, но будет по возможности помогать ему в благих начинаниях. Так, в порядке помощи, образовался Эн-два-О, странное, никому не подчиненное формирование — в отличие от многочисленных вооруженных группировок, строго организованное и действующее открыто. Метрополийское Руководство от Эн-два-О поспешило отмежеваться, а КМБ даже чего-то там грозное заявил, но все спустилось на тормозах, и эндваошники стали неотъемлемой деталью нашего пейзажа. Г. З. К. все это как будто и не коснулось, он по-прежнему продолжает витийствовать и не отказывает себе в удовольствии говорить от имени народа. Логикой свои речи он не перегружает, но толпе логика и не требуется — она себя тем самым народом как раз и считает, а народ, и коню понятно, никогда не ошибается. Он — от безусых юнцов до матрон постбальзаковского возраста — носит значки-блюдечки с физиономией Г. З. К. и вздымает кулаки на митингах. Метрополийский обыватель Г. З. К. обожает, инородцы, соответственно, Г. З. К. ненавидят, у многих перед ним прямо-таки первородный страх. Его двусмысленности наподобие «будет дождь — будет мокро» истолковываются инородцами просто: останется, мол, от нас мокрое место…
— Что-то ребята запаздывают, — сказал Г. А-й. — Мораторий десять минут как закончился.
Смешно: мы хватаемся за мораторий, как за соломинку. А пальба уже с полчаса идет такая, словно сошлись два полка. Где-то в центре стреляют. Похоже, у Дома Руководства заварушка. Как бы ребята и в самом деле не пострадали.
Но — слава Богу! — звонок! Пришли Еленя и На-та в сопровождении Л. Э. и П. Б., нашего шефа. У встречающих вытянулись лица: незваный шеф хуже всякого инородца. Тем не менее в коридоре занялась суета. Л. С., вдруг расхотевшая самосжигаться, стащила с П. Б. плащ, А. И. с солдатской прямотой предложил ему выпить, а Аинька, для его чинопочитание есть образ жизни, взял его под руку и повел в комнату. В душе я возблагодарил Аиньку, добровольно взвалившего на себя функции хозяина. Чтобы не участвовать в этом празднике подхалимажа, мы с Г. А-им вернулись на кухню. За нами явились Л. Э. и А. И., причем последний мурлыкал что-то веселое.
— Теперь Орлосел ни капли не выпьет, — сказал он. — Здорово я его поймал!
Орлосел, как можно догадаться, гибрид орла и осла. Гордая крючконосая птица отражает внешнюю сущность нашего шефа, а длинноухое непарнокопытное — внутреннюю. П. Б., несмотря на свои шестьдесят девять, способен вылакать, не моргнув, литр водки. Но он изображает аристократа, для которого пить, едва сняв пальто, — моветон. А. И., тонкий психолог, когда дело доходит до выпивки, потому и пристал к нему со стаканом в коридоре. Расчет вышел точный: шеф, чтобы отделаться от А. И., сказал, что у него шалит печень. Ха-ха! Теперь он весь вечер будет пыжиться, но из принципа не возьмет в рот ни капли.
Мы перекинулись негромкими репликами по поводу шефа, и Л. Э. — на воре шапка горит! — стал оправдываться, говоря, что привел его совершенно случайно. Оказывается, он, У. Ю. и дамы договорились встретиться у станции метро «Площадь Независимости», в ста метрах от Дома Руководства. Предприятие рискованное, но все четверо выглядят как стопроцентные метрополийцы и шпарят по-метрополийски без акцента: поди узнай в них инородцев, если документы не спрашивать. Зато риск окупается: там каэмбэшников, как собак нерезаных, и эндваошники патрулируют — так что в смысле стрельбы почти безопасно. Без приключений они дождались друг друга и уж двинулись к эскалатору, когда У. Ю. вспомнил, что я просил купить хлеб. Он выбежал в магазин, который в двух шагах от метро, а Л. Э. с дамами остался в вестибюле. Только У. Ю. вышел, как со стороны Дома Руководства раздались автоматные очереди и в метро в панике повалила толпа. Людской поток смел их на эскалатор и тут столкнул с П. Б. Когда начали стрелять, Орлосел, живущий рядом с Домом Руководства, тихо-мирно направлялся домой и был затянут в метро, как в воронку. Бедняга намеревался засесть под землей и ждать, пока наверху закончится светопреставление, но На-та, добрая душа, пожалела его и предложила составить им компанию.
— Баба — дура, штык — молодец! — сказал по этому поводу А. И. и захохотал, радуясь собственному остроумию.
Г. А-й, у которого после отъезда жены озабоченность отпечатана на лице, мгновенно отреагировал на бабу-дуру историей, как он на прошлой неделе трахался с Л. С. Детали там забавные, но слушали со скукой: во-первых, он рассказывал это в третий раз, а во-вторых, покажите мне того, кто с Л. С. не трахался! Есть верные сведения, что даже Орлосел отметился.
Вообще-то мне этот порнографический треп не нравился. Знал я: еще немного — и разговор перекинется на Еленю. Ей вслед Л. Э. стойку делает, и Г. А-й слюнки пускает, и отсутствующий У. Ю. тоже, кажется, не прочь пристроиться. А Еленя, чувствую — чувствую, черт возьми! — не равно дышит ко мне, да и я… Но не стоит приплетать высокие материи! Я дерусь, потому что дерусь! — говаривал все тот же Портос. Сегодня я решил воспользоваться положением хозяина и наметил пойти на приступ. Дабы соблюсти элемент внезапности, я не замечал Еленю пару недель, в упор не видел, словом не обмолвился — разве что по службе и то при крайней необходимости, а она, бедняжка, переживала и теряла надежду. Впрочем, надеяться она может самое большее на какое-то невероятно куртуазное объяснение, этакая романтическая девочка с редкими для инородки непугаными глазами, она и в мыслях не допускает постельные мотивы. Что ж, и куртуазность применим в качестве секретного оружия, как же без куртуазности?!.
Г. А-й, войдя в раж, схватил стул и с его помощью воспроизвел посреди кухни позу, в которой он и Л. С. занимались любовью, но стулу оказалось далеко до Л. С.: ножки подломились, и Г. А-й рухнул на пол. Тут, будто по заказу, на кухню вышла Еленя, вяло поучаствовала в общем смехе, взяла телефонный аппарат и поволокла его в коридор. Длинный шнур потянулся, охватывая наши ноги. А. И., не мешкая, ляпнул про вязанку мужчин, а Г. А-й, постаравшись покрепче запутаться, проблеял:
— Навек теперь, красавица, с тобой мы связаны веревкою одной! Шекспир, сонет номер сто семьдесят три.
На номер несуществующего сонета наложился визг Л. С.
— Как же! Как что, так инородцы! Сами своих постреляли, а мы отвечай! До сих пор за ту провокаторшу, что на Г. З. К. кидалась, расплачиваемся!
Ну, это ясно, как лично Л. С. расплачивается.
— Ого! Чего это она снова? — спросил Л. Э. у Елени.
— П. Б. говорит, что митинг у Дома Руководства расстреляли инородцы. Хочу позвонить своим, чтобы дверь никому не открывали, мало ли что.
— Чепуха! Это пришло ему в голову уже сейчас. Иначе бы он нам, пока в метро ехали, все уши продудел.
— Нормальная метрополийская логика, — сказал Г. А-й, поднимаясь и отряхиваясь. — Если в самом деле пострадали метрополийцы… кого же винить, как не инородцев?
— Вот-вот, нормальная метрополийская логика, — повторил А. И. с многозначительной усмешкой. — Последствия тоже будут нормальные.
Из комнаты донесся новый залп воплей. Л. С. кричала так, будто поставила целью докричаться непосредственно до метрополийского Руководства.
— Хорошо, что у меня жена с детишками в Инородии, нет худа без добра, — пробормотал Г. А-й.
— Звони отсюда, — сказал я Елене. — А мы захватим в ванной брандспойт и пойдем драку разнимать.
Вот и не выдержал: собирался быть с Еленей холоден как лед, а все туда же — шуточки-прибауточки. Нервишки шалят, и есть с чего: хуже нет, когда здравый смысл подменяется метрополийской логикой.
Но насчет ванной я не шутил: заскочил туда ненадолго, а когда вышел — застал в комнате натуральную корриду. В роли тореадора — Орлосел, в роли разъяренного быка, то есть коровы, — Л. С. Пятая графа — единственное, что заставляет нашу боевую подругу спорить с шефом, в остальном она предпочитает наушничать. Поэтому, может быть, Орлосел спокойно сносит ее укусы. Пикантность ситуации в том, что он метрополиец. Давным-давно, пятьдесят лет назад, вернувшись с Большой войны юным лейтенантом, он попал в номенклатуру и с тех пор трудится на разных руководящих постах, умудрившись при этом безболезненно перекочевать из старогвардейской номенклатуры в метрополийскую. Мы уж перестали теряться в догадках, почему его не уходят на пенсию. Моя версия: в высших сферах на наше Бюро по исследованию нужд инородцев чихать хотели, и до тех пор, пока должность заведующего не потребуется в качестве ступеньки для дальнейшего продвижения какому-нибудь молодому функционеру со связями, Орлосел может спать спокойно. Об этом позаботился Закон о Приоритете, согласно которому первым лицом в любой организации может быть только метрополиец, а замещение прочих должностей отнесено на усмотрение первого лица. Так вот, П. Б., не желая пестовать тех, кто в перспективе способен покуситься на его место, под всякими предлогами отказывает в приеме на работу метрополийцам — пока это, как ни странно, сходит ему с рук. Словом, мы спаяны с Орлослом общим интересом: без него нас в два счета разгонят как инородческое гнездо, а его без нас быстро отправят на заслуженный отдых, гулять с внуками. У Орлосла их пятеро, и троих — какая-то там сложная у него семейная история — он содержит лично. Есть ради чего вступать в союз, подрывающий святые устои метрополизма. Навек теперь, красавица, с тобой мы связаны веревкою одной! Сплошной Шекспир!
Наше появление, как следовало ожидать, произвело на Л. С. благотворное впечатление. Она взяла на полтона ниже, а через две-три фразы совсем успокоилась и заговорила вроде уже не о том. Оно и понятно: ее фрондерство рассчитано не столько на шефа, сколько на нас, что ж продолжать, коли все слышали?
— А не пора ли готовить на стол? — сказал Г. А-й, увидев, что Шу-цу собрался вставить свое слово; этот всегда готов подбросить дровишек в затухший костер.
Л. С. и На-та пошли на кухню, где Еленя безуспешно пыталась дозвониться домой, а Шу-цу попыхтел немного, но так ничего и не сказал, потому что, к счастью, лишен ораторского дара. Он отличный подносчик снарядов для Л. С., но в одиночку предпочитает помалкивать. И чудненько! Сколько можно говорить о том, что любому инородцу ясно, а метрополийцу все равно объяснить невозможно.
Орлосел подмигнул нам за спиной Шу-цу, показывая, что он все понял и оценил, и сделал приглашающий жест: садитесь, мол.
Но рассиживаться не пришлось: по стене, совсем близко от окон, хлестнула автоматная очередь. Я подскочил — этот прыжок у меня отработан! — и выключил свет: вдруг я щелку оставил, когда окна заделывал. И на кухне выключатель щелкнул: молодцы девицы — сориентировались.
При свечке мы вдобавок к бумаге навесили на окна одеяла. Когда свет включили снова, нашим глазам явилась странная картина: посреди комнаты стояла На-та с двумя серыми комками на вытянутых руках.
— Что это?! — удивленно протянул Г. А-й.
— Мне тоже интересно, что это? — сказала На-та.
— Что, что… голуби это! — подал недовольный голос Шу-цу, молчавший в углу во время суеты с одеялами. — Свежие, часа два как поймал. Бульон, между прочим, не хуже куриного.
Ну да: на инородческие карточки дают курицу в квартал, а свободная курочка, в смысле — по свободным ценам, кусается, пардон за каламбур. Вот Шу-цу и приладился прикармливать голубей на балконе. Помню: он похвалялся охотничьими успехами.
— Щипать сам будешь, — сказала На-та. — Все сядем за стол, а ты щипай и потроши.
— Я знаю быстрый способ, — неожиданно на помощь Шу-цу пришел А. И. и решительно повел На-ту на кухню. Полагаю, что из соображений оказаться поближе к канистре. Черт с ним! Он заслужил порцию Орлосла.
— Зря, Шу-цу, птичек обижаешь, — сказал Аинька. — По этому поводу есть хороший анекдот. Вы не обидитесь, П. Б.?
Обращение к Орлослу означает, что речь в анекдоте о метрополийцах. А собственно, иных анекдотов инородцы и не рассказывают.
Орлосел благосклонно махнул рукой: валяй, дескать.
С кухни запахло паленым.
— Значит, так… Кхе, кхе! — Аинька прокашлялся, чтобы зафиксировать на себе внимание присутствующих. — Помер метрополиец. Попадает он куда положено, а там апостолы Петр и Павел сортируют народ: кому в рай, кому в ад, а кому еще куда — обратно, может быть. Приходит наш метрополиец к апостолам, и тут апостолы слышат какой-то звон. «Что это?» — спрашивают они. «Это колокольчик к ноге привязан, чтобы букашку-таракашку какую случайно не раздавить, предупредить ее о своем подходе заранее», — отвечает метрополиец. «О, да ты святой человек! Проходи в рай!» — говорят апостолы. Но метрополиец помялся и…
— Пахнет чем-то очень плохо, — прервал шеф Аиньку.
Пришлось мне идти на кухню, не дослушав. Там А. И. одной рукой вертел над конфоркой голубя в полном оперении, а другой отбивался от На-ты.
— Отдай птицу! — потребовал я сурово; вообще-то всерьез разозлиться на А. И. трудно.
— Только в случае рокировки: я тебе птицу, ты мне полнометражную стакашку, — отвечал А. И.
Я отволок его от плиты, налил стакашку и, бросив короткий взгляд, заметил, что у Елени глаза на мокром месте.
В комнате грохнул смех. Когда я вернулся, Орлосел все повторял концовку, никак остановиться не мог:
— Не к тому месту колокольчик надо было приделать! А-ха-ха-ха!
— Одно неясно, при чем здесь мои голуби? — сказал обиженно Шу-цу, но его не удостоили ответом.
— А такой анекдот, П. Б., вы знаете? Родился у метрополийца сын… — Аинька сделал свою обычную паузу.
— А кто-нибудь про Деус-махину слышал? — вклинился я невежливо.
— Деус экс махина? — переспросил Орлосел, из чего я заключил, что он не в курсе странностей радиотрансляции.
Не обращая внимания на протесты Аиньки, я пересказал радиопьесу. Интересно было, как прореагирует шеф все-таки метрополиец.
Шеф прореагировал просто:
— Чушь какая-то! Что у них нечем больше эфир забивать?
— Над всей Испанией безоблачное небо, — сказал Шу-цу. — Только наоборот.
— Как это — наоборот? — развернулся к нему Аинька. — Загадочно выражаешься.
— Элементарная провокация это.
— С чьей стороны?
— Со стороны того, кому это надо.
— А кому это надо? — не пожелал уняться Аинька; он любит подразнить простодушного Шу-цу, и как упустить такой случай, когда Шу-цу ляпнул нечто самому ему до конца не понятное, но по причине природного упрямства наверняка будет бороться за свою сумеречную мысль до последнего.
— А тому, кто нас и без того за горло держит, — сказал Шу-цу.
— А кто нас держит?
— Бежать отсюда надо! Бежать! — вступила в разговор Л. С., вошедшая со скатертью. — Стол будем накрывать или ковер?
— Ковер, — сказал я.
— Как это просто: бежать! — взъярился Шу-цу. — Ты одна, взяла чемодан и уехала. А мне как? Дети, мои старики, родители жены! Куда мне с этим хвостом?!
— Зато у тебя квартира есть. Вон Н-сы обменялись. Две на две, да еще с лоджией.
— Сколько доплатили? — осведомился Л. Э.
— Нисколько! Есть люди, которые спят и видят, как сюда перебраться. Искать их надо!
Стоит разговориться хотя бы двум инородцам, они рано или поздно вспомнят об обмене — единственном бесшоковом пути в Инородию. И обязательно расскажут друг другу о каких-нибудь невероятно удачных, почти легендарных случаях, без доплаты и с прибавкой метров. Но, увы, увы! Потенциальных метрополийцев за пределами Метрополии куда меньше, чем желающих выбраться из нее инородцев.
— Искать надо! — твердо повторила Л. С.
— Вот ты и ищи… метрополийца в любовники! — брякнул Шу-цу и попал в точку, потому что богатый метрополиец — голубая мечта Л. С., у которой нет ни нормальной квартиры, ни сбережений, а значит, и шансов достойно уехать.
Но кому нравится, когда его голубую мечту хватают чужие пальцы! И Л. С. надувается коброй, и шипит, и вот-вот плюнет ядом в лицо обидчику.
Бог знает, чем бы все это закончилось, но Г. А-й втиснулся между ними и сделал широкий жест в сторону ковра.
— А что, ребята, не пора ли ням-ням?
И точно: пока Л. С. и Шу-цу вели свою неизящную пикировку, На-та и Еленя разложили на скатерти принесенные яства.
— Садимся? — спросил Шу-цу, обрадовавшись возможности избежать ответственности за свою эскападу. — У. Ю. ждать не будем?
— Он по другую сторону проспекта остался, — сказал Л. Э.
— Как это? — не понял Шу-цу.
— Когда стрельба началась, те, кто был на нашей стороне, прятались в метро, а с той — бежали в переулки, к Нижнему городу…
— Где, между прочим, живет У. Ю., — продолжил Г. А-й. — Давайте все-таки для очистки совести ему позвоним.
— Попробуй, — сказал я. — Сегодня дозвониться куда-то — все равно что совершить подвиг во славу метрополийской науки и техники.
Пока Г. А-й крутил телефонный диск, мы расположились вокруг ковра, причем Орлосел не пожелал расстаться со стулом и возвышался нелепым монументом.
— Жалко, с выпивкой у нас… мало, — произнес, запинаясь, А. И., который из всего разговора усек, похоже, лишь то, что спирта не будет; он сидел, зажав между колен опустевшую на треть канистру.
— Ты свою порцию уже выпил. — Л. Э. потянул канистру к себе.
Случилось нечто похожее на борьбу в партере. А. И. лег на канистру животом и стал лягать воздух.
— А вот и не отдам, вот и не отдам! — кричал он, громко смеясь.
Орлосел, оказавшийся в непосредственной близости от его устрашающих каблуков, передвинулся на другую сторону ковра.
— Не вышло подвига, — признал тщету своих усилий. Г. А-й. — Гудки какие-то далекие все время.
— По-моему, с телефоном что-то, — сказала Еленя. — Я звонила домой, и там будто трубку никто не берет. А у меня не может никто не брать. У отца давление за двести, он наглотался лекарств и лежит. И мать дома, куда ей вечером выходить…
— Он у меня часто барахлит. Ничего удивительного нет, если совсем испортился, — счел нужным я поддержать Еленю.
И тут — в издевку! — телефон зазвонил. Я снял трубку, и, видимо, у меня здорово вытянулась физиономия, потому что все повскакивали с мест и наперебой стали спрашивать:
— Ну что, что там?
А я сквозь потусторонние завывания пытался разобрать, что говорит жена У. Ю. У нее, кричала она, сидят трое, которые утверждают, что У. Ю. задержан за участие в теракте у Дома Руководства, а она говорит им, что это чушь, потому что У. Ю. находится у меня на традиционной нашей встрече, и она просит позвать к телефону У. Ю., чтобы он сам все сказал.
— Его нет, — выдавил я из себя.
— Как нет?! — крикнула она. — Как нет, как нет?! — закричала она, будто удаляясь от микрофона.
— Он пошел за хлебом, он еще подойдет! — заорал я. — Алло, алло!
Кто-то — я сразу подумал: кто-то чужой! — послушал меня немного, и трубку положили на рычаг.
Я пересказал разговор. Последовала немая сцена, а я вдруг подумал, что до сего момента мы даже не предполагали неблагоприятного для У. Ю. развития событий.
Первым опомнился Орлосел.
— Такой тихий всегда был, незаметный. С вид не скажешь, что он… Как только мы не разглядели в нем…
И Орлосел говорит, говорит, говорит! Неужели он хоть немного верит себе? Или говорит как раз для того, чтобы убедить себя?
А мы молчим. С кем спорить? С Орлослом? С КМБ? У. Ю. наверняка задержали рядом с площадью, кому теперь что докажешь?
Орлосел замолк, но знамя, выпущенное им и: рук, подхватил Аинька:
— Мы, П. Б., как и вы, ничего не знали, кто бы мог подумать! А с тобой он как поступил! — Аиньк тронул за плечо Л. Э. — Будто в последнюю секунду про хлеб вспомнил. Кстати, о хлебе. Вернулся муж из командировки в неурочное время, жена еле успела любовника в шкаф спрятать. Шкаф добротный старой работы, изнутри не отопрешь. Да и если отопрешь, все равно не выйдешь, потому что муж дома сидит. Через трое суток донеслись из шкафа всхлипы, муж открывает дверь и видит исхудавшего совершенно голого мужика. «Ну что, в морду тебе дать?» — спрашивает муж. «Не-е, лучше хлебушка!» — отвечает любовник.
Никто не остановил Аиньку, пока он нес эту ахинею. Наверное, потому что никто еще ничего не понимал.
— Не время анекдоты рассказывать, — хриплым шепотом сказал Орлосел. — Ваш товарищ совершил преступление, а вы шута корчите.
— Да, да, конечно… — пробормотал Аинька, хлопая белыми от страха глазами.
И это принципиальный Аинька, который не задергивает шторы в любую стрельбу? Хотя о шторах мы знаем только от него самого. А сейчас Аинька не соображает, что говорит. Он свихнулся, по-моему.
— Ребята, он издевается над нами! — сказал Шу-цу. — Он натурально издевается над нами! Он — стукач!
— Я — стукач?! — изумился Аинька.
— Ты, ты! — с улыбкой, не предвещающей ничего хорошего, выпалил Шу-цу. — Ты, дорогой мой! Везде, где вместе собирается много инородцев, есть метрополийский стукач. И то, что это ты, доказывает твое поведение, шуточки твои!..
Аинька проворно задвинулся за Орлосла.
— Клянусь, это не так! — закричал он неожиданным фальцетом.
Шу-цу подошел к Орлослу, и Орлосел безропотно отступил в сторону.
— Не так?! — крикнул Шу-цу и хлестко ударил Аиньку; тот закрылся руками и присел на корточки. — Не так, не так, не так?!
Шу-цу успел несколько раз ударить сверху, прежде чем мы его оттащили.
Аинька поднялся, опершись лопатками о стену и как-то неестественно далеко вперед выставив ноги.
— Не виноват я, честное слово, хотите на колени стану? — сказал он. — Мне предлагали, но я не согласился, честное слово, не согласился!
Жалкое это было зрелище.
— Гнида! — отрезал Шу-цу.
Аинька опустился на стул и заплакал — раскачиваясь и мотая головой.
И — зазвонил телефон. Это опять была жена У. Ю., но заговорила она совсем не так, как в первый раз, а — растягивая слова, без ударений, механическим каким-то голосом. Слышно было на удивление хорошо, но смысл услышанного дошел до меня не сразу.
— Они сказали… сказали, что он умер. Он убит, убит… там на площади. Он стрелял в людей, и его за это убили…
— Кто, как?!
— Они сначала не сказали, а потом, когда уходили, сказали… Приказали никому не говорить… пока… И-и… — Она застонала, а я, прикрыв микрофон ладонью, бросил ребятам:
— У. Ю. убили! — и в трубку: — Успокойтесь! Это неправда! Что они еще говорили?
— Ничего больше. Золото, деньги конфисковали и ушли.
— Конфисковали?
— Как у преступника… Так полагается… Так они сказали…
— Откуда были эти люди?
— Они сказали, из КМБ.
— Удостоверения? Они показывали удостоверения?
— О чем вы говорите!.. Они сказали, он в морге. Его надо забрать до утра, иначе его похоронят они… сами… Он не мог, не мог… Он не делал этого… — Жена У. Ю. опять заплакала.
— Где он, в каком морге?
— Центральной больницы. Я ничего… ничего сама не могу. Они сказали, выдают без формальностей. Выдают… — и снова слезы.
— Мы поедем в больницу и все сделаем. Не теряйте надежды, вас могли обмануть, — сказал я. А что еще я мог сказать?
Когда я положил трубку, на меня накинулся Г. А-й:
— Зачем ты обещал, мы не сможем поехать ни в какую больницу. Они шьют дело и ищут сообщников, а тут как раз являемся мы.
— Точно! — всплеснул руками Шу-цу. — Младенцу ясно, что это провокация.
— Нас они могут и здесь найти. Адрес у них имеется, — сказал Л. Э.
— А почему нас? — не поняла Еленя.
— Потому что мы сообщники и сообщницы! — ответила Л. С. Она хотела, видно, подбавить в голос яда, но от волнения слова застревали у нее в горле и ломались на выходе.
Орлосел — медленно, по стеночке, не желая привлекать к себе внимания, — пополз к двери. Но это заметил не один я.
— Зря, П. Б., так спешите, — сказал А. И., утопивший в канистре остатки пиетета перед начальством, — все равно мы признаемся, что вы были у нас главным. Каэмбэшники лопнут от восторга: метрополиец во главе инородческой террористической группы.
Орлосел так и прилип к стене. Было чем ему там прилепляться: небось в штаны наложил.
— Но ведь мы ни при чем, мы ничего не знали про дела У. Ю., — пролепетал он.
— КМБ это объясните! — добил его А. И.
Бедный, бедный Орлосел! При всем неуважении к нему, я его пожалел.
— В больницу все равно надо ехать. Мы обещали, — сказала На-та.
— Мы? — изобразил изумление Г. А-й. — Кто обещал, тот пусть и едет.
— Мне что, я поеду, — сказал я и уловил восхищенный взгляд Елени.
— Поезжай, поезжай, — забормотал Г. А-й. — Поезжай, если хочешь, чтобы тебя замели. Братцы, я считаю: ехать нельзя ни ему, ни кому другому. У. Ю. в любом варианте не поможем.
— Скорее заметут тех, кто останется, — сказал Л. Э.
— Им это не нужно, иначе они не дали бы жене У. Ю. нас предупредить. Они же понимают, что нам деваться некуда. Вызовут, когда потребуется, повесткой, и пойдем как бараны.
— Если это КМБ. Но КМБ не интересуется вдовьими колечками.
— Он чем хочешь интересуется.
— На КМБ непохоже.
— Похоже! — рявкнул Шу-цу, которому надоела роль стороннего слушателя. — Все они там идиоты!
Орлосел наконец отлепился от стены.
— Надо обсудить и договориться, чтобы все объясняли одинаково. И потом… — Он взорвался криком: — Вот так человека… ни за что… нельзя!.. Я не верю!
Бедный, бедный Орлосел, бедный, как все метрополийцы. Под «человеком» он, конечно, подразумевал себя. Ни за что, видите ли! Нас-то всех в инородцы — за что?!
— Договориться не помешает, — согласился Г. А-й.
— В общем, разумеется… — вставил я по возможности неопределенно.
— Сколько ни обсуждайте, ничего лучше правды не выдумаете, — сказала На-та и взяла меня под руку. — А мы пока съездим в больницу.
Что мне оставалось делать, чтобы не потерять лицо?
— Поехали! — отрезал я, хотя уже было намеревался возлечь у ковра ради обстоятельного обсуждения. — Раньше сядем — раньше выйдем!
Господи, кто ее за язык тянул! Есть в На-те нечто не от мира сего, этакий романтический выворот. Аинька назвал ее как-то троюродной сестрой Жанны д’Арк. Когда она появилась в нашей конторе, я пробовал к ней подкатиться, но быстро увял. Бабе за тридцать перевалило, а она до сих пор ждет прекрасного принца и при этом, что удивительно, не выглядит дурой.
— Поехали! — повторил я и подался в коридор, а за мной, наступая мне на пятки, двинула честная компания. Я не обрадовался этому, но куда денешься: меня зачислили в герои. Каждому неудобно, что иду я, а не он, и завидно немного. А Еленя, Еленя-то! Глаза-глазищи в пол-лица, как глянул в них — а там бездна беспокойства за меня, — чуть не прослезился. Серьезно.
А то, что со мной На-та идет, все приняли без эмоций. Чудное животное человек!
Я раскопал под ворохом одежд плащ На-ты и свою куртку. Народ расступился, чтобы дать нам одеться, и освободил вход в ванную, но воспользоваться этим я не успел, потому что меня перехватил Шу-цу.
— Давай я вместо тебя пойду, — сказал он.
— Не давай, — ответил я.
Из-под руки Шу-цу вынырнул Аинька. Видок у него был: нос сизый, глаза заплаканные.
— Возьми мой жилет, он легкий, но пистолетную пулю в упор выдерживает, — заговорил он быстро, умудряясь глядеть снизу вверх, хотя мы с ним одного роста, и явно стараясь держать периферийным зрением Шу-цу. Но тот ничего — проворчал что-то неясное. Смотрю: Л. Э. пододвигает его на всякий случай.
— Ладно, возьму, — сказал я Аиньке и протянул жилет На-те. — Одень под плащ.
Кто надо, оценил сей жест. Ах, Еленя, Еленя! В голове завертелось: кисонька, рыбонька. Нет ничего глупее называть так женщину, всегда самому смешно.
— Рыбонька моя, оставляю тебя за хозяйку, — сказал я Елене, проталкиваясь к ванной. — Пустите прическу в порядок привести.
Теперь она эту рыбоньку до моего возвращения не забудет.
Странно, конечно, запираться ради прически, но ничего умнее в голову не пришло. Пусть думают что угодно: ну, например, что у меня резинка на трусах лопнула.
Я задержался на минуту, не больше. Слышно было, как за дверью все скопом уговаривали На-ту надеть жилет и, кажется, уговорили. Когда я вышел, она уже надевала плащ.
Я махнул рукой, изображая всеобщий привет, и мы пошли.
Это чушь, что каэмбэшники используют У. Ю. как наживку. По-моему, никто никого не использует, просто все сложилось по-дурацки в дурацкое уравнение с дурацкими неизвестными, и самое дурацкое, что нас могут запросто подстрелить на улице. Я уже месяца три не выходил после вечернего моратория, не люблю без надобности рисковать: хотя иные вечера выдаются совершенно спокойными и даже в неспокойные, если верить газетам, погибает пять-шесть, ну, десять — пятнадцать человек — пустяк для миллионного города.
Молча мы спустились по лестнице. Я выглянул из подъезда: тишина. Удивительная тишина, чудесный вечер: хочется отдыхать душой и стихи сочинять. Но вдали, в Заводском районе, кажется, пожар. Здорово горит, еще то зарево.
— В Заводском горит, — словно подтверждая, сказала На-та.
— Авиационный, наверное, или металлургический. Или нет — это не заводы, они правее.
— Это жилой поселок. Там Еленя живет.
— Я знаю.
Мы не сделали и нескольких шагов, как за углом — там дороги нет, но можно подъехать через пустырь — рыкнула машина. Я толкнул На-ту в тень деревьев и — вовремя: из-за дома выехал грузовик с кузовом, похожим на большой железнодорожный контейнер, и остановился под фонарем у подъезда. Из кабины вылез пузатый человек в милицейском плаще и светлых в крупную полоску брюках. Он постучал по борту и крикнул по-метрополийски:
— Вылезай, приехали!
В кузове-контейнере лязгнула дверь, и на асфальт посыпались возбужденные люди. Разминаясь, они тут же, у машины, устроили веселую возню. Господи, они никого не боялись! Что в наше время может быть страшнее людей, которые ничего не боятся?
— Какая квартира? — спросил кто-то пузатого.
— Любая! — ответил тот, чему-то засмеявшись. — Но сначала сорок третья. Пускай кто-нибудь посмотрит, в каком она подъезде.
— В этом должна быть. Я в таком же доме живу.
— Тогда пошли. У нас еще два адреса.
— Подожди, покурим. Там, если что, не покуришь.
— Смотри, сбегут.
— Не сбегут, разве что с крыши попрыгают. А попрыгают — других найдем.
Они — их было человек двенадцать — закурили. До нас долетел запах какой-то сладковатой мерзости.
Я стоял и чувствовал, как по спине течет пот. Вот оно! Сейчас они пойдут в подъезд, их не остановить. Даже если выпрыгнуть из кустов и сообщить: хозяин, дескать, я той квартиры.
— Какая у тебя квартира? — будто подслушав мои мысли, прошептала На-та.
— Сорок седьмая, — соврал я.
— Надо наших предупредить, что подозрительные люди здесь.
— Обязательно предупредим.
А в висках билось: как глупо, как глупо! И это всплыло — рыбонька моя! Вдруг обойдется, подумал я, хотя понимал уже: не обойдется. С каэмбэшниками, может быть, и обошлось бы, но это не каэмбэшники. Каэмбэшники не ходят в плащах с чужого плеча и не берут на службу сопляков: из тех, что курили возле машины, трое-четверо были взрослые мужчины, остальные — мальчишки лет семнадцати, а самый маленький, похожий на большеголовую обезьяну, едва ли тянул на четырнадцать. Будь у меня автомат, я мог бы срезать их всех одной очередью — они были как на ладони.
— Гаси, ребята! — приказал пузатый милицейский плащ.
Мальчишки послушно растоптали огоньки. Один залез в кузов и высунулся обратно с охапкой палок.
— Ломы не забудь, — сказал пузатый.
— Дверь ломать? — продемонстрировал сообразительность мальчишка.
— Дверь, дверь… — ответ сопроводился добродушным смешком. Пузатый, словно ему стало жарко, расстегнул пуговицу на груди, единственную соединяющую половины плаща, и положил руку на желтую кобуру, висящую на боку. — Трое, ты, ты и ты, останетесь у машины! А вы — вперед! — скомандовал он.
Черт его знает, как я сумел среагировать! На-та шагнула, нет, рванулась из-за моей спины — такой прыжок! Как взлетела! Но я перехватил ее: сгреб одной рукой и другой зажал рот. Она попыталась вырваться, но я держал ее изо всех сил. К счастью, те, что остались у машины, плевать хотели на окружающую действительность: усевшись рядком на бампере, они опять закурили и, казалось, ничего не видели и не слышали.
Не обращая внимания на сопротивление и стараясь не шуметь, я поволок На-ту, прячась за деревьями, вдоль дорожки. Потом, взяв немного влево, чтобы нас не видели от подъезда, перетащил через улицу и, лишь скрывшись за домами, ослабил хватку.
— Трус! Зачем ты помешал мне! Они же бандиты, взломщики! — закричала она.
Я счел за благо снова зажать ей рот.
— Успокойся, — сказал я, заставляя себя говорить ровно. — Помочь мы все равно никому не смогли бы, в лучшем случае получили бы тем ломом по головам. Предупредим по телефону. Чем больше ты будешь дурить, тем позже это случится.
На-та что-то промычала. Посоображав, я понял:
— Телефон возле метро, — пыталась сказать она.
— Вот и отлично, — ответил я, разжимая объятия.
Мы пошли быстро, почти побежали. Я обернулся на ходу: дом за спиной стоял безмолвно, и окна все до единого были темны.
По проспекту Победившей Свободы, как всегда в это время года, гулял ветер. Редкие прохожие жались к стенам. Смешно бывает, когда сталкиваются двое, идущие по стеночке навстречу друг другу. Иногда упираются лоб в лоб, и никто не хочет отворачивать на середину тротуара. Середина тротуара во время обстрела наиболее опасна! Ха-ха! Если не считать обочину!
С На-той по стеночке не походишь. Метро на противоположной стороне, и она понеслась через проспект по диагонали. Я не стал опять ее удерживать и последовал за ней. Идиотизм: мы едва не угодили под единственный на весь проспект автобус. Показалось, я заметил изумленные глаза водителя.
Телефон под пластиковым козырьком висел на столбе у входа в метро. О, это знаменитый телефон! Когда не существовало ни метрополийцев, ни инородцев и по улицам можно было ходить без всяких мораториев, я болтал с его помощью со своими симпатиями, потому что стеснялся говорить из дому при родителях. Впрочем, знаменит он не этим, а тем, что уцелел несмотря на все передряги. Уже года три, как аппараты устанавливают в бетонных будках, и те живут не дольше трех-четырех месяцев, в смысле — и будки, и аппараты, а этому, под обычным дометрополийским козырьком, хоть бы хны.
На-ту я заставил спуститься в метро и ждать меня внизу. Она попробовала спорить, но за домами щелкнул пистолетный выстрел, и я, рискуя привлечь к нам внимание, заорал, что в противном случае мне придется думать о ее безопасности, а не о том, как дозвониться. Аргумент еще тот, но женская логика действует подобно пуле со смещенным центром тяжести: по входному отверстию невозможно определить, где будет выходное. Правда, очень может быть, что женская логика ни при чем — просто На-та не захотела тратиться на бесполезные препирательства.
Телефон гудел весело-молодо, номер набрался с первого захода, но пришлось ждать, пока поднимут трубку.
— Слушаю, — сказали на том конце, и я узнал голос Орлосла.
— П. Б., у вас все спокойно?
— У нас… да.
Я почувствовал себя почти счастливым. Подсознательно я надеялся на чудо, и оно случилось!
— Ну, слава Богу! А то мы…
— Подождите! — не дослушав, перебил меня Орлосел и стал с кем-то разговаривать; слов было не разобрать. — Возвращайтесь домой, — сказал он в трубку.
— А У. Ю.?
— С ним нормально… все.
Господи!.. Он ничего такого не сказал, но я вдруг начал понимать, в чем дело.
— П. Б., скажите, в квартире чужие? Только да или нет!
— Да… то есть нет. Все хорошо. Все чужие мы тут. Кроме вас хозяев нет… тут.
— Позовите Шу-цу, пожалуйста.
— Шу-цу просит, — сказал Орлосел в сторону.
Расчет был прост: Шу-цу не из тех, кого можно превратить в подсадную утку. Я все еще на что-то надеялся.
— Шу-цу не может подойти.
— Тогда Г. А-ого или Л. Э.
— Сейчас.
Последовала длинная-длинная пауза, а может быть, длинной такой она показалась мне. Я представил, как пузатый милицейский плащ внушает Орлослу, что тот должен говорить мне. Нет, ребята, меня вам не заманить. Ломы не забудь!.. Это не КМБ, не Эн-два-О, не боевики из тех, что по идейным соображениям палят друг в друга сутки напролет. Это хуже, это шакалы от метрополизма. В средневековье полагали, что черви родятся из гнили, и в чем-то не ошибались; так вот, это черви метрополийской гнили. До сего дня они не высовывались, все больше промышляли по темным углам, и вот — выползли в открытую. Что-то сломалось в метрополийской машине…
— Сейчас, сейчас Г. А-й подойдет, — сказал Орлосел. — Передаю трубочку.
— Привет, — роняет деревянно Г. А-й.
И тут — крики, звон стекла, шум какой-то и Г. А-й кричит, срывая голос:
— Не приходи, здесь шакалы! Не приходи!..
И совершенная тишина, сколько не надрывался я:
— Алло, алло!
Шакалы! Он сказал: шакалы! Он тоже назвал их так: шакалы, шакалы, шакалы!
Я увидел себя со стороны: стою и бормочу. Негоже распускаться.
Не было никакого желания спускаться в бункер метро. Когда-то здесь стоял павильон с зеркальными стеклами, напоминавший, если смотреть сверху, с фуникулера, изогнутый платановый лист. От него остались элементы крыши, бульдозер взгромоздил их в кучу, и они надежно прикрывают спуск в бункер со стороны проспекта. Я смотрел на эти живописные развалины и думал, что делать дальше. По всему выходило, что самое умное — стоять на месте до второго пришествия. Деваться было некуда.
Но до второго пришествия я не достоял, потому что на проспект вывалился клубок юнцов, точь-в-точь таких же, что мы видели у моего подъезда. В центре клубка вертелся, отбиваясь руками и ногами, высокий полный человек. Так, наверное, выглядит медвежья охота. Клубок медленно двигался ко мне, и я понял: полный человек пробивается к метро. А что в метро? Муниципальная милиция? Да уж, эти защитят!
Я побоялся, что клубок закатится между спуском и мною, и поспешил к бункеру, но нет: свора загнала медведя на проезжую часть и там повалила, в тусклом свете замелькали палки. В другое время патруль Эн-два-О вырос бы как из-под земли, но эндваошники исчезли куда-то. Да, исчезли куда-то — Г. А-й это тоже отметил. Интересно, что делает Г. З. К.?
На-та томилась у эскалатора. Спустись я на секунду позже, она отправилась бы мне навстречу.
— С У. Ю. все нормально! — бодрее произнести это и шире улыбнуться я, кажется, не мог. — Он сам позвонил из дому.
— Ребятам?
— Ну да, ребятам, не мне же! Те люди наврали его жене. Обыкновенные грабители.
— А те, которые к твоему дому подъехали?
— Они уехали, и вообще ложная тревога. У нашего с тобой страха глаза велики.
— Так мы возвращаемся?
— Ребята расходиться решили. Возле Дома Руководства стреляют не каждый день. В такое время лучше быть поближе к семьям, мало ли что. Я провожу тебя.
— Я сама доберусь, ты иди.
Идти — это хорошо. Вопрос: куда идти? В парк на скамеечку или прямо к границе Метрополии? Легко сказать: срочно уезжай из города…
— Ты чего? — удивленно спросила На-та.
— А что?
— Показалось, шепчешь что-то.
— Да нет! Расставаться не хочется. Давай я все-таки тебя провожу. Прогуляюсь заодно. А ты в качестве компенсации напоишь меня чаем. Напоишь?
— Напою.
Поезда долго не было, но против ожидания он пришел полупустой. Двери захлопнулись, и по трансляции объявили: «Станцию „Площадь Независимости“ поезд проследует без остановки». Народ в вагоне угрюмо молчал.
— Молодец, что меня тогда задержал, — сказала На-та.
— Когда? — машинально откликнулся я, думая о другом.
— У подъезда. Это со мной бывает.
— Что бывает?
— Ну… Я ведь летаю.
— В смысле — как?
— Обыкновенно. Взлетаю и лечу.
— Горний дух и это… шестикрылый серафим.
— Горний дух, пожалуй. Только я и в самом деле летаю. Это помимо меня происходит, я уже в воздухе себя осознаю. Представляешь, сидят ребята и вдруг открывается окно, спадают тряпки и на подоконнике появляюсь я. Атас, мальчики, метрополийцы идут! Ой! — Она хлопнула себя по колену. — Жилет Аинькин! Тяжелый, между прочим. Как он его все время таскает?!
— Завтра отдашь.
— А сегодня он как же?
— Обойдется как-нибудь. Не возвращаться же.
— Тебе Аиньку жалко не было?
Что мне Аинька, какое мне дело до Аиньки?!
— Было, — ответил я. — Давно это у тебя с полетами?
— С рождения. Ты не беспокойся, я нормальная. Я вообще по всем параметрам нормальная. Я настолько нормальная, что очень рада напоить тебя чаем. У меня мама уехала.
Ого, ничего себе заявочка! Ай да летучая кузина Орлеанской девушки!
— В санаторий? — спросил я, а в голове завертелось: вот тебе и стол, и дом, — из басни это какой-то, что ли?
— Мама моя метрополийка. Сначала, как все это началось, убивалась, что меня, не подумав, по отцу записали, да кто же знал тогда? А теперь как сумасшедшая стала: ненавидит всех этих Г. З. К., и Н-зе и об этом на каждом углу говорит. Ее только потому и не трогают, что за ненормальную принимают. Я уговорила ее в Инородию съездить. Отдохнет, нервы в порядок приведет. Там у нее сводный брат, он инородец.
— Значит, там метрополиец?
— Ну да.
Странно мы ехали: несколько раз поезд останавливался в тоннеле, а перед «Площадью Независимости» встал, казалось, намертво. Разговор понемногу угас. Молчать, однако, было тягостно, и я сказал:
— Я очень рад, что ты рада напоить меня чаем. Мне казалось…
— Зря казалось. Я же сказала — я нормальная.
— Разве я спорю? — ответил я.
— Но учти, — продолжила На-та, — насчет полетов я не шучу. Хочешь и тебя научу? Это легко, если захотеть.
— Хочу, — сказал я.
Вот тебе и стол, и дом. Квартиру, конечно, разгромят, но не поселятся же они там. Еленя, как наяву, возникла передо мной, но я отогнал ее взмахом руки.
— Ты чего? — вскинула брови На-та и осеклась, потому что один к одному повторилась ситуация получасовой давности.
— Опять шепчу? Это я стихи сочиняю, а рукой отбиваю ритм. У попа была собака, он ее любил, она съела кусок мяса… Фантастика! И где это поп мясо доставал?
Поезд вполз на станцию. Светильники здесь не горели, из-за колонн пробивалось неяркое, наверное, аварийное освещение. Мы по-черепашьи ехали вдоль перрона, мимо длинных, как будто шевелящихся теней, поломанных скамеек, груд мусора — словно в батискафе, опущенном на большую глубину к погибшему кораблю. И несколько человеческих силуэтов между колоннами походили на прикованных к палубе утопленников, колышащихся в потоке донного течения.
«Скорее бы тоннель!» — подумал я.
— Скорее бы тоннель! — сказала На-та.
Батискаф вплыл в темноту, разогнался. В динамиках затрещало, и хриплый голос сказал:
— Включи микрофон.
— Включен давно, — ответил другой голос.
Опять затрещало, и первый голос, перейдя на инородческий, проорал вдруг:
— Внимание! Внимание! Поступил приказ: всем инородцам покинуть вагоны! Соблюдайте организованность и спокойствие!
Последние слова договаривались, когда поезд уже тормозил на ярко освещенной станции. Мы сидели, не шелохнувшись. Из соседних вагонов выходили люди: один, двое, еще двое. Снаружи просунулась бритая голова.
— Что, совсем здесь инородцев нет?
Захотелось глубоко вжаться в сиденье, невидимым сделаться и — одновременно — вскочить и закричать, торопя развязку: «Да! Да! Есть тут инородцы, берите меня, гады, сволочи!»
Но ничего этого я не сделал. Вспотели ладони, у меня всегда, когда волнуюсь, потеют ладони.
— Ну что, есть инородцы? — равнодушно повторил бритый.
Мы столкнулись глазами. Я представил: сейчас меня схватят за шиворот и поволокут к выходу — и понял, что сопротивляться не буду. Невозможно было дожидаться этого: я поднялся и пошел сам. Ноги не гнулись, брюки прилипли к голеням. Мерзкий позорный пот. Выйдя, я обернулся на На-ту — это из-за нее я ввязался, из-за нее! пусть запомнит, не увидимся больше! а она поедет дальше, у нее метрополийские черты, и документы могут не спросить!
— Не бойтесь, плохо вам не сделают, — сказал парень с десантным автоматом. — Идите к эскалатору.
Я послушно пошел, и тут мою мокрую ладонь сжала рука На-ты. Нас довели до неработающего эскалатора и приказали ждать.
Мы, десятка два инородцев, как овцы, сбились в кучу под громадным темным пятном. В стародавние времена стену здесь украшало панно, на котором люди с прямоугольными лицами укрощали атом. С учреждением Метрополии панно объявили плесенью соцреализма и скололи, а стену старательно забелили и белят с тех пор по три раза в год, но пятно все равно проступает.
За спиной хлопнула дверь, на которую я до сего момента не обращал внимания, и к эскалатору вышел инородец, торопливо дожевывающий на ходу.
— Жрать тоже надо когда-то, — словно ища у нас понимания, сказал он. — Ну, подходите по одному. У кого нет оружия, тех отпустим сразу.
Работал он виртуозно: руки мелькали, казалось, не касаясь идущих конвейером фигур. Мужчин ощупывал молча, женщин — проборматывая:
— Мне как врачу можно, как врачу…
Он напоминал экстрасенса. Предатель, гнилье!..
Обысканных отправляли вверх по эскалатору, к которому, как я заметил, не подпустили вышедших из поезда метрополийцев, — их вернули на перрон. Получалось, что выход наверх открыт только для инородцев. Странно это было. Странно и тревожно.
За два человека до нас выкрашенная хной матрона неожиданно стала задирать юбку — наверное, желая показать, что там нет крупнокалиберного пулемета.
— Иди, иди, свободна! — добродушно хлопнул ее по заду наш экстрасенс.
Матрона, вытянув руки по швам, отошла к стене. Она была в шоке: на деревянном лице неподвижные зрачки.
— А мне наплевать, — сказала На-та. — Я с таким даже в темный туалет пойти могу и попрошу его посветить. Слушай, да он на стульчак похож.
— Мало приятного, когда тебя стульчак щупает.
— На войне как на войне.
Пока мы дожидались очереди, я лихорадочно соображал, что делать, если этот мерзкий тип начнет ее лапать. Я даже представил, как врежу ему справа в подбородок, и знал, конечно, что ничего такого не сделаю. А она проблему просто решила: на войне как на войне.
Экстрасенс, дыша перегаром, равнодушно скользнул по нам пальцами и кивнул: топайте, мол, отсюда. Пластина, вшитая в мою куртку, и та его не заинтересовала.
Колени устали сгибаться, когда мы добрались до верхнего вестибюля. Там толпились инородцы, извлеченные из метро, и не видно было обычно многочисленных муниципальщиков. Мы протиснулись к автобусному коридору, и на миг мне показалось, что все обошлось, но я ошибался. Стоило войти между двумя рядами мешков с песком, как стало ясно: ничего хорошего ждать не приходиться. В коридоре всегда не продохнуть, и люди, вжатые в спины друг друга, медленно дрейфуют к противоположному его концу, куда подкатывают автобусы с закрашенными окнами; а сейчас здесь стояло несколько растерянных стариков, да сидела на чемодане заплаканная женщина, у ног которой копошился ребенок. Люди привыкли, что метро охраняется как зеница ока, и чувствовали себя в относительной безопасности, но… ох, не понравилось мне все это!
— Пойдем пешком, — сказал я. Свинья не съест.
— Если Бог не выдаст, — ответила На-та.
Мы вышли на пустынную улицу. Ненормально пустынную после битком набитого вестибюля. Сначала пошли обычным шагом: я намеренно сдерживал себя, не желая показать, что трушу — и не трусил я вовсе! — и пытался рассказывать что-то смешное про Орлосла. Но потом, когда позади, там, откуда мы шли, раздались слаженные автоматные очереди, мы, того не заметив даже, вдруг побежали. Бродячие собаки шарахались от нас, и мы сами бросались в тень подъездов, когда по улице проезжали редкие автомашины.
Мы прошли-пробежали полдороги, когда я сообразил, что прямо по курсу дом Вовадия, и это, как скоро выяснилось, оказалось весьма кстати. Впереди засветились фары, и мы прижались к стене; но грузовик не проехал мимо, а остановился неподалеку. К счастью, рядом был подъезд, открытый и — совсем уж невероятно — проходной. Мы проскочили в квадратный двор-колодец, перебежали к воротам и очутились на параллельной ушице.
Показалось, что кто-то преследует нас, я слышал голоса. Мы помчались по улице, свернули в переулок, чуть было не попали в тупик, но судьба нас хранила, потому что в последний миг обнаружился проход вдоль стены. Мы бежали, и сердце выпрыгивало из груди. Голоса или гнались за нами, или звучали только в нас — не знаю. Или только во мне.
— Ты не устала? — спросил я, глотая вязкий воздух. Будто я мог что-нибудь изменить в этом беге.
— Нет, я ведь лечу, — сказала На-та.
Стена неожиданно закончилась, по инерции мы выбежали на открытое место. Налево за деревьями желтел уличный свет, направо нечетко проступали из темноты гаражи. Я бросился направо и провалился куда-то, упал, наткнувшись бедром на что-то острое.
Это была заброшенная глубокая канава, полная грязи и всякого хлама. На-та непостижимым образом не упала со мной, а перескочила на другой ее край. Она наклонилась сверху:
— Ты не ушибся? Хватайся за руку!
Я взглянул вверх. Крупные звезды висели над нами.
— Не удержишь, — сказал я.
— Удержу.
Правой я взялся за протянутую руку, левой ухватился за чахлый кустик на краю канавы. Маленькая рука На-ты напряглась — кто бы подумал, что у нее такие сильные руки! — так напряглась, что вот-вот оборвутся тонкие жилы, но выдержала. Я выкарабкался наверх, проелозив грудью по влажной земле, встал на ноги и теперь лишь ощутил боль.
— Я идиот! — сказал я, пробуя стереть, но только размазывая грязь, густо покрывшую ладони. — Никто за нами не гнался.
— Ты молодец! — сказала На-та. — Ты очень быстро бежал. За нами потому и не гнались, что поняли: не догнать!
Я подумал: она издевается надо мной. Но нет: она была серьезна. Но нет: она положила руки мне на плечи и поцеловала меня. Но нет: она сказала:
— Я давно, наверное, тебя люблю. Но ты такой был победительный, неприступный. К тебе страшно было подойти! А теперь ты… ты… теперь не страшно тебе сказать это.
На-та рассмеялась. Я окончательно почувствовал себя в дураках. Она с трудом уняла смех. Нервное у нее, что ли?
— Не обращай внимания, — сказала она. Я сейчас сделаю, чтобы тебе тоже стало смешно.
Она провела рукой по моей щеке, а потом по своей и повернулась так, чтобы на нее падал лунный свет. Я наконец понял.
— Дай зеркальце, — сказал я.
Уходя все дальше от мнимого преследования, мы завернули за угол; здесь над входом в какую-то контору светила тусклая забеленная лампочка. Я погляделся в зеркало, посмотрел на На-ту и тоже рассмеялся, удивляясь себе. Черт его знает, в самом деле было смешно: физиономия пятнистая, а с кончика носа свисает прилипший стебелек.
— Я люблю тебя, — сказала На-та и снова поцеловала меня. — Слышишь, в церквах звонят?
— И я тебя люблю, — ответил я. — Здесь рядом мой товарищ живет. Зайдем отмоемся. И передохнем немного. Нога болит, напоролся на что-то, когда упал.
Как-то вдруг я тоже услышал колокольный гул. Звонили в разных концах города, но звуки сливались в один — низкий, тягучий и, казалось, становились частью воздуха, окружавшего нас.
— Как из-под земли гудит, — сказал я. — Сразу и не услышишь.
— Так глухонемые жалуются на жизнь, — ответила На-та.
Через десять минут мы доковыляли до дома Вовадия. То есть это я доковылял, потому что разболелась пострадавшая нога, а На-та дошла своей обычной легкой походкой. Окна Вовадия на третьем этаже были занавешены, не поймешь, что за ними.
— Вот здесь мой товарищ и живет, — кивнул я. — но, может быть, его нет дома.
— А я посмотрю, чтобы ты по лестнице не поднимался, зря ногу не тревожил. Его как зовут?
— Вовадий.
— Я быстро.
Шифр от подъезда Вовадия я, слава Богу, не забыл. На-та побежала по лестнице, а я остался внизу.
Конечно, я рисковал, коль скоро Вовадий каким-то образом заранее оказался причастен к сегодняшним событиям. Но, рассудив хорошенько, я подумал, что вряд ли каэмбэшники или кто там еще устроили у Вовадия засаду и потеют сейчас с пистолетами наизготовку — делать им больше нечего, как ловить гостей шизика-бездельника! Разве что для пополнения коллекций инородцев-террористов, но инородцев в любом количестве можно без труда набрать на улицах — стоит ли размениваться на засады? В худшем случае у Вовадия могли побывать шакалы, но в подъезде было тихо, а они не из тех, кто соблюдает тишину. А засада без стопроцентной гарантии успеха и вовсе не их профиль. Если они здесь были, то наверняка уже ушли. Словом, в обмен на некоторый риск имелся шанс пересидеть ночь в относительном покое или хотя бы передохнуть перед броском к дому На-ты.
Наконец наверху открылась дверь. Я сжался: в это мгновение я ничему не удивился бы — все мои рассуждения могли оказаться сущей чепухой. Но чепухой оказались страхи, и через полминуты ко мне спустился Вовадий собственной персоной. Я — честное слово! — едва не бросился к нему на шею.
— Могли меня и не застать, сваливать я собрался, — пробурчал он. — Сильно поранился? По лестнице подняться сумеешь?
— Постараюсь.
Без особых приключений я дохромал до двери.
— Сымай куртку и умываться! — распорядился Вовадий, когда мы вошли в квартиру; и На-те: — А вы, извините, пока на кухню, я его лечить буду, и опять мне: — И брюки скидывай!
— Ты зачем приходил? Не объяснил ничего толком, одну смуту внес. Звонил — ты? — набросился я на него, когда На-та вышла.
— Я.
Ну вот. А я до сих пор сомневался.
Вовадий развел руками.
— Понимаешь, ни минуты лишней не было. Ребята ждали в машине на проспекте Свободы.
— Победившей Свободы.
А я разве спорю? Конечно, всех победившей! Место открытое, сам знаешь, как там ждать, любой дурак подстрелить может. Лягай на живот и смотри телевизор, чтобы не заскучать.
Я подчинился, но не было желания попадать в тон всем этим игривым «сымай — лягай скидывай».
Телевизор работал без звука, на экране бежали какие-то люди, деревья переворачивались вниз кронами…
— Ха! — выдохнул Вовадий. — Ползадницы снесло, в чем еще душа держится!
Я выругался в ответ.
Вовадий пропустил это мимо ушей. Из чемодана, стоящего у дверей, он извлек бутылку с непрозрачной жидкостью, а из ящика стола кусок пластыря.
— Иода нет. Извожу на дезинфекцию твоей боевой раны неприкосновенный питейный запас. Терпи! Можешь орать, только не очень громко, а то метрополийцы сбегутся, и девушку свою напугаешь. Ничего, бабенция…
— Ууу! — взвыл я, потому что он — так, во всяком случае, показалось мне — плеснул из бутылки прямо на рану.
— Спокойно, шеф, как новенький будешь. Жаль только полежать не выйдет, но ничего не поделаешь. Девица твоя метрополийка?
— А что?
— А то, что ты у нее можешь переждать всю эту вакханалию. Возможно это?
— Она инородка.
— Не похожа. — Вовадий отступил на шаг с таким видом, словно любовался моей раной и искал соответствующий ракурс. — Я на флоте не служил, но пластырь тебе на днище наведу по первому разряду. Вот только куда мне вас девать? Здесь оставаться опасно.
— Ничего. Поваляюсь, пока тебе выходить, и пойдем потихоньку. Ты лучше расскажи, почему у тебя опасно. Ни черта я утром не понял.
— Думаешь, когда расскажу, поймешь больше? Третий час одно и то же крутят! — Вовадий кивнул на телевизор.
Там мельтешили спины, затылки; крупным планом мальчишка с метрополийским флагом, высунувшийся по пояс из окна легкового автомобиля, и следом — стоп-кадр: бордюр тротуара; но тут же становится ясно — просто упала камера; ее подняли: опять люди, люди, люди, стены, машины, кто-то закрывает камеру ладонью, опять люди, флаги — государственные и всяких организаций, и даже глубоко законспирированных «Всадников» — красно-черные с белым кругом посередине, в котором гидра, пораженная копьем…
— Я тебе один документик на память процитирую, — сказал Вовадий и забормотал, продолжая колдовать надо мной: — Первое: вооруженное столкновение, имеющее целью жертвы среди населения метрополийской национальности с возложением ответственности за происшедшее на инородческие организации, желательно умеренного толка. Второе: ответная реакция метрополийского населения, квалифицируемая впоследствии средствами массовой информации как стихийное народное возмущение. Третье: дестабилизация обстановки в столице и Метрополии в целом при невмешательстве НОО. Четвертое: сообщение о добровольной отставке правительства и передаче всей полноты власти Патриотическому комитету. Пятое: Патриотический комитет издает декрет о чрезвычайном положении, вводит круглосуточный комендантский час. Шестое: НОО объявляется национальной республиканской гвардией и наделяется чрезвычайными полномочиями, вплоть до применения без предупреждения оружия против мародеров и погромщиков. Седьмое: объявляется о временном запрете на деятельность всех партий и общественных организаций… Ну и тэ дэ и тэ пэ. Там еще много пунктов. Если до тебя не дошло, могу пояснить: сие есть схема государственного переворота.
— Источник сомнений не вызывает?
Вовадий хмыкнул.
— После сегодняшних событий?
В самом деле: какие теперь сомнения?
Вообще-то на языке у меня вертелся совсем другой вопрос. Но я не задавал его, потому что видел: Вовадий и без того понимает, о чем я хочу спросить.
— Ага! — рассек он затянувшуюся паузу. — Перед тобой готовый на зверства лютый враг метрополийской демократии — самой демократичной демократии в мире. Подпольная чумная крыса, если следовать терминологии метрополийской прессы.
— И давно ты это?..
— С тех пор как мы с тобой перестали сочинять листовки. Вспоминать смешно. Тираж в один экземпляр для собственного пользования и удовольствия. Борцы!
— Один или тысяча — принципиальной разницы нет.
В телевизоре лысый человечек с указкой скакал мячиком у столов с грудами оружия: автоматы, пистолеты, гранаты горкой. Его сменил другой, в белом халате, он возбужденно говорил, вздергивая худые кулаки на фоне кафельно-белой стены.
— Дай звук, — попросил я.
Картинка как раз сменилась, но я не успел разглядеть ее, потому что Вовадий заслонил экран.
По комнате поползла тревожная мелодия. Когда Вовадий отошел от телевизора, я содрогнулся. Камера плыла вдоль трупов, уложенных в ряд на полу: юноши, почти мальчики, обнаженные, чтобы видны были отверстия, через которые вошла смерть, девушка, скальпированная пулей, старуха с вольтеровской улыбкой и дырой во лбу, ребенок с вырванным горлом… Смотреть страшно, и неприятно смотреть, но и оторваться невозможно. И вдруг я увидел У. Ю. Он лежал предпоследним в этом ряду «Нет прощения жестокому преступлению. Пусть горит метрополийская земля под ногами подлых убийц!» — сказал голос за кадром.
Игра в перевертыши: и вот уже У. Ю. не убийца, а жертва. Наверное, с террористами-инородцами: у них полный порядок, а с жертвами вышел недобор. Небрежно работают ребята, знают, что за руку схватить некому.
Вовадий выключил телевизор.
— Все по схеме, пункт первый.
— На улице вовсю реализуется второй. — Я хотел сказать про У. Ю., но вспомнил о На-те и осекся. — Если вы знали… неужели нельзя было хоть что-нибудь сделать?
— Мы вывели из-под удара организацию.
— Организацию… А людей, людей-то вы вывели?! Ты представляешь, что творится там, где живут инородцы?!
— А я сам, по-твоему, кто?! Мы передали информацию во все инородческие представительства, а это было непросто, но ни одно не отреагировало, ни одно! И тут же начали исчезать наши люди Вывод напрашивается сам собой. Куда оставалось идти? В КМБ? К Г. З. К.? В ООН гонцов слать? На митинг выйти? По квартирам пойти предупреждать? Что оставалось делать?! Это как от лавины убегать, понимаешь?!
Нелепая создалась ситуация. Я лежал на животе, приподнявшись на локтях, и глядел на Вовадия прокурорскими глазами. А он, рисковавший собой и своими друзьями ради того, чтобы меня предупредить, стоял надо мной и оправдывался, что не сумел предупредить все остальное человечество.
— Буду одеваться, — сказал я. — Одолжи брюки во временное пользование, мои без стирки не наденешь.
Вовадий полез в шкаф.
— Бери на память, все равно оставлять. — Он посмотрел на часы. — Через двадцать минут за мной заедут. Я постараюсь, чтобы вас забросили в безопасное место.
Я встал и оделся. Ничего, терпеть можно, главное — не делать резких движений. Пластырь неприятно стягивал кожу, но боль утихла.
— Позови На-ту, — попросил я.
Вовадий вышел, а я подошел к телефону и стал набирать свой домашний номер, но услышал шаги На-ты и поспешно положил трубку.
— Я заснула, представляешь? — сказала На-та. — Там кресло-качалка, я села и задремала, никогда такого не было! Как ты?
— Нормально. Тут… изменились обстоятельства. Вовадий предлагает нам поехать на машине к его друзьям. Здесь оставаться нельзя, есть причины.
— В городе неспокойно, а ему трудно будет идти. Лучше поехать, — добавил Вовадий.
— Решай сам, — сказала мне На-та.
Я облачился в куртку. На-та повозила по ней щеткой — в общем, без особой пользы: грязь присохла намертво.
— Дома отчищу, — сказал я; и — как ударила мысль, что дома у меня, может быть, уже нет; я, наверное, изменился в лице.
— Что, болит? — спросила На-та.
— Чепуха! — ответил я.
Мы вышли на лестницу, и я сразу различил проникающие сюда с улицы далекие колокола. Вовадий вышел из подъезда, а я прижал На-ту к себе, и так мы стояли молча, пока не услышали, как рядом остановилась машина.
Вовадий заглянул в подъезд:
— Давай быстро!
У дома стоял небольшой фургон с метрополийским флагом, привязанным к зеркалу бокового обзора, и распахнутой сзади во всю ширину кузова двустворчатой дверью. Чтобы забраться внутрь, пришлось задирать ноги. Я оперся на руки, помогая себе, но боль все равно возникла сильная, будто на рану снова плеснули той мутноватой жидкостью. Я охнул и чуть не вывалился обратно, но Вовадий подхватил меня и, не церемонясь, протолкнул вперед. Сидений в кузове не оказалось: мы расположились прямо на полу, где уже сидел, вытянув ноги, пожилой мужчина. Он беспрестанно тряс транзистор, который спотыкался через слово и никак не желал выдавать связные фразы.
Пока мы размещались, Вовадий подошел к человеку, сидящему рядом с шофером, и они заспорили — о чем, не слышно, но я подумал, что нас, может быть, сейчас выставят наружу. Но нет. Вовадий влез в кузов и захлопнул дверь: стало непроглядно темно. Похожая на спицу полоска света, проникающая из кабины сквозь дырку в перегородке, протыкала темноту, не разбавляя ее. Где мы ехали, не знаю; по-моему, по каким-то закоулкам, потому что было много поворотов и нас мотало из стороны в сторону. Я уцепился за кусок обшивки, свисающий с потолка фургона, и упирался здоровой ногой, но это не помогало. Через несколько минут езды я поймал себя на том, что стенаю в открытую. На-та нашарила мою руку, сжала ободряюще; мне захотелось вырваться, но я сдержался и солгал ответным пожатием пальцев.
А транзистору тряска пошла на пользу. Он заговорил почти без лакун знакомым каждому голосом М. Р., когда-то рядового ведущего инородческих радиопрограмм, а ныне живого олицетворения справедливости метрополизма. М. Р. дослужился, неся инородцам свет метрополийской правды, до руководителя дикторской службы метрополийского радио, а недавно ему присвоили звание Почетного метрополийца со всеми вытекающими из Закона о Приоритете последствиями. Л. С., помню, носилась со «Свободной Метрополией», где был опубликован указ о новом качестве М. Р., и кричала, что она подотрется этой газетой на площади перед Домом Руководства во время метрополийского митинга. Неизвестно, что ей помешало осуществить свое благое намерение, но метрополийцы так и не узнали, какая страшная угроза нависала над ними.
М. Р. вещал на метрополийском:
— По сообщению хорошо информированных… союзной армии приведены в состояние… готовности. Пресс-атташе Патриотического комитета… будет расценено как вмешательство во внутренние дела суверенной Метрополии… подрыв договора о СССМ… Он сообщил о состоявшихся контактах с Координатором СССМ… обеспокоенность, с которой во всех Инородиях следят за развитием ситуации. Представитель министерства обороны и разоружения СССМ подтвердил, что войска… однако… исключает военное вмешательство… категорический приказ ограничить свои действия… городков, складов… не вмешиваясь… Агентство «Союзинформ» передало…
Вскоре мы выехали на относительно ровную дорогу. Таких в городе немного, и я прикинул, что это, должно быть, Аэропортовское шоссе; если это так, то через несколько минут мы будем проезжать неподалеку от моего дома.
Сводка новостей завершилась метрополийским маршем. Я вспомнил про тех, кого оставил у себя дома, вспомнил Еленю и поразился тому, как давно это было, давным-давно и на другой планете.
Музыка оборвалась, и снова зазвучал баритон М. Р.:
— Передаем обращение командования национальной гвардии к инородческому населению. В студии начальник штаба национальной гвардии полковник Дж. Б.
— Ого! — обронил Вовадий. — Уже национальной гвардии? По-моему, они опередили свой график.
Полковник Дж. Б. говорил по-инородчески без акцента:
— Господа! Вы знаете о трагических событиях у Дома Руководства, где мирный митинг… экстремистами инородческой национальности. Это привело к многочисленным эксцессам в городе. Гнев метрополийской молодежи праведен, но слеп. Мы сожалеем… факты… расследоваться… сборные пункты… иметь трехдневный запас продуктов и… Я уполномочен заявить, что… не в состоянии обеспечить… тех, кто останется в… Наша цель… защита ваших детей, которых мы… ни от провокаторов-инородцев, готовых на… своих единокровников ради установления диктатуры… внешних сил. Патриотический комитет во главе с Г. З. К. призывает… бдительность и не поддаваться… Мы не дадим утопить демократию в панике и провокациях, порядок…
Машина резко затормозила, и дальше — калейдоскоп: остановка; мы валимся друг на друга; отпихиваю кого-то; больно ноге; задний ход; ударяемся кузовом обо что-то; по кузову стегают плетью; машину заносит; опять останавливаемся; кто-то кричит страшным голосом; вываливаемся на асфальт; я падаю; Вовадий ныряет обратно в фургон; водитель безжизненно свисает из кабины вниз головой; Вовадий выдергивает за руку пожилого; безумное лицо Вовадия; пожилой мертв; пули, как семена в пашню; хватаю На-ту за руку; десять метров до переулка; автомат в руках Вовадия; пять метров до переулка; броневик Эн-два-О, ныне национальной гвардии; переулок; кто-то падает; бежим по переулку; На-та сжимает мне руку, тянет вверх; кричит Вовадий; сыплется оконное стекло; топот позади…
Нет времени ни на что; на боль нет времени; невозможно что-либо осознать; на войне как на войне; о, что это за бег: мы не касаемся земли; воздух упруг; не могу, не могу больше! — говорит На-та; дышит тяжело; а я не устал; затекла рука, которую она сжимает; быстрее, быстрее! — говорю я; они отстают! — говорю я; небо прошивают ниточки пуль; устала! — говорит На-та; слева высокая стена; справа пакгаузы; летим в узком коридоре; все медленнее, медленнее; что же ты?! что же ты?! — говорю я; пули цвиркают над и под нами; крики позади; догоняют; На-та шепчет: не могу, устала, не могу больше; стена идет полукругом; коридор замыкается: тупик; у стены мусорные баки; тяжело дышит На-та; крепче, крепче держись! — кричит она; летим вверх; пули; еще выше; пули, пули, пули; кровь течет по руке На-ты, перетекает на мою; ну что же ты! — ору я; кровь затекает мне в рукав; ну что же ты! — крик разрывает меня; ее кровь смешивается с моим липким потом; рука ее слабеет; жилет… давит… — говорит она, виновато глядит мне в глаза; моя ладонь скользка от ее крови; падаю, падаю, падаю вниз; удар о землю…
Слышу голоса; ужом заползаю, забиваюсь в щель между стеной и переполненным мусорным баком; пластина в куртке встает торчком и впивается между лопаток; но это ничего; натягиваю на себя какую-то тряпку; она липка, но это ничего, ничего: голоса рядом; кроме бабы, никого; не одна она была, точно; баба на метрополийку похожа; изрешетили всю; верно Г. З. К. сказал: порядок любой ценой, устали люди; инородцев довезти до границы и сказать: поели нашего хлеба и хватит; кое-кого судить надо и к стенке прилюдно; с ней кто-то еще бежал, я видел; в глазах у тебя двоилось; парень был в куртке; в мусорнике поройся, вдруг закопался; пороюсь, не побрезгую; шаги у бака, за которым я: ворошат; кто же так делает, надо вот так; щедрая очередь хлещет по соседним бакам; никого здесь нет, пойдем отсюда; пошли; идите, я догоню; со страху, что ли; смех; цистит у меня, обкормили соленым; звонкая струя весело стучит по жести: тук, тук, тук, тук, тук…
И они ушли. А я еще долго лежал, не веря. Я лежал до тех пор, пока мир из плоского снова не стал объемным. И тогда в нос ударил смрад, и я ощутил мерзость загаженной тряпки, и услышав крысиные шорохи, и боль почувствовал. По-рачьи я пополз из своего убежища — на животе, отталкиваясь руками, спеша, словно промедление грозило гибелью.
Я выполз на свет Божий и поднялся, опираясь на край мусорного бака. Коридор, по которому мы летели, был пуст; впереди, метрах в десяти, что-то белело. Я догадался, что это.
На-та лежала на спине, плащ был расстегнут и натянут на лицо, между полами темнела полоска Аинькиного жилета, юбка задралась. Я подумал: у нее красивые ноги, и хорошо, что не видно лица. Хорошо, что не видно лица.
Я пошел. Я дошел до стены и пошел, держась за нее. Ботинки захлюпали по луже, я наклонился и ополоснул лицо, вода обожгла. Лужа оказалась нескончаема, я выбрался на дорогу. Впереди, далеко впереди, я не мог видеть еще, ничком лежал Вовадий. Я дошел до него и, не остановившись, пошел дальше. Я знал, что он мертв. Я знал, что две очереди крест-накрест прошили ему грудь и живот. И я знал, еще не дойдя до угла, что за углом чадит фургон. Два трупа, похожие на большие тряпичные куклы, валялись возле фургона, между ними лопотал транзистор; водитель по-прежнему свисал из кабины, длинные волосы шевелились по земле.
Я завернул за угол — пахнуло гарью, — прошел мимо трупов. «Родина, родина прекрасная моя!» — пел транзистор метрополийский гимн. Я обошел фургон, из-под сиденья водителя торчала монтировка; я выдернул ее, равновесие нарушилось, и труп выпал на дорогу.
Из-за домов взметнулся в небо фонтанчик трассирующих пуль. А я уже пересекал улицу. Тротуар повлек меня в переулок, где деревья, обгоняя дома, понеслись мне навстречу, и дома с бельмами деревянных щитов вместо витрин заспешили за деревьями, и проскользнул, обтекая меня, темный неухоженный парк, и улицы, сменяя одна другую так быстро, что я не успевал их узнавать, пронеслись, повинуясь раскрутившейся земле.
Невесть как я очутился у своего дома. Подъезд надвинулся и поглотил меня, лестница побежала подо мной, подвозя ко мне этажи. Конвейер этот приостановился на миг, когда мимо проплывала моя дверь, но — только на миг. Я знал, что мне надо рядом, к тете М.; о, я знал уже, зачем мне монтировка! Я знал, что сейчас произойдет: лестница остановится, незапертая дверь распахнется, и коридор понесет на меня кого-то; патлатая голова, поворачиваясь лицом, полетит ко мне, как пущенный чемпионским ударом мяч; потный лоб ударится о поднятую монтировку; хруст и брызнувшую на стены красную влагу коридор утащит назад, а меня бросит за угол, где на монтировку натолкнется чей-то затылок; тело, которое носило голову с этим затылком, еще не упадет, рука его еще продолжит движение к угреватому мальчишечьему лицу, не подогнутся еще его ноги, а крутящаяся земля уже отнесет его от меня, и на меня навалится стол в обрамлении кухонных стен, и из-за него взойдет новое лицо, мужиковатое и небритое, и вперед выбросится рука, и что-то черное в руке…
Земля прекратила свой бег. Мы застыли, глядя в глаза друг другу. Я — с нелепо поднятой монтировкой, он — сжав в кулаке пистолет и пьяно улыбаясь. Это продолжалось миллисекунду. Он поднял пистолет — я замахнулся монтировкой — он нажал на курок — я ударил и попал ему по плечу — он судорожно раскрыл рот — я ударил снова, теперь пришлось по переносице; и еще — по шее, по темени; и еще, еще, еще — уже упавшего.
Я очнулся и увидел, что ручеек крови огибает мой бурый от грязи ботинок. Я не испытал ужаса от содеянного. И страха не испытал, и усталости. Я аккуратно положил монтировку рядом с пистолетом, который он забыл снять с предохранителя, скинул на пол куртку, хранящую вонь норы за мусорным баком, и пошел к раковине. Вода не шла; ну да, у нас очень плохо идет вода. В бутылке на столе было на треть водки. Я обтер руки, лицо и шею. Потом переступил через ноги в высоких шнурованных ботинках и через другие ноги в драных кроссовках, через чемоданы в коридоре и ящик, набитый случайным барахлом, и еще через ноги, которые чуть подрагивали. Дверь в комнату, где лежала тетя М., я отворять не стал. Я и так знал, что она лежит между кроватью и пуфиком и что ей повезло: она умерла сама до того, как сломали замки, когда поняла, что не спасет ни двойная дверь, ни метрополийский чин сына. Ничуть мне ее не было жаль — ни ее, ни На-ту, ни Вовадия, ни этих троих, которых я шел сюда убивать и убил, ни тех, кого мы с На-той четыре часа назад оставили в моей квартире, ни даже себя. Смерть потеряла свое значение, и потому — потеряли значение страх, боль и жалость.
Я знал: уходя, они набрали на моем замке новый шифр — единицу и три нуля. Тысячу лет славной Метрополии, да продлятся вечно ее года! Гип-гип, ура! «Ода к радости»! Я вошел к себе и сразу — в ванную; заперся. Знал: никого в квартире нет, и заперся все равно. Как запирался всегда, когда менял кассету. Как запирался перед тем, как отправиться с На-той туда не знаю куда. Господи, в каком это было веке?!
Из магнитофона, вмонтированного в аптечку над ванной-ложем, я извлек кассету и с размаху ударил ее о стену. Она разлетелась на две половинки; я собрал в комок пленку, оглянулся в поисках спичек. Но за спичками надо было идти на кухню, а там — я знал — лежал А. И., проткнутый, как копьем, заостренным куском арматуры. Он лежал на животе в замороженном движении, и рядом валялись комочки голубей.
Я не пошел за спичками. Я расстелил газету и стал рвать пленку на мелкие кусочки. Хорошо, что это не принесло никому вреда, думал я. Хорошо, как хорошо, что я ни в чем не виноват! Господи, как хорошо, что совесть у меня чиста! Я ведь ничего этим никому плохого не сделал. Ни-че-го! Ни-ко-му!
Мы с Вовадием сочинили две пародии на метрополийские указы, которые начинались словами «Хайль, народ!». Я прочел их своим друзьям — друзьям, елки зеленые! И не упомянул о втором авторе — не хотелось славу делить. А через день, когда я возвращался после работы, меня затолкали в машину и привезли в большой дом с тяжелыми в два человеческих роста дверями. Я почти не испугался, мы еще были непуганые. Меня не били, мне не угрожали, а просто продержали ночь в коридоре и под утро привели в кабинет, хозяин которого, свеженький, как огурчик, усадил меня в кресло, налил чаю и сказал по-свойски: дурак ты, парень. Я-то понимаю, сказал он, что ты свои листовки сочинил по глупости. Кстати, один ты это делал или с кем-то?.. Один, ответил я, закрывая собой Вовадия… Так вот, можно предположить, продолжал он, что тебе просто хотелось покуражиться и не было у тебя никаких криминальных намерений, но нынче такие времена, что и глупость бывает наказуема, а мне не хочется, да и никому не хочется, поверь мне, никому не хочется, чтобы ты пострадал, в сущности, ни за что. Нет, конечно, как бы ни повернулся наш разговор, мы тебя все равно отпустим, тем более что других грехов за тобой не числится. Мы тебя отпустим, но пятно останется. В случае чего… ну, сам знаешь. Нет, кто спорит, существует такая штука, как презумпция невиновности, но, к несчастью, для тебя и таких, как ты, существует и общественное мнение. Там, где государство перестает уважать общественное мнение, начинается закат государства, а там, где этого не происходит, как, слава Богу, не происходит этого у нас, государство ради мирного сосуществования с общественным мнением добровольно идет на жертвы. Ты еще не догадался, кто в числе первых кандидатов на заклание? И учти, когда придет твоя очередь, ни у кого не екнет сердце, ибо общественное мнение презумпции невиновности предпочитает презумпцию виновности. Она как-то легче усваивается человеческими головами. Люди вообще странные существа, подозрение у них всегда падает на меченых, а ты меченый, про пятно не забыл, нет? Но нам не хочется, чтобы ты думал, будто в КМБ работают какие-то звери, мы обыкновенные чиновники, бюрократы даже, и мы могли бы, наверное, сделать так, чтобы твое пятнышко осталось без последствий. Только услуга за услугу, не мог бы ты нам тоже помочь? Нет, нет, ни в коем случае! Не думай, что мы хотим сделать тебя осведомителем или, как говорят в народе, стукачом. Ни за что! Уж поверь, этого добра у нас хватает! Ничего этого мы не хотим! И мы не хотим, чтобы ты что-нибудь подписывал. Вообще твое пребывание у нас никак не будет зафиксировано. Все исключительно на доверии. Ты запишешь на пленку несколько разговоров. Нет, нет, нет, ничего особенного. Ты будешь записывать разговоры, которые ведутся у тебя дома, когда кто-то приходит. Ведь вы же не говорите ничего этакого?.. Ничего, заверил я, обнаружив, что в горле у меня пересохло… Ну вот, видишь, обрадовался он. Значит, ты не принесешь вреда никому из своих друзей, даже самым радикальным. Нет, нет, каждый из нас имеет радикально мыслящих друзей, не надо отрицать это, в радикализме нет ничего дурного, волки — санитары леса, а радикалы — санитары общества, и потом, ты не виноват во взглядах своих друзей, друг за друга не отвечает… Скажи мне, кто твой друг, и я скажу, кто ты, отстаивал я последний окоп… Очень к месту сказано. Это хорошо, что ты не отказываешься от своих друзей, значит, ты не упустишь возможность доказать их лояльность. А то тут у нас кое-кто прочитал ваше сочинение и вообразил антигосударственный заговор. Ты не поверишь мне, но если читать внимательно, то такой вывод вполне можно сделать. Ты сам виноват, поставил себя в глупое положение и вынужден доказывать теперь, что ты не верблюд. А ты точно один над всем этим трудился, вдруг спросил он, а то я все: ваша листовка, ваша листовка, а ты не возражаешь?.. Один, один, конечно, один! (О, как повезло, что я не назвал Вовадия, им нужна была антигосударственная организация, ниспровергатели нужны были!) Один, сказал я после паузы еще раз… Я могу проверить тебя на полиграфе, но верю тебе и так, сказал он. Но другие, представь, не верят. Что делать, ума не приложу!.. И что же теперь? Я ни в чем не виноват, сказал я, дрожа голосом… Теперь! Никто не знает, что будет теперь, раздраженно сказал он. Потому и прошу тебя помочь, заработаешь себе иммунитет и живи с миром. Учти, я лично ничего, ровным счетом ничего не предполагаю услышать на твоих пленках. Ничего криминального, разумеется. Для нас прежде всего важны настроения, мы возьмем с твоей помощью срез инородческой среды, получится нечто вроде социологического исследования, причем ценно, что люди будут в естественной обстановке. Для тех, кто не верит тебе, эти пленки станут доказательством случайности твоих литературно-партизанских занятий, для тех, кто верит, они станут подспорьем в работе. Они помогут нам лучше понять мотивы действий инородцев, их нужды и, значит, инородцам же пойдут на пользу. Результат будет тот же, к которому вы стремитесь в своем Бюро. Так что совесть твоя не пострадает, ты будешь кругом в плюсах. Ну а если кто из твоих гостей между делом, с кем не бывает, наболтает лишнего, так в этом нет ничего страшного. Мы нормальные люди, мы все понимаем и, поверь, даже в чем-то сочувствуем вашим трудностям. Конечно, не как инородцам: в целом, тут все всем ясно, и сочувствовать нечему, но каждому индивидууму в отдельности сочувствуем. И потом: кто болтает, тот в помыслах чист. Легкое фрондерство никому не возбраняется. Только не вздумай никого предупреждать или не включать запись, когда у тебя гости. Среди них вполне могут оказаться люди из КМБ, только не из нашего, а из другого отдела, и там тебя неправильна поймут…
Он был столь любезен, что подвез меня домой, правда, высадил на соседней улице. А в машине вручил эту аптечку. Аптечка как аптечка, в магазине таких навалом, только боковая стенка чуть толще, чем требуется, и, если нажать в определенном месте, появляется прорезь для кассеты. Раз в неделю теперь я ходил в прачечную и сдавал в стирку рубашки, которые раньше стирал сам. Вот и все.
Вот и все. Я никому не принес зла, никто не пострадал. Господи, да таких, как я, десятки тысяч — они же нас просто на крючок насаживали, чтобы в случае надобности выдернуть без проблем, не нужны были им эти пленки, в КМБ людей не хватит все прослушивать и прочитывать! И зачем? То, что говорили Шу-цу и Л. С., все инородцы если не говорят вслух, так думают. Этим ли КМБ удивишь? А с Вовадием я с тех пор почти не общался, только случайно. Если разобраться, спас я Вовадия, не выдал. Все за всех на себя принял и позор возможный тоже. Пускай я себе, лично себе, иммунитет зарабатывал, но ведь получается, что не только себе, но и всем за свой счет. Откажись я, другого бы нашли, похитрее, позлее, поподлее. В каждой инородческой компании имеется стукач, это уж точно! Из самих же инородцев, жить-то хочется. Так кто упрекнет меня, что я этот крест на себя взвалил, с ним на гору взошел, кто?! Кто сам без греха?!
Я держал комок пленки в левой руке, наматывал конец на указательный палец правой и дергал. На газете набралась гора обрывков, а комок, казалось, не уменьшался.
Вот обрывок: Звонок в дверь. Л. Э.: «В глазок ничего не видно, свет на лестнице не горит». Шу-цу: «Открывай, нас тут шестеро мужиков». «Ода к радости». Крики. Крики. Крики. Выстрелы.
Еще обрывок: Мат, плач. Л. С.: «Не надо, не надо, не трогайте меня!» Голос пузатого в милицейском плаще: «Оставьте, пока…»
Еще обрывок: Пузатый: «Один ваш убивал на площади». Г. А-й: «Неправда!» Пузатый: «Правда, правда… Его жена призналась в этом людям из КМБ, а люди из КМБ, люди из КМБ (я вижу, как он прищелкивает пальцами)… а с КМБ у нас беспроволочный телеграф. Мы пришли вас судить». Аинька: «Мы не виноваты, ни в чем не виноваты!» Орлосел: «Я здесь случайно…» Пузатый: «А на колени станете?»
Еще обрывок: Пузатый (по-метрополийски): «Не держи так баллончик, себе в лицо нажмешь». Телефонный звонок. Пузатый: «Эй, старик, возьми телефон, скажи, что все в порядке, и не дури!» Орлосел: «Я слушаю…»
Еще обрывок: Г. А-й: «Не приходи, здесь шакалы!»
Г. А-й швыряет телефонный аппарат в пузатого. Тот стреляет. Пуля попадает Г. А-ому в лицо.
Кричат все разом. Безликие мальчишки орудуют палками.
Шу-цу, которому в самом начале досталась струя из газового баллончика, плохо рассчитывая движения, пробивается к балкону. За ним выскакивают двое. Он, не замечая ударов, хватает их за одежду и переваливается вместе с ними за перила.
Аинька бежит к выходу, но натыкается в коридоре на мальчишку с обрезом трубы и запирается в туалете.
Л. Э., раненный в грудь пистолетной пулей, когда шакалы врывались в квартиру, беспомощно лежит у стены. Кто-то подходит к нему сзади и бьет ломом по голове.
А. И. на кухне. Он много выпил, он не спал предыдущую ночь, потому что провел ее на вокзале, а там гоняла бомжей муниципальная милиция; и он спит, а точнее, и не спит уже, но еще и не проснулся; и он видит через плечо, как сзади кто-то замахивается копьем, думает, что это сон, и умирает, так ничего и не поняв, и, уже умерев, всплескивает руками и медленно сползает на пол лицом вниз.
Орлосел забивается в угол и бормочет: «Я случайно, случайно здесь…» На груди у него прячет лицо Еленя, и где-то сбоку визжит Л. С. Когда все кончено, когда сломана дверь в туалет, и Аиньку, превращенного в кусок живого мяса, как котенка, топят в унитазе, — тогда пузатый и его мальчишки обступают Орлосла. Господи, как объяснить мне это? Нет у них жестокости в лицах! Обыкновенные лица, только полные азарта. Л. С. падает на колени и кричит: «Делайте со мной что хотите, но не убивайте!» — «Ладно! — смеется пузатый; смех у него негромкий, спокойный. — Отведите ее в машину к ребятам, пусть делают что хотят». Двое тащат Л. С. из квартиры, а Л. С. вдруг начинает упираться и кричать, и тогда ей зажимают рот — точно, как я На-те. «А этой, — говорит пузатый Орлослу, — ты раздвинешь ноги и будешь держать пошире, чтобы не сдвигала, ты крепкий старик, удержишь». Еленя не сопротивляется, и они наваливаются все разом, и кого-то оттесняют назад, во вторую смену, и самый молодой, косоглазый олигофрен, несчастный городской дурачок — он начинает онанировать, не дожидаясь, пока ему уступят место.
А пузатый участия не принимает, он отходит к открытой балконной двери, смотрит на ночной город и закуривает.
— Апокалипсис — есть метрополизм плюс талонизация всей страны, — говорит он, и до меня с трудом доходит, что обращается он ко мне; ну да, он, конечно же, знает, что я приду и стану рвать эту пленку.
— Ты знаешь, что я знаю, что ты знаешь, что я знаю, — продолжает он без тени улыбки. — Стоит ли себя обманывать, будто знание появилось только что? Все мы знали заранее, и ты, и я. Хотели мы того, что вышло в итоге? Нет, такого мы не хотели. Но коли взял крест, неси его до конца. Или приколоти себя к нему, или, если кишка тонка, попроси, чтобы тебя другие приколотили. Желающие всегда набегут. Но что до меня, то я приколачиваться отказываюсь и другим сделать с собой такое не позволю. Надо жить, раз жизнь дана. И тебе мой совет: выбрось сомнения из головы и живи. Живи в свое удовольствие и помни: любая правота относительна, поэтому ты прав во всем и на все времена. — Он вскидывает руку с нарисованным на запястье циферблатом. — Однако я с тобой заболтался, а у меня еще два адреса.
— Пошли, ребята! — говорит он своим мальчишкам, и те дисциплинированно натягивают штаны. — Пошли, пошли! — ласково треплет он по щеке косоглазого олигофрена.
И они уходят; но троим кажется обидным, что у меня нечем особенно поживиться, и эти трое берут лом — дверь ломать! — и идут к тете М.; про Орлосла все забывают, просто забывают, и он, как слепой, спускается по лестнице, оступаясь и натыкаясь на перила; а Еленя лежит и смотрит в потолок — равнодушно, как кукла; и сейчас она лежит, рыбонька моя, кисонька, через стенку от меня лежит, а я рву пленку, и пленка никак не заканчивается, и я вдруг понимаю, что она никогда не закончится, потому что обрывки уже усеяли пол, и в ванне плавают, и по мне ползают, как черви, а комок в кулаке совсем не уменьшился, он какой был, такой и остался; чепуху я молол насчет исчезновения страха: есть страх, есть!
Ох и страшно мне стало! О, как страшно стало, что пленки не рвутся, что пленки с доносами не рвутся, что пленки с доносами не рвутся и оживают, и звучат, звучат, звучат! О, как страшно!
— Я же убил, я же отомстил, я же искупил! — крикнул я.
Я хотел, чтобы услышала Еленя; и поняла, и пожалела — о да, пожалела меня! Но я не дождался ответа — страх погнал меня прочь из дому. Я скатился по ступенькам и, припадая на ногу, роняя обрывки пленки, преследуемый гулом колоколов, побежал навстречу желтому шакальему глазу мертвой луны, лениво ползущей над проспектом Победившей Свободы.
* * *
Прозрачная, как вода, цель социализма — благосостояние и культура трудящегося люда — по-прежнему игнорируется или отодвигается на задний план как второстепенная, недостаточная, несущественная.
Это деформирует все программы намеченных преобразований и сводит критику предыдущей эпохи к простой смене вех и обожествляемых лиц. В этом кроется главная проблема будущего развития Китая.
Федор Бурлацкий
1982
Общее для всех министров и почти для всех королей заключается в том, чтобы во всяком деле поступать прямо противоположно своему предшественнику.
Жан-Жак Руссо
Дело пророков — пророчествовать, дело народов — побивать их камнями.
Пока пророк живет (и конечно, не может ужиться) среди своего народа — смотрите, как он наг и беден, как презирают все его!
Когда же он, наконец, побит, его имя, и слово, и славу поколение избивателей завещает новому поколению, с новыми покаянными словами! «Смотрите, дети, как он велик. Увы нам, мы побили его камнями!»
И дети отвечают:
«Да, он был велик воистину, и мы удивляемся вашей слепоте, вашей жестокости. Уж мы-то его не побили бы». А сами меж тем побивают идущих следом.
Владислав Ходасевич
Удивительное дело, ни один ясновидец не предвидел заранее, что он будет арестован.
Йосеф Геббельс
Запись в дневнике
13 июня 1941 года
Был однажды такой случай. Дикари нашли в лесу карманные часы, потерянные каким-то путешественником. Они раньше никогда не видели подобной вещи и решили, что это какой-то странный камень. Но их вождь, заглянув внутрь часов, заметил: «Здесь так все сложно устроено, что едва ли такая вещь могла возникнуть сама собой. Ее сделали белые люди».
Но если маленькие часы указывают на того, кто их сделал, то разве не сложнее часов все мироздание? Разве не ясно, что кто-то устроил и пустил в ход этот огромный механизм?
Александр Мень
…То поколение, которому сейчас 15 лет, оно и увидит коммунистическое общество, и само будет строить это общество.
Ленин
Достигнув в подлости больших высот,
Наш мир живет в греховном ослепленье:
Им правит ложь, а истина — в забвенье,
И рухнул светлых чаяний оплот.
Микеланджело
Не вокруг творцов нового шума — вокруг творцов новых ценностей вращается мир!
Фридрих Ницше
Чем больше я приглядываюсь, чем больше вдумываюсь в происходящее, тем больше утверждаюсь в мысли, что большевизм — такая болезнь, которую приходится пережить органически.
Никакие лекарства, а тем более хирургические операции помочь тут не могут.
Лозунг для масс очень заманчивый.
До сих пор вы были в угнетении, теперь будьте господами.
И они хотят быть господами. Толкуй тут, что свободный строй требует, чтобы не было господ и подчиненных.
Это сложнее, а этот лозунг простой и кажется справедливым: повеличались одни. Теперь будет. Пусть повеличаются другие. Была эксплуатация, теперь будет господство пролетариата.
Владимир Короленко
Хорошие законы порождены дурными нравами.
Тацит
Свобода — как воздух горных вершин — для слабых людей непереносима.
Рюноскэ Акутогава
…Настоящего нет: оно — или долг перед будущим, либо инстинкт прошлого, т. е. зверство…
Александр Белый
Главный конфликт России — не между левыми и правыми, а между молодыми и старыми.
Между теми, кто никогда не забудет, что такое секретарь обкома, и теми, кто никогда этого уже не узнает.
Александр Генис
Анахарсис, посетив Народное собрание, выражал удивление, что у эллинов говорят умные, а дела решают дураки.
Плутарх
А человек взывает ко злу так же, как он взывает к добру; ведь человек тороплив.
Коран. Сура 17
Достоинство человека неприкосновенно. Уважать и защищать его — обязанность каждой государственной власти.
Конституция ФРГ. Статья 1.
В основные хозяйственные права входит свобода каждого гражданина устраивать свою жизнь так, как это отвечает — в рамках его финансовых возможностей его личным желаниям и представлениям.
Это основное демократическое право свободы потребления находит свое логическое дополнение в свободе предпринимателя производить и продавать те продукты, которые отвечают спросу, т. е. которые он считает соответствующими желаниям и потребностям покупателей и производство которых поэтому необходимо и обещает ему успех.
Людвиг Эрхард
1956
Когда Драконта спросили, со почему он за большую часть преступлений назначил смертную казнь, он, как говорят, отвечал, что мелкие преступления по его мнению, заслуживают этого наказания, а для крупных он не нашел большего.
Плутарх
* * *
«Рука Гвидо». Изобретение монаха Гвидо из Ареццо. XI в. Пособие для певцов. Каждая фаланга и каждый из кончиков пальцев соответствует одной ноте.
«The Hand of Guido». Invented by the monk Guido from Arezzo 11th century. Manual for Singers. Every phalanx and every finger-tip corresponds to a note.
Рисунок Альбрехта Дюрера к «Кораблю дураков» Себастьяна Бранта.
Drawing by Albrecht Durer for Sebastian Brant’s «Ship of Fools».
Музыкальная головоломка Шарля Гуно Нота в центре креста может быть повторена в 130 различных тонах.
Musical conundrum by Charles Gounod. The note at the centre of the cross may be repeated in 130 different tones.