Солдаты империи
Энлиль Маратович подтолкнул меня в сторону трех халдеев, что-то обсуждавших неподалеку, и пошел за мной следом. Когда мы приблизились, их разговор стих, и они уставились на нас. Энлиль Маратович успокоительно вытянул перед собой руки с растопыренными пальцами. Я вдруг понял смысл этого древнего жеста: показать собеседнику, что в руках у приближающегося нет ни ножа, ни камня.
– Все, – сказал Энлиль Маратович весело, – сегодня больше не кусаем. Я парня уже отругал за хамство.
– Ничего-ничего, – ответил крайний халдей, сутулый невысокий мужчина в хламиде из серой ткани, усыпанной мелкими цветами. – Спасибо за увлекательное зрелище.
– Это профессор Калдавашкин, – сказал мне Энлиль Маратович. – Начальник дискурса. Несомненно, самая ответственная должность в Халдейском обществе.
Он повернулся к Калдавашкину.
– А это, как вы уже знаете, Рама Второй. Прошу любить и жаловать.
– Полюбим, полюбим, – сощурился на меня Калдавашкин старческими синими глазами, – не привыкать. Ты, я слышал, отличник дискурса́?
По ударению на последнем «а» я понял, что передо мной профессионал.
– Не то чтобы отличник, – ответил я, – но с дискурсум у меня определенно было лучше чем с гламурум.
– Отрадно слышать, что такое еще случается в Пятой Империи. Обычно все бывает наоборот.
– В Пятой Империи? – удивился я. – А что это?
– Разве Иегова не объяснял? – удивился в ответ Калдавашкин.
Я подумал, что могу просто не помнить этого, и пожал плечами.
– Это всемирный режим анонимной диктатуры, который называют «пятым», чтобы не путать с Третьим рейхом нацизма и Четвертым Римом глобализма. Эта диктатура анонимна, как ты сам понимаешь, только для людей. На деле это гуманная эпоха Vampire Rule, вселенской империи вампиров, или, как мы пишем в тайной символической форме, Empire V. Неужели у вас в курсе этого не было?
– Что-то такое было, – сказал я неуверенно. – Ну да, да… Бальдр еще говорил, что культурой анонимной диктатуры является гламур.
– Не культурой, – поправил Калдавашкин, подняв пальчик, – а идеологией. Культурой анонимной диктатуры является развитой постмодернизм.
Такого мы точно не проходили.
– А что это?
– Развитой постмодернизм – это такой этап в эволюции постмодерна, когда он перестает опираться на предшествующие культурные формации и развивается исключительно на своей собственной основе.
Я даже смутно не понял, что Калдавашкин имеет в виду.
– Что это значит?
Калдавашкин несколько раз моргнул своими глазами-васильками в прорезях маски.
– Как раз то самое, что ты нам сегодня продемонстрировал во время своей речи, – ответил он. – Ваше поколение уже не знает классических культурных кодов. Илиада, Одиссея – все это забыто. Наступила эпоха цитат из массовой культуры, то есть предметом цитирования становятся прежние заимствования и цитаты, которые оторваны от первоисточника и истерты до абсолютной анонимности. Это наиболее адекватная культурная проекция режима анонимной диктатуры – и одновременно самый эффективный вклад халдейской культуры в создание Черного Шума.
– Черного шума? – переспросил я. – А это еще что?
– Тоже не проходили? – поразился Калдавашкин. – Чем же вы тогда занимались-то? Черный Шум – это сумма всех разновидностей дискурса́. Другими словами, это белый шум, все слагаемые которого продуманы и проплачены. Произвольная и случайная совокупность сигналов, в каждом из которых нет ничего случайного и произвольного. Так называется информационная среда, окружающая современного человека.
– А зачем она нужна? Обманывать людей?
– Нет, – ответил Калдавашкин. – Целью Черного Шума является не прямой обман, а, скорее, создание такого информационного фона, который делает невозможным случайное понимание истины, поскольку…
Энлиль Маратович уже толкал меня по направлению к следующей группе халдеев, и я не услышал конца фразы – только виновато улыбнулся Калдавашкину и развел руками. Впереди по курсу появился халдей в синем хитоне, маленький и женственный, с наманикюренными длинными ногтями. Вокруг него стояла группа почтительных спутников в золотых масках, похожая на свиту.
– Господин Щепкин-Куперник, – представил его Энлиль Маратович. – Начальник гламура. Безусловно, самая важная должность среди наших друзей-халдеев.
Я уже понял, что сколько будет халдеев, столько будет самых важных должностей.
Щепкин-Куперник с достоинством наклонил маску.
– Скажите, Рама, – благозвучным голосом произнес он, – может быть, хотя бы вас мне удастся излечить от черной болезни? Вы ведь еще такой молодой. Вдруг есть шанс?
Вокруг засмеялись. Засмеялся даже Энлиль Маратович.
Меня охватила паника. Только что я на ровном месте опростоволосился с дискурсом, который, по общему мнению, знал очень неплохо. А с гламуром у меня всегда были проблемы. Сейчас, подумал я, окончательно опозорюсь – что такое «черная болезнь», я тоже не помнил. Надо было идти напролом.
– Кому черная болезнь, – сказал я строго, – а кому и черная смерть…
Смех стих.
– Да, – ответил Щепкин-Куперник, – это понятно, кто бы спорил. Но отчего же вы, вампиры, даже самые юные и свежие, сразу одеваетесь в эти угольно-черные робы? Отчего так трудно заставить вас добавить к этому пиру тотальной черноты хоть маленький элемент другого цвета и фактуры? Вы знаете, каких усилий стоила мне красная бабочка вашего друга Митры?
Я понял наконец, о чем он говорит.
– У вас такой замечательный, глубокий курс гламура́, – продолжал Щепкин-Куперник жалобно. – И все же на моей памяти со всеми вампирами происходит одно и то же. Первое время они одеваются безупречно, как учит теория. А потом начинается. Месяц, максимум год – и все понемногу соскальзывают в эту безнадежную черную пропасть…
Когда он произнес эти слова, вокруг мгновенно сгустилось ледяное напряжение.
– Ой, – прошептал он испуганно, – простите, если сказал что-то не то…
Я понял, что это шанс проявить себя с лучшей стороны.
– Ничего-ничего, – сказал я любезно, – вы очень остроумный собеседник и неплохо осведомлены. Но если говорить серьезно… У нас, сосателей, действительно есть определенная тенденция к нуару. Во-первых, как вы, наверно, знаете, это наш национальный цвет. Во-вторых… Неужели вы не понимаете, почему это с нами происходит?
– Клянусь красной жидкостью, нет, – ответил Щепкин-Куперник.
Похоже, он испытал большое облегчение, так удачно миновав опасный поворот.
– Подумайте еще раз. Что делают вампиры?
– Управляют ходом истории? – подобострастно спросил Щепкин-Куперник.
– Не только. Еще вампиры видят ваши темные души. Сначала, когда вампир еще учится, он сохраняет унаследованный от Великой Мыши заряд божественной чистоты, который заставляет его верить в людей несмотря на все то, что он узнает про них изо дня в день. В это время вампир часто одевается легкомысленно. Но с какого-то момента ему становится ясно, что просвета во тьме нет и не будет. И тогда вампир надевает вечный траур по людям, и становится черен, как те сердца, которые ежедневно плывут перед его мысленным взором…
– Браво, – рявкнул рядом Мардук Семенович. – Энлиль, я бы занес это в дискурс.
Щепкин-Куперник сделал что-то вроде книксена, который должен был выразить его многообразные чувства, и отступил с нашего пути вместе со своей свитой.
Следующая группа, к которой меня подвел Энлиль Маратович, состояла всего из двух халдеев, похожих друг на друга. Оба были пожилые, не особо опрятные, жирные и бородатые, только у одного из-под маски торчала рыжая борода, а у другого – серо-седая. Седобородый, как мне показалось, пребывал в полудреме.
– Вот это очень интересная профессия, – сказал мне Энлиль Маратович, указывая на рыжебородого. – Пожалуй, важнейшая на сегодняшний день. Прямо как в итальянской драме. Господин Самарцев – наш главный провокатор.
– Главный провокатор? – спросил я с удивлением. – А что именно вы делаете?
– Вообще-то, это абсолютно издевательское название, – пробасил Самарцев. – Но ведь вы, вампиры, любите издеваться над беззащитными людьми. Как ты только что всем напомнил в предельно наглой форме…
Я опешил от этих слов. Самарцев выждал несколько секунд, ткнул меня пальцем в живот и сказал:
– Это я показываю, что именно я делаю. Провоцирую. Получается?
И все вокруг весело заржали. Я тоже засмеялся. Как и положено провокатору, Самарцев был обаятелен.
– На самом деле я менеджер будущего, – сказал он. – Так сказать, дизайнер завтрашнего дня. А должность так называется потому, что провокация в наше время перестала быть методом учета и стала главным принципом организации.
– Не понимаю. Как это провокация может быть методом учета?
– Запросто. Это когда у самовара сидят пять эсеров и поют «вихри враждебные веют над нами». А среди них – один внедренный провокатор, который пишет на остальных подробные досье.
– Ага. Понял. А как провокация может быть методом организации?
– Когда провокатор начинает петь «вихри враждебные» первым, – ответил Самарцев. – Чтобы регистрация всех, кто будет подпевать, велась с самого начала. В идеале, даже текст революционной песни сочиняют наши креативщики, чтобы не было никакого самотека.
– Понятно, – сказал я.
Самарцев снова попытался ткнуть меня пальцем в живот, но в этот раз я подставил ладонь.
– Это, естественно, относится не только к революционным песням, – продолжал он, – а ко всем новым тенденциям вообще. Ждать, пока ростки нового сами пробьются сквозь асфальт, сегодня никто не будет, потому что по этому асфальту ездят серьезные люди. Ростки на спецтрассе никому не нужны. Свободолюбивые побеги, которые взломают все на своем пути, в наше время принято сажать в специально отведенных для этого точках. Менеджер этого процесса естественным образом становится провокатором, а провокация – менеджментом…
– А товарищ ваш чем занимается? – спросил я.
– Молодежная субкультура, – сказал седой, зевнув.
– Вот как, – ответил я. – Как, слабо вытащить меня на майдан?
– С вами это не получится, – ответил седой, – говорю со всей молодежной прямотой.
– Вы вроде не очень молоды, – заметил я.
– Правильно, – согласился он. – Но я же не говорю, что я молод. Наоборот, я довольно стар. И об этом я тоже говорю со всей молодежной прямотой.
– Слушайте, а может, вы скажете, кому из наших молодых политиков можно верить? Я ведь не только вампир. Я еще и гражданин своей страны.
Седой халдей переглянулся с Самарцевым.
– Э, – сказал Самарцев, – да ты, я вижу, провокатор не хуже меня… Знаешь, что такое «уловка-22»?
Это я помнил из дискурса.
– Примерно. Это ситуация, которая, если так можно выразиться, исключает саму себя, да? Мертвая логическая петля, из которой нет выхода. Из романа Джозефа Хеллера.
– Правильно, – сказал Самарцев. – Так вот, «уловка-22» заключается в следующем: какие бы слова ни произносились на политической сцене, сам факт появления человека на этой сцене доказывает, что перед нами блядь и провокатор. Потому что если бы этот человек не был блядью и провокатором, его бы никто на политическую сцену не пропустил – там три кольца оцепления с пулеметами. Элементарно, Ватсон: если девушка сосет хуй в публичном доме, вооруженный дедуктивным методом разум делает вывод, что перед нами проститутка.
Я почувствовал обиду за свое поколение.
– Почему обязательно проститутка, – сказал я. – А может, это белошвейка. Которая только вчера приехала из деревни. И влюбилась в водопроводчика, ремонтирующего в публичном доме душ. А водопроводчик взял ее с собой на работу, потому что ей временно негде жить. И там у них выдалась свободная минутка.
Самарцев поднял палец:
– Вот на этом невысказанном предположении и держится весь хрупкий механизм нашего молодого народовластия…
– Так, значит, у нас все-таки народовластие?
– В перспективе несомненно.
– А почему в перспективе?
Самарцев пожал плечами.
– Ведь мы с вами интеллигентные люди. А значит, взявшись за руки все вместе, мы до смерти залижем в жопу любую диктатуру. Если, конечно, не сдохнем раньше времени с голоду.
Специалист по молодежной культуре тихо добавил:
– Залижем любую, кроме анонимной.
Самарцев пнул его локтем в бок.
– Ну ты замучил своей молодежной прямотой.
Видимо, удар локтем окончательно разбудил молодежного специалиста.
– А насчет молодых политиков, – сказал он, – толковые ребята есть. Пусть никто не сомневается. И не просто толковые. Талантищи. Новые Гоголя просто.
– Ну, у тебя-то Гоголи каждый день рождаются, – проворчал Самарцев.
– Не, правда. Один недавно пятьсот мертвых душ по ведомости провел, я рассказывал? Три раза подряд. Сначала как фашистов, потом как пидарасов, а потом как православных экологов. В общем, на кого страну оставить, найдем.
Энлиль Маратович потащил меня прочь.
– Нарекаю тебя Коловратом! – крикнул Самарцев мне вслед, – Зиг хайль!
Меня представили одетому под вампира начальнику зрелищ – невысокому щуплому человеку в черной хламиде. Маска была ему так велика, что казалась шлемом космонавта. Глаза в ее прорезях были большими и печальными. Почему-то мне показалось, что он похож на принявшего постриг Горлума.
– Господин Модестович, – сказал Энлиль Маратович. – Очень много сделал для нашей культуры – вывел ее, так сказать, в мировой фарватер. Теперь у нас тоже регулярно выходят красочные блокбастеры о борьбе добра со злом, с непременной победой добрых сил в конце второй серии.
Модестович был о себе более скромного мнения.
– Неудачно шутим о свете и тьме, – сказал он, приветственно шаркнув ножкой, – и с этого живем-с…
– Рад знакомству, – сказал я. – Знаете, я давно хотел спросить профессионала – почему во всех достижениях нашего кинопроката обязательно побеждает добро? Ведь в реальной жизни такое бывает крайне редко. В чем тут дело?
Модестович откашлялся.
– Хороший вопрос, – сказал он. – Обычному человеку это было бы сложно объяснить без лукавства, но с вами можно говорить прямо. Если позволите, я приведу пример из сельского хозяйства. В советское время ставили опыты – изучали влияние различных видов музыки на рост помидоров и огурцов, а также на удои молока. И было замечено: мажорная тональность способствует тому, что овощи наливаются соком, а удои молока растут. А вот минорная тональность музыки, наоборот, делала овощ сухим и мелким, и уменьшала надои. Человек, конечно же, не овощ и не корова. Это фрукт посложнее. Но та же закономерность прослеживается и здесь. Люди изначально так устроены, что торжество зла для них невыносимо…
– А почему люди так устроены?
– А об этом, – сказал Модестович, – я должен спросить у вас с Энлилем Маратовичем. Такими уж вы нас вывели. Факт есть факт: поставить человека лицом к лицу с победой зла – это как заставить корову слушать «Лунную сонату». Последствия будут самыми обескураживающими – и по объему, и по густоте, и по жирности, и по всем остальным параметрам. С людьми то же самое. Когда вокруг побеждает зло, им становится незачем жить, и вымирают целые народы. Наука доказала, что для оптимизации надоев коровам надо ставить раннего Моцарта. Точно так же и человека следует до самой смерти держать в состоянии светлой надежды и доброго юмора. Существует набор позитивно-конструктивных ценностей, которые должно утверждать массовое искусство. И наша задача – следить за тем, чтобы серьезных отступлений от этого принципа не было.
– Что за набор? – спросил я.
Модестович закатил глаза – вспоминая, видимо, какой-то вшитый в память циркуляр.
– Там много позиций, – сказал он, – но есть главный смысловой стержень. Халдей должен, так сказать, подвергать жизнь бесстрашному непредвзятому исследованию и после мучительных колебаний и сомнений приходить к выводу, что фундаментом существующего общественного устройства является добро, которое, несмотря ни на что, торжествует. А проявления зла, как бы мрачны они ни казались, носят временный характер и всегда направлены против существующего порядка вещей. Таким образом, в сознании реципиента возникает знак равенства между понятиями «добро» и «существующий порядок». Из чего следует вывод, что служение добру, о котором в глубине души мечтает каждый человек, – это и есть повседневное производство баблоса.
– Неужели такое примитивное промывание мозгов действует? – спросил я.
– Э-э, юноша, не такое оно и примитивное. Человек, как я уже сказал, сложнее помидора. Но это парадоксальным образом упрощает задачу. Помидору, чтобы он дал больше сока, надо действительно ставить мажорную музыку. А человеку достаточно объяснить, что та музыка, которую он слышит, и есть мажор. Который, правда, искажен несовершенством исполнителей – но не до конца и только временно. А какая музыка будет играть на самом деле, совершенно неважно…
Следом меня представили начальнику спорта, бодрому качку в такой же пушистой овчинной юбке, какую носил мой соперник по поединку. Наверно, из-за этого неприятного совпадения, на которое мы оба не могли не обратить внимания, наш разговор оказался коротким и напряженным.
– Как относишься к футболу? – спросил начальник спорта, окидывая меня оценивающим взглядом.
Мне померещилось, что он каким-то рентгеном замерил объем моих мышц прямо под одеждой. Я остро ощутил, что действие конфеты смерти прошло.
– Знаете, – сказал я осторожно, – если быть до конца честным, главная цель этой игры – забить мяч в ворота – кажется мне фальшивой и надуманной.
– А, ну тогда играй в шахматы.
Про шахматы я мог бы сказать то же самое – но решил не ввязываться в беседу.
Знакомства продолжались долго. Я, как мог, любезничал с масками; они любезничали со мной, но по настороженным огонькам глаз в золотых глазницах я понимал, что все в этом зале держится только на страхе и взаимной ненависти – которая, впрочем, так же прочно скрепляет собравшихся, как могли бы христианская любовь или совместное владение волатильными акциями.
Иногда мне казалось, что мимо нас проходят известные люди – я узнавал то знакомую прическу, то манеру сутулиться, то голос. Но полной уверенности у меня никогда не было. Один раз, правда, я голову готов был дать на отсечение, что в метре от меня стоит академик Церетели: доказательством была особая замысловатая умелость, с которой тот нацепил Звезду Героя на свою хламиду: кривовато, высоковато и, как бы, чуть нелепо, так что издалека было видать трогательно неприспособленного к жизни подвижника духа (я видел по телевизору, что в такой же манере он плюхал ее на лацкан своего пиджака). Но Энлиль Маратович провел меня мимо, и я так и не узнал, верна моя догадка или нет.
Наконец меня представили всем, кому следовало, и Энлиль Маратович оставил меня в одиночестве. Я ожидал, что на меня обрушится шквал внимания, но в мою сторону почти не смотрели. Я взял с фуршетного стола стакан жидкости красного цвета с пластиковой соломинкой.
– Что здесь? – спросил я оказавшегося рядом масочника.
– Комаришка, – презрительно буркнул он.
– Кто комаришка? – обиделся я.
– Коктейль «комаришка», водка с клюквенным соком. В некоторых стаканах просто сок, а у коктейля трубочка заостренная – как игла шприца.
Сказав это, он подхватил два коктейля и понес в другой угол зала.
Я выпил коктейль. Потом второй. Потом прошелся взад-вперед по залу. На меня никто не обращал внимания. Sic transit glamuria mundi, думал я, прислушиваясь к журчащим вокруг светским разговорам. Беседовали о разном – о политике, о кино, о литературе.
– Это охуенный писатель, да, – говорил один халдей другому. – Но не охуительный. Охуительных писателей, с моей точки зрения, в России сейчас нет. Охуенных, с другой стороны, с каждым днем становится все больше. Но их у нас всегда было немало. Понимаете, о чем я?
– Разумеется, – отвечал второй, тонко играя веком в прорези маски. – Но вы сами сейчас заговорили об охуенных с другой стороны. Охуенный с другой стороны – если он действительно с другой стороны – разве уже в силу одного этого не охуителен?
Были в толпе и западные халдеи, приехавшие, видимо, делиться опытом. Я слышал обрывки английской речи:
– Do Russians support gay marriage?
– Well, this is not an easy question, – дипломатично отвечал голос с сильным русским акцентом. – We are strongly pro-sodomy, but very anti-ritual…
И еще, кажется, было несколько нефтяников – это я заключил по часто долетавшему до меня выражению «черная жидкость». Я вернулся к столику и выпил третий коктейль. Вскоре мне стало легче.
На сцене вовсю шел капустник. Вампиры показывали халдеям что-то вроде программы художественной самодеятельности, которая, видимо, должна была придать взаимным отношениям сердечную теплоту. Но получалось это не очень. К тому же, по репликам вокруг я понял, что эту программу все видели много раз.
Сначала Локи танцевал танго со своей резиновой женщиной, которую ведущий, высокий халдей в красной робе, почему-то назвал культовой. Сразу после номера группа халдеев поднялась на сцену и вручила Локи подарок для его молчаливой спутницы – коробку, обернутую в несколько слоев золотой бумаги и перевязанную алым бантом. Ее долго открывали.
Внутри оказался огромный фаллоимитатор – «член царя Соломона», как его называли участники представления. На боку этого бревна из розовой резины виднелась надпись «И это пройдетЪ!» Я подумал, что это ответ на бессмертное двустишие с бедра учебного пособия. Из комментариев окружающих стало ясно, что эта шутка тоже повторяется из года в год (в прошлом году, сказал кто-то, член был черным – опасная эскапада в наше непростое время).
Затем на сцену вышли Энлиль Маратович и Митра. Они разыграли пьеску из китайской жизни, в которой фигурировали император Циньлун и приблудный комарик. Комариком был Энлиль Маратович, императором – Митра. Суть пьески сводилась к следующему: император заметил, что его укусил комар, пришел в негодование и стал перечислять комару все свои земные и небесные звания – и при каждом новом титуле потрясенный комарик все ниже и ниже склонял голову, одновременно все глубже вонзая свое жало (раздвижную антенну от старого приемника, которую Энлиль Маратович прижимал руками ко лбу) в императорскую ногу. Когда император перечислил наконец все свои титулы и собрался прихлопнуть комарика, тот уже сделал свою работу и благополучно улетел. Этому гэгу искренне хлопали – из чего я заключил, что в зале много представителей бизнеса.
Потом были смешанные гэги, в которых участвовали вампиры и халдеи. Это была последовательность коротких сценок и диалогов:
– Теперь у нас будет, как выражаются французы, минет-а-труа, – говорил халдей.
– Там не минет, там менаж, – поправлял вампир. – Ménage à trois.
– Менаж? – округлял глаза халдей. – А это как?
И в зале послушно смеялись.
Некоторые диалоги отсылали к фильмам, которые я видел (теперь я знал, что это называется «развитой постмодернизм»):
– Желаете гейшу? – спрашивал вампир.
– Это которая так глянуть может, что человек с велосипеда упадет?
– Именно.
– Нет, спасибо, – отвечал халдей. – Нам бы проебстись, а не с велосипедов падать.
Потом со сцены читали гражданственные стихи в духе раннего Евтушенко:
«Не целься до таможни, прокурор – ты снова попадешь на всю Россию…»
И так далее.
Устав стоять, я присел на табурет у стены. Я был совершенно измотан. Мои глаза слипались. Последним, что я увидел в подробностях, был танец старших аниматоров – четырех халдеев, которым меня так и не представили. Они исполнили какой-то дикий краковяк (не знаю почему, но мне пришло в голову именно это слово). Описать их танец трудно – он походил на ускоренные движения классической четверки лебедей, только эти лебеди, похоже, знали, что Чайковским не ограничится и в конце концов всех пустят на краковскую кровяную. Пикантности номеру добавляло то, что аниматоры были одеты телепузиками – над их масками торчали толстые золотые антенны соответствующих форм.
Потом на сцене начались вокальные номера, и теперь можно было подолгу держать глаза закрытыми, оставаясь в курсе происходящего. К микрофону подошел Иегова с гитарой, пару раз провел пальцами по струнам и запел неожиданно красивым голосом:
– Я знаю места, где цветет концентрат
Последний изгнанник, не ждущий зарплат
Где розы в слезах о зеркальном ковре
Где пляшут колонны на заднем дворе…
С концентратом все было ясно – я тоже знал пару мест, где он цветет, скажем так. Мне представилась роза и ее отражение в бесконечном коридоре из двух зеркал, а потом зеленые колонны Independence Hall с оборота стодолларовой банкноты спрыгнули во двор и начали танцевать друг с другом танго, имитируя движения Локи и его покорной спутницы. Я, конечно, уже спал.
Напоследок, правда, я успел понять, от какой именно капусты образовано слово «капустник». Во сне эта мысль была многомернее, чем наяву: сей мир, думал я, находит детей в капусте, чтобы потом найти капусту в детях.