Андрей Бычков
Машина Джерри
Андрей Бычков
1
В лоб, конечно же…
Голова дергается в яркой тьме, бутончик крови, связи теряют связи, путь начинает свинец. Мозг — обрадованный, пораженный, невинный, необратимость — Хиросима тоски его, радостная скорбь. Пуля работает, ввинчивается, роет, пуля плывет, в права вступает гидродинамика. Каша — теплая, южная — вываливается уже потом.
Здравствуй! Кто убил тебя? Читал ли ты или не читал? Смотрела ли ты или не смотрела? Дверь скрипнула или не скрипнула? Зверь выстрела яростный или беспомощный? Пуля прожигает, прожирает, проникает, пуля рассекает, таранит, ввинчивается, пуля лезет, касается, вздувает… Здесь зум, конечно же, гидропоника, ближе и ближе, вот лицо, как когда наклоняешься, да, наклоняешься, ближе, да, ближе, над зеркалом, дышишь, да, дышишь. Запотевает или не запотевает? Запотевает. Нет, не запотевает. Мучительное, мудрое, радостное. Дышишь, да, дышишь, дыхания больше нет. Пуля работает, вспарывает, вспахивает.
Это твое лицо, контуры и линии твоего лица. когда-то прекрасного. когда-то любимого. а теперь. залитого кровью.
Так начинается рассказ. Кто начинает его? Маленький свинцовый крот, безразличный к коре твоего головного мозга. Рассказ, который теперь будет двигаться со всей своей слепой объективностью.
2
Женщина чистит зубы и «ловит сачком» свое имя. Летний сад, зависание зноя, взмах. В сачок попадается «Анна». Анна весело трепыхается. В зеркале улыбка, в белоснежной пасте улыбается рот. Анна прополощет и выплюнет. Анна будет брить ноги, Анна будет брить подмышки, станет Анна гладкой совсем, приятной на ощупь. Еще она должна успеть обмыть себя обворожительным шампунем, стать названием торта. Что-нибудь вроде «Обнаженная в неге». Анна представляет себе леденец, как она будет его сосать, член леденца — безусловно, мужской, лизать его, да, лизать и облизывать.
Он курит в комнате. Он лежит на спине своей. Член его почти возбужден. Мужчина курит и слушает музыку.
Как его имя?
Эта игра с дымом всегда бесконечна: выдыхаешь его, как вечер, чудесное утро, Дели, Нью-Йорк, парк, Москву, траву зеленую, ослепительный снег, счастье солнца или несчастье солнца… С удивлением смотрит в глаза, наклоняется, дышит, хочет поцеловать в теплые мягкие губы. Да, это слезы — она плачет: газель, расставание, вокзал, поезд счастья уже отправляется. Поезд счастья, как и всякая скорбь, невыносим.
«Все было хорошо, все было очень хорошо.»
«Прости меня».
Дверь открывается, скрипит, надсадно, долго, бессмысленно, невыносимо.
— Как твое имя? Присаживайся.
Как время, как будто о нем никто и не знает, так же как и трава, снег движется тайно, сам по себе. Ник — конечно же, псевдоним, так же как и Анна.
— Знаешь, я бы хотела, чтобы это не кончалось, — говорит Анна.
Она поймала это имя на поляне, взмахнув желтым серебристым сачком. Он тушит сигарету и переворачивается. Перечисления действий никого не спасут. Он подпирает голову ладонью и смотрит, как она скидывает халат. На бензоколонке за окном хохочут транссексуалы, вставляют в бак заправочный пистолет и заполняют бензином — ароматным, душистым.
— Это будет ни о чем, даже если ты признаешься.
— Ты уверен?
— Ты хотела.
— Да, ты прав.
Слегка грустно начинать игру, которая должна закончиться поражением, не надо об этом, лучше закрыть форточку, чтобы в комнате было тепло.
3
Офицер наклоняется, стучит в кабину, его пальцы в черных перчатках, черные пальцы стучат в стекло:
— Откройте дверь! У вас заблокирована дверь!
Лицо офицера, чужого, ненужного здесь офицера, человека с лицом реальности, тупым лицом гидравлического пресса, станка, мотоцикла. Надо что-то делать, что-то делать… Нажать из последних сил на «газ». Офицер, его лицо, его тело отбрасывается. Переключить скорость — на вторую, в зеркале заднего вида уменьшается офицер, падает, переворачивается. На третью — стрелка спидометра растет, а офицер в зеркале, маленький, поднимается, ползет к мотоциклу. На четвертую, теперь еще «газ», да, еще «газ». Что случилось? Пальцы офицера в черных перчатках. Гидравлика — довольно страшная штука, здесь, в реальности, как-то все по-другому: слишком ясно, слишком четко, без промежутков между причиной и.
— Ты делаешь мне больно.
— Прости, я не нарочно.
— Просто не надо так сильно нажимать, а потихоньку.
— Вот так?
— Да, вот так… Одним. одним пальцем.
Небольшая, маленькая, неудобная. Есть время, к которому можно, конечно же, приноровиться, а потом это пройдет: наслаждения без боли — хмм, чуть-чуть, может, скорее, от страха, незнакомые люди — без имен, под псевдонимами, без презервативов, колпачков, крема, лжи, гадости и честности молчания. Никто здесь ни при чем и ничто, слова нужны для того, чтобы обманывать, чтобы не признаваться, чтобы никто не вступил в права лживой самодостаточной речи, у которой лицо офицера, пальцы в черных перчатках.
— Вот здесь, нажми вот здесь.
— Так?
— Да.
Секреты растягиваются, скрипят. За окном заплаканные глаза, чуткие черные губы, бархатный гуттаперчевый нос. «А что ты хотела? А с кем, ты думала? Ты ни о чем не знала?» Железный поезд выползает на железные рельсы. Он приподнимается, встает на «ноги» и… Рельсы блестят.
— Не так быстро, миленький.
— Что?
— Я говорю, не так быстро.
Губы — грот. Влажный огромный грот, зал вокзала, касание, ожидание. «Помнишь, ты играла в „замри“, когда было хорошо, когда было очень-очень?» Вот почему заряжаются пистолеты, и вот почему пистолеты не спят, почему они всегда начеку. Утро, вечер, Нью-Йорк, Дели, парк, озеро или Москва. Пистолеты останавливают слова, но это им только так кажется, потому что их дело — другое. А что будет потом, уже не знают они.
4
Я родилась, была, взрослела, я ждала, искала, обманывалась, я делала это, я стала учиться, я ждала, мне казалось, это проходило, я разочаровывалась, это начиналось снова, я уже не верила, я думала, я хотела, чтобы ничего, кроме. Я пошла работать, там было мерзко, я разглядывала мужчин, меня разглядывали мужчины, то, что я пробовала раньше, в школе, а потом в институте, стало забываться, я ждала, я ждала не этого, я не знаю, как это называется, я знаю, как это называется, я уже не верила, я устала ждать, я хотела немногого, хотя нет, это ложь, я. я, наверное. я хотела слишком многого.
«Встань и наклонись, а теперь расслабься, не бойся, не бойся. Чего ты, говорю, не бойся, да не дрожи ты, это же не больно. Прогнись в спине, расслабься, расслабься, вот так, и ноги слегка, да, слегка согни в коленях, вот так, да, и назад, да, назад, нет, не так, выше».
Леопарды и антилопы, слоны, густая трава, папоротники, лианы, в буйных зарослях дрока кричит павиан, его крик пугает газель, и она мчится, быстро мчится через кусты. Ветки хлещут ее по лицу, по ее человеческому лицу, она отворачивает голову: у нее нет рук, чтобы защитить лицо свое, у нее нет крыльев, чтобы поднять в воздух тело свое, она может только повернуть голову, она мчится через кусты, спотыкается и падает.
— Алло, моя машина у северного входа, номер эль-эн-один-один-семь-ка.
— Ка?
— Да, ка.
— Меня зовут Анна. Вы слышите? Меня зовут Анна. Я такая… высокая, в оранжевом пальто.
— А я Ник, слышите, Ник. Я в красной куртке, коренастый такой, с капюшоном. Номер эль-эн-один-один-семь-ка.
5
«Привет! Я живу недалеко от молокодойной фермы. Знаешь, как устроена машина Джерри? Это такой как бы морской велосипед. Мертвое тело прикрепляется ремнями к сиденью, ноги ставятся на педали и пристегиваются пряжками. Педальная ось соединена через муфту с бензиновым моторчиком. Я заливаю бензин в бак (я во-обще-то работаю на бензоколонке) и дергаю за кикстар-тер (это такой мотоциклетный рычаг). Мотор заводится, и педали начинают вращаться. Ноги поднимаются и опускаются туда-сюда. Если спустить тело с велосипедом на воду, то оно поплывет (ну, или поедет — называйте как хотите). У нас озеро довольно широкое, другого берега не видно. Так что велосипед поедет (ну, или поплывет), пока не скроется из виду, то есть как бы за горизонт. А молочная дойка обычно в десять где-то. В это время уже темнеет. Отправив велосипед, можно еще успеть попить парного молока.
В тот раз, это было в четверг, мы с младшим братом нашли женщину с пулевым отверстием в голове. Она валялась у дороги. Очевидно, ее кто-то выбросил. Потому что она была уже не нужна. Ну, или просто из автомобиля. Она валялась в пыли, и мы с братом, слегка почистив тело, перенесли его в багажник. Голое, статное, надо сказать, тело, но с дыркой в голове. Пончик, так зовут моего младшего брата, даже засунул в дырку палец. Ближе к ночи мы, наконец, решили отправить ее покататься на машине Джерри. Тут, однако, произошла одна странная штука — я не знаю даже, как и сказать… Дело в том, что мой младший брат Пончик, он в то же время как бы и. Я сейчас объясню. Наш папа умер от рака и, умирая, написал завещание, в котором был такой пункт.»
6
Труп поздней осени — холодной, пыльной, бесснежной, непогребенной, а уже конец декабря, да, а снега все нет и нет, нет белого савана. Пыльные улицы, ветер, бесснежный мороз, в ветках застрял черный пакет — некрасивый, неряшливый, как разодранный грач, не успевший улететь, грач, который оказался поддельным, грач, который обманул, что он грач, который оказался пыльным и грязным пакетом, в каком выносят еду из маркета — колбасу, плавленый сыр, порошок «Нескафе» и прочее, прочее, наполненное эмульгаторами, замедлителями гниения, отвращения, депрессии и отчаяния, священного желания поскорее покончить с собой, с этим бессмысленным миром, с надувшим на все сто декабрем. Серые тучи, ранняя темнота и пыльные бесснежные улицы…
Ник (о, какое плоское, бессмысленное, ненужное имя, оказавшееся к тому же поддельным, ибо скорее всего он, конечно же, не Ник, а какой-нибудь Евгений Павлович, Алексей или Иван, а может быть, Джидду или Агра, о, его жажда всемирности — быть всем или ничем одновременно), Ник застыл. Окоченевшие члены — руки, ноги, отмерзающая болезненная голова, глаза, как бессмысленное зеркало, отражающее сизые выхлопы автомашин, выхлопы, пытающиеся догнать эти выпускающие их автомашины, и — исчезающие, тающие. Дыхание людей без шапок, пар — призраки снега и тепла, молекул углекислого газа, когда-то бывшего кислородом, как и бензин. Значит, Ник, да, значит, Ник, он ждет на декабрьском ветру — холодном, пыльном, бесснежном. Обманувшая зима, обманувшая осень, страшно не хочется говорить «обманувшая жизнь», он по-прежнему хочет сказать своей жизни «да», даже если жизнь и говорит ему «нет», ведь это его право, даже если. все равно «да». мысль о смерти слегка согревает — и он улыбается.
7
Анна вылетает в восемь, а приземляется в десять. В самолете она читает книгу про какую-то дурацкую безбрачную машину. Она еще не знает, что ее ждет. Жизнь, как нарезка колбасы в вакуумном целлофановом пакете. Но откуда эти мысли, что все не может быть так бессмысленно? Стюард в самолетном фюзеляже улыбается. У него набриолиненные черные волосы, стеклянный взгляд, ему легко, он смотрит телевизор каждый день, он летает по небу, как бог, у него романтическая профессия. стюард может упасть вместе с самолетом — и разбиться. Анна заглядывает в иллюминатор, видит крыло и слегка успокаивается. Она почему-то думает о том, что если кому-то сейчас расскажет, кто она, то сразу умрет от разрыва сердца. Рядом с ней пожилой господин в золотых очках. У нее тянет низ живота, она выходит в туалет, мочится, нажимает на блестящую кнопку, вот он — знаменитый бессмысленный и беспощадный гидравлический звук, ее кровь уходит в устройство, выбрасывается в жадный поток частиц, налетающих со скоростью девятьсот километров в час, развеивающих и рассеивающих. Стюард улыбается (кухня здесь же, на выходе), стюард предлагает ей лимонад.
Но ведь она же не Анна.
8
Ник начинает рассказывать, медленно гладит ее живот. Они снова встретились через два дня после того, как она прилетела (когда уже стало можно), в тот раз он только довез ее до гостиницы. В тот раз они только всматривались друг в друга и ничего не говорили. Во второй раз они могли бы и не встречаться.
Он говорит медленно, он подбирает слова осторожно, он боится ошибиться. Вот здесь-то и выясняется, как он боится умереть, вот здесь-то и становится ясно, как много значат слова. Анна — а как ее зовут на самом деле? — может протянуть руку в любой момент и взять. пистолет.
9
«…Так вы слушаете меня? Ну, да, да, довольно странный это был пункт. Мы с Пончиком долго его обсуждали. С одной стороны, не исполнить — невозможно, потому как это предсмертная воля нашего дорогого папы. А с другой — ну никак невозможно! Не на голове же! Не с рогами же! Как быть, и где найти тридцатидюймовый дизель для запуска? Ведь отец непременно хотел быть погребенным именно там, он считал, что лучше кладбища для него не найти, стать просто как бог, в крайнем случае — как какой-нибудь астероид, но разделить, разделить с ними судьбу. Принцип дополнительности, ну, или как там… называйте как хотите. Но возможно ли это исполнить? Нам с моим братом Пончиком?! Мы долго думали. А отец в это время уже лежал в морге недалеко от молокодойной фермы, том самом нашем поселковом морге, где кучерявый гундос делал операции живым. В морг свозили еще живых, но одной ногой уже стоящих в могиле, чтобы они, живые, видели глазами своими тех, кто умер уже, и чтобы им, живым, было нестрашно умирать. Что ты типа уже видишь как бы себя самого мертвым — и тебе наплевать, ну помер ты — и помер. Подумаешь, ерунда какая — солнце, вода там или крем, да, крем. Так вот мы думали-думали и придумали. Мы смастерили с Пончиком лососиный скафандр из кожуры (это рыба такая — лосось). И решили бросить на пальцах — кто должен надеть его. Отец лежал на каменной плите — голый, как в бане, словно в ожидании мойщика с жаром, там, брызгами, пузырями, паром. только плита была ледяная, и отец ждал. Должно было выпасть четное.»
10
Им можно пить воду из-под крана, они работают на бензоколонке. Там, где должен быть признак могущественности, его больше нет, зато есть изящная впадина, в которую удобно вставлять, но, увы, опять же, вставлять ненастоящее, хоть и выращенное, хоть даже и живое. Опять, опять все та же неправда, как бензин, керосин, ведь необходимо, чтобы машина двигалась.
— Ты будешь пить?
— Да, налей мне, пожалуйста, виски.
— Только немного.
— О чем ты?
— Тебе надо просто расслабиться.
— Я не хочу, чтобы ты когда-нибудь кому-нибудь рассказал то, что я рассказала тебе.
— Хорошо.
— Ты обещаешь?
— Да, конечно.
— Тогда налей мне немного, совсем чуть-чуть, чтобы расслабиться.
— Ты только не бойся.
— А я не боюсь.
— Это не больно.
— Конечно, не больно.
— Мы встретимся… потом.
— Да… конечно.
За окном и в офисах, и на бензоколонках. Смеются в метро, перед телевизором, смеются в чате, в магазине, смеются надо всем, что пересажено, отрезано, что пришито, на экранах — серия убийств из мелкокалиберной винтовки, на центральной площади города — половой акт. Какая разница, кто, где, с кем и когда.
11
«…Так вот, выпало Пончику. Да уж, в последний момент я просто сжульничал, то есть я увидел, что Пончик выбрасывает десять, но я же не мог выбросить одиннадцать, потому что у меня, извините, всего две руки, и на каждой — всего по пять пальцев, и не ногой же мне еще выбрасывать. В тот момент, когда Пончик выбрасывал десять, я тоже типа хотел выбросить десять, но тогда получалось бы четное, а значит, в скафандр лосося должен был бы наряжаться я. А кто хочет наряжаться в одежду из склизкой рыбьей шкуры и входить в эту камеру? Да что я — дурак, что ли, недобитый, болван или скотина, банан, пидарас, газель, сука, неудачник по жизни, дебил я, что ли? Что я, не знаю, что и Пончик — хоть и брат он мне, да, младший брат — тоже хочет меня нажулить: что он типа выбрасывает девять, а сам на лету отгибает еще один палец — тоже мне, брат называется. Не хочет наряжаться, пока наш отец синий, на каменном ложе гниющий, да, ждет, когда войдет один из его сыновей в скафандре. Так вот, я заметил краем каким-то зрения своего — великого беспощадного зрения своего, данного мне в расселинах судьбы моей, извечного закона моего, заговора, издевательства — движение пули, да — и Ра-Хоор-Хайт взошел на трон свой на Востоке — и я уже выбрасывал девять: быстро, но… медленно, оставив мир, остановив звезды, время, как будто и не было никакой комнаты, как будто бы и не болело, как будто бы и совсем не было больно. никому не было больно. И на лету я разогнул.»
12
— Знаешь, мне все больше нравится эта игра.
— Ты уверена?
— А зачем мне обманывать?
— Ты права.
— Не говори так.
— Прости, я не хотел.
— Я знаю. Налей мне еще.
— Ты уверена?
— Да, я хочу.
— Хорошо.
— Почему ты так вздыхаешь?
— А ты, почему ты так смотришь на меня?
— Ник, мы, кажется, договаривались.
— Хорошо, хорошо, Анна. Прости меня.
— Когда-нибудь.
Москва, Дели, Нью-Йорк, Париж. Взмах крыла самолета, касание дирижерской палочки. Цветы в клумбе. Вы идете по бульвару. Это недорогой отель. Смешно увидеться в Сан-Франциско. Эта комната, как на картине Ван-Гога — синяя с желтым. В вестибюле — старый рояль. Ты так обрадовалась, что я прилетел, что чуть не врезалась на перекрестке в грузовик, когда мы ехали из аэропорта. Теперь все проще, и раздеваться проще. Только не надо ничего описывать. Когда хорошо, то просто хорошо. Это как эллипс — близко и далеко одновременно. Помнишь? Конечно. Да, ты права, тогда была просто поздняя осень без снега и грачи, как целлофановые пакеты, таял дым от автомобилей, пытаясь их догнать, а теперь все не так, мир изменился, как будто выпал, наконец, снег, хотя за окном плюс двадцать два, белый снег, и теперь все хорошо — да, очень-очень, и я боюсь, что лучше уже не станет…
— Анна, зачем пистолет?
— Ник.
— Анна, не надо.
— Теперь, когда ты так счастлив, Ник. Когда мы оба так счастливы.
— Анна!
Когда… это просто пистолетный выстрел… вспышка яркая, а щелчок звонкий…
— Прости, Ник. Я… я не могла в тебя не выстрелить.