4
Засуха в конце концов прекратилась, и всю последнюю неделю лил дождь. Ведущая к дому дорога превратилась в непролазную трясину; задолго до появления машины оттуда донеслись надсадный вой мотора и чавканье разбрасываемой колесами грязи. В ужасе от возможной помехи я уставился на последние напечатанные слова, словно боясь, что они куда-нибудь ускользнут, удерживая их взглядом.
Машина подъехала совсем близко и остановилась за живой оградой, вне поля моего зрения. Какое-то время я слышал негромкий рокот работающего на холостом ходу мотора и шарканье дворников по ветровому стеклу, затем эти звуки стихли, а еще через пару секунд хлопнула дверца машины.
— Эй! Питер, ты там или не там? — крикнул снаружи женский голос, голос моей драгоценной сестрицы.
Я продолжал смотреть на недопечатанную страницу и молчал в жалкой надежде обмануть ее этим молчанием, чтобы подумала, что меня тут нет, и больше не возвращалась. Я ведь почти закончил свою рукопись. Мне не хотелось никого видеть.
— Питер, впусти меня скорее! Здесь же хлещет как из ведра!
Фелисити подошла и забарабанила по стеклу. В комнате стало заметно темнее; я раздраженно повернулся и увидел, что это она заслонила чуть не половину узкого окна.
— Да открой же ты дверь, я тут скоро до костей промокну.
— Что тебе нужно? — спросил я, глядя на все ту же страницу. Напечатанные на ней слова поблекли и затуманились, словно и вправду собирались исчезнуть.
— Я приехала тебя проведать, ты ведь не ответил ни на одно письмо. Слушай, да не сиди ты там, как пень, я же совсем промокла!
— Там не заперто, — сказал я и махнул рукой куда-то в направлении входа.
Через мгновение я услышал, как поворачивается дверная ручка, затем заскрипела дверь. Я встал на колени, собирая с пола аккуратно напечатанные страницы и торопливо складывая их в пачку. Мне не хотелось, чтобы написанное мною попалось сестре, да и вообще кому бы то ни было. Я выхватил недопечатанный лист из машинки, присоединил его ко всем прочим и попытался разложить их по номерам, но мне помешала Фелисити.
— Там под дверью целая куча писем, — сказала она, появляясь в комнате. — Вот и пиши тебе и жди ответа. Ты что, вообще почту не смотришь?
— У меня не было времени, — сказал я, все еще пытаясь привести свою рукопись в порядок и остро жалея, что печатал ее в одном экземпляре, иначе можно было бы спрятать второй экземпляр в какое-нибудь тайное место, для сохранности.
— Питер, я должна была приехать, — сказала Фелисити. Она буквально зависла надо мной, все еще ползавшим на коленях. — Ты очень странно разговаривал по телефону, и мы с Джеймсом стали опасаться, что с тобою что-то неладно. Ни на одно из моих писем ты не ответил, и в конце концов я позвонила Эдвину. А чем это ты тут занимаешься?
— Отстань от меня, — пробормотал я, не поднимая головы. — Ты же видишь, что я занят, а ты мне мешаешь.
Семьдесят вторая страница рукописи как сквозь землю провалилась, я начал ее искать и потерял несколько других.
— Господи, ну и бардак же ты здесь устроил!
Впервые после нежданного появления сестры я взглянул на нее прямо. Я ее узнавал, но узнавал несколько странным образом, как существо, лично мною сотворенное. Я помнил ее не столько по жизни, сколько по своей рукописи — моя сестра Каля, двумя годами старше меня, замужем за человеком по фамилии Яллоу.
— Фелисити, ну что тебе надо?
— Я беспокоилась за тебя, и правильно делала, что беспокоилась. В эту комнату вообще страшно войти! Ты хоть когда-нибудь ее прибираешь?
Я встал, сжимая в руке собранные с полу листки. Фелисити развернулась и ушла на кухню, оставив меня в размышлении, куда бы их спрятать до ее отъезда. Она уже видела рукопись, но все равно не имеет ни малейшего представления, что я там пишу и насколько это важно.
До меня донесся стук и звон посуды, а затем нечто вроде сдавленной ругани. Я дошел до кухни и встал в дверях, наблюдая, как Фелисити освобождает раковину от грязной посуды.
— Вот посмотрел бы Эдвин, а еще лучше Мардж, что здесь творится! Ты никогда не умел следить за собой, но это переходит всякие рамки. Здесь же вонь невозможная! — сказала она, распахивая окно; кухню заполнил монотонный шорох дождя.
— Хочешь, я кофе сварю? — спросил я, по возможности галантно, чем заслужил от Фелисити испепеляющий взгляд.
Она вымыла руки под краном, оглянулась по сторонам, тщетно пытаясь обнаружить полотенце, и в конце концов вытерла их о свой плащ. А и правда, куда ж это оно подевалось?
Фелисити с Джеймсом жили в близком пригороде Шеффилда, который совсем еще недавно представлял собой пахотное поле. Теперь это был поселок из тридцати шести современных, абсолютно одинаковых коттеджей, расставленных вдоль круговой, словно циркулем прочерченной аллеи. Я не то чтобы часто, но заезжал к ним, однажды даже на пару с Грацией, и у меня была целая глава, посвященная уик-энду, который я провел у них вскоре после рождения их первого ребенка. Я хотел было показать эту главу сестрице, но потом подумал, что вряд ли ей понравится, и только крепче прижал свою рукопись к груди.
— Питер, да что с тобой творится? Одежда грязная, в доме свинарник, по лицу можно подумать, что ты забыл, что такое нормальный обед. И что с твоими пальцами!
— А что с моими пальцами?
— Раньше ты не грыз ногти.
— Отцепись, Фелисити, — выплюнул я, смущенно отворачиваясь. — У меня большая работа, и я хочу ее закончить.
— Отцепись? Ну и что тогда будет? После папиной смерти мне пришлось одной приводить в порядок все его дела, пришлось подтирать тебе нос во время всех этих юридических заморочек, о которых ты и знать ничего не хотел, а ведь у меня есть еще и свой дом и своя семья и ими тоже должен кто-то заниматься. А ты пальцем о палец не захотел ударить! И что ты скажешь насчет Грации?
— А что насчет Грации?
— Мне и о ней пришлось беспокоиться.
— О Грации? Ты что, ее видела?
— Когда ты бросил Грацию и исчез, она связалась со мной. Хотела узнать, куда ты делся.
— Но я же ей написал, а она так и не ответила.
Фелисити промолчала, но глаза ее пылали гневом.
— Так как там Грация? — поинтересовался я. — Где она теперь живет?
— Ты эгоистичный ублюдок! Ты же прекрасно знаешь, что она чуть не умерла!
— Ничего я такого не знаю.
— От передозировки. Ты должен был это знать!
— А-а, — протянул я, — ну да. Ее соседка по квартире что-то такое говорила.
Теперь я вспомнил побелевшие губы и трясущиеся руки этой девушки, когда она говорила, чтобы я отстал от Грации.
— Ты же знаешь, что у Грации нет никого на свете. Мне пришлось взять неделю отпуска и примчаться в Лондон, и все по твоей милости.
— А почему ты мне ничего не сказала? Я же ее искал.
— Питер, да не ври ты хотя бы самому себе! Ты же попросту смылся.
Продолжая думать о своей рукописи, я вдруг вспомнил, что случилось с семьдесят второй страницей. Просто я ошибся в нумерации, а потом хотел исправить ошибку, но так и не собрался. Так что ничего там не пропало, у меня просто камень с сердца свалился.
— Ты меня слушаешь или не слушаешь?
— Да слушаю, слушаю.
Фелисити бесцеремонно протолкалась мимо меня и прошла в мою белую комнату. Она распахнула настежь оба окна и тут же направилась наверх, шумно топоча по деревянным ступенькам. Я последовал за ней, зябко поеживаясь от загулявшего в комнате сквозняка; происходившее нравилось мне все меньше и меньше.
— Насколько я знаю, ты обещал заняться ремонтом, — сказала Фелисити. — И так ничего и не сделал. Эдвин будет в экстазе. Он-то в простоте своей думает, что работа если и не закончена, то хотя бы близка к тому.
— Ну и пускай себе, — сказал я, пожимая плечами, и торопливо прикрыл дверь в комнату, где лежал мой спальник. Кроме того, там везде были разбросаны мои журналы, и я не хотел, чтобы сестра их видела, а потому прислонился к двери спиною и сказал: — Уходи отсюда, Фелисити. Уходи, уходи.
— Господи, а здесь-то у тебя что делается? — Она распахнула дверь в уборную и тут же ее захлопнула.
— Засорилось, — объяснил я. — Я думал прочистить, но все никак не соберусь.
— Ты живешь как свинья, хуже свиньи.
— А какая разница? Все равно здесь никого больше нет.
— Покажи мне остальные комнаты.
Фелисити подошла ко мне вплотную и сделала вид, что хочет отнять у меня рукопись. Я поддался на эту уловку и еще крепче прижал драгоценные бумаги к груди, а Фелисити схватилась за дверную ручку и распахнула дверь, чего мне очень и очень не хотелось.
Секунд пять или десять она смотрела через мое плечо в комнату, а затем перевела полный презрения взгляд на меня и сказала:
— Открыл бы хоть окно, тут же воняет, как я не знаю что.
А потом круто повернулась и пошла проверять другие комнаты.
Я зашел в свою спальню и постарался убрать там все то, что ей особенно не понравилось, — позакрывал раскрытые журналы и виновато засунул их под спальник, а всю грязную одежду сгреб в один угол и сложил в кучу, чтобы поменьше бросалась в глаза.
А тем временем Фелисити была уже внизу, в моей белой комнате, она стояла рядом с письменным столом и что-то на нем рассматривала, а когда в комнату вошел я, цепко взглянула на мою рукопись.
— Ты не мог бы показать мне эти бумаги?
Я еще крепче прижал рукопись к груди и помотал головой.
— Да не цепляйся ты так за них, никто у тебя силой отбирать не будет.
— Я не могу показать тебе, никак не могу. Слушай, Фелисити, уезжала бы ты отсюда, оставила бы меня в покое.
— Ладно, не дергайся. — Она взяла стоявший у письменного стола стул и поместила его посреди комнаты, отчего та сразу стала выглядеть какой-то перекошенной.
— Посиди тут немного, Питер. Мне нужно подумать.
— Я не понимаю, какие у тебя могут быть здесь дела. Со мною все в порядке, в полном порядке. Мне только и нужно, что побыть одному. Я работаю.
Но Фелисити уже не слушала; она прошла на кухню и стала наливать в чайник воду. Я сидел на стуле, прижимая рукопись к груди, и смотрел через раскрытую кухонную дверь, как она моет под краном две чашки, а потом шарит по полкам в поисках, видимо, чая. Потерпев неудачу, она раскрыла банку растворимого кофе и насыпала по ложке в каждую из вымытых чашек. В ожидании, пока закипит на конфорке чайник, она взглянула на грязную посуду и начала наполнять раковину, время от времени пробуя льющуюся из крана воду пальцем.
— Здесь что, нет горячей воды?
— Почему нет… она же горячая. — Я видел, как над льющейся в раковину водой поднимается пар.
— Эдвин сказал, что здесь установили бойлер, — сказала Фелисити, закрывая кран. — Где он?
Я равнодушно пожал плечами. Фелисити нашла выключатель, включила бойлер, а затем снова встала к раковине и опустила голову; время от времени ее спина вздрагивала, как от озноба.
Я никогда еще не видел сестру такой, к тому же мы с ней остались один на один впервые за многие годы. Сколько помнится, в последний раз это было во время моих университетских каникул, когда мы оба жили дома, и она как раз только что обручилась. Потом с нею всегда был Джеймс или и Джеймс и дети. Сегодняшний контакт дал мне новое понимание ее характера, а ведь сколько я намучился с персонажем моей рукописи по имени Каля. Сцены из детства, в которых участвовала она, были в числе труднейших, требовавших особой изобретательности.
Фелисити стояла и ждала, пока закипит чайник, а я беззвучно пытался ее загипнотизировать, понудить, чтобы она оставила меня в покое, уехала. Вызванный ею сбой еще больше обострил мою потребность писать. Не исключено, что именно в этом и состоял непреднамеренный смысл ее появления: нарушить мое спокойствие, дабы помочь мне. Я мысленно побуждал ее уехать, чтобы я мог завершить работу. Передо мной даже маячила смутная возможность нового варианта, варианта, где я продолжу свои поиски правды, еще дальше уходя в безбрежное царство фантазии.
Фелисити смотрела в окно, на дождем поливаемый сад, и мало-помалу напряжение на кухне разрядилось. Успокоенный, я положил рукопись на пол, к своим ногам. А потом она повернулась, взглянула на меня и сказала:
— Питер, я думаю, тебе необходима помощь. Ты согласен пожить какое-то время у нас с Джеймсом?
— Я не могу. Мне нужно работать, нужно закончить то, что я делаю.
— А что ты делаешь? — Она так и смотрела прямо на меня, привалившись спиной к подоконнику.
Мне нужно было что-то ответить, но всего сказать я не мог.
— Я рассказываю правду о себе.
В глазах Фелисити промелькнула знакомая искра, и я заранее понял, что сейчас будет сказано.
Четвертая глава недописанной рукописи: моя сестра Каля, двумя годами старше меня. Мы были достаточно близки по возрасту, чтобы родители относились к нам почти как к ровесникам, но достаточно далеки, чтобы разница ощущалась. Она всегда была чуть-чуть впереди меня — раньше пошла в школу, могла позднее ложиться спать, раньше начала ходить на вечеринки. И все-таки мне удалось ее догнать, потому что я был в школе сообразительный, а она только хорошенькая, и она не могла мне этого простить. По мере того как мы из подростков становились людьми, разлом между нами становился все очевиднее. Мы и в мыслях не имели что-нибудь с этим сделать, а только держались в безопасном друг от друга отдалении, позволяя разлому углубляться и шириться. Она вечно изображала, будто заранее знает, что я сделаю или подумаю. Про все говорилось, что иначе оно и быть не могло, я ничем никогда не мог удивить ее, либо потому, что был в ее глазах абсолютно предсказуем, либо потому, что ситуация, новая для меня, отнюдь не была новой для нее. Я рос в ненависти к ее понимающей улыбке и многоопытным смешкам, к тому, как она старалась навечно оставить меня в двух годах за собой. Признаваясь Фелисити, о чем моя рукопись, я ожидал снова увидеть ту самую улыбку, снова услышать пренебрежительное щелканье языком. Я ошибся. Фелисити только кивнула и отвела глаза.
— Я обязана, — сказала она, — забрать тебя отсюда. Неужели тебе так уж совсем негде устроиться в Лондоне?
— Со мною, Фелисити, все в порядке, так что ты не тревожься.
— А что ты думаешь о Грации?
— А что я должен о ней думать?
По Фелисити было видно, что мой ответ ее возмутил.
— Я, — сказала она, — бессильна тут что-нибудь сделать. А вот ты должен с ней повидаться. Ты ей нужен, у нее нет никого другого.
— Но она же меня бросила.
Глава седьмая моей рукописи и несколько следующих: там, в моей рукописи, Грация — это Сери, девушка на острове. Я встретился с Грацией на греческом острове Кос, как-то летом. Я отправился в Грецию, пытаясь понять, почему она представляет для меня некую смутную угрозу. Греция казалась мне местом, куда люди приезжают и тут же влюбляются. Это было место, бросавшее сексуальный вызов. Друзья возвращались из экскурсионных туров очарованными, Греция являлась им во сне. В конце концов я откликнулся на этот вызов, поехал и встретил Грацию. Какое-то время мы путешествовали по Эгейским островам, спали вместе, а затем вернулись в Лондон и долго друг другу не звонили. Так прошло несколько месяцев, а потом мы встретились, совершенно случайно, как то бывает в Лондоне. И я, и она были околдованы островами, все время слышали их дальний зов. В Лондоне мы влюбились друг в друга, и мало-помалу зов островов умолк. Мы стали совсем обычными. Теперь она превратилась в Сери и под конец рукописи останется в Джетре одна. Джетра была Лондоном, острова были у нас позади, но Грация приняла слишком много снотворных таблеток, и мы с ней порвали. Все это было в моей рукописи, приведенное к высшей правде. Я устал.
Чайник закипел, и Фелисити пошла заваривать кофе. Сахара не было, молока не было, да еще и сидеть было негде. Я подвинул рукопись в сторону и отдал сестре стул. Несколько минут она ничего не говорила, а только держала в руках чашку и иногда из нее отхлебывала.
— Я не могу все время кататься туда-обратно, чтобы не терять тебя из виду, — сказала она потом.
— А никто тебя и не просит. Я уж как-нибудь сам о себе позабочусь.
— Интересно же ты это делаешь — ни крошки еды, клозет забит, грязь, как в свинарнике.
— Мне нужны совсем другие вещи, чем тебе. — (Она ничего не ответила, а только оглянулась на мою белую комнату.) — А что ты скажешь Эдвину и Мардж? — спросил я с некоторой опаской.
— Ничего.
— Мне и их здесь не хочется видеть.
— Но это, Питер, их дом.
— Я приведу его в порядок. Я все время этим занимаюсь.
— Ты здесь так ни к чему и не притронулся. Даже странно, как ты в этом кошмаре не подхватил дифтерию или что-нибудь вроде. И как ты жил при недавней жаре? Можно ручаться, что вонь здесь стояла оглушительная.
— Я ничего не замечал. Я работал.
— Работал, так работал. Послушай, а откуда ты мне звонил? Здесь что, есть телефонная будка?
— А зачем тебе это знать?
— Я позвоню Джеймсу. Я хочу рассказать ему, что здесь происходит.
— Ничего здесь не происходит, ничего! Мне только нужно, чтобы меня оставили в покое, пока я не закончу то, что делаю.
— А потом ты приведешь в порядок дом и расчистишь сад?
— Я не то чтобы все время, но урывками занимался этим все лето.
— Ничего ты подобного, Питер, не делал, да ты и сам это знаешь. Здесь же и конь не валялся. Эдвин сказал мне, о чем вы с ним договаривались. Он надеялся, что ты наведешь в доме порядок, а в результате здесь сейчас хуже, чем перед твоим приездом.
— Да? — возмутился я, — А что ты скажешь об этой комнате?
— Это самое грязное, запущенное место, какое тут только есть!
Я был уязвлен в самое сердце. Моя белая комната, средоточие всей моей жизни в этом доме! Комната, преобразившаяся в точном соответствии с моим замыслом, а потому ставшая основой всего, что я делаю. Ослепительная белизна свежевыкрашенных стен, упоительная шершавость тростниковых циновок под моими босыми ступнями, не успевший еще выветриться запах краски, который был особенно заметен по утрам, когда я спускался сюда из спальни. Белая комната неизменно давала мне новый заряд бодрости, она была заветным островком рассудка и здравости в моей безнадежно взбаламученной жизни. Теперь же Фелисити поставила все это под сомнение. Если взглянуть на комнату под тем углом, под каким, по всей видимости, взглянула она, то… в общем-то, да, я так и не собрался ее побелить. Половицы так и остались голыми и грязными, растрескавшаяся штукатурка сыпалась кусками, оконные рамы обильно поросли плесенью.
Но во всем этом была ее вина, не моя. Она все воспринимала неправильно. Созерцая свою белую комнату, я постиг, как следует создавать рукопись. Фелисити не умеет смотреть, ей доступна лишь зашоренная узость фактологической правды. Она не восприимчива к высшей истине, к стройной архитектонике вымысла и, уж конечно, не сможет понять истины класса и уровня тех, что содержатся в моей рукописи.
— Так где же здесь телефонная будка? В поселке?
— Да. А что ты скажешь Джеймсу?
— Я просто хочу сообщить ему, что добралась сюда в целости и сохранности. Эти выходные за детьми присматривает он — если, конечно, тебе это интересно.
— А сейчас что, выходные?
— Сегодня суббота. Ты что, и правда этого не знаешь?
— Я как-то не интересовался.
Фелисити допила кофе и отнесла чашку на кухню. Затем она взяла свою сумочку и прошла через мою белую комнату к наружной двери. Я услышал, как дверь открывается, однако Фелисити тут же вернулась.
— Я соображу чего-нибудь поесть. Чего бы ты хотел?
— Не знаю, думай сама.
Как только дверь за Фелисити закрылась, я поднял рукопись с пола и нашел страницу, закончить которую она мне помешала. Собственно говоря, там было напечатано всего две с половиной строчки, и белое пространство под ними зияло на меня укоризной. Я прочитал эти строчки, но не уловил их смысла. В процессе работы я осваивался с машинкой все лучше и лучше и теперь уже мог печатать почти с той же скоростью, с какой думал. Поэтому мой стиль был спонтанным и ничем не скованным, полностью зависел от моего сиюминутного настроения. Мало удивительного, что за время, пока Фелисити хозяйничала в доме, я потерял ход своей мысли.
Я прочитал две или три предыдущие страницы и сразу почувствовал себя более уверенно. Писательство сходно с нарезанием дорожки на граммофонной пластинке: мои мысли были зафиксированы на бумаге, и перечитать эти страницы было все равно, что проиграть пластинку и снова услышать свои мысли. Уже после нескольких абзацев я полностью вошел в ритм повествования.
Фелисити и ее нежданное вторжение были забыты, исчезли. Это было все равно, как снова найти свое истинное «я». С головой погрузившись в работу, я словно заново обрел свою целостность; в присутствии сестры, разговаривая с ней, я чувствовал себя ущербным, иррациональным, неуравновешенным.
Я отложил недопечатанную страницу в сторону, вставил в машинку чистый лист, быстро перепечатал те две с половиной строчки и собрался продолжать.
Однако продолжения не получилось, конец фразы снова повис в воздухе: «На мгновение место показалось мне знакомым, но когда я оглянулся…»
Когда я оглянулся на что?
Я еще раз перечитал предыдущую страницу, стараясь вслушиваться в свои мысли. Описываемая сцена была воссозданием моей заключительной ссоры с Грацией, однако при посредстве Сери и Джетры она обрела отстраненный характер. Теперь же все эти сдвиги реальности на время сбили меня с толку. В рукописи сцена имела характер даже и не спора, а скорее безысходного противоречия между тем, как два человека интерпретируют мир. Так что же я пытался сказать?
Я вспомнил реальную ссору. Мы стояли на углу Мэрилебоун-роуд и Бейкер-стрит. Накрапывал дождь. Ссора вспыхнула буквально на пустом месте, вроде бы из мелкого разногласия, сходить ли нам в кино или провести этот вечер в моей квартире, но в действительности напряжение нарастало уже несколько дней. Я замерз, я злился, я обращал ненормально большое внимание на шум машин, раз за разом срывавшихся с места на зеленый свет. Паб у станции метро уже открылся, но чтобы туда попасть, нужно было пересечь улицу по подземному переходу, а Грация страдала клаустрофобией. Шел дождь, мы начали кричать друг на друга. Я оставил ее на этом углу и больше никогда не увидел.
Так что же я думал делать с этой сценой? И ведь раньше, до появления Фелисити, я это знал; все в моем тексте свидетельствовало о его продуманном, заранее выстроенном характере.
Появление Фелисити было вдвойне неприятным, она не только сбила меня на полуфразе, но и заставила еще раз задуматься о постижении истины.
К примеру, она принесла новые сведения о Грации. Ну да, я, конечно же, знал, что Грация после ссоры перебрала снотворного, но это не было чем-то таким особо важным. За время нашего знакомства был уже случай, когда Грация после ссоры немного перебрала, но позднее она и сама говорила, что просто хотела привлечь к себе побольше внимания. Ну а в последний раз ее напарница по квартире не только не пустила меня дальше порога и облаяла почем зря, но еще и снизила, преуменьшила значение случившегося, скорее всего — ненамеренно. В бурном порыве антипатии, даже презрения ко мне она подала горькую информацию как нечто малосущественное, о чем я не должен беспокоиться; я же принял ее слова за чистую монету, А вполне ведь возможно, что Грация как раз лежала в больнице. Если верить Фелисити, ее тогда едва откачали.
Но правда, высшая правда состояла в том, что я намеренно увильнул от понимания фактов. Я не хотел их знать. А Фелисити меня заставила. То, что сделала Грация, было вполне серьезной попыткой самоубийства.
Я мог описать в своей рукописи Грацию, которая стремилась привлечь к себе внимание, но я не знал Грации, способной всерьез покуситься на свою жизнь.
А если Фелисити раскрыла мне глаза на черты в характере Грации, никогда мною прежде не замечавшиеся, не значит ли это, что я могу точно так же заблуждаться относительно многого другого? Я хочу рассказать правду, но так ли уж много я ее вижу?
Не так-то было все просто и с источником сведений, с самой Фелисити. Она занимала в моей жизни немаловажное место. Сегодня она по своему всегдашнему обычаю представила себя особой зрелой, умудренной, здравомыслящей, обладающей большим, чем у меня, жизненным опытом. Со времени, когда мы вместе с ней играли, она всегда старалась главенствовать надо мной, будь это в силу столь временного преимущества, как несколько больший рост или многознание, наигранное или настоящее, чуть более взрослой, более опытной личности. Фелисити постоянно претендовала на высшее по отношению ко мне положение. В то время как я оставался холостым и снимал квартиру за неимением собственной, у нее были и дом, и семья, и буржуазная респектабельность. Ее образ жизни был мне чужд, однако она ничуть не сомневалась, что я мечтаю о таком же, а так как все еще его не достиг, она имеет законное право относиться ко мне критически и высокомерно.
Вот и сегодня Фелисити вела себя в том же, давно мне опостылевшем ключе: заботливо и неодобрительно, проявляя полное непонимание не только меня, но и того, что я пытаюсь сделать со своей жизнью.
Вся эта ее жалкая фанаберия была здесь, в главе четвертой, занесенная на бумагу и тем, как мне думалось, надежно отринутая. Но Фелисити снова все испортила, и конец моей рукописи так и повис недописанным.
Она поставила под вопрос все, что я пытался сделать, неумолимым свидетельством чего были последние напечатанные мною слова. С еле начатой страницы на меня глядела незавершенная фраза: «… но когда я оглянулся…»
Но — что? Я напечатал «Сери так и стояла на том же месте» и тут же схватился за карандаш, которым вычеркивал неудачные пассажи. Это были совсем не те слова, какие мне требовались, пусть даже, словно в насмешку надо мной, именно их я прежде собирался напечатать. Теперь их мотивация безнадежно погибла, исчезла.
Я взял рукопись со стола и взвесил ее в руке. Приятная солидная пачка, свыше двухсот страниц машинописного текста, неоспоримое доказательство моего существования.
Неоспоримое? Но теперь на все, что я сделал, брошена тень сомнения. Я стремился к истине, но Фелисити заставила меня вспомнить, насколько призрачно это понятие. Одним уже тем, что не смогла увидеть мою белую комнату.
Ну а что, если кто-нибудь не поверит моей истине?
Фелисити уж точно не поверит, если я ни с того ни с сего покажу ей свою рукопись. А судя по тому, что она рассказала, скорее всего, и Грация помнит эти события совершенно иначе. А будь еще живы мои родители, их бы несомненно шокировало многое из того, что я рассказал о своем детстве.
Истина субъективна, но разве я утверждаю обратное? Эта рукопись есть не что иное, как честный рассказ о моей жизни. Я нимало не претендую на какую-нибудь оригинальность или многозначимость этой жизни. Для всех, кроме меня самого, в ней не было ничего необычного. Рукопись — это все, что я знаю о себе, все, что есть у меня в этом мире. Нет смысла спорить с нею и не соглашаться, потому что все описанные в ней события описаны так, как вижу их я и никто другой.
Я еще раз перечитал последнюю законченную страницу плюс все те же две с половиной строчки. Передо мной начинало смутно вырисовываться, что будет дальше. Грация в обличии Сери стояла на углу потому, что…
Наружная дверь громыхнула, словно ее не открыли за ручку, а вышибли ударом плеча; секунду спустя в комнату ввалилась Фелисити в обнимку с двумя большими, насквозь промокшими бумажными мешками.
— Я приготовлю обед, но потом ты сразу собирайся. Джеймс говорит, что лучше бы мы вернулись в Шеффилд прямо сегодня.
Вот и говори, что снаряд никогда не попадает в воронку от предыдущего; каким-то чудом Фелисити умудрилась дважды прервать меня на одном и том же месте.
Медленно и неохотно я вытащил из машинки лист, точно такой же, как в предыдущий раз, и положил его в самый низ рукописи.
Тем временем Фелисити суетилась на кухне. Повязав купленный в поселке передник, она перемыла грязную посуду и поставила жариться отбивные.
Пока мы ели, я молчал, словно это могло отгородить меня от драгоценной сестрицы со всеми ее планами, заботами и соображениями. Ее нормальность вторгалась в мою жизнь мутным потоком безумия, бреда.
Меня отмоют, накормят и оздоровят. Причиной всему стала смерть отца. Я сорвался. Не то чтобы слишком, по мнению Фелисити, но все же сорвался. Я утратил способность следить за собой, и поэтому этим займется она. Я увижу на ее примере, чего себя лишаю. По выходным мы будем устраивать набеги на Эдвинов коттедж (мы — это и я, и она, и Джеймс, и даже дети), будем орудовать швабрами и кистями, и мы с Джеймсом расчистим заросший сад, и буквально в считанные недели мы сделаем этот дом не только пригодным для жизни, но даже уютным, а затем пригласим Эдвина и Мардж приехать и полюбоваться. Когда я заметно оправлюсь, мы съездим в Лондон в том же составе, но, скорее всего, без детей, и мы навестим Грацию, и нас с ней оставят одних, чтобы мы сделали то, что нам нужно сделать, и мне не позволят сорваться вторично. Раза два в месяц я буду заезжать к ним в Шеффилд, и мы будем устраивать долгие прогулки по вересковым пустошам, а потом, вполне возможно, я даже съезжу за границу. Мне ведь понравилось в Греции, верно? Джеймс подыщет мне работу в Шеффилде — или в Лондоне, если уж мне так этого хочется, — и мы с Грацией будем счастливы, и поженимся, и у нас будут…
— Так о чем ты там говорила? — спросил я.
— Так ты слушал меня или не слушал?
— Смотри, а дождь-то совсем кончился.
— Ох, господи. С тобой просто невозможно.
Фелисити закурила сигарету. Я представлял себе, как табачный дым разносится по моей белой комнате и грязной желтизной оседает на свежевыбеленных стенах. Он просочится и в мою рукопись, выжелтит ее листы вечным напоминанием о внезапном, как катастрофа, появлении Фелисити.
Рукопись была подобна незавершенной музыкальной пьесе, факт незавершенности был даже важнее ее существования. Подобно доминантному септаккорду, она искала разрешения, финальной тонической гармонии.
Фелисити начала убирать со стола, складывая тарелки в кухонную раковину, я же, воспользовавшись моментом, взял свою рукопись и направился к лестнице.
— Ты пошел собираться?
— Нет, — сказал я, — я не поеду с тобой. Мне нужно докончить то, что я делаю.
Фелисити оставила посуду и вернулась в комнату. На ее руках висела пена от фирменного детергента.
— Питер, здесь уже не о чем спорить. Ты едешь со мной.
— У меня работа, я должен ее закончить.
— Да что же ты там такое пишешь?
— Я уже раз тебе говорил.
— Ну-ка дай посмотреть.
Фелисити требовательно протянула мокрую, сплошь в ошметках пены, руку, заставив меня еще крепче обнять свою рукопись.
— Этого никто никогда не увидит.
На этот раз сестрица отреагировала точно так, как я и ожидал: презрительно прищелкнула языком и резким движением вскинула голову. Что бы я там ни делал, все это ерунда, не стоящая даже обсуждения.
Я сидел на скомканном спальнике, прижимал к себе рукопись и чуть не плакал. Снизу доносились крики Фелисити: она обнаружила мои пустые бутылки и теперь в чем-то там меня обвиняла.
Никто и никогда не прочитает мою рукопись, ведь это самая личная в мире вещь, квинтэссенция меня. Я написал повесть, прикладывая массу усилий, чтобы сделать ее достойной чтения, но вся моя намеченная читательская аудитория состояла из одного лишь меня самого.
В конце концов я спустился вниз и увидел, что Фелисити аккуратно, ровными рядами, выстроила пустые бутылки прямо перед лестницей. Бутылок было так много, что я с трудом через них перешагнул. Фелисити меня ждала.
— Что это такое? — спросил я. — Зачем ты их сюда притащила?
— Нельзя же оставить их валяться в саду. Что ты тут делал, Питер? Пил не просыхая? Ведь так и до белой горячки недалеко.
— Я живу здесь уже много месяцев.
— Нужно попросить кого-нибудь, чтобы эту пакость забрали. В следующий приезд мы так и сделаем.
— В следующий приезд? — переспросил я. — Я пока что никуда не уезжаю.
— У нас есть свободная комната. Дети дома считай что только ночуют, и я тоже оставлю тебя в покое.
— Странно, ведь прежде ты никогда этого не умела. С чего бы вдруг сейчас?
Но Фелисити уже перетащила часть моих вещей в машину, а теперь закрывала окна, закручивала потуже краны, отключала электричество. Я наблюдал за всем этим молча, прижимая рукопись к груди. Теперь она испорчена навсегда, безвозвратно. Слова останутся ненаписанными, мысли незаконченными. Я различал никому не слышную музыку: доминантная септима отзвучала в вечном поиске каденции. Затем она стихла, как доигравшая пластинка, и музыка сменилась бессмысленным потрескиванием. Скоро иголка в моем мозгу дойдет до последней центральной дорожки, застрянет там на неопределенно долгое время и будет многозначительно отщелкивать темного смысла ритм, тридцать три раза в минуту. В конце концов кому-нибудь придется поднять звукосниматель, и тогда наступит тишина.