Книга: Вернон Господи Литтл. Комедия XXI века в присутствии смерти
Назад: Двадцать пять
Дальше: Двадцать семь

Двадцать шесть

В день моей смерти люди относятся ко мне как-то добрее, чем раньше. У зэков эта доброта проявляется в том, что никто никого не достает, как обычно: особенно тот парень, которому я оставил свои шарики. Все остальные просто обходят предмет молчанием. В воздухе привкус суеты, вроде как в один из тех дней, когда у вашей матушки с утра не заладится с печивом и чувства бродят по дому неприкаянными до самого вечера: такое впечатление, будто забыл что-то важное, не выключил плиту или дверь не запер. И еще такое чувство, что вот вернусь и все исправлю.
Когда все мои пожитки уже сложены аккуратной стопочкой на столе, а постель свернули и вынесли, приходят четыре исполнителя, в сопровождении человека с кинокамерой. Пока я иду по Коридору, мои товарищи по несчастью машут мне сквозь прутья решеток руками и выкрикивают благие пожелания.
– Йо, Верняк, надери им всем задницу, вставь всем этим мудакам по самую прическу…
Спасибо, ребята. Благословляю вас. Мы выходим в тот Коридор, в котором я в последний раз видел Ласалля: но не для того, чтобы ехать в отделение в Хантсвилле. Теперь прямо здесь, в Эллисе, на первом этаже есть Комплекс для Последних Событий. Эх, не получится прокатиться напоследок. Зато в этом Комплексе есть окна. Снаружи серо и, судя по всему, прохладно, ничего особенного. Какая-та часть моей души ощущает приступ разочарования – как так, почему в день моей казни не гремит гроза, не ходят по земле торнадо? Но, с другой-то стороны, не слишком ли много я о себе понимаю, правильно я говорю?
Пам, как и обещала, составила меню моего последнего обеда. «Чик'н'микс: супервыбор», с жареной картошкой, ребрышками, мучным соусом и двумя мисками салата из капусты и морковки под майонезом. Какая она все-таки молодец – заставила здешнюю кухонную обслугу положить на донышки салатниц по кусочку хлеба, чтобы впитался лишний сок, и нижние кусочки остались хрустящими. Хотя наверняка насчет салата придумала не Пам, а матушка – потому что он полезен для здоровья. Девочки нынче вечером будут есть все то же самое, как раз когда меня прикрутят к кушетке. Я исполнил их желание: чтобы все выглядело так, как будто я просто гоняю где-нибудь неподалеку на велике.
В половине пятого меня отводят в уборную – облегчиться. И даже дают с собой копию «Ньюсуик» и сигарету «Мальборо». На душе у меня как-то пусто, как будто я под наркозом или типа того, но подобные маленькие знаки внимания все равно греют.
В «Ньюсуик» пишут, что в Мученио теперь самый высокий уровень экономического роста во всем мире, и миллионеров там теперь даже больше, чем в Калифорнии. На передней полосе фотография – выводок Гури швыряет в воздух купюры и веселится от души. Хотя не одними розами вымощен путь к славе: если прочесть статью до середины, то там пишут, что комитет по калифорнийской трагедии подал на них в суд за махинации со статистикой. Ну, что ж, узнаю старый добрый Мученио.
За час до казни мне предоставляется возможность сделать несколько личных телефонных звонков. Сперва я набираю номер Пам, потом домашний. Длинные гудки – должно быть, уже не застал. Удачи вам, девочки. Благословляю вас. Автоответчиков нет ни у той, ни у другой, так что я даже не могу оставить им коротенькое сообщение насчет того, что я их люблю или еще что-нибудь в том же духе. В каком-то смысле именно по этой причине мне хватает духу позвонить еще в пару мест.
Сначала я набираю номер Лалли, чтобы поскорее покончить с этим делом. Его секретарша уже почти успевает бросить трубку, но тут я говорю о причине, по которой звоню. Лалли в Мученио, на открытии новой галереи бутиков. Она переводит звонок к нему на сотовый. «А, Большой Человек!» – говорит он, едва услышав мой голос. Я даю ему то, чего он хочет. Я говорю, где спрятано второе ружье. И он принимает сей жест доброй воли с достоинством и благодарностью.
Следом я звоню Нэнси Лечуге. Господи, как же она удивилась, она даже пыталась говорить не своим голосом, так, чтобы я подумал, что набрал не тот номер.
– О господи, – говорит она в трубку.
– Да? – отвечаю я.
Ей много всякого пришлось пережить. И ее я тоже благословляю. В конечном счете мне кажется, она даже рада, что я ей позвонил. Зная, как она любит всяческую информацию, а также зная, что она всегда была президентом нашей подмывочной бригады, я просто уверен, что она была в восторге от того, что я ей пообещал. По большому счету я назначил ее главным координатором на сегодняшний Вечер Исполнения Желаний.
Следом мне приходит блажь позвонить Вейн Гури – она как раз должна мчаться на встречу с матушкой и Пам в «Барби Q». Я дарю ей то, чего она хочет больше всего на свете: если как следует вдуматься, то это у нее давно уже нельзя назвать желанием, это самая настоящая потребность. Под конец нашего с ней разговора она признается, что очень тронута, и обещает передать девочкам, что я их люблю. Наверное, это и есть то, что называется любовью: на наш, совершенно идиотский человеческий лад.
И наконец, мой последний звонок в этом мире: я набираю номер Тейлор Фигероа. Она берет трубку сама, и ее голос тут же уносит меня в совершенно другое место и время – влажное такое место, истекающее соком: если, конечно, с моей стороны не будет слишком большой смелостью позволять себе такие высказывания. И угадайте, что у меня для нее в подарок? Та самая сногсшибательная история, которой она давно дожидается. Она визжит от радости и обещает при случае тоже обо мне позаботиться. Причем голос у нее такой, словно она и в самом деле верит в то, что говорит.
Когда я вешаю трубку, появляются два охранника и капеллан и ведут меня в гримуборную.
– Не волнуйся, дорогуша, – щебечет гримерша, – сейчас мы тебя чуть-чуть подкрасим, и выглядеть ты будешь просто молодцом.
Другая дамочка шепчет:
– Вы будете чистить зубы? Вам понадобится зубная паста или у вас своя?
В ответ я просто прыскаю со смеху, и она озадаченно смотрит на меня. Потом до нее как-то что-то доходит, и она тоже начинает смеяться. Не все способны улавливать ироническую сторону вещей, вот что я для себя усвоил.
Потом приходит девушка с переносным таким пюпитром для письма и дает мне подписать бумажку об отказе от права на последнее заявление. Я ухожу тихо, совсем как Ласалль. Взамен я прошу ее об одном последнем одолжении. Она созванивается с продюсером, чтобы уладить вопрос, и в конце концов говорит, что все в порядке. Я могу предстать во время самого События без рубашки. Она ведет всю нашу компанию – пастора, охранников и меня – вдоль по ярко освещенному коридору в камеру казней. Ноги у меня вдруг становятся ватными, нападает слабость, знаете, как от больничных запахов; а когда я слышу музыкальную тему, которая играет в конце коридора, пастору даже приходится подхватить меня под руку. 
Галвестон, о, Галвестон – я так боюсь умереть… 

Мы проходим через трансляционную, и представьте себе: судя по всему, в качестве общей темы для шоу они выбрали музыку, под которую по телику идет прогноз погоды. Терпеть ее не могу. Я иду, заткнув уши, пока мы не приходим в комнату с простыми белыми стенами, с окном и с местами для зрителей, совсем как в театре. 
Пока не успею со щек твоих слезы стереть… 

Я снимаю рубашку. Кожа у меня практически вся уже зажила: после артпроекта. Через всю грудь большими синими буквами я вытатуировал слова: «Me ves у sufres» – «Смотри на меня и мучайся». Тюремный врач помогает мне улечься на кушетке, которая, типа того, сделана по форме человеческого тела, совсем как в мультике, когда какой-нибудь придурок влетит в стену и после него остается точь-в-точь такое отверстие. Краем глаза я вижу в задней комнате Джонси. Наверное, караулит губернаторскую прямую линию. Губернатор теперь – единственный человек, который может все это остановить. Но ему для этого требуются чертовски убедительные доказательства. Когда я встречаюсь с Джонси глазами, он просто отворачивается. Нет, он не возле телефона.
Охранники привязывают меня к кушетке толстыми ремнями из воловьей кожи, с металлическими застежками; потом тюремный медик массирует мне вену и делает какой-то маленький укол. Наверное, наркоз. Он вставляет в трубку, которая идет через стенку в соседнюю комнату, длинную и острую иглу. Когда он вводит иглу мне в вену, я отворачиваюсь. Через секунду по трубке начинает идти прохладный раствор.
За стеклом, которое отделяет меня от зрительного зала, появляется распорядительница, и места постепенно заполняются людьми. Единственный человек, которого я пока узнаю, – это хрупкая миссис Спелц. Когда я встречаюсь с ее загнанным, тоскливым взглядом, на меня накатывает волна печали: пополам с чувством облегчения, что сегодня гвоздь программы – именно она. Если судить по всем прочим, то терять мне особо и нечего. Потом, в ту самую секунду, когда мне в голову приходит эта мысль, случается самое страшное: вдоль по заднему ряду боком идет к своему креслу молодая женщина в бледно-голубом костюме, высокая и красивая, – и все мое нутро вдруг восстает против выхода в отставку. Когда она садится, скромно подоткнув подол юбки, даже охранники оборачиваются, чтобы на нее посмотреть. Потом она смотрит на меня. Это Элла Бушар. Господи, лучше не спрашивайте меня, какой к ней прибыл багаж. И он таки прибыл. Глаза – как голубые пуговицы и смотрят на меня через стекло с немым вопросом.
Начинает играть музыка. «Под парусами»: потому что, когда Судьба открывает огонь, она открывает огонь из обоих стволов. Я пытаюсь сглотнуть, но глотку у меня словно из дерева точили. Ко мне приходит последняя, окончательная истина: что, несмотря на все сирены, торжественные туши и барабанную дробь жизни, в природе человека – умирать тихо. Я хочу сказать – разве это жизнь? Сплошное кино, и люди, которые говорят про кино, и шоу про людей, которые говорят про кино. А с другой стороны, наверное, я сам напросился. Что у меня было за душой? Сплошной негатив и деструктив. Помню, как-то раз позвонил отцу, чтобы он забрал меня из одного места, а когда он приехал, мне стало грустно, потому что за это время мне в том месте успело понравиться. Вот и смерть заберет меня так же.
У меня начинает чесаться рука в том месте, где ввели иголку, и я закрываю глаза. Голоса за стеклом стихают, и я начинаю тихо ускользать, я отрываюсь от кушетки и уплываю в царство грез. Я смотрю вниз, на собственное тело, но вместо паники, вместо внезапной смерти, я ощущаю внезапную легкость – и улетаю из камеры прочь, а потом и вообще из этих мест, туда, откуда мне чудится запах свежескошенной лужайки. Ясно, как божий день, что меня несет домой, на Беула-драйв. Вот дом миссис Портер, а вот и мой собственный. Качалка-богомол стучит в резонанс моей душе, когда на мою подъездную дорожку сворачивает черный «мерседес-бенц». Штора на окне у миссис Лечуги едва заметно вздрагивает. Сегодня вечером, против обыкновения, матушки дома нет. Она обедает в городе, с Пам. Я смотрю, как Лалли выбирается из машины. Благословляю сукиного выблядка прямой дорогой в ад. Благословляю его кости, чтобы раздробили их и прогнали, как сквозь мясорубку, сквозь зрачки его ёбаных глаз, благословляю рот его, чтоб отсосал у меня с заглотом, и захлебнулся желчью, и заглох навечно, при полной ясности ума и чувств, в дерьме и в холоде, в таком ебучем месте, где его заживо жрали бы черви, и чтобы вечно пучило его, и чтобы исходил он говном, пока я буду над ним смеяться.
Желание, которое я взялся для него исполнить, судя по всему, привело его в немалое возбуждение. Я ведь знаю, что проблема второго ружья с самого начала не давала ему покоя. Он заходит в дом через дверь кухни и прямиком идет к шкафу в моей спальне, где и обнаруживает коробку из-под обуви, а в ней ключ от висячего замка, точь-в-точь как я и говорил. Рядом лежит пузырек с женьшенем. Шариков ЛСД, которые я туда затолкал много месяцев тому назад, даже и не видно. Он улыбается и свинчивает крышку.
От дома меня отвлекает звук, который ни с каким другим не спутаешь. Вдоль по улице крадется «эльдорадо». В первый раз в жизни Леона паркует машину на немодной стороне улицы. Ни она сама, ни Джордж с Бетти не то что рта не открывают – они даже не пытаются подправить макияж. И не дышат. Сидят в машине, в тени под ивой, и ждут. Никто, слышите, никто на свете не отважится нарушить инструкции, которые дает лично Нэнси Лечуга. Я вместе с дамами наблюдаю за тем, как Лалли садится в машину и уезжает прочь. Они едут следом, на приличной дистанции. На окне у миссис Лечуги едва заметно шевелится занавеска. Я ее благословляю: она опять на боевом посту.
Ма и Пам молча заталкивают в себя куриное мясо, покуда музыка докипает на донышке какой-то старой песни. Двухдюймовая подстилка из салфеток насквозь пропиталась слезами, под посыпкой из соли и крошек. Я тронут, что дух мой по-прежнему с ними, как в былые времена, когда посидеть вот так вместе – все равно что поставить старый диск, чтобы снова побежали мурашки по коже: как в первый раз. Ни Пам, ни ма не говорят ни слова о том, о чем действительно думают, и в этом вся красота ситуации. Я не знаю, нарочно люди так делают или это память предков. Но когда становится совсем уже говенно на душе и в мире, люди говорят о милых и бессмысленных мелочах – и это правильно.
Матушка поднимает голову.
– Смотри-ка, а с тех пор, как мы тут были в последний раз, они сделали перестановку.
Пам отвечает:
– Господи, и правда. Кассир-то сидел – вон там.
Единственное, что я могу сказать: молодцы ребята в «Барби Q». Все переставить за те пять секунд, которые проходят от одного визита наших девочек в это заведение до другого, это класс. Но где же Вейн? Она всегда такая пунктуальная, если речь идет о курице.
Я лечу как ветерок по-над бывшими привычными дорожками, через Крокетт-парк, к Китеру. Когда Лалли добирается до нужного проселка, он уже хихикает вовсю. Он ржет во всю глотку, пока трясется по кочкам, а когда впереди показывается наша берлога, он уже просто усирается со смеху, потому что слоновья доза галлюциногена плющит и колбасит его систему связи с миром. Его последнее осознанное действие: вставить ключ в замок, открыть дверцу и вынуть ружье, которое когда-то принадлежало моему отцу. Матушка мне его завещала навечно, при условии, что я никогда, ни под каким видом, даже близко не подойду с ним к дому. И очень уж она при этом дергалась. Она споткнулась об него, когда полезла доставать садовую мебель – прикиньте, да.
Грохот подлетающего вертолета вздергивает уровень кислоты в крови у Лалли под самый потолок. Вереницы ярких звезд плывут у него перед глазами. Вот он, накачавшийся наркотиками маньяк-убийца, ужас нашего тихого городка. Он поворачивается спиной к последним лучам солнца, заходящего за темную гряду холмов: и тут же в глаза ему ударяет свет прожектора.
– Брось ружье! – ревет мегафон. Это Вейн, со всем своим спецназом.
Вертолет заходит на посадку, подняв тучи пыли, и она прикрывает глаза рукой.
Лалли дикими прыжками мчится по широкой дуге, он ничего не понимает, он обнимается с ружьем, стирая с него матушкины отпечатки пальцев, стирая все ее страхи – навсегда. Когда из вертолета, в сопровождении оператора из теленовостей, выпрыгивает Тейлор Фигероа, Лалли поднимает ружье и кричит нечеловеческим голосом:
– Ma-мочка, – заходится он диким плачем, и обеими руками хватается за спуск. – Мама!
Берегись, Тейлор, он же сейчас – о господи!
– Огонь! – кричит Вейн своей группе захвата.
Вместо лица у Лалли – маска, без возраста и срока, которой я во веки веков ни хуя не перестану восхищаться, покуда пули свистят и рвут на части вечерний небосклон. Он танцует между небом и землей, и куски его плоти дождем разлетаются по всей округе, а потом все то, что от него осталось, корчась, шмякается оземь. Леониному «эльдорадо» приходится свернуть с колеи, чтобы не наехать на – это.
– Слушай, а что, она действительно спрятана, ну, типа, – в говне? – спрашивает Леона, выплывая из машины в облаке табачного дыма.
– Мне кажется, Нэнси имела в виду, что основную ценность представляет история этого говна, – говорит Бетти, закашливается и гасит сигарету прямо о дорогу. – Говно как вещественное доказательство, понимаешь, авторские права на это говно
– Милочка моя, – говорит Джордж, – золотая жила – это золотая жила, не важно, в говне она, на говне замешена или в говно завернута, а теперь, будь так добра, дай мне зажигалку…
– Черт, – восклицает Бетти, продираясь сквозь кусты возле нашей берлоги. – Такое впечатление, что тут уже кто-то был…
Но тут все расплывается, душа моя, мерцая, спускается обратно на кушетку, и я обнаруживаю, что все еще живой, что зубы у меня крепко стиснуты, а на губах – улыбка. Вот ёбаный наркоз, что делает. Я обвожу глазами полукруг и вижу, как охранники переглядываются и кивают друг другу. Все готово. Где-то вдалеке грохочет первый весенний гром, я поворачиваю голову и подмигиваю Элле сквозь стекло. А потом закрываю глаза. Я жду, когда меня позовет бездна, когда прохладный ток в моей руке сменится током ледяным или вообще ничем не сменится, а просто пропадет в одной гигантской вспышке, вместе со всем, что есть вокруг, вместе с этим неуклюжим распиздяем по имени я. 
До рая не так уж и долог путь,
По мне, так рукой подать.
И если попутными будут ветра,
Поставь паруса
И тихое счастье найди… 

И вдруг сквозь окна и сквозь трещины в стене, вдоль по тюремным лестничным пролетам и по артериям трубопроводов мощно расползается и набухает канонада звуков, тысяча голосов, кулаков, шагов, которые все разом спустил с цепи какой-то невидимый режиссер. Я тут же распахиваю глаза, чтобы посмотреть, не Бог ли это – или дьявол – пришел забрать мою говенную душонку. Но вместо Бога в зал для свидетелей в сопровождении армии репортеров врывается Абдини. И вся тюрьма, должно быть, смотрит это сейчас в прямом эфире. В одной руке Абдини держит грязно-коричневый комок бумаги, а в другой – оплывшую свечу. Он подносит их к стеклу, он ноет и подпрыгивает. Это Кастеттов конспект, которым в тот судьбоносный день я подтер задницу.
– Результаты теста – положительные! – кричит он.
Где-то на заднем плане звенит телефон. Через минуту, вывернув шею, я вижу, как в зал вразвалочку входит Джонси и трясет головой. Он наклоняется над краем кушетки и прикладывает ладонь ко рту:
– Литтл, тебе пришло помилование.
Назад: Двадцать пять
Дальше: Двадцать семь