Два
Матушкину лучшую подружку зовут Пальмира. В просторечии Пам. Она еще жирней, чем матушка, и матушка на ее фоне чувствует себя примой. Всех остальных своих подружек она толще. И они – не самые лучшие подружки.
Пам уже здесь. За три графства слышно, как она орет в приемной у шерифовой секретутки.
– Господи, да где же он? Эйлина, ты видела Верна? Слушай, как тебя классно подстригли!
– Не слишком вызывающе? – чирикает в ответ Эйлина.
Мне кажется, Пальмира вам должна понравиться. Не то чтобы вам захотелось оказаться с ней в койке, но дело не в этом. Ей свойственно удивительное, с запахом лимонной свежести, неумение владеть ножами. Но что она действительно умеет, так это жрать.
– Вы его хоть кормили?
– По-моему, Вейн покупала ребрышки, – пищит Эйлина.
– Вейн Гури? Так она же на Притыкинской диете, а то Барри не выберется из-под этого грузовичка!
– Приехали! Да она только что не ночует в «Барби-Q»!
– Гос-споди боже ты мой.
– А Вернон вон там, внутри, Пам, – говорит Эйлина. – Ты лучше подожди снаружи.
Ну, и дверь, естественно, тут же распахивается настежь. Вплывает Пам, прямая, как будто несет на голове стопку книжек. Просто страшно подумать, что будет, если она хоть на чуть-чуть отклонится от центра тяжести.
– Верни, ты что, ел эти р'обра? Ты вообще что-нибудь сегодня ел?
– Завтракал.
– О господи, обратно едем через «Барби».
Не важно, что ты дальше будешь ей объяснять. Решение принято. Домой мы едем через «Барби-Q», можете мне поверить.
– Я не могу, Пам. Меня не отпустят.
– Чушь собачья, давай поехали.
Она дергает меня за рукав, и пол сам собой уходит у меня из-под ног.
– Эйлина, я забираю Верна. Скажешь Вейн Гури, что мальчик с утра ничего не ел, я припарковалась вторым рядом прямо у вас перед крыльцом, а если она не успеет сбросить пару фунтов до того, как я увижусь с ее Барри, ей же хуже.
– Оставь его, Пам. Вейн еще не закончила…
– Наручников я на нем не вижу, а каждый ребенок имеет право поесть.
От голоса Пам начинает подрагивать мебель.
– Не я придумала все эти правила, – говорит Эйлина. – Я просто хочу сказать, что…
– Вейн не имеет права его здесь держать, и ты прекрасно об этом знаешь. Мы ушли, – говорит Пам. – А подстригли тебя – просто класс.
Горестный вздох Эйлины сопровождает нас через всю приемную. Навостривши ушки, я вслушиваюсь в тишину, пытаясь уловить отдаленные признаки присутствия Гури или шерифа, но помещения пусты; в смысле, помещения шерифа. И в следующий момент я уже на полпути к выходу, в мощном гравитационном поле Пальмиры. Бля буду, с таким количеством современных женщин в одном теле спорить бессмысленно.
Снаружи вокруг солнышка уже успели вырасти целые облачные джунгли. От них тащит мокрой псиной, как всегда в наших местах перед грозой, и передергивает икоткой беззвучных зарниц. Сгустились, так сказать, тучи судьбы. Уёбывай из города, намекают они, и чем быстрее, тем лучше, съезди проведай бабулю или еще чего, покуда все не утолмачится, покуда правда не просочится, блядь, наружу. Езжай домой, избавься от наркотиков, а потом устрой себе каникулы.
Над капотом старенького «меркури» Пальмиры поднимается марево. В нем дрожат чопорные, с поджатыми жопками, домики города Мученио, плавятся и сверкают вдоль всей Гури-стрит нефтяные качалки. Вот-вот: что встречает человека в Мученио? Нефть, по задворкам скачут зайцы и Гурии. А когда-то это был едва ли не наикрутейший город во всем Техасе, если не считать Лулинга, конечно. Наверно, все, кому надрали задницу в Лулинге, ползли на карачках сюда. Теперь наикрутейшее событие в нашем городе – это автомобильная пробка на сквозной трассе в субботу по вечерам. Я не то чтобы очень много где бывал, но уж этот-то город я знаю как свои пять пальцев, и, по идее, везде должна быть одна и та же херня: все деньги и все людское хуё-моё роится в центре города и постепенно затухает к окраинам. В самой середке скачут ухоженные девочки в беленьких, белее белого, штанишках, далее по сторонам будут шортики-ситчики, вплоть до тех мест, где по закоулкам маячат датые цыпочки в розовых подштанниках с отвисшими коленками. И один какой-нибудь магазин на всю округу, где торгуют автомобильными глушителями; и никаких тебе лужаек с поливалками.
– Господи, – говорит Пам, – ну скажи мне на милость, откуда у меня во рту вкус чик'н'микс?
В самую, блядь, распроточку. У нее в «меркури» даже зимой пахнет паленой курицей, а сегодня жара, как у черта в жопе. Пам притормаживает, чтобы достать из-под дворников скрин-рефлектор; оглядевшись вокруг, я вижу, что они присобачены чуть не на каждой проезжающей машине. В раскаленной дымке в конце улицы катается Зеб Харрис и продает такие прямо с велосипеда. Пам раскладывает нехитрую приспособу и косится на пропечатанный в середке слоган: «Магазин Харриса – бери еще, если понравится!»
– Вот, тоже, – говорит она. – А мы с тобой только что сэкономили на целый чик'н'микс.
Есть от чего протащиться, но у меня на душе висит все та же хуетень. Пам втискивается в машину, как пудинг в форму. Голову даю на отсечение, душа у нее уже вяжется узлами вкруг главной сущностной проблемы: что выбрать на гарнир. Впрочем, исход заранее предрешен: она выберет салатик из капусты, моркови и лука под майонезом, поскольку матушка считает, что он полезен для здоровья. Типа, овощи. Мне же сегодня позарез необходимо что-нибудь еще более полезное для здоровья. Вроде вечернего автобуса, междугородний рейс.
На углу Гепперт-стрит мимо нас проносится сирена с мигалкой. Какого, спрашивается, – они уже все равно никого не спасут. А Пам так и так проехала бы мимо поворота, из раза в раз все та же хуйня, и ничего с ней не поделаешь. Теперь ей придется делать круг в два квартала, приговаривая: «Бог ты мой, когда в этом городе хоть что-то встанет на свои места». Репортеры и люди с камерами бродят по улицам пачками. Я наклоняю голову как можно ниже и осматриваю пол, нет ли в машине термитов. Пам называет их дерьмитами. Она же каждый раз с месяц, наверное, втискивается в свою машину, и столько же времени уходит на то, чтобы вылезти: хуй знает, кто только не успеет за это время набиться к ней в салон. Вся Дикая, ебать ее, Природа.
В «Барби-Q» сегодня все в черном, если не считать того, что на ногах у них все те же «найкс». Пока нам готовят курицу, я отсматриваю новые модели. Город, это, знаете ли, что-то вроде клуба. И узнаешь сочленов по башмакам их. Некоторые модели здесь постороннему человеку даже и за хорошие деньги не продадут, поверьте мне на слово. Я смотрю, как суетятся одетые в черное фигуры с разноцветными ступнями, и, как всегда, когда за стеклом «меркури» появляется какая-нибудь пакость, по старенькой Памовой стерео Глен Кэмбелл затягивает «Галвестон». Это такой закон природы. У Нам, видите ли, всего одна кассета – «Лучшие песни Глена Кэмбелла». И в самый же первый раз, когда она ее поставила, эта ебучая кассета застряла в магнитоле и играет теперь в свое удовольствие. Это судьба. Пам всякий раз принимается подпевать на одном и том же месте, там, где про девушку. Кажется, когда-то у нее был бойфренд из Уортона, а от Уортона до Галвестона вроде как ближе, чем отсюда. А про сам Уортон песен, наверное, не поют.
– Верн, ешь нижние кусочки, а то отклекнут.
– Тогда верхние станут нижними.
– О господи! – Она с удивительной для этакой горы жира и мяса прытью выворачивает руль, но все равно не успевает объехать свежевычищенные пятна на асфальте возле перекрестка, и мы сворачиваем на Либерти-драйв. Могла бы сегодня выбрать какой-нибудь другой маршрут.
Чтобы не смотреть на то, как девочки плачут возле школы.
Галвестон, о, Галвестон…
Перед нами начинает выруливать к тротуару еще один лимузин, а в нем еще и цветы, и девочки. Он медленно маневрирует между пятнами на дорожном покрытии. Чужие люди с камерами отходят подальше, чтобы все эти маневры попали в кадр.
И по-прежнему волны бьют в берег…
За девочками, за цветами стоят мамы, а за спиной у мам – адвокаты; сорокалетние школьницы в объятиях плюшевых мишек.
И по-прежнему пушки палят…
Вверх и вниз по улице люди с потерянным видом стоят у дверей своих домов. Впрочем, матушкина так называемая подруга Леона потерялась в астрале еще на той неделе, после того как Пенни купила ей на кухню занавески не того цвета. У нее и вообще по жизни вид припизднутый.
– Ой боже мой, Верни, о господи, и эти крестики, все такие маленькие…
Я чувствую, как мне на плечо опускается тяжелая лапа Пам и меня самого начинает колотить изнутри.
Ту фотографию Хесуса, которая висит у шерифа за дверью, сняли на месте преступления. С другого угла, не с того, с которого я его в последний раз видел. На ней нет остальных тел, нет этих изуродованных, невинных лиц. У меня внутри совсем другая карточка. Вторник прорывается у меня изнутри, как ёбаная кровь горлом.
Я снимаю ружье со стены, и снится мне Га-алвес-тон…
Хесус Наварро родился с шестью пальцами на каждой руке, и это была еще не самая его большая странность. Самое странное выяснилось под конец, под самый-самый конец. И добило. Он не собирался умирать во вторник, и на нем обнаружили шелковые трусики. И теперь главная нить расследования тянется из женских трусов, такие дела. Его отец сказал, что копы сами надели на него эти трусы. Типа, группа захвата «Лифчик»!Всем стоять! Вот только я, ебать мой род, так не думаю.
То утро у меня перед глазами, со всех сторон. «Хеезуус, ёб твою мать, куда ты гонишь!» Орал я ему вслед.
Ветер встречный, и мешает ехать в школу, и давит почти так же сильно, как самый факт последнего вторника перед летними каникулами. Физика, потом математика, потом снова физика, какой-то идиотский эксперимент в лаборатории. Шестиблядское семипиздие, одним словом.
Волосы у Хесуса забраны в хвостик, и этот хвостик приплясывает, кружась, в вихрях солнечного света; такое впечатление, что он танцует со стоящими вдоль дороги деревьями. Он здорово изменился за последнее время, старина Хесус, вот что значит сильная индейская кровь. Пеньки от лишних пальцев у него почти заровнялись. Но руки у него все равно не тем концом вставлены, и мозги, кстати, тоже; уверенную легкость нашей детской логики смыло прибоем, и остались только камушки сомнения и злости, которые трутся друг о друга с каждой новой волной чувств. Моего друга, который однажды так изобразил Дэвида Леттермана, что вам в жизни не увидеть ничего похожего, похитили у меня кислотные препараты для воздействия на железы внутренней секреции. Отмороженные песенки и ароматизированные смеси с гормонами прокоптили ему на хрен все мозги – и как-то он не горит желанием кому бы то ни было эти свои смеси показывать. Такое впечатление, что это не просто гормоны. У него появились тайны даже от меня, чего отродясь не бывало. Он стал странный. И никто не знает почему.
Я видел как-то раз шоу про подростков, в котором речь шла о том, что ключом к индивидуальному развитию человека являются ролевые модели, ну, вроде как у собак. Не знаю, кто делал это шоу, но вот с кем он точно в жизни не встречался, так это с Хесусовым папашей, это я вам точно говорю. Или с моим, если уж на то пошло. Мой предок был все-таки получше, чем мистер Наварро, по крайней мере почти до самого конца, хотя, помнится, я буквально кипятком ссал, что он не дает мне попользоваться нашей винтовкой, как мистер Наварро давал Хесусу попользоваться своей. Теперь я проклясть готов тот день, когда вообще узнал, что у нас есть ружье, и Хесус, думаю, тоже. Ему очень была нужна другая ролевая модель, и вот, надо же, какое блядство, никого подходящего рядом не оказалось. Наш учитель, мистер Кастетт, конечно, много с ним возился после школы, вот только сдается мне, что наш старый гриб Кастетт с его мишурным словоблудием как бы не очень и считается. В смысле, разве можно принимать всерьез мужика, которому за тридцать и про которого ты точно знаешь, что он садится, когда ему надо поссать. Он столько времени угробил на Хесуса, таскал его к себе домой, катал на машине и говорил с ним вполголоса, глазами в пол, хуё-моё, – ну, как эти ребята в телефильмах, которые готовы протянуть руку помощи. Типа, по-взрослому. Один раз я видел, как они сидели, обнявшись, ну вроде по-братски, и все такое. Ну, в общем, не важно. Смысл в том, что в конце концов Кастетт порекомендовал обратиться к мозгоёбу. А Хесусу в результате стало только хуже.
Мимо на папашином грузовике проезжает Жирножопый Лотар Ларби и показывает моему братишке язык. «Шизя мокрожопая!» – кричит он.
Хесус просто опускает голову. Мне его иногда становится так жалко, с его совсем-как-новыми, купленными в секонд-хэнде «Джордан Нью Джексами», с его альтернативным стилем жизни, если теперь так принято называть подобную херотень. Когда-то его характер подходил ему на все сто, тик в тик, как носок на ногу: в те далекие счастливые времена, когда мы были короли вселенной, когда пятнышко грязи на кроссовках значило больше, чем сами кроссовки. Мы бродили по пригородным пустошам с винтовкой Хесусова папаши, наводя ужас на банки из-под пива, на арбузы и прочую поебень. Такое ощущение, что взрослыми мы успели стать много раньше, чем стали детьми: то есть еще до того, как превратились в нынешнее хуй знает что. Я чувствую, как невъебенность жизни заставляет мои губы пристыть одна к другой, и смотрю, как мой друг наяривает рядом со мной на велосипеде. Глаза у него стекленеют: не в первый раз с тех пор, как он стал ходить к этому мозгоклюву. Сразу видно, что на него нашло очередное философское опизденение.
– Слушай, ты помнишь того Великого Мыслителя, о котором нам рассказывали в школе на прошлой неделе? – спрашивает он.
– Это который «весь в себе»? Кант – по шву в три пальца?
– Ну да, который сказал, что в действительности ничего не происходит, пока ты не увидишь, как оно происходит.
– Я помню только, что спросил Нейлора, как он понимает, когда человек весь в себе, а он ответил: «Либо в рот, либо через жопу, но я обычно ни так, ни эдак не дотягиваюсь». И тут мы с ним так уссались, что чуть в штаны не наложили.
Хесус щелкает языком.
– Твою мать, Вернон, да вынь ты голову из жопы хоть раз в жизни. Уссались, усрались, ёбу дались. Это настоящее, понимаешь? Весь в Себе задает вопрос насчет котенка – загадку, что есть, скажем, у нас коробка, а внутри котенок, и если в этой коробке лежит еще, скажем, открытый баллончик с какой-нибудь смертельно ядовитой дрянью или еще что-нибудь в этом духе, так что котенок в любой момент может бросить кони…
– А чей это котенок? Нет, что за люди, Хесус? Это как же надо было ужраться…
– Блядь, Вернон, я серьезно. Это философский вопрос, причем в реальном времени. Котенок сидит в коробке и по-любому вот-вот сдохнет, и Весь в Себе спрашивает, можем ли мы уже считать его мертвым, в техническом смысле слова, поскольку нет никого, кто увидел бы, что он все еще жив, кто бы понял, что он существует.
– Может, проще наступить на эту коробку и придавить засранца?
– Проблема не в том, чтобы убить котенка, мудило.
Хесуса в последнее время вывести из себя – как два пальца обоссать. Очень стал серьезный парень.
– А в чем тогда эта хуева проблема, Джез?
Он хмурит брови и отвечает медленно, каждое слово по килограмму:
– В том, что если ничего не происходит, пока ты не увидишь, как оно происходит – произойдет ли оно, если тебе известно, что оно должно произойти, – но ты об этом никому не скажешь…
Он не успевает договорить до конца, потому что сквозь деревья вдруг вздыбливаются откуда ни возьмись похожие на мавзолей очертания городской средней школы Мученио. И меня вдоль хребта продирает вертлявый холодок, как червяк сквозь яблоко, как ёбаный шахтер с большим отбойным молотком.