Один
В Мученио жара смертная, но от утренних газет на пороге тянет холодом – такие в них новости. Ни за что не догадаетесь, кто всю ночь со вторника на среду простоял посреди дороги. Отгадка: старая сраная миссис Лечуга. Трудно сказать, пробрала ее предутренняя дрожь или неровный свет от фонаря над крылечком сквозь листья ивы и тучу мошкары играл на ее коже, как шелковый саван в надвигающейся буре. Во всяком случае, при свете утра между ног у нее обнаружилась лужица. В обычное время это был бы недвусмысленный сигнал: надо рвать из города когти, и чем быстрее, тем лучше. Может, и насовсем. Видит бог, я искренне пытался понять, что к чему в этом мире; мне даже случалось испытывать смутные предощущения насчет того, что нам суждено просиять и прославиться. Но после всех этих событий и предощущать больше нечего. В том смысле, что дальше просто некуда.
А сегодня уже пятница, и я у шерифа в кутузке. Похоже на пятницу в школе или еще что-нибудь в этом роде. Школа – тьфу, блядь, даже не напоминайте мне про школу.
Сижу и жду промеж лучами света из выстроенных в рядок дверных проемов, голый, как перст, если не считать ступарей и вчерашнего белья. Такое впечатление, что я – единственный, кого они пока успели загрести. Не то чтобы я и в самом деле в чем-то таком был замешан, не поймите меня неправильно. К тому, что случилось во вторник, я не имею никакого отношения. Но ситуация от этого приятней не становится. Как тут не вспомнить Кларенса Какматьеготамзвали, ну, в общем, этого черного, про которого трындели в новостях всю прошлую зиму. Психа, который клевал носом перед камерой вот в этой же самой обшитой деревом комнате. И в новостях говорили, вот, значит, насколько ему пофигу, какую память он по себе оставит. А под памятью, которую он по себе оставит, они, судя по всему, имели в виду рубленые раны. Топором. А старина Кларенс Хуйзнаеткакегофамилия был бритый наголо, как боров, и одет был во что-то вроде пижамы, ну, как дуриков в психушке одевают, и в очках пузырями, как у людей, у которых во рту все десны, десны, а зубов – как грибов, то есть, в смысле, ищите и обрящете. В зале суда они для него соорудили специальную такую клетку. А потом приговорили к смертной казни.
Сижу и смотрю на собственные «найкс». «Джордан Нью Джекс», между прочим, не хрен собачий. Пытался их чуть-чуть образить собственной слюной, но хули смысла, если я все равно сижу тут голый. И пальцы липкие. Эти чернила даже в Армагеддоне не сгорят, зуб даю. Только и останется в мире, что тараканы и эти вот ёбаные чернила для отпечатков пальцев.
В темном конце коридора набухает огромная тень. А следом – ее обладатель. То есть обладательница. Идет в мою сторону, и в полосах света становится видно, что в руках у нее – картонная коробка из фаст-фуда «Барби Q», пакет с моей одеждой и телефон, в который она пытается на ходу говорить. Медлительная потная баба, и морденка в кучку посреди обширной жирной хари. Даже в форме сразу ясно, что это Гури. За ней в коридор пытается выйти еще какой-то в форме, но она ему машет, чтоб, в смысле, не суетился лишнего.
– Дай мне снять предварительные показания, а когда нужно будет составлять протокол, я тебя позову.
Она опять заглатывает телефон и прочищает горло. И переходит на ультразвук.
– Гк-хррр, а я и не говорю, что ты тупой, я просто объясняю, что с точки зрения стасс-тисстики занятия по спецтехнике и тактике могут снизить число потенциальных потерь. – Тут она совсем срывается на визг, и коробка от «Барби Q» падает на пол. – Ланч упал, – хрюкает она в трубку и нагибается. – Да нет, только салат, немножко – госссподи ты боже мой.
Она замечает меня и отключает трубку.
Я навостряю ушки, на случай если вдруг за мной приехала мать; нет, не приехала. Я так и знал, что не приедет, вот какой я умный. А все-таки ждал, вот какой я сраный гений. Вернон Гений Литтл.
Она кидает мне на колени пакет с одеждой.
– Давай шевелись.
Ну и бог с ней, с мамашкой. Будет теперь мотаться по городу в поисках сочувствующих душ, это она умеет. «Вы знаете, Верн от всего этого просто сам не свой», – слышу, слышу. Верном она меня называет, только когда треплется со своими подружками за утренним кофе, чтобы, типа, показать, какие мы с ней неразлейвода, хотя на самом деле ловить тут давно уже нечего. Если бы мамаш продавали с инструкциями по эксплуатации, то у моей в самом конце этой тоненькой книжечки было бы черным по белому написано: а теперь пошли ее на хуй. Зуб даю. Последняя собака в городе знает, что во всем, что было во вторник, виноват Хесус; но вы мою мамашку видели? Одного того, что я даю показания по уголовному делу, ей хватит, чтобы заполучить какой-нибудь ёбаный синдром Турели, или как там это называется, когда человек начинает размахивать руками и не может остановиться.
В комнате, куда она меня сопровождает, стол и два стула. Окна нет, и только на внутренней стороне двери фотография моего друга Хесуса. Мне достается тот стул, что погрязнее. Одеваясь, я пытаюсь представить, что сейчас – прошлые выходные; просто обычные, ничего не значащие ржавые минуты, которые сочатся в город по капле сквозь кондиционеры со сломанными регуляторами; спаниели пытаются напиться из автополивалок и вместо глотка воды получают струей в нос.
– Вернон Грегори Литтл? – Она предлагает мне поджаренное на гриле ребрышко. Но предлагает как-то в полдуши, и, чес-слово, увидишь один раз все ее подбородки и как они колышутся над этим ребрышком, и уже никакой кусок в горло не лезет.
Она бросает мое ребрышко обратно в коробку и выбирает себе другое.
– Гх-рр, давайте начнем сначала. Ваше обычное местожительство – дом номер семнадцать по Беула-драйв?
– Так точно, мэм.
– Кто еще там живет?
– Никого, только моя мать, и всё.
– Дорис Элеанор Литтл?
Соус барбекю капает на ее табличку с именем. Под каплей соуса надпись: «Помощник шерифа Вейн Гури».
– И вам пятнадцать лет от роду? Трудный возраст.
Она что, блядь, шутки тут шутит? Мои «Нью Джекс» трутся друг о друга в поисках моральной поддержки.
– Мэм, это у нас с вами надолго?
Глаза у нее на секунду делаются большие-пребольшие. А потом суживаются в щелочку.
– Вернон, у нас речь идет о соучастии в убийстве. И займет это ровно столько времени, сколько потребуется.
– Да, но…
– Только не говори мне, что ты знать не знал этого юного мексикоса. И не пытайся меня уверить, что ты не был едва ли не единственным его другом. Даже и думать об этом забудь.
– Мэм, я только хочу сказать, что наверняка должна быть еще масса свидетелей, которые видели гораздо больше, чем я.
– Да что ты говоришь? – Она оглядывается вокруг. – Что-то я больше никого здесь не вижу – а ты?
И я, как полный дебил, начинаю тоже вертеть башкой по сторонам. Н-да. Она перехватывает мой взгляд, смотрит пристально.
– Мистер Литтл, вы вообще-то понимаете, почему вы здесь очутились?
– Вообще-то догадываюсь.
– А-га. Тогда позвольте мне объяснить вам, что в мою задачу входит обнаружение истины. Прежде чем вы успеете подумать, что это будет не так-то просто сделать, я напомню вам о том, что с точки зрения стасс-тисстики жизнью в этом мире управляют всего две основные силы. Вы можете назвать две основные силы, которые стоят за всем, что только есть в этой жизни?
– Ну, богатство и бедность.
– Нет, не богатство и бедность.
– Добро и зло?
– Нет – причина и следствие. И прежде чем мы перейдем к делу, я хочу, чтобы вы назвали мне две основные категории людей, населяющих наш мир. Вы в состоянии назвать две упомянутые выше категории людей?
– Причинщики и следователи?
– Нет. Граждане – и лжецы. Вы следите за моей мыслью, мистер Литтл? Вы вообще-то – здесь?
Типа того. Мне очень захотелось сказать: «Нет, я на озере с твоими ёбаными дочками», но не сказал. Насколько мне известно, у нее даже и дочек-то никаких нет. Все, теперь целый день буду думать, что нужно было ей ответить. Блядский род.
Помощник шерифа Гури отрывает от косточки полоску мяса; и оно, поболтавшись в воздухе, исчезает у нее между губами, как говно, если пленку пустить задом наперед.
– Надеюсь, вам известно, что такое лжец? Лжец – это психопат, человек, который закрашивает серым промежутки между черным и белым цветами. И я просто обязана дать вам совет – не нужно серого. Факты есть факты. Или они превращаются в ложь. Следите за моей мыслью?
– Да, мэм.
– Очень на это надеюсь. Вы помните, где вы были во вторник утром, в четверть одиннадцатого?
– В школе.
– А какой именно в это время шел урок?
– Ну, математика.
Гури опускает косточку, чтобы повнимательней меня рассмотреть.
– А не помните ли вы тех существенно важных фактов, которые я только что изложила вам насчет черного и белого?
– Я же не сказал, что был на уроке…
Стук в дверь: только он и спасает мои «найкс» от короткого замыкания. В комнату вваливается нечто деревянное в прическе.
– Вернон Литтл здесь? Ему звонит мать.
– Хорошо, Эйлина.
Гури бросает в мою сторону взгляд, смысл которого ясен без слов – не расслабляйся, – и указывает костью на дверь. Я иду за деревянной теткой в приемную.
Блядь, как я был бы счастлив, если бы это звонила не моя старуха. Между нами: иногда мне кажется, что, едва успев меня родить, она воткнула мне в спину здоровенный такой тесак, и теперь стоит ей хоть слово произнести – и нож проворачивается у меня в спине. А теперь и отца больше нет, делиться болью не с кем, и хуев ножик режет еще того глубже. Когда я выхожу в приемную и вижу телефон, голова сама собой уходит в плечи и челюсть на сторону. Ебать мой род, если я слово в слово не знаю, чего она сейчас мне скажет, эдак на всхлипе, мол, бейте меня, режьте меня. «Вернон, с тобой все в порядке?» Вот, зуб даю.
– Вернон, с тобой все хорошо?
– Все путем, ма. – И голос у меня выходит какой-то тихий и придурковатый. То есть как-то само собой получается, что я пытаюсь не дать ей впасть в жалостный тон, вот только действует это на нее как кошка на ебливую шавку.
– Ты сегодня ходил в ванную?
– Т'твою… Ма-ам…
– Ты же сам прекрасно знаешь, что тебе нельзя… ну, из-за этого твоего недомогания.
Нет, она позвонила не для того, чтобы поработать ножиком, она позвонила, чтобы его вынуть, а вместо него вставить пику или еще какую-нибудь ебитскую силу. Вообще-то вам об этом знать необязательно, но когда я был маленький, ребенком я был, ну, как бы это сказать, непредсказуемым, что ли. По крайней мере, насчет просраться. Бог с ними, с этими говенными деталями, но матушка моя никак не могла пройти мимо этакой радости, и всякий раз спешила смазать ножик моим же собственным дерьмом – ну, просто чтобы жизнь лишний раз не казалась мне медом. Однажды она даже написала об этом моей учительнице, у которой и у самой был припасен на мой счет целый арсенал, и эта сука не преминула сказать все как есть перед всем как есть классом. Представляете, да? Я чуть и в самом деле не усрался от счастья, прямо на месте. А последние несколько дней я на этом ножике верчусь, как чембурек на шампуре, как ёбаный шашлык в говенном соусе.
– Ну, сегодня утром у тебя же не было на это времени, – говорит она в трубку, – вот я и подумала, а вдруг ты – ну, сам понимаешь…
– Все хорошо, правда. – Я стараюсь быть вежливым, а не то она тут же угостит меня целым золингеновским набором, сверкающая, сука, радость на вашей блядской кухне. Вот уж попал так попал.
– А что ты сейчас делаешь?
– Слушаю помощника шерифа Гури.
– Лу-Делл Гури? Тогда ты ей скажи, что мы знакомы с ее сестрой Рейной, по Часовым веса.
– Это не Лу-Делл, ма.
– Если это Барри, то, ты сам знаешь, Пам видится с ним по два раза в месяц, по пятницам…
– И не Барри. Мам, мне пора.
– Ну, в общем, машину еще не починили, а я еще затеяла печь радостные кексы для Лечуг, полную духовку, и мне нужно их не упустить, так что, наверное, Пам тебя заберет. И еще, Вернон…
– Ну?
– В машине сиди прямо, не сутулься – в городе столько журналистов с камерами.
У меня по позвоночнику побежали пауки с велкровыми лапками. Серые пятна, они на видео не видны, сами знаете. А когда говно начинают разгребать на черную и белую стороны, посередке тоже пахнет не слишком приятно. Только не поймите меня неправильно, я не хочу сказать, будто я действительно в чем-то виноват. Я на сей счет спокоен, как танк, усвоили? И сквозь печаль мою просвечивает полное спокойствие духа, проистекающее оттого, что я знаю: добро в конце концов побеждает. Всегда. Почему в кино всегда все кончается классно? Потому что кино подражает жизни. И вы об этом знаете, и я об этом тоже знаю. А вот моя старуха ни хуя об этом не знает, и пиздец.
Я тащусь через холл к своему не слишком чистому стулу.
– Мистер Литтл, – говорит Гури, – давайте-ка начнем все сначала. Иначе говоря, я хотела бы прояснить для себя кое-какие факты. Вот шерифу Покорней ничего насчет вторника прояснять не нужно, ему и так все ясно, так что благодарите бога, что мы с вами беседуем наедине.
Она тянется было к своему перекусону, но в последнюю секунду кладет руку на кобуру.
– Мэм, я был с другой стороны от спортплощадки, я даже не видел, как оно все случилось.
– Вы же сказали, что были на математике.
– Я сказал, что и это время шла математика. Она смотрит на меня эдак искоса.
– Вы что, занимаетесь математикой за спортплощадкой?
– Нет.
– Тогда почему вас не было на занятиях?
– Мистер Кастетт дал мне поручение, и я, типа, ну, в общем, слегка задержался.
– Мистер Кастетт?
– Наш учитель но физике.
– Он что, и математику тоже преподает?
– Нет.
– Г-хррр. Знаете, в этой части картины у нас выходит сплошной серый цвет, мистер Литтл. Просто чертовски серый.
Вы даже представить себе не можете, как иногда хочется стать Жан-Клодом Ван Даммом. Засунуть эту сраную пушку ей в задницу и удрать с фотомоделью из рекламы нижнего белья. Но вы только посмотрите на меня: шапка непослушных каштановых волос и ресницы как у верблюда. Морду мне слепили с бассет-хаунда: такое впечатление, что Бог использовал увеличительное стекло, чтобы ее как следует вытянуть. Мой персонаж в кино – из тех, что заблюют себя по самое нехочу, а потом приходит сестра милосердия и спрашивает, что случилось и как он себя чувствует.
– Мэм, у меня есть свидетель.
– Да что вы говорите.
– Мистер Кастетт меня видел.
– А кроме него?
В коробке остались одни сухие косточки, и вот она между ними роется, чего-то ищет.
– Куча народу.
– Вот это да. И где теперь все эти люди?
Я пытаюсь себе представить, где теперь все эти люди. Но память как-то не идет, а вместо нее наворачивается слеза, падает с ресницы и взрывается на столе как большая мокрая пуля. Я впадаю в ступор.
– Вот то-то же, – говорит Гури. – Какие-то они теперь не слишком общительные, а, как вам кажется? Так что, Вернон, позвольте задать вам два простых вопроса. Первый: вы имеете отношение к наркотикам?
– Э-э, нет.
Она отслеживает мой взгляд вдоль по стеночке, а потом аккуратно загоняет его – стык в стык – под свой собственный.
– Второй: у вас есть огнестрельное оружие?
– Нет.
Губы у нее вытягиваются в ниточку. Она вынимает из чехольчика на поясе телефон и пристально смотрит на меня, а палец у нее при этом висит над кнопкой. Потом она на ее нажимает. Откуда-то из холла начинает чирикать тема из «Миссия невыполнима», в телефонной обработке.
– Шериф? – говорит она. – Зайдите в дознавательскую, вам будет интересно.
Если бы у нее в коробке оставалось мясо, этого бы не случилось. И чувство разочарования заставило ее искать, чем еще себя утешить, это я понял, причем только что. Так что теперь я сам заместо мяса.
Минуту спустя открывается дверь. В комнату вползает полоска бизоньей кожи, затянутая вкруг душонки шерифа Покорней.
– Тот самый парень? – спрашивает он. (Нет, сука, блядь, я Долли Партон, собственной персоной.) – Сотрудничает со следствием, а, Вейн?
– Я бы не сказала, сэр.
– Дай-ка я поговорю с ним наедине. Он притворяет за собой дверь.
Гури сволакивает со стола буфера, все четыре тонны, и отворачивается в угол, так, словно теперь ее больше нет. Шериф выдыхает мне в лицо густой гнилой вонью – как из половника плеснул.
– Сынок, там снаружи стоят люди. И они очень нервничают. А когда люди нервничают, они скоры на расправу.
– Но меня даже там не было, сэр, у меня есть свидетель.
Он поднимает бровь с той стороны, с которой сидит Гури. Она семафорит ему в ответ, мол, все путем, шериф, мы с этим разберемся.
Покорней выбирает в коробке от «Барби-Q» косточку почище, подходит к прилепленной на дверь фотографии и обводит воображаемым овалом лицо Хесуса, его затравленные глаза, и поверх лица и глаз – потеки крови. Потом поворачивается и перехватывает мой взгляд.
– Он ведь говорил с тобой, правда?
– Об этом – нет, сэр.
– Но ты же не станешь отрицать, что вы с ним находились в близких отношениях.
– Я не знал, что он собирается кого-то убить. Шериф поворачивается к Гури.
– Вы обыскали одежду мистера Литтла?
– Мой напарник обыскал, – отвечает она.
– И нижнее белье?
– Обычные, плавками.
Покорней на минуту задумывается, прикусывает губу.
– А вы заднюю часть внимательно осматривали, а, Вейн? Знаете, есть такие забавы, от которых у мальчиков сфинктеры становятся менее упрямыми.
– Вроде чистые были, шериф.
Знаю я, к чему вы, суки, клоните. В наших, блядь, местах всегда так, никто прямо не встанет и не скажет. Я пытаюсь хоть как-то поучаствовать в разговоре.
– Сэр, я не голубой, если вы это имеете в виду. Мы с ним дружили с детства, я же не знал, как оно все обернется…
Под шерифскими усами расцветает змеиная улыбка.
– Значит, ты правильный парень, да, сынок? Тебе нравятся машины, тебе нравятся пушки, да? И девочки тоже?
– Конечно.
– Ну, ладно. Давай-ка проверим, правду ли ты нам говоришь. Сколько у барышни помещений, в которые ты можешь сунуть больше чем один-разъединственный пальчик?
– Помещений?
– Ниш – ну, дыр, в конце концов.
– Ну, я не знаю – две.
– Ответ неправильный.
Шериф фыркает в усы, довольный, как будто он только что открыл самую охуенную на свете теорию относительности.
Ёбаный в рот. В смысле, а мне-то откуда об этом знать? Я и палец-то в дырку совал всего раз в жизни; не спрашивайте в какую. И в памяти остался разве что запах, как в разгрузочной молочного магазина после ливня – размокший картон и скисшее молоко. И что-то мне подсказывает, что не ради этого люди вбухивают такие бабки в порноиндустрию. На другую мою знакомую это никак не похоже – по имени Тейлор Фигероа.
Шериф Покорней роняет косточку в коробку и кивает Гури:
– Запиши все это, а потом оформи задержание. И – скрып-скрип-скрып – выплывает из комнаты.
– Вейн! – кричит сквозь дверь еще какой-то полицейский. – Пальчики готовы.
Гури собирает руки-ноги в кучку.
– Вы слышали, что сказал шериф. Сейчас я вернусь и приведу с собой еще одного офицера. И мы запишем ваши показания.
Когда ширканье ее жирных бедер друг о друга затихает в отдалении, я принимаюсь ковыряться в носу. Хоть какая-то радость. Хотя бы на секунду – запах теплого тоста; дыхания с привкусом «сперминта». Но единственный запах, который я чувствую сквозь пот и барбекю-соус, это запах школы – гороховый запах отморозков, когда они учуют тихоню, словоплета, слабака и загонят его в угол. Запах опилок, когда пилят дерево, чтобы сбить из него хуев крест.