Книга: Заря приходит из небесных глубин
Назад: II Школа политических наук
Дальше: IV Ночь аншлюса

III
Дом Грега

Я очень хотел познакомиться с Анной де Ноай. Увы, та, что написала «Ослепления», «Неисчислимое сердце», «Честь страдать», умерла раньше, чем я повзрослел и смог бы встретиться с ней. Я сожалел об этом.
От Анри де Ренье, о котором я говорил выше, мне досталось лишь прикосновение к его гробу. По его смерти из всех многочисленных тогда поэтов, кто настойчиво придерживался классического пути, самым известным был Фернан Грег. Этого, по крайней мере, я не хотел упустить.
Я уже упоминал, что устроил в своем лицее поэтический утренник в его честь. Это стало моим предлогом увидеться с ним.
Вот запись, с трудом найденная среди бумаг времен моего отрочества. Читаю: «Суббота, 20 марта 1937. Решающий день в моей поэтической судьбе. Я хочу видеть в нем то же значение, что и в визите, который Анри де Ренье нанес Сюлли Прюдому, когда был едва ли старше меня». Этот день и в самом деле стал решающим, но отнюдь не в том, что я себе воображал. Жизненным поворотом.
Грег принял меня, юнца, с крайней благожелательностью и обаянием. Он хорошо знал мою тетку Жермену Дрюои, равно как и былых завсегдатаев ее салона в Дуэ.
Сказанное мной о Ренье ему понравилось. «У Вас есть критическое чувство и лирический пыл, — написал он мне, — в Вашей речи чувствовался жар сердца и ясность ума». Как же мне всю жизнь хотелось заслужить столь снисходительное суждение!
Прочитанный мною доклад о нем самом понравился ему настолько, что он пожелал увидеть его изданным; мой опус напечатали за счет одного из его друзей, тоненькой, не предназначавшейся для продажи книжечкой.
Грег дал мне список тех, кому следовало разослать экземпляры, начиная со всех членов Академии. Я получил множество хвалебных отзывов, которые наверняка имели целью доставить удовольствие скорее ему, нежели мне. Но все же это был не пустяк — получить несколько любезных слов за подписью герцога де Брольи или маршала Франше д’Эспере. Некоторые академики называли меня «мой дорогой собрат» — милость, которую они оказывали всякому, кто пользовался пером. А кардинал Грант уверял меня в своих «уважительных и преданных чувствах». Его секретарь наверняка не осведомился о возрасте автора.
Жорж Гуайо, постоянный секретарь Академии, зайдя еще дальше в своей любезности, писал мне: «В эту эпоху, когда седовласое поколение чувствует себя столь мало понятым далекой и отстраненной юностью, Вы, напротив, преподносите нам по поводу Грега страничку литературной критики, которая является шедевром рассудительности и остроты ума».
Как благожелательны были тогда по отношению к будущему! Это поощрило меня нанести визит Жоржу Гуайо, человеку, обладавшему добротой и даже, быть может, святостью сердца. Он принял меня с участливой обходительностью. В конечном счете это был мой первый академический визит!
Если сегодня я, насколько могу, выкраиваю время, чтобы адресовать хотя бы несколько строк какому-нибудь дебютанту, решив, что заметил в присланной им вещи проблеск таланта, то именно из-за этих давних воспоминаний, потому что знаю, какую важность может иметь для едва наметившейся карьеры внимание старшего, уже добившегося известности.
У меня появилась привычка все чаще навещать Фернана Грега. Казалось, ему доставляло удовольствие мое общество; он называл меня своим учеником, а может, я и был им. Сидя за китайским бюро в маленькой комнате, продолжавшей гостиную, он читал мне последние из написанных им стихов, а я приносил ему свои, которые он охотно оценивал или поправлял. Или же он брал меня с собой на прогулку, и нам нравилось беседовать александрийским стихом или по-латыни, что тогда начинало становиться менее привычным, чем в прошлом веке. Находясь рядом с Грегом, я испытывал чувство, будто подаю руку всей истории французской поэзии. Ведь он посещал салон Эредиа и присутствовал на похоронах Виктора Гюго.
Неужели это из-за Гюго, биографию которого написал (и которая, разумеется, вполне достойна внимания), он носил седоватую бороду, обрамлявшую его красивое лицо? Он был среднего роста, имел довольно гордую осанку и кроткие глаза. Отличался весьма обширной эрудицией. Зимой предпочитал носить красновато-коричневое пальто.
Своей лиричностью и элегичностью Грег реагировал на засилье символизма. Его заметили в двадцать лет благодаря стихотворению, которое критика приняла за неизвестную вещь Верлена. В свое время он вместе с Марселем Прустом и Даниелем Галеви основал литературный журнал «Пир».
Успех пришел к нему с первым сборником — «Домом детства». Он с равной легкостью пользовался и верлибром, и упорядоченным стихом, был не так музыкален, как Ренье, но как мыслитель глубже — даже получил степень лицензиата по философии. Пути его вдохновения явствуют уже из заглавий: «Красота жить», «Золото минут», «Человеческие знания», «Бесконечная цепь».
Забвение, в которое он впал, несправедливо, потому что в этих сборниках есть довольно красивые вещи, которые по меньшей мере заслуживают места в антологиях.
В чем состоял его недостаток или слабость? Он был счастлив по своему нраву. Восхищался всем: природой, людьми, их творениями; был склонен находить красоту повсюду и очаровываться ею. Страдал ли он, как и каждый, от неудач, беспокойства или огорчений? Его натура тотчас же снова одерживала верх. Даже на самом дне его грусти была надежда и мечта; он воспевал жизнь.
Отец мой умер, мать умирает,
И я жду своей очереди на земле,
Однако чувствую снова…
Этот непостижимый к жизни порыв.

Он не носил свою душу, как шарф, а поэту такое не прощается.
Грег был сыном известного в свое время композитора; их семья происходила с Мальты и была католической, как и все на том острове. Но в жены он взял дочь крупных еврейских буржуа по фамилии Эйем, вот почему его самого всегда считали евреем.
Арлетта, супруга Фернана Грега, была обязана выбором своего имени Барбе д’Орвильи, другу ее семьи. Она тоже писала стихи, опубликовала два сборника и книгу путевых заметок «Нью-йоркское головокружение». Но с тех пор лишь копила рукописи. В юности это была высокая темноволосая красавица, однако с возрастом в ней появилось что-то от колдуньи. Угольно-черный взгляд, крючковатый нос, тонкие губы с горьким изгибом, пожелтевшие от беспрерывного курения пальцы, скрипучий голос… Она вечно куталась в шали и являла собой довольно неожиданное зрелище, но умела вести беседу крайне живо и обладала поразительным даром спорщицы. Властная, томимая бессонницей и тревогами, она жила в основном по ночам, как сова, расхаживая по своей комнате и засыпая только под утро. Муж, хотя она часто его раздражала, обожал ее.
У них было двое детей. Сын Франсуа Дидье, главный инспектор финансов и уже директор Бюджета, был обаятелен и серьезен — тип молодого крупного чиновника. Дочь Женевьева, деятельная и образованная, посвящала себя в основном родителям, будучи натурой преданной. Несмотря на постоянные хлопоты, в ее темных глазах виднелась мечтательная глубина. Поскольку отец превозносил мои достоинства, я вскоре стал близким другом дома.
Странного вообще-то дома. Собственно, это был Павильон вод и лесов, оставшийся от одной из всемирных выставок конца прошлого века, который перевезли в Пасси, на окраину деревушки Буленвийе. Своего рода большая восточная изба. Впрочем, до этого там держали лошадей для «Мишеля Строгова», спектакля по одноименному роману Жюля Верна, поставленного в театре Шатле.
Сад, густой и мало ухоженный, давал приют множеству птиц на своих больших деревьях. Усеянный цветами по весне, осенью он благоухал лесом. Всего пятьдесят метров до улицы Ранелаг, но впечатление было такое, будто вы в сотне лье от Парижа.
Обветшалость странного жилища скрывал дикий виноград. На время сильных дождей приходилось расставлять тазы в гостиной, поскольку крыша протекала.
Гостиная была просторная и обставлена красивыми старинными креслами, но их бархатная или шелковая обивка уже поистерлась, а восточные ковры потеряли половину своего ворса. Раскидистые канделябры с позолоченными листьями придавали камину вид испанского алтаря, чему вторил из угла огромный аналой с распростертыми орлиными крыльями.
Трапезы в столовой, увешанной полотнами школы Фонтенбло, обязывали к особому распорядку, а главное, им предшествовали долгие ожидания. Инспектор финансов погружался в чтение очень серьезной газеты «Тан». Поэт занимал беседой своих гостей до девяти с половиной вечера, а тем временем сверху доносились звуки принимаемой ванны. Наконец, собрав все свое мужество, он решался перейти к столу, не дожидаясь жены. Тут появлялась она, еще влажная после своих омовений, с соломенным козырьком на лбу и в сопровождении дочери, которая помогала ей одеваться. В конце концов подавали на стол, но и тут не обходилось без того, чтобы она не потребовала приглушить свет, резавший ей глаза, или не попросила кого-нибудь из сотрапезников сменить место, чтобы лучше его видеть.
Из-за вечной бессонницы хозяйки трудно было уйти раньше полуночи, поскольку для нее, как для всех дам-литераторов того времени, начиная с Анны де Ноай, беседа была одновременно и искусством, и важным занятием.
Деньги в доме Грегов водились редко, и поэт каждый месяц обходил все писательские организации, чтобы собрать свои гонорары, которые гигантскими отнюдь не были.
Несмотря на это, Грег часто устраивал приемы, где мешались литераторы всех возрастов, артисты, крупные чиновники, светские люди, политические деятели и проезжие иностранцы. Две молодые женщины привносили в эти сборища нотку исключительного блеска: Клод Арно, полупрозрачная блондинка, супруга другого инспектора финансов, сына посла, который и сам станет одним из крупнейших дипломатов Пятой республики, и Люси Фор, отличавшаяся «венецианской» белокуростью, — ее мужу, адвокату, тогда не было еще и тридцати, но в свое время его изберут председателем Совета Четвертой республики. Об этих молодых обворожительных женщинах, с которыми я сближусь по возвращении с войны, могу сказать, подобно Талейрану, что их дружба наполняла мою жизнь прелестью.
Наплыв гостей становился особенно многочисленным и стихийным в дни выборов во Французскую Академию, куда поэт выставлял свою кандидатуру, но не проходил.
У Фернана Грега была самая курьезная и упрямая академическая карьера из всех возможных. Первую попытку он сделал в 1914 году при поддержке Эдмона Ростана. И с тех пор повторял — периодически и довольно весело.
«Видите ли, — сказал он однажды, — мне не везет; мои голоса вечно у покойников». И действительно, если учесть всех усопших членов Академии, которые были бы благосклонны к нему, он смог бы выиграть и маршальские выборы.
Возможно, впрочем, что в этих провалах отчасти была повинна и его неудобная супруга.
В те времена кандидаты посылали какого-нибудь друга узнать результаты голосования. В тот день, когда Грегу хватило храбрости потягаться с Шарлем Моррасом, он возложил эту задачу на меня, что было вполне по-республикански.
Как только объявили результат, я устремился в соседнее кафе, к телефону, чтобы сказать ему, что «увы, увы…». Он не проявил ни малейшего огорчения. «Я ждал этого. Сколько голосов?.. Неплохо… Значит, получится в следующий раз. Возвращайтесь скорее; будет много друзей».
В самом деле, сбежались друзья. Прибыли и академики, проголосовавшие не за него — либо лгали ему, либо уверяли в своей верной поддержке… при следующем случае. Грег же превратил свой провал в праздник и удержал пожелавших на импровизированный обед.
В итоге он все-таки будет избран, после Второй мировой войны, на четырнадцатой попытке, уже приблизившись к своим восьмидесяти годам. И когда он вступил наконец в Академию, каждый нашел его столь обаятельным, столь любезным, столь эрудированным и приятным в обхождении, что все недоумевали: а почему, в самом деле, они так долго лишали себя его общества?
Его вечерам в честь проигранных выборов я обязан одной из удач своей юности — знакомством с Полем Валери. Конечно, этого было недостаточно, чтобы между знаменитым писателем и молодым человеком, едва сделавшим первые шаги в литературе, установилась какая-либо близость. Но все же его присутствие осталось для меня настолько незабываемым, что стоило мне услышать его имя, как я видел пред собой его лицо, а читая его строки, слышал его голос, одновременно четкий и мягкий.
Особенно мне запомнился один обед в конце весны, когда осталось всего несколько близких. Стол в этой густолиственной деревушке был накрыт на природе. И я наблюдал за Валери, восхищенный его речью, его прекрасными выразительными руками, его обрамленным седоватыми волосами лицом — воистину лицом мыслящего человека.
На том же обеде находился и Марсель Прево, другой академик, автор «Полудевственниц»; никто и не подозревал, что он каждый день читал несколько страниц из Нового Завета по-гречески, а дойдя до конца Апокалипсиса, начинал все сызнова.
Однако Марсель Прево серьезно говорил легковесные вещи, тогда как Валери легко говорил серьезные. А как бы он мог иначе? Он был бесконечно учтив, но чрезвычайно трезв. И лучше, чем кто-либо, заметил — во «Взглядах на современный мир» — драмы, в которые нам предстояло ввергнуться из-за противоречий наших властей в сочетании с нашим бессилием.
Никто не был способен ассоциировать столько идей, причем делать это столь ясно. Его мозг напоминал часы с прозрачным корпусом, сквозь который видно изощренное устройство их механизма, вращение колесиков, пружины, рубины…
И никто в наше время не пользовался французским языком лучше его; никто не обладал подобной точностью, подобным соответствием слова и мысли; никто не использовал более верный синтаксис, даже когда он кажется немногословным. Никто не был умнее.
Поль Валери писал алмазом по зеркалу, и даже рука его не отбрасывала тени.
В той первой трети века, хоть у нас и не было, как в Великобритании, традиции назначать официальных поэтов, поэты еще играли некоторую роль в обществе.
Правительство поручило Полю Валери сочинить надписи для верхней части крыльев дворца Шайо, торжественное открытие которого было приурочено к Всемирной выставке 1937 года. Этот монумент заменил собой дворец Трокадеро, гнусный, мрачный и вычурный; надо признать, что он изрядно состарился — последнее свидетельство классического искусства, прежде чем от архитектуры перешли к конструированию.
По этому же случаю Фернана Грега попросили сочинить и записать на пластинку несколько текстов, в которых говорилось бы о значении этой крупной выставки, представившей многообразие мира. Таким образом, со второго этажа Эйфелевой башни на толпу — то застывавшую на миг, то рассеянно проходившую дальше — изливался голос поэта.
Благодаря этому Греги приобрели льготное право входа. Погожими сентябрьскими вечерами я не раз обходил вместе с ними этот странный искусственный и временный город, каждый дом которого был домом какой-нибудь нации. Мы обедали в экзотических ресторанах, привлекавших парижское общество непривычной обстановкой. Любовались устроенными на Сене фонтанами, довольно фееричными, к которым с помощью новшества, названного «волны Мартено», добавлялись свет и музыка.
Но достаточно ли мы остерегались ужасного символа, которым стали два огромных павильона советской России и нацистской Германии, чьи гигантские фигуры вздымали друг против друга свои эмблемы — серп с молотом и свастику?
Разумеется, на нас это неизбежно произвело впечатление. Но многие усмотрели тут лишь искусство пропаганды. Да и в самом этом противостоянии желали видеть только успокаивающую сторону: обе империи нейтрализуют друг друга.
А вокруг вознесшихся в небо угроз кишела всемирная деревня. Париж был столицей мира в последний раз. И Франция была так красива!
Греги владели близ Фонтенбло, в Би-Томери, загородным домом, тоже большим, ветхим и беспорядочным, но обладавшим необычайным очарованием. Его сад выходил прямо в лес. Меня часто туда приглашали. Дни там текли приятно; мы купались в природе и поэзии.
В этом великолепном лесу я совершал долгие верховые прогулки с Женевьевой Грег, которая была неплохой наездницей. Мы встречались и в Париже, чтобы вместе посетить какую-нибудь галерею или музей, обмениваясь восторгами.
Случилось то, что должно было случиться.
Молодой поэт и дочь поэта влюбились друг в друга. И обоюдно признались в этом — в день смерти Габриеле д’Аннунцио. У меня было впечатление, что я получаю наследство от каждого умершего поэта.
Назад: II Школа политических наук
Дальше: IV Ночь аншлюса