II Школа политических наук
«Но, друг мой, у меня же нет состояния, мне нечего тебе оставить, чтобы ты мог прилично исполнять свою должность за границей!»
Таков был ответ моего отца, когда я сказал ему, что хочу пойти в дипломатию.
Поскольку таковы были понятия его времени. Представлять Францию считалось честью, но предполагало вкладывание личных средств, так что дипломатическая карьера казалась уделом узкой касты богачей. Этот образ мыслей возник еще до установления налога на доходы.
Тем не менее отец не отговаривал меня от поступления в свободную Школу политических наук. Быть писателем и дипломатом казалось мне весьма завидным образом жизни. Известных или прославленных примеров хватало: Шатобриан, Стендаль, Гобино, а среди здравствовавших Клодель, Жироду…
Война и повороты судьбы направили меня в другую сторону. Однако во второй половине жизни над моей головой замаячили два желанных для меня посольства: Рим и Афины, и лишь в силу обстоятельств, трагических в первом случае и пустячных во втором, я их не занял. Однако внешние дела всегда были для меня предметом крайнего интереса, и по мере выпавших на мою долю средств и возможностей я уделял им свои силы.
Основанная после поражения 1870 года Школа политических наук на улице Сен-Гийом готовила кадры для высшей государственной службы. Девять десятых членов Государственного совета, набережной д’Орсэ, Инспекции финансов и Счетной палаты выходили из этого учебного заведения.
Преподаватели Школы были элитой; ученики, надо признать, тоже.
В те годы, когда я там был, особенно стремились на лекции социолога и географа Андре Зигфрида, академика, человека огромной культуры, с ясным умом и тягучим голосом, который пользовался своего рода лорнетом с короткой рукояткой, заглядывая в свои записи. Дипломатическую историю нам с изяществом преподавал г-н Шеффер — длиннолицый, с бакенбардами на манер Франца Иосифа; поигрывая своим моноклем на шелковой ленточке, он иронично заявлял, что никто и никогда, включая его самого, ничего не мог понять в деле герцогств Шлезвиг и Гольштейн.
Жюль Бадеван, преподававший международное право — право без системы наказаний, — предупреждал нас, что исполнение взятых на себя государствами обязательств зависит исключительно от их желания. Генеральным секретарем Школы был в то время молодой Роже Сейду, из семьи крупных служителей государства, чьим гостем много лет спустя я был в нашем посольстве в Москве.
Студентам, особенно с дипломатического отделения, нравилось щеголять черными фетровыми котелками с шелковой окантовкой на загнутых полях, туго свернутыми зонтами, а зачастую даже светлыми гетрами поверх безупречно начищенной обуви — все эти аксессуары составляли уже почти устарелую униформу посольских канцелярий. Они заранее придавали себе вид того, чем готовились стать.
Встречи назначались у Пуаре-Бланша, кондитера-мороженщика с бульвара Сен-Жермен.
Эта молодежь, происходившая из аристократических кругов или из крупной буржуазии, в целом разделяла идеи правых, а то и крайне правых.
Что касается меня, то наилучшим, по крайней мере наименее дурным, строем я полагал конституционную монархию; и сегодня, испытав на себе или понаблюдав в действии два десятка систем правления, я возвращаюсь к той же мысли.
Строй, при котором правит ассамблея, чреват бессилием, и вскоре нам предстояло испытать на себе этот горький опыт. Президентский или полупрезидентский режим либо слишком краткосрочен, либо порождает чрезмерную борьбу амбиций и объединения по аппетитам, что дробит нацию. Диктатуры же всегда кончают плохо, порой даже ужасно.
Да, конституционная монархия, обеспечивая наряду с переменчивостью демократической игры постоянство государственного представительства и сообщая власти необходимую часть своего величия, дает много преимуществ. И как раз потому, что первое место уже занято, не слишком грызутся за второе.
Единственное устройство, которое можно было бы ей предпочесть, — это устройство Римско-католической церкви, потому что оно объединяет, наслаивает и сочетает в себе истинную демократию в платоновском смысле слова, олигархическую республику и пожизненную монархическую власть. Это устройство позволило Церкви пройти сквозь века. Но никто, насколько я знаю, никогда не думал предложить его в качестве образца современным народам. Разве трезво мысливший Ленин не ответил западному журналисту в 1924 году: «Все режимы Европы падут, кроме Ватикана, который уцелеет благодаря своей организации»?
Мы, учащиеся Школы политических наук, были молодыми патриотами — по определению, поскольку предназначили себя служению государству. И мы все больше и больше сознавали накапливавшиеся опасности. Так, большинство из нас усердствовали в высшей военной подготовке, что позволяло нам стать «отсрочниками», то есть завершить учебу до призыва в армию, куда нас немедленно должны были зачислить офицерами-курсантами.
Сменив свои одеяния будущих дипломатов на более спортивные костюмы, мы несколько раз в неделю отравлялись из квартала Дюплекс в Военную школу, а из форта Монруж в форт Венсенн маршировать строевым шагом и учиться обращению с оружием. Изучение кавалерийского устава, «действительного на сегодняшний день с исправлениями от 19 апреля 1930 года», имело целью приобщить нас к искусству войны. Войны былых времен.
Занимаясь в манеже без стремян, на лошадях и в седлах конной жандармерии, мы часто падали в опилки. Но, несмотря на ломоту во всем теле, возвращались оттуда с легкой душой.
Насколько язык наших учителей с улицы Сен-Гийом был отточенным, а порой и манерным, настолько же жаргон военных инструкторов, даже хорошо воспитанных, был неотесан и чаще всего груб. Нельзя мягко и безболезненно научить управляться с лошадью, да еще и сражаться верхом на ней. Грубость манежа была традиционна, но в этой обстановке рождались крепкие дружеские узы, и мы начали приобретать там определенное отношение к жизни, которое сохранили навсегда.
В предвоенные месяцы мне еще предстояло усовершенствоваться в искусстве верховой езды у тренера-португальца по имени Васконселлос, бывшего конного тореро. Он отличался весьма малым ростом и не знал себе равных в упражнениях высшей школы.
Должно быть, я один из последних парижан, кто может вспомнить, как ехал манежным галопом от ворот Дофин к площади Звезды, по кавалерийской аллее вдоль четной стороны авеню Фош, которую тогда еще называли по привычке Лесной улицей.
От тех времен мне запомнились также несколько девушек, за которыми я заходил домой к их родителям, чтобы отвести на бал. В том, чтобы спуститься в метро во фраке с белым галстуком, тогда не было ничего удивительного.