Катина
(Заметки о последних днях истребителей ВВС Великобритании во время первой греческой кампании)
Питер увидел ее первым.
Она совершенно неподвижно сидела на камне, положив руки на колени, и отсутствующим взором смотрела перед собой, ничего не видя. А вокруг нее по маленькой улочке взад-вперед сновали люди с ведрами воды. Воду они выплескивали в окна горящих домов.
На булыжной мостовой лежал мертвый мальчик. Кто-то оттащил его тело в сторону, чтобы оно никому не мешало.
Чуть поодаль старик разбирал кучу камней и булыжников. Он оттаскивал камни по одному и складывал их на обочине. Время от времени он наклонялся и всматривался в развалины, снова и снова повторяя чье-то имя.
Все вокруг кричали, бегали с ведрами воды, стараясь затушить огонь. Пыль стояла столбом. А девочка преспокойно сидела на камне и смотрела прямо перед собой, не двигаясь. По ее левой щеке со лба бежала струйка крови и капала с подбородка на грязное ситцевое платье.
Увидев ее, Питер сказал:
— Посмотрите-ка вон на ту девчушку.
Мы подошли к ней. Киль положил руку ей на плечо и склонился над ней, чтобы получше рассмотреть рану.
— Похоже на шрапнель, — сказал он. — Надо бы показать ее врачу.
Мы с Питером сплели руки. Киль поднял девочку и усадил ее нам на руки, как на стул. Мы пошли по улицам к аэродрому. Идти нам с Питером было довольно неудобно, потому что мы нагнулись над ношей. Я чувствовал, как пальцы Питера крепко сжимают мои, и совсем не чувствовал ягодиц маленькой девочки на моих запястьях, такие они были легкие. Я был слева от нее, и кровь капала с ее лица на рукав моего комбинезона, а с непромокаемой материи стекала на тыльную сторону руки. Девочка не двигалась и так ничего и не говорила.
— У нее довольно сильное кровотечение, — сказал Киль. — Надо бы прибавить шагу.
Я не очень-то хорошо разглядел ее лицо, потому что левая половина его была в крови, но было ясно, что она симпатичная — высокие скулы и большие круглые глаза, бледно-голубые, как осеннее небо. Белокурые волосы коротко подстрижены. Думаю, ей было лет девять.
Это было в Парамитии, в Греции, в начале апреля 1941 года. Наша истребительная эскадрилья базировалась на грязном поле близ деревни. Мы расположились в глубокой долине. Вокруг нас были горы. Холодная зима кончилась, и не успел никто разобраться, что к чему, как пришла весна. Она пришла тихо и быстро, растопив лед на озерах и сметя снег с горных вершин. Вокруг аэродрома пробивались сквозь грязь травинки — бледно-зеленый взлетно-посадочный ковер. В нашей долине дули теплые ветры и росли полевые цветы.
Пройдя несколькими днями ранее через Югославию, немцы теперь вели наступление крупными силами. Днем очень высоко в небе появились тридцать пять «дорнье». Они сбросили бомбы на деревню. Питер, Киль и я были в это время свободны, и мы втроем отправились туда посмотреть, нельзя ли чем-нибудь помочь. Несколько часов мы копались в развалинах, помогали тушить огонь и уже собирались возвращаться, когда заметили девочку.
Подходя к летному полю, мы увидели, как в небе кружатся «харрикейны», собираясь садиться. Врач, как ему и подобает, стоял перед входом в палаточный медпункт в ожидании раненых. Мы направились в его сторону с девочкой, и Киль, шедший впереди нас, сказал ему:
— Доктор, старый ты лентяй, вот тебе работенка.
Врач был молод и добр, а будучи не пьяным, мрачнел. Выпив, он очень хорошо пел.
— Отнесите ее в палатку, — сказал он.
Мы с Питером внесли ее внутрь и посадили на стул, после чего побрели к выходу, чтобы посмотреть, как дела у парней.
Смеркалось. На западе, за хребтом, был виден закат. В небе поднималась полная луна — «луна бомбардировщиков». Лунный свет освещал палатки со всех сторон, отчего те казались белыми — маленькие белые квадратные пирамиды, теснящиеся небольшими аккуратными группами по краям аэродрома. Стоят, прижавшись друг к другу, точно перепуганные овцы, а то и живые люди, — так тесно они друг к другу прижимались. Казалось, они знали, что быть беде, будто кто-то предупредил их, что их могут забыть и оставить здесь. Я смотрел на них, и мне почудилось, будто они шевелятся. Мне показалось, что они прижимаются друг к другу еще теснее.
И тут совершенно неожиданно и горы чуть теснее обступили нашу долину.
* * *
В следующие несколько дней было много полетов. Вставать приходилось на рассвете, потом вылет, воздушный бой и сон; и еще отступление армии. Это почти все. Или все, на что уходило время. Но на третий день облака закрыли горы и опустились в долину. И пошел дождь. Мы сидели в палаточной столовой, пили пиво и рецину, а дождь между тем стучал по крыше, как швейная машинка. Потом обед. Впервые за многие дни собралась вся эскадрилья. Пятнадцать летчиков за длинным столом сидят на скамейках по обеим его сторонам, а во главе сидит Шеф, наш командир.
Только мы приступили к жареной солонине, как у входа хлопнул брезент и вошел врач в огромном плаще с капюшоном. С плаща текла вода. А под плащом была девочка. У нее была перевязана голова.
— Привет, — сказал врач. — Со мной гость.
Мы обернулись и неожиданно все встали как по команде.
Врач снял свой плащ, и маленькая девочка осталась стоять, вытянув руки по бокам. Она смотрела на мужчин, а мужчины смотрели на нее. Со своими белокурыми волосами и бледной кожей она менее всего походила на гречанку, я, во всяком случае, таких гречанок никогда не видел. Пятнадцать неопрятных на вид иностранцев, которые неожиданно поднялись, когда она вошла, внушали ей страх, и с минуту она стояла полуобернувшись, будто собиралась выбежать под дождь.
— Привет, — сказал Шеф. — Ну, привет. Проходи, садись.
— Говорите по-гречески, — сказал врач. — Она вас не понимает.
Киль, Питер и я переглянулись, и Киль сказал:
— О господи, да это же наша маленькая девочка. Отличная работа, доктор.
Она узнала Киля и подошла к нему. Он взял ее за руку и сел на скамейку. Остальные тоже сели. Мы дали ей немного жареной солонины. Она стала медленно есть, не отрывая глаз от тарелки.
— Подать сюда Перикла, — сказал Шеф.
Перикл, грек, был переводчиком, прикрепленным к эскадрилье. Замечательный был человек. Мы нашли его в Янине, где он работал учителем в местной школе. С начала войны у него не было работы.
— Дети не ходят в школу, — говорил он. — Они уходят воевать в горы. Я не могу преподавать арифметику камням.
Вошел Перикл. Он был старый, с бородой, с длинным острым носом и грустными серыми глазами. Рта не было видно, но, когда он говорил, казалось, что улыбается его борода.
— Спросите, как ее зовут, — сказал Шеф.
Тот произнес что-то по-гречески. Девочка подняла глаза и ответила:
— Катина.
Только это она и сказала.
— Послушай-ка, Перикл, — попросил Питер, — спроси у нее, зачем она сидела на груде этих развалин в деревне.
— Да оставьте вы ее в покое, ради бога, — сказал Киль.
— Давай, Перикл, спрашивай, — повторил Питер.
— Что я должен спросить? — нахмурившись, сказал Перикл.
— Зачем она сидела на груде развалин в этой деревне, когда мы ее нашли?
Перикл опустился на скамью рядом с девочкой и снова заговорил с ней. Говорил он ласково, и видно было, как при этом улыбается и его борода. Он подбадривал девочку. Она слушала его и, казалось, раздумывала, прежде чем ответить. Потом произнесла лишь несколько слов, которые старик и перевел:
— Она говорит, что под камнями осталась ее семья.
Дождь зарядил еще сильнее. Он стучал по крыше палаточной столовой так, что брезент трясся от напора воды. Я встал и, подойдя к выходу, поднял кусок брезента. Гор из-за дождя не было видно, но я знал, что они окружают нас со всех сторон. Мне казалось, будто они смеются над нами, смеются над тем, как нас мало, и еще над тем, что храбрость наших летчиков бессмысленна. Я чувствовал, что горы умнее нас. Разве это не они повернулись сегодня утром к северу в сторону Тепелена, где увидели тысячу немецких самолетов, собравшихся под сенью Олимпа? Разве не правда, что снег над Додоной растаял за день и по летному полю побежали ручейки? Разве Катафиди не спрятал голову в облаке, так что наши летчики, если и решатся на полет сквозь белизну, разобьются о его твердые плечи?
Я стоял и смотрел на дождь. Я точно знал, что теперь горы против нас, — чувствовал это нутром.
Вернувшись в палатку, я увидел, что Киль сидит рядом с Катиной и учит ее английским словам. Не знаю, преуспел ли он в этом, но он рассмешил ее, и то, что ему это удалось, замечательно. Помню, как она вдруг звонко рассмеялась. Мы все обернулись в ее сторону и увидели совершенно другое выражение лица. Только Киль мог сделать это, никто другой. Он был таким веселым, что трудно было сохранять серьезность в его присутствии. Этот веселый высокий черноволосый человек сидел на скамейке и, подавшись вперед, что-то негромко говорил и при этом улыбался. Он учил Катину говорить по-английски. Он учил ее смеяться.
На следующий день небо прояснилось, и мы снова увидели горы. Мы патрулировали войска, которые медленно отступали в направлении Фермопил, и столкнулись с «мессершмиттами» и пикировавшими на пехоту Ю-87. Кажется, мы подбили несколько машин, но они сбили Сэнди. Я видел, как он падает. С полминуты я сидел не двигаясь и наблюдал за тем, как его самолет по спирали идет вниз. Я сидел и ждал, когда он выпрыгнет с парашютом. Помню, я включил связь и тихо произнес: «Сэнди, давай прыгай. Да прыгай же. Земля уже совсем близко». Но парашюта не было видно.
Приземлившись и вырулив к месту стоянки, мы увидели Катину, которая стояла около медпункта с врачом, — крохотулька в грязном ситцевом платье. Она стояла и смотрела, как приземляются самолеты. Когда к ней подошел Киль, она сказала:
— Tha girisis xаnа.
— Что это значит, Перикл? — спросил Киль.
— Просто — «ты снова вернулся», — ответил Перикл и улыбнулся.
Когда самолеты взлетали, девочка сосчитала их на пальцах и теперь обратила внимание, что одного самолета не хватает. Мы снимали с себя парашюты, а она все пыталась нас спросить об этом, и тут кто-то вдруг сказал:
— Смотрите. Вон они.
Они вынырнули из просвета между холмами — масса тонких черных силуэтов приближалась к аэродрому.
Все бросились к окопам для укрытия; помню, как Киль подхватил Катину под мышку и побежал за нами, а она всю дорогу вырывалась, точно тигренок.
Едва мы оказались в окопах и Киль отпустил ее, как она выскочила наружу и бросилась бежать. Опустившись так низко, что можно было разглядеть носы летчиков под очками, «мессершмитты» открыли огонь из пулеметов. Вокруг вскипали облачка пыли, и я увидел, как запылал один из наших «харрикейнов». Я смотрел на Катину, стоявшую прямо посреди поля. Расставив ноги, она твердо стояла на земле к нам спиной и смотрела вверх на немцев, проносившихся мимо нее. В жизни я не видел такого маленького человечка, такого сердитого и грозного. Казалось, она кричит на них, но шум стоял такой, что слышны были только гул двигателей и стрельба авиационных пулеметов.
А потом все кончилось. Все кончилось так же внезапно, как и началось, и тут Киль сказал, пока другие молчали:
— Никогда бы так себя не повел, никогда. Даже если бы с ума сошел.
В тот же вечер Шеф подсчитал, сколько нас осталось в эскадрилье, и добавил имя Катины к списку личного состава, а начальнику материально-технического обеспечения было приказано выдать ей палатку. Таким образом, 11 апреля 1941 года она вошла в списочный состав нашей эскадрильи.
Спустя два дня она знала имена или клички всех летчиков, а Киль уже выучил ее говорить «удачно слетал?» и «отличная работа».
Но время было очень напряженное, и, когда я пытаюсь восстановить события час за часом, в голове у меня образуется туман. Главным образом, помнится, мы сопровождали «бленхаймы» к Валоне, или же атаковали с бреющего полета итальянские грузовики на албанской границе, или получали сигнал бедствия от нортумберлендского полка, в котором говорилось, что их бомбит едва ли не половина самолетов, имеющихся в Европе, и у них там творится черт знает что.
Ничего этого я не помню. Толком вообще ничего не помню, если не считать Катины. Помню, как она была с нами все это время, как была всюду и, куда бы ни пришла, ей всегда были рады. Еще помню, как Бык зашел однажды вечером в столовую после одиночного патрулирования. Бык был огромным человеком с широкими, слегка сутулыми плечами, а грудь его напоминала дубовую столешницу. До войны он много чем занимался, в основном тем, на что человек может пойти, лишь заранее уверившись, что нет разницы между жизнью и смертью. Он вел себя тихо и незаметно и в комнату или в палатку всегда заходил с таким видом, будто делает что-то не так и вообще-то он вовсе и не собирался заходить. Темнело. Мы сидели за столом и играли в шафлборд, и тут вошел Бык. Мы знали, что он только что приземлился.
Он огляделся с несколько извиняющимся видом, а потом сказал:
— Привет.
После чего подошел к стойке и потянулся за бутылкой пива.
— Бык, ты ничего не видел? — спросил кто-то.
— Видел, — ответил Бык, продолжая возиться с бутылкой пива.
Наверное, мы все были увлечены шафлбордом, потому что в последующие минут пять никто не произнес ни слова. А потом Питер спросил:
— И что же ты видел, Бык?
Бык стоял, облокотившись о стойку. Он то потягивал пиво, то дул в пустую бутылку, отчего та гудела.
— Так что ты видел?
Бык поставил бутылку и посмотрел на него.
— Пять «эс семьдесят девятых», — сказал он.
Помню, я слышал, как он это произнес, но помню и то, что игра шла интересная и Киль должен был выиграть еще одну партию. Мы все наблюдали за тем, как он ее проигрывает.
— Киль, по-моему, ты проиграешь, — сказал Питер.
А Киль ему на это ответил:
— Да иди ты к черту.
Мы закончили игру. Я поднял глаза и увидел, что Бык по-прежнему стоит, прислонившись к стойке, и заставляет гудеть бутылку.
— Звук такой, будто «Мавритания» заходит в нью-йоркскую гавань, — сказал он и снова загудел своей бутылкой.
— А что сталось с «эс семьдесят девятыми»? — спросил я.
Он отставил бутылку в сторону.
— Я их сбил.
Все это услышали. В ту минуту одиннадцать летчиков, находившиеся в палатке, оторвались от того, чем занимались, одиннадцать голов повернулись в сторону Быка, и все уставились на него. Он еще глотнул пива и тихо произнес:
— В воздухе я насчитал восемнадцать парашютов.
Спустя несколько дней он вылетел на боевое патрулирование и больше не вернулся.
Вскоре после этого Шеф получил предписание из Афин. В нем говорилось, что эскадрилья должна перебазироваться в Элевсин и вести оттуда оборону самих Афин, а также обеспечивать прикрытие войск, отступающих через горный проход Фермопилы.
Катина должна была отправиться с грузовиками. Мы поручили врачу проследить за тем, чтобы она добралась благополучно. На поездку у них должен был уйти один день. Нас было четырнадцать, и, перелетев через горы к югу, в половине третьего мы приземлились в Элевсине. Аэродром был отличный, со взлетно-посадочными полосами и ангарами, но еще лучше было то, что до Афин было всего-то двадцать пять минут на машине.
В тот вечер, когда стемнело, я стоял возле своей палатки. Засунув руки в карманы, я смотрел, как садится солнце, и думал о работе, которую нам предстояло сделать. Чем больше я думал о ней, тем сильнее укреплялся в мысли о том, что сделать ее невозможно. Я взглянул наверх и снова увидел горы. Здесь они находились еще ближе. Обступив нас со всех сторон, они стояли плечо к плечу, высокие, голые, с головами в облаках. Они окружали нас отовсюду, кроме юга, где были Пирей и открытое море. Я знал, что каждую ночь, когда очень темно, когда мы все, усталые, спим в наших палатках, горы бесшумно подкрадываются к нам поближе, и это будет происходить до тех пор, пока в назначенный день они не спихнут нас в море всей своей чудовищной массой.
Из палатки вышел Киль.
— Ты видел горы? — спросил я.
— Там полно богов. Ничего хорошего в этом нет, — ответил он.
— Лучше бы они стояли на месте, — сказал я.
Киль посмотрел на огромные скалистые Парнес и Пентеликон.
— Там полно богов, — повторил он. — Иногда посреди ночи, когда светит луна, можно увидеть богов, восседающих на вершинах. Один из них был на Катафиди, когда мы стояли в Парамитии. Громадный, как дом, только бесформенный и совершенно черный.
— Ты его видел?
— Конечно видел.
— Когда? — спросил я. — Когда ты его видел, Киль?
— Поехали-ка лучше в Афины, — сказал Киль. — Посмотрим на афинских женщин.
На следующий день на аэродром с грохотом въехали грузовики с наземным оборудованием. Катина сидела на переднем сиденье ведущего грузовика, а рядом с ней сидел врач. Соскочив с подножки, она замахала рукой и побежала нам навстречу. Она смеялась и произносила наши имена на греческий лад. На ней по-прежнему было все то же грязное ситцевое платье, и голова ее была перевязана, однако солнце сияло в ее волосах.
Мы показали ей палатку, которую для нее приготовили, а затем показали и ночную рубашку из хлопка, которую Киль накануне достал неким загадочным образом в Афинах. Та была белой, а спереди на ней было вышито много маленьких голубых птичек. Нам всем казалось, что это очень красивая вещь. Катина захотела тут же ее надеть, и мы очень долго убеждали ее, что эта рубашка только затем, чтобы в ней спать. Шесть раз Киль вынужден был разыгрывать непростую сцену, в ходе которой делал вид, будто надевает ночную рубашку, потом запрыгивает на кровать и быстро засыпает. В конце концов она все поняла и энергично закивала.
В следующие два дня ничего не произошло, если не считать того, что с севера явились остатки другой эскадрильи и присоединились к нам. Они доставили шесть «харрикейнов», так что всего у нас стало машин двадцать.
Потом мы стали ждать.
На третий день появился немецкий разведывательный самолет. Он кружил высоко над Пиреем. Мы бросились за ним, но опоздали, что и понятно, поскольку наш радар весьма особенный. Теперь он уже вышел из употребления, и я сомневаюсь, что им когда-нибудь снова будут пользоваться. По всей стране: во всех деревнях, на островах — всюду были греки, и все они были связаны посредством полевого телефона с нашим маленьким командным пунктом.
Офицера оперативного отдела штаба у нас не было, поэтому дежурили мы по очереди. Моя очередь пришла на четвертый день, и я четко помню, что произошло в тот день.
В половине седьмого утра зазвонил телефон.
— Это а-семь, — произнес голос, звучавший очень по-гречески. — Это а-семь. Слышу шум наверху.
Я посмотрел на карту. Прямо возле Янины на ней был нарисован кружочек, а внутри написано — «А-7». Я поставил крестик на целлулоиде планшета с полетной картой и написал рядом: «шум», а также время: 06.31.
Через три минуты телефон снова зазвонил.
— Это а-четыре. Это а-четыре. Надо мной много шумов, — проговорил старческий дребезжащий голос, — но я ничего не вижу из-за облачности.
Я взглянул на карту. А-4 — это гора Карава. Я поставил еще один крестик на целлулоиде и написал: «Много шумов. 06.34», а потом провел линию между Яниной и Каравой. Линия шла к Афинам, поэтому я дал сигнал дежурным экипажам на взлет, и они поднялись в воздух и начали кружить над городом. Потом они увидели над собой Ю-88, который производил разведку, но так и не добрались до него. Вот так работал радар.
В тот вечер, сменившись с дежурства, я не мог выбросить из головы мысли о старом греке, который сидел один-одинешенек в хижине на А-4. Сидит он себе на склоне Каравы, вглядывается в белизну и прислушивается днем и ночью к разным звукам в небе. Я представил себе, с какой жадностью он схватился за телефон, когда что-то услышал, и какую, должно быть, ощутил радость, когда голос на другом конце повторил сообщение и поблагодарил его. Интересно, во что он одет, подумал я, теплые ли на нем вещи, и еще почему-то я подумал о его ботинках, у которых, наверное, не осталось подошв, а внутрь он напихал кору и бумагу.
Это было семнадцатого апреля. Это было в тот вечер, когда Шеф сказал:
— Говорят, немцы в Ламии, а это означает, что мы в пределах досягаемости их истребителей. Вот завтра повеселимся.
И повеселились. На рассвете налетели бомбардировщики. Над ними кружились истребители и следили за бомбардировщиками, выжидая момент, когда нужно будет устремиться вниз, однако пока никто не мешал бомбардировщикам, они ничего не предпринимали.
Еще до их появления мы подняли в воздух, наверное, восемь «харрикейнов». Моя очередь взлетать еще не пришла, поэтому мы стояли с Катиной и наблюдали за боем с земли. Девочка не говорила ни слова. Она то и дело вертела головой, следя за маленькими серебристыми точками, танцевавшими высоко в небе. Я увидел, как падает самолет, за которым стелется след черного дыма, и посмотрел на Катину. Ее лицо выражало ненависть. То была сильная, жгучая ненависть старухи, которая носит ее в своем сердце. То была ненависть женщины, немало повидавшей на своем веку, и это было странно.
В том бою мы потеряли сержанта по имени Дональд.
В полдень Шеф получил еще одно предписание из Афин. В нем говорилось, что моральный дух в столице сломлен и все имеющиеся «харрикейны» должны пролететь парадным строем низко над городом, дабы продемонстрировать жителям, насколько мы сильны и как много у нас самолетов. Мы взлетели, все восемнадцать. Мы летали туда-сюда в тесном боевом порядке над главными улицами, едва не задевая крыши домов. Я видел, как люди смотрят на нас, подняв головы, приставив к глазам ладони, чтобы защититься от солнца, а на одной улице я увидел старуху, которая вообще не смотрела вверх. Никто не махал нам, и я понял, что они смирились со своей судьбой. Никто не махал, и, даже не видя их лиц, я понял: они отнюдь не рады тому, что мы тут летаем.
Потом мы направились к Фермопилам, но по дороге дважды облетели Акрополь. Я впервые увидел его так близко.
Я увидел небольшой холм — может, курган, как мне показалось, — а на вершине его стояли белые колонны. Их было много, и они были выстроены в идеальном порядке, а не тесно сгрудившись, белые на солнце. Глядя на них, я подумал, как это кому-то удалось расставить так много колонн на вершине такого маленького холма, и расставить столь изящно.
Потом мы перелетели через горный проход Фермопилы, и я видел длинные транспортные обозы, медленно двигавшиеся в южном направлении к морю. Когда снаряд падал в долину, то тут, то там появлялось облачко белого дыма. Я видел, как в результате прямого попадания в обозе возник разрыв. Но вражеских самолетов мы не видели.
Когда мы приземлились, Шеф сказал:
— Быстро заправляйтесь и взлетайте еще раз. По-моему, они хотят застать нас на земле.
Но было поздно. Они ринулись на нас с небес через пять минут, после того как мы приземлились. Помню, я находился в комнате летчиков в ангаре номер два и разговаривал с Килем и большим высоким человеком со взъерошенными волосами, которого звали Пэдди. Мы услышали, как по рифленой железной крыше ангара застучали пули, потом раздались взрывы, и мы все трое бросились под небольшой деревянный стол, стоявший посреди комнаты. Но стол перевернулся. Пэдди поставил стол и заполз под него.
— Все-таки хорошо под столом, — сказал он. — Я не чувствую себя в безопасности, пока не заберусь под стол.
— А я вообще никогда не чувствую себя в безопасности, — сказал Киль.
Он сидел под столом и смотрел, как пули дырявят рифленую железную стену комнаты. Когда пули застучали по жести, поднялся жуткий грохот.
Потом мы осмелели, вылезли из-под стола и выглянули за дверь. Над аэродромом кружилось много «Мессершмиттов-109». Они вываливались из строя один за другим и пикировали на ангары, поливая землю из пулеметов. Но это еще не все. Пролетая над нами, они сдвигали фонари кабин и выбрасывали небольшие бомбы, которые взрывались, едва касаясь земли, и с ужасной силой разбрасывали во все стороны и в большом количестве крупную шрапнель. Именно эти взрывы мы и слышали, и, когда шрапнель стучала об ангар, поднимался большой шум.
Потом я увидел, как техники, стоя в окопах, вели по «мессершмиттам» ружейный огонь. Они перезаряжали винтовки и быстро стреляли, ругаясь и крича при каждом выстреле, при этом целились неумело, безнадежно рассчитывая попасть в самолет. Другой противовоздушной обороны в Элевсине не было.
Неожиданно все «мессершмитты» развернулись и ушли, кроме одного, который спланировал вниз и приземлился на аэродроме на брюхо.
Поднялась суматоха. Греки с криками забрались на пожарную машину и направились к потерпевшему аварию немецкому самолету. В то же самое время отовсюду высыпало еще сколько-то греков. Все они кричали, требуя крови летчика. Толпа жаждала мести, и людей нельзя было за это винить. Но были и другие соображения. Нам нужен был летчик для допроса, и он нужен был живой.
Шеф что-то крикнул нам от бетонированной площадки перед ангаром, и мы с Килем и Пэдди бросились к фургону, стоявшему в пятидесяти ярдах от нас. Шеф молнией влетел в кабину, завел мотор и рванул с места; мы трое успели вскочить на подножку. Пожарная машина с греками двигалась медленно, а проехать предстояло еще двести ярдов, людям же нужно было бежать за ней. Шеф ехал быстро, и мы обошли их ярдов на пятьдесят.
Спрыгнув с подножки, мы подбежали к «мессершмитту». В кабине сидел белокурый мальчик с розовыми щеками и голубыми глазами. Я никогда не видел человека, на лице которого был бы написан такой страх.
Он сказал Шефу по-английски:
— Я ранен в ногу.
Мы вытащили его из кабины и посадили в машину. Греки стояли и смотрели на него. Пуля раздробила ему голень.
Мы отвезли его назад и препоручили врачу. Катина подошла близко к немцу и стала смотреть ему в лицо. Девятилетний ребенок стоял и смотрел на немца, не в силах произнести ни слова; она и двигаться была не в состоянии. Уцепившись руками за подол платья, она не сводила глаз с лица летчика. «Тут что-то не так, — казалось, говорила она. — Вышла какая-то ошибка. У этого розовые щеки, белокурые волосы и голубые глаза. Он никак не может быть одним из них. Это же самый обыкновенный мальчик». Его положили на носилки и унесли, и только после этого она повернулась и побежала к своей палатке.
Вечером на ужин я ел жареные сардины, а вот ни хлеб, ни сыр есть не мог. Три дня я маялся животом. У меня сосало под ложечкой, как это бывает перед операцией или перед удалением зуба. Это продолжалось целыми днями, с раннего утра, когда я просыпался, и до позднего вечера, когда засыпал. Питер сидел напротив меня. Я рассказал ему об этом.
— У меня такое было неделю, — сказал он. — Для кишечника это нормально. Потом лучше работать будет.
— Немецкие самолеты — как таблетки от печени, — сказал Киль, сидевший в конце стола. — От них одна польза, разве не так, доктор?
— А ты не переборщил с этими таблетками? — спросил врач.
— Может быть, — ответил Киль. — Принял слишком большую дозу немецких таблеток от печени. Не прочитал инструкцию на пузырьке, а там сказано: «Принимать по две штуки перед выходом в отставку».
— С удовольствием бы вышел в отставку, — сказал Питер.
После ужина мы пошли все трое вместе с Шефом к ангарам.
Шеф сказал:
— Меня беспокоит эта атака с бреющего полета. Они никогда не атакуют ангары, потому что знают, что у нас там ничего нет. Думаю, сегодня надо бы завести четыре самолета в ангар номер два.
Мысль хорошая. Обычно «харрикейны» были рассредоточены по краю аэродрома, но их поражали один за другим, потому что нельзя все время находиться в воздухе. Мы все четверо сели в машины и зарулили их в ангар номер два, потом задвинули большие скользящие ворота и заперли их.
На следующее утро, когда солнце еще не поднялось из-за гор, прилетела стая Ю-87 и попросту смела ангар номер два с лица земли. Попадание было точным, соседние ангары даже не зацепило.
Днем они достали Питера. Он вылетел в сторону деревни под названием Халкис, которую бомбили Ю-87, и больше его никто не видел. Веселый, смешливый Питер. Его мать жила на ферме в Кенте. Она присылала ему письма в длинных бледно-голубых конвертах, которые он всюду носил с собой в карманах.
Я всегда жил в одной палатке с Питером, с того самого времени, когда появился в эскадрилье, и в тот вечер, как только я лег спать, он вернулся в эту палатку. Вы можете не верить мне; я и не жду, чтобы вы поверили, но рассказываю так, как было.
Я всегда ложился спать первым, потому что в этих палатках не хватит места для того, чтобы двое возились в ней одновременно. Питер обычно заходил минуты через две-три. В тот вечер, улегшись спать, я лежал и думал о том, что сегодня он не придет. Я думал, что его тело, наверное, осталось в обломках самолета на склоне продуваемой ветром горы, а может, лежит на дне моря. Мне оставалось лишь надеяться на то, что у него были достойные похороны.
Неожиданно я услышал какое-то движение. Кусок брезента на входе приподнялся и снова опустился. Но шагов не было слышно. Потом донесся скрип кровати. Этот звук я слышал каждую ночь в течение последних нескольких недель, и всегда он был один и тот же. Человек садится на походную кровать, и ее деревянные ножки скрипят. Один за другим скидываются на землю летные ботинки, и, как обычно, на то, чтобы снять один из них, уходит в три раза больше времени, чем на другой. После этого едва слышно шуршит одеяло, а потом под весом тела скрипит шаткая койка.
Эти звуки я слышал каждую ночь, одни и те же звуки в одной и той же последовательности. Вот и сейчас я приподнялся на кровати и произнес: «Питер». В палатке было темно. Мой голос прозвучал очень громко.
— Привет, Питер. Ну и не повезло же тебе сегодня.
Но ответа не последовало.
Мне не было не по себе, я не испытывал страха, но помню, что дотронулся до кончика носа, дабы убедиться, что не сплю. А потом уснул, потому что очень устал.
Утром я посмотрел на постель и увидел, что она смята. Но я ее никому не показал, даже Килю. Я снова ее застелил и взбил подушку.
В этот день, 20 апреля 1941 года, мы участвовали в битве за Афины. Наверное, это была последняя из крупных «собачьих свалок», потому что в наши дни самолеты всегда летают в плотных боевых порядках авиакрыльев и эскадрилий, и атака осуществляется строго научно по приказам ведущего группы, и таких боев, как тот, больше, пожалуй, не будет. В наши дни «собачьих свалок» вообще не бывает, за исключением очень редких случаев. Но битва за Афины была настоящим, красивым, долгим воздушным боем, в ходе которого пятнадцать «харрикейнов» полчаса бились с немецкими бомбардировщиками и истребителями, которых было от ста пятидесяти до двухсот.
Бомбардировщики появились первыми где-то днем. Был чудесный весенний день, и впервые солнце светило по-летнему тепло. Небо было голубое, правда, на нем то тут, то там плавали клочковатые облака, а горы на фоне голубого неба казались черными.
Пентеликон больше не прятал свою голову в облаках. Он навис над нами, мрачный и грозный, следил за каждым нашим шагом и знал, что от всего, что мы ни делаем, мало толку. Люди глупы и созданы лишь для того, чтобы умереть, а вот горы и реки живут вечно и течения времени не заменяют. Да разве сам Пентеликон не глядел сверху вниз на Фермопилы и не видел горстку спартанцев, защищавших проход от посягателей, разве не видел, как они бились до последнего? Разве он не видел, как Леонид рубится у Марафона, и разве он не смотрел сверху вниз на Саламин и на море, когда Фемистокл и афиняне оттеснили персов от своих берегов, уничтожив больше двухсот парусников? Все это он видел, как и многое другое, а теперь он смотрел на нас сверху вниз. В его глазах мы были ничто. Мне даже показалось, будто я увидел презрительную улыбку и услышал смех богов. Уж им-то отлично известно, что нас мало и в конце концов мы потерпим поражение.
Бомбардировщики налетели вскоре после обеда. Сразу же было видно, что их много. Глядя на небо, мы различали множество маленьких серебряных точек. Солнечные лучи плясали и сверкали на сотне самых разных крыльев.
Всего было пятнадцать «харрикейнов», грозных, как ураган. Нелегко вспомнить подробности этой битвы, но я помню, как смотрел на небо и видел массу маленьких черных точек. Помню, я тогда еще подумал, что это точно не самолеты; ну не могут они быть самолетами, потому что на свете нет столько самолетов.
Потом они полетели на нас, и я помню, как выпустил щиток-закрылок, чтобы иметь возможность делать более крутые виражи. Еще в моем мозгу отпечаталось, как из пулеметов «мессершмитта», атаковавшего меня на встречно-пересекающихся курсах справа, вырывались вспышки пламени. Как загорелся, едва раскрывшись, парашют немца. Как ко мне подлетел немец и стал делать пальцами неприличные знаки. Как «харрикейн» столкнулся с «мессершмиттом». Как самолет налетел на летчика, спускавшегося с парашютом, и вошел в штопор, и помчался к земле вместе с летчиком и парашютом, зацепившимся за его левое крыло. Как столкнулись два бомбардировщика, уклоняясь от истребителя, и я отчетливо помню, как человека выбросило из дыма и обломков и как он завис на миг в воздухе, раскинув руки и ноги. Говорю вам, в этой битве было все, что только может произойти. В некий момент я видел, как одинокий «харрикейн» кружит вокруг вершины горы Парнес, почти прижимаясь к ней, а на хвосте у него сидят девять «мессершмиттов», а потом, помню, на небе начало неожиданно проясняться. Самолеты исчезли из виду. Битва закончилась. Я развернулся и полетел назад, в сторону Элевсина. По дороге я видел внизу Афины и Пирей и берег моря, огибавший залив и уходивший к югу, к Средиземному морю. Я видел разбомбленный порт Пирей. Над горевшими доками поднимался дым. Я видел узкую прибрежную равнину и крошечные костры на ней. Тонкие струйки черного дыма, извиваясь, тянулись вверх и плыли в восточном направлении. Это горели сбитые самолеты, и мне оставалось лишь уповать на то, что среди них нет «харрикейнов».
И тут я увидел «Юнкерс-88». Этот бомбардировщик, последним возвращавшийся с задания, отстал от строя. У него были неприятности — один из двигателей густо и черно дымил. Хотя я выстрелил в него, думаю, можно было этого и не делать. Он все равно снижался. Мы летели над морем, и мне было ясно, что до суши он не дотянет. И не дотянул. Он мягко сел на брюхо в Пирейском заливе, в двух милях от берега. Я покружил над ним, дабы убедиться, что экипаж благополучно сядет в надувную лодку.
Машина начала медленно тонуть, погружаясь носом в воду, тогда как ее хвост поднимался в воздух. Однако экипажа не было видно. Неожиданно хвостовая турель «юнкерса» открыла огонь, и пули проделали рваные дырочки в моем правом крыле. Я свернул в сторону и, помню, заорал на них. Я отодвинул фонарь кабины и крикнул: «Эй вы, паршивые мерзавцы! Тоже мне, смельчаки! Да чтоб вы все утонули». Скоро и хвостовая часть бомбардировщика ушла под воду.
Когда я сел, все стояли возле ангаров и считали вернувшиеся самолеты, а Катина сидела на ящике, и по ее щекам катились слезы. Но она не плакала. Киль стоял на коленях рядом с ней и тихо, нежно говорил ей что-то по-английски, забыв, что она ничего не понимает.
Мы потеряли в этой битве треть наших машин, но немцы еще больше.
Врач накладывал повязку летчику, получившему ожог.
— Ты бы слышал, как радовались греки, когда бомбардировщики падали с неба, — посмотрев на меня, сказал он.
Мы стояли и разговаривали, и тут подъехал грузовик, из которого вышел грек и сказал, что у него в машине части тела.
— Эти часы, — говорил он, — с чьей-то руки.
Часы были наручные, со светящимся циферблатом и инициалами на обратной стороне. Мы не стали заглядывать в грузовик.
Теперь, думал я, у нас осталось девять «харрикейнов».
В тот вечер из Афин приехал очень высокий чин Военно-воздушных сил Великобритании и заявил:
— Завтра на рассвете вы все летите в Мегару. Это миль десять вдоль побережья. Там есть маленькое поле, на котором сможете приземлиться. Солдаты подготовят его за ночь. У них там два больших катка, и они выравнивают поле. Как только приземлитесь, спрячьте самолеты в оливковой роще к югу от поля. Наземная служба переместится дальше к югу в Аргос, и вы присоединитесь к ней позднее, однако день или два можете действовать и из Мегары.
— А где Катина? — спросил Киль. — Доктор, разыщите Катину и проследите, чтобы она благополучно добралась до Аргоса.
— Хорошо, — ответил врач.
Мы знали: на него можно положиться.
На следующее утро, на рассвете, когда было еще темно, мы взлетели и направились к маленькому полю в Мегаре, что в десяти милях. Приземлившись, мы спрятали наши самолеты в оливковой роще. Наломав веток, закрыли ими самолеты. Потом уселись на склоне холма в ожидании приказаний.
Когда солнце поднялось над горами, мы увидели толпу греческих крестьян, которые направлялись из деревни Мегара в сторону нашего поля. Их было несколько сотен, в основном женщины и дети, и они все шли к полю и при этом спешили.
— Что за черт, — сказал Киль.
Мы поднялись, гадая, что же у них на уме.
Подойдя к полю, они разбрелись и принялись собирать охапками вереск и папоротник. Потом, выстроившись друг за другом, стали разбрасывать вереск и папоротник по траве. Таким образом они маскировали наш аэродром. Катки, проехав по земле, оставили легко видимые сверху полосы, вот греки — все мужчины, женщины и дети — и пришли из деревни, чтобы исправить ситуацию. Я и сегодня не знаю, кто просил их об этом. Они вытянулись в длинную цепочку на поле и медленно двигались, разбрасывая вереск. Мы с Килем прошлись между ними.
В основном там были старики и старухи, очень маленькие и очень печальные с виду, с темными лицами в глубоких морщинах. Разбрасывали вереск они медленно. Когда мы проходили мимо, они прекращали работу и улыбались, говоря что-то по-гречески, чего мы не понимали. Кто-то из детей протянул Килю маленький розовый цветочек, и он, не зная, что с ним делать, так и ходил с цветком в руке.
Потом мы вернулись к тому месту на склоне холма, где сидели прежде, и стали ждать. Скоро зазвонил полевой телефон. Говорил очень высокий военно-воздушный чин. Он сказал, что кто-нибудь должен немедленно вылететь обратно в Элевсин, забрать оттуда важные сообщения и деньги. Он также сказал, что мы все должны оставить наше маленькое поле в Мегаре и вечером отправиться в Аргос. Летчики решили дождаться, когда я вернусь с деньгами, чтобы полететь в Аргос всем вместе.
В то же время кто-то сказал двум солдатам, которые продолжали выравнивать поле, чтобы они уничтожили катки, иначе те достанутся немцам. Забираясь в свой «харрикейн», я, помню, увидел, как два огромных катка двигаются по полю навстречу друг другу. Помню, как солдаты-водители спрыгнули, прежде чем катки столкнулись. Раздался оглушительный скрежет, и все греки, разбрасывавшие вереск, прекратили работу и замерли на месте, глядя на катки. Потом кто-то из них побежал. Это была старуха. Она рванула к деревне изо всех сил, что-то при этом крича, и тотчас все мужчины, женщины и дети, находившиеся в поле, будто испугались и бросились вслед за ней. Мне захотелось побежать с ними рядом и объяснить им, в чем дело, сказать, что мне жаль, но делать нечего. Мне хотелось сказать им, что мы их не забудем и когда-нибудь вернемся. Но все напрасно. Сбитые с толку и напуганные, они бежали к своим домам и бежали, включая стариков, до тех пор, пока не скрылись из глаз.
Я взлетел и направился к Элевсину. Приземлился я на мертвом аэродроме. Нигде не было ни души. Я остановил свой «харрикейн» и едва подошел к ангарам, как снова налетели бомбардировщики. Пока они не закончили свою работу, я прятался в канаве, потом вылез оттуда и направился к штабной палатке. Телефон все еще стоял на столе. Я зачем-то снял трубку и сказал:
— Алло.
На другом конце кто-то ответил с немецким акцентом.
— Вы слышите меня? — спросил я, и голос произнес:
— Да-да, я вас слышу.
— Хорошо, — сказал я, — тогда слушайте внимательно.
— Да, продолжайте, пожалуйста.
— Это Вэ-вэ-эс Великобритании. Мы еще вернемся, понятно? Мы обязательно вернемся.
После этого я выдернул шнур из розетки и швырнул аппарат в стекло закрытого окна. Когда я вышел наружу, там стоял небольшого роста мужчина в гражданской одежде. В одной руке он держал револьвер, а в другой — небольшой мешок.
— Вам нужно что-нибудь? — спросил он на довольно хорошем английском.
— Да, — сказал я, — мне нужны важные сведения и бумаги, которые я должен отвезти обратно в Аргос.
— Вот они, — сказал он, протягивая мне мешок. — И желаю удачи.
Я полетел обратно в Мегару. Недалеко от берега стояли два подожженных греческих эсминца.
Они тонули. Я покружил над нашим полем, другие самолеты вырулили из укрытий, и мы все полетели в сторону Аргоса.
Площадка для приземления в Аргосе представляла собой небольшое поле. Оно было окружено густыми оливковыми рощами, где мы спрятали наши самолеты. Не знаю, какой длины было поле, но приземлиться на нем было не просто. Поэтому следовало планировать с низкой глиссадой, «вися на пропеллере», а в момент касания нажимать на тормоз, отпуская его в критический момент, чтобы избежать капотирования. Лишь одному из наших не удалось все правильно сделать, и он разбил машину.
Наземная служба была уже там, и, когда мы вылезли из самолетов, подбежала Катина с корзинкой черных оливок. Она показывала на наши животы, и это, судя по всему, означало, что мы должны поесть.
Киль наклонился и потрепал ее по волосам.
— Катина, — сказал он, — когда-нибудь мы сходим в город и купим тебе новое платье.
Она улыбнулась ему, но ничего не поняла, и мы все принялись за черные оливки.
Потом я огляделся и увидел, что в лесу полно самолетов. За каждым деревом стоял самолет, и, когда мы спросили, в чем дело, нам ответили, что греки перегнали в Аргос все свои военно-воздушные силы и спрятали их в этом небольшом лесу. У них были машины какого-то древнего типа, очень странные, каждой не меньше пяти лет, а сколько десятков их было, не знаю.
Ту ночь мы провели под деревьями. Катину завернули в большой комбинезон и подложили ей под голову шлем вместо подушки. Когда она уснула, мы расселись полукругом и стали есть черные оливки и пить рецину из огромной канистры. Но мы очень устали за день и скоро заснули.
Весь следующий день мы наблюдали, как грузовики перевозят войска по дороге, ведущей к морю. Мы взлетали так часто, как только могли, и кружили над ними.
То и дело прилетали немцы и бомбили дорогу недалеко от нас, но наш аэродром они не заметили.
Позднее в тот же день нам сообщили, что все имеющиеся в наличии «харрикейны» должны взлететь в шесть часов вечера, чтобы защитить важное передвижение по морю, и девять машин — все, что осталось, — были дозаправлены и приготовились к вылету. Без трех шесть мы начали выруливать из оливковой рощи на поле.
Взлетели первые две машины, но едва они оторвались от земли, как что-то черное метнулось с неба, и они обе запылали. Я пригляделся и увидел не меньше пятидесяти «Мессершмиттов-110», круживших над полем. Некоторые из них развернулись и атаковали оставшиеся семь «харрикейнов», которые ждали разрешения на взлет.
Времени на то, чтобы что-то предпринять, не было. Все самолеты были повреждены во время первого налета, хотя, как это ни смешно, ранение получил только один летчик. Взлетать теперь было невозможно, поэтому мы повыпрыгивали из самолетов, вытащили раненого летчика из кабины и побежали вместе с ним к окопам, к большим, глубоким зигзагообразным спасительным окопам, которые выкопали греки.
«Мессершмитты» не спешили. Противодействия не было ни с земли, ни с воздуха, если не считать того, что Киль стрелял по ним из револьвера.
Не очень-то приятно, когда тебя атакуют с бреющего полета, особенно если на крыльях имеются пушки, а если нет глубокого окопа, в котором можно укрыться, то это совсем без шансов. По какой-то причине — возможно, немцы решили порезвиться — их летчики начали обстреливать окопы, прежде чем взяться за самолеты. Первые десять минут мы как безумные носились по окопам, чтобы не оказаться в том окопе, который шел параллельно курсу атакующего самолета. То были жуткие, страшные десять минут. Кто-то кричал: «Вон еще один» — после чего все вскакивали и бежали к углу, чтобы скрыться в другой части окопа.
Затем немцы взялись за «харрикейны», а заодно и за кучу старых греческих самолетов, стоявших в оливковой роще, и, методично и систематически расстреливая их, подожгли один за другим. Шум стоял страшный, повсюду стучали пули — по деревьям, скалам и по траве.
Помню, я осторожно выглянул из окопа и увидел маленький белый цветочек, который рос всего-то в нескольких дюймах от моего носа. Он был чисто-белый, с тремя лепестками. Помню, я посмотрел дальше и увидел трех немцев, заходивших на мой «харрикейн», который стоял на другой половине поля. Помню, я крикнул на них, хотя и не помню что.
И тут вдруг я увидел Катину. Она бежала с дальнего конца аэродрома прямо туда, куда стреляли пушки и где горели самолеты, и бежала изо всех сил. Раз она споткнулась, но снова поднялась на ноги и побежала дальше. Потом она остановилась и стала смотреть вверх, махая кулачками пролетавшим мимо самолетам.
Помню — вот она стоит и один из «мессершмиттов» разворачивается и устремляется вниз, в ее сторону. Еще помню, я тогда подумал — да она такая маленькая, что в нее и не попадешь. Помню, когда он подлетел ближе, показались язычки пламени из его пушек, и помню, как я смотрю на ребенка, который стоит совершенно неподвижно — это продолжалось долю секунды, — лицом к машине. Помню, ветер трепал ее волосы.
А потом она упала.
То, что было в следующий момент, я не забуду никогда. Точно по волшебству, отовсюду из земли повыскакивали люди. Они вылезли из своих окопов и обезумевшей толпой выплеснулись на аэродром. Все бежали к крошечному тельцу, которое неподвижно лежало посреди поля. Они бежали быстро, хотя и пригнувшись. Помню, я тоже выскочил из окопа и присоединился к ним. Помню, я тогда вообще ни о чем не думал и бежал, глядя на ботинки человека, бежавшего впереди меня. Я заметил, что у него немного кривые ноги, а синие штаны непомерно длинны.
Помню, я увидел, что Киль подбежал первым, тут же оказался сержант по кличке Мечтатель, и помню, как они вдвоем подхватили Катину и побежали обратно к окопам. Я увидел ее ногу, которая представляла собой кровавое месиво из костей, а кровь из раны на груди заливала ее белое ситцевое платье. Я мельком увидел ее лицо, которое было белым, как снег на вершине Олимпа.
Я бежал рядом с Килем, а он без конца повторял на бегу:
— Паршивые мерзавцы, паршивые, грязные мерзавцы.
Когда мы добрались до нашего окопа, он, помню, с удивлением огляделся. Было тихо, и стрельба прекратилась.
— Где врач? — спросил Киль, а врач уже был рядом. Он смотрел на Катину, вернее, на ее лицо.
Врач нежно коснулся ее запястья и, не поднимая глаз, произнес:
— Она мертва.
Ее положили под низким деревом. Я отвернулся и увидел, как повсюду дымятся бесчисленные самолеты. Я увидел, что и мой «харрикейн» горит неподалеку. Я стоял и, не в силах ничего предпринять, смотрел, как язычки пламени пляшут по двигателю и лижут металл крыльев.
Я глаз не мог отвести от огня. Я видел, что огонь становится ярко-красным, а за ним я увидел не груду дымящихся обломков, а пламя еще более обжигающего и сильного огня, который горел в сердцах народа Греции.
Я продолжал смотреть на огонь, и в том самом месте, откуда вырывались языки пламени, мне показалось, будто что-то накалилось добела, будто яркость пламени достигла предела.
Потом яркость рассеялась, и я увидел мягкий желтый свет, какой исходит от солнца, а за ним я увидел маленькую девочку, стоявшую посреди поля. Солнечный свет играл в ее волосах. С минуту она стояла и смотрела в небо. Оно было чистое и голубое, без единого облака. Затем она повернулись и посмотрела в мою сторону, и, когда она повернулась, я увидел, что ее ситцевое платье спереди все в ярко-красных пятнах, цвета крови.
А потом исчезли и огонь, и пламя, и я видел перед собой лишь тлеющие обломки сгоревшего самолета. Должно быть, я долго стоял возле него.