Глава восьмая
Утром Роузи Расмуссен отвезла Пирса домой и, когда Пирс уже хотел улизнуть от нее в свой неприветливый домик, остановила его и заставила обнять себя, прижавшись своей гладкой щекой к его небритой и грубой. Они уже сказали друг другу, что прошедшая ночь, конечно, на самом деле ничего не значит, хотя и жаль, что иначе быть не может; во всяком случае, Роузи так сказала, а Пирс согласился.
Но вечером она все же позвонила.
— Я наконец поговорила с Майком, — сообщила она.
— Да?
— Только что, по телефону.
— А.
— Сказала, что считаю его поступок нечестным. Сказала, что если он сделал это по велению своей религии, тогда его вера — сплошное вранье и сам он лжец. Сказала, что если Сэм из-за них окажется в опасности, тогда я…
Пирс вслушивался в тлеющее молчание. Потом Роузи призналась:
— На самом деле я ничего этого не говорила.
— Нет?
— Нет. Только, ну, спросила, когда смогу ее увидеть. Как передать ей кое-какие вещи. Объяснила, как продлить рецепт. Всякое такое прочее. Что я буду просить нового слушания.
— Да.
— Знаешь, что он сказал? Сказал, что, пока правила не изменятся, он вообще имеет право не позволять нам видеться. Так и сказал. Но тем не менее позволять будет. — Вот черт. Роузи…
— Я с ней поговорила. Немножко.
— Да?
— Буквально одну минуту. И все.
И снова молчание, долгое и безрадостное.
— Ну а ты чем занимаешься? — спросила она.
— Делаю костюм. К маскараду.
— Правда? И в кого ты нарядишься?
— Не скажу.
— Да ладно, скажи.
— Скажу только одно, — ответил он. — Наряжусь тем, кем я не являюсь.
Он подумывал надеть голову шахматного коня — вроде шлема доброго Белого Рыцаря, проводившего Алису через последний лес на пути к коронации. Но маски он делать не умел и, не имея представления, с чего начать, построил каркас из картона и клейкой ленты, поглядывая в лежавшую на столе энциклопедию, открытую на разделе «Скульптура» — на анализе незаконченной конной статуи Франческо Сфорца работы Леонардо. Размашистый изгиб шеи получился неплохо, но пропорции черепа и носа вышли грубовато, неблагородно; возможно, не стоило кроить гриву из старой мутоновой шапки, найденной в «Постоянстве памяти»: слишком уж она оказалась пушистой и густой; а уши, сами по себе аккуратно вырезанные и вполне удачные, получились уж слишком большими по сравнению с головой — чрезмерно и вульгарно большими, — а переделывать не было времени, и Пирс, осматривая маску, ощутил, что не случайно все так сошлось, не по его воле вышло; разве что все в своей жизни он выбрал сам, тогда и это тоже.
ОСЕЛ: Самый знаменитый Осел в литературе — это «Золотой осел» Луция Апулея. Приехав в далекую страну, Апулей безумно влюбился в рабыню Фотиду, прислужницу чародейки. Фотида добывает у ведьмы для своего возлюбленного снадобье, которое, как надеется Луций, превратит его в сову, однако на деле обращает его в Осла. В таком состоянии ему приходится страдать и трудиться, его бьют и бранят, и человеческий облик возвращается к нему только после явления богини ИСИДЫ (см.). Та поднимается из моря, одетая в ночное небо и звезды, и говорит, что она — все боги и богини, вместе взятые. Луций становится ее почитателем и наконец исцеляется, съев по ее указанию розу. См. АЛЛЕГОРИЯ.
Крупные зубы из папье-маше он (подчиняясь очевидности) покрасил в желтый цвет. В «Иероглифике» Валериана Осел — символ Ученого, что смиренно жует книжную сухомятку, усердно трудясь во имя познания. Влажно блестят лакированные глаза — может, и неглупые, но малость косят, и не так-то легко заставить их смотреть в одну сторону. Левая сторона шальная и дерганая, правая терпеливая и смирная.
На Осле Иисус въехал в Иерусалим, и крестьяне до сих пор видят Крест в окрасе ослиной спины; «Золотая легенда» гласит, что Осел, на котором восседал Спаситель, стоял подле Его яслей в ночь Рождества. Поэтому нередко во время процессий дарохранительницу с освященной гостией везут на Осле: как говорится, asinus portans mysterium, скромный прислужник, не способный понять возвышенного.
Пора примерить маску. Пирс хотя и бодро отвечал Роузи, но все же боялся, что нарушил установленное ею правило, и когда он наденет эту голову и его жаркое дыхание смешается с запахом папье-маше, то окажется тем, кем и является; хоть Пирс и надеялся, что этого не случится, но чувствовал, что надежды напрасны.
Бруно с удовольствием насмехается над педантами, называя Осла скакуном МЕРКУРИЯ (см.), но в классической традиции это животное ПРИАПА (см.); собственно, Приап сначала сам был Ослом, и ослов ему приносили в жертву; но это также и животное САТУРНА (см.); в древней Европе на сатурналиях под Новый год Осла убивали. Он до сих пор появляется на Рождество во французской пантомиме, но уши его стали длинноухой шапкой: дурак, погибающий, чтобы возродиться.
Нанеся последние мазки, приклеив пушистые ресницы из закрученной бумаги, Пирс поставил маску сушиться на кухонном столе — пусть стене глазки строит, — хлебнул горячительного и лег поспать или хотя бы просто полежать на кушетке в кабинете; ему и оттуда видны были зубы и морда этого создания.
А через какое-то время Пирс услышал и его голос: он звучал вполне внятно и рассказывал историю своей жизни.
Когда-то, начал он, я был настоящим Ослом.
Конечно, Пирс уже спал, а может быть, этот гротескный образ сложился позже — «ложная память» о том, как он лежал на кушетке и, натянув плед до самого носа, вытаращив от страха глаза, слушал разглагольствования полой штуковины из бумаги и клея. А может, ни то и ни другое, а просто разыгрывалось ludibrium об осле — спасителе мира по имени Онорио.
Я вырос в окрестностях Фив; однажды я пасся там на обрывистом берегу и увидел чудесный кустик чертополоха, в который возжаждал вонзить свои зубы. Я был уверен, что, вытянув шею, смогу дотянуться до него, и пренебрег Рассудком и здравым природным Смыслом (ибо был всего лишь Ослом); я тянулся все дальше и дальше, пока не упал. Тут мой хозяин увидел, что купил меня для воронья.
Освобожденный от телесной темницы, я стал блуждающим духом без телесных органов; и заметил при этом, что, принадлежа к духовной субстанции, не отличаюсь ни по роду, ни по виду от всех других духов, которые при разложении разных животных и сложных тел немедля отправляются к Перерождению. Я увидел, что Фатум не только в области телесной субстанции создает с одинаковым равнодушием тело Человека и тело Осла, тела животных и тела, считающиеся неодушевленными, но и в области субстанции духовной относится равнодушно к тому, какова душа — ослиная или человеческая, душа, образующая так называемых животных, или душа, находящаяся во всех вещах. Все духи происходят от единого духа, Амфитриты, и вернутся к ней опять.
Так поступил и я: проскакал по полям Элизиума, не испробовав воды быстрой Леты, вместе с толпой теней, главным проводником которой был Меркурий. Я только сделал вид, что пью эту жидкость вместе с другими душами, в действительности же лишь приблизился и коснулся ее губами, чтобы обмануть Стражей, для которых достаточно было видеть мокрыми мой рот и подбородок. Я вернулся через Роговые Врата и — на сей раз по собственному выбору — направился не в нижние глубины, а в горний воздух и спустился у знаменитого ключа Иппокрены на знаменитой горе Парнас и там, хоть Фатум предписывал мне оставаться Ослом, благодаря своей силе вырастил по бокам пару крыльев, вполне достаточных, чтобы поднять груз моего тела. Я стал Летающим Ослом, Пегасом!
Точно, это Cabala del Caballo Pegaseo — история, или кабала Бруно о Вселенском Осле, смирном/задиристом, ленивом/трудолюбивом, мудром/глупом, упрямом/покладистом, маленьком сером Онорио, Крылатом Скакуне каждой эпохи, которого всякий раз по окончании его земной жизни поглощает Амфитрита, сиречь Полнота, и всякий раз исторгает обратно.
Затем я был сделан исполнителем многих повелений старика Юпитера, служил Беллерофонту, когда он освобождал девицу Андромеду от уз, которыми она была прикована к Скале, — без моей помощи он бы не справился; я пережил сотни приключений, умирал и возрождался в сотнях героев и педантов, из которых не последний Аристотель. В отличие от моего брата, описанного Апулеем, Человека, ставшего Ослом, я Осел, ставший Человеком. В заключение я был возведен на звездное небо между границами созвездий Андромеды и Лебедя с одной стороны, и Рыб и Водолея — с другой.
Однако труды его не закончились, Гермес-Меркурий находит для него все новые поручения, в каждом веке есть, где развернуться Ослу. С ревом и брыканием или спокойно и терпеливо Онорио вновь и вновь возвращается с прохладных небесных берегов и просторных зеленых полей, чтобы воплотиться на земле в coniunctio oppositorum — лучшее и худшее: чтобы показать нам, что такое знать и страдать. Или смеяться и отвергать страдания, что одно и то же.
С теми, кто готов слушать, говори [так наставляет его Меркурий]. Соображай и размышляй среди математиков; спорь, спрашивай, учи, разъясняй и определяй среди испытателей Натуры. Бывай у всех, обсуждай со всеми, вступай в братство, будь Единственным со Многими, властвуй над всеми, будь всем.
В застенках венецианской инквизиции Бруно пересказал всю историю Онорио соседям по камере. (Он им и судьбу предсказывал, вписывая фразы из псалмов в круги, нарисованные на полу.) Он говорил: Самсон перебил тысячу филистимлян ослиной челюстью, а что бы он мог сделать целым живым Ослом? Он говорил — а мы знаем это от самих узников, ведь среди них сидела пара шпионов, которым поручено было записывать все его слова, — что Папа Римский — великий Осел, что монахи (в числе которых когда-то он сам состоял) — сплошь ослы, и все учение Святой Церкви — dottrini d'asini. Бруно, конечно, знал, что на него донесут. Он надеялся, что венецианские инквизиторы поймут шутку и оценят ее.
Венецианцы, конечно, все это записали и, возможно, оценили.
Когда римская инквизиция потребовала, чтобы Бруно передали им (они двадцать лет ждали возможности побеседовать с ним о его взглядах), венецианцы, обычно противившиеся таким требованиям, уступили. Бруно отвезли в Рим.
Кажется, железные решетки и каменные стены ему совершенно нипочем, — писали из Венеции в Рим. — Ноланец ведет себя так, словно он важный гость, а на допросах отвечает с готовностью и не держится за свои убеждения — не из страха, а словно чтобы не обижать нас, хозяев дома. Он уверяет, будто искал аудиенции Его Святейшества, для которого у него есть известие чрезвычайной важности, и с поклоном благодарил нас за доставку на место. В конце письма об этом странном человеке, которого венецианцы держали у себя, не понимая его, стояла приписка: Если выяснится, что он безумен, мы просим, чтобы к нему, елико возможно, было проявлено милосердие.
День умирал и тени удлинялись, а по всем Дальним горам люди, смеясь над собой, наряжались перед зеркалами, чтобы явиться теми, кем они не являлись.
— Сивилла, — представилась Вэл. — Я о ней в книжке прочла — ну, той, которую тебе давала.
— В «Словаре», — вспомнила Роузи. — Он сейчас у Пирса лежит.
— Так вот почему ее не выдают в библиотеке. Пришлось все делать по памяти.
Объемистая Вэл красовалась в белых простынях, надетых поверх длинной розовой нижней рубашки, золотистая веревка спускалась меж грудей и опоясывала талию; довершали одеяние накидка с капюшоном и золотистые кудряшки парика. В руках она держала большую несшитую книгу — нет, скоросшиватель с обгоревшими листами.
— Ничего так, — сказала Роузи, — А кто это?
— Сивилла. Предсказательница. Знает тайны будущего. Оракул.
Роузи рассмеялась:
— Правильно. Хороший выбор.
— «Явитесь теми, кем не являетесь», так ведь?
— Так.
— У нее была такая книга, сплошные пророчества об одной семье. Она пришла с ней к предводительнице клана, матриарху, и говорит: хочешь, продам ее, ну скажем, за сотню золотых.
— Ага.
— Та колеблется. Сотню? Нет-нет. Слишком дорого. Тогда Сивилла берет одну страничку — один листок, так?
— Ну.
— И бросает в огонь. Какого черта! Ладно, говорит Сивилла, но теперь цена выросла до двухсот. Двести? За меньшее? Не станет она платить больше за меньшее. Тогда Сивилла вырывает еще лист — и тоже в огонь.
Роузи засмеялась — до нее дошло.
— Теперь книга стоит триста. — Вэл подняла три пальца. — Матерь фигеет от того, как Сивилла жжет будущее. Просто в ярости. А, слишком дорого? Ладно, еще страничку в огонь. Цена еще возрастает.
— Ну и?
— Дошло до тысячи, осталась одна страничка — матриаршица платить не хочет. В огонь. Но не успел лист догореть, мать кричит: подожди, я заплачу! Сивилла хватает листок из огня, остается половинка. — Вэл зло ухмыльнулась. — И та заплатила.
— Это предупреждение? Твоим клиентам?
— Клиентам? — оскорбленно переспросила Вэл. — Ну а ты сама что? — Она показала на будничную одежду Роузи. — Ты — это ты и есть. Разве так уговаривались?
— Знаю. Придумаем что-нибудь.
— Роузи! Начало через два часа!
— Да знаю, знаю. Ну, давай посмотрим.
Она оглядела гостиную и холл Аркадии, словно бальное платье и крылышки феи могли висеть на вешалке в коридоре или на дверце гардероба.
— Я тут с ума чуть не сошла, — проговорила она. — Сэм. Майк. В смысле, все это у меня из головы не идет.
Дверь под лестницей вела в подвал. Роузи чуть приоткрыла ее и заглянула внутрь; подумала о вещах, крутившихся там, внизу, в стиральной машине; подумала о Сэм, о Пирсе, о бывшей экономке Бони миссис Писки. Потом закрыла дверь.
— Ну ладно, — сказала она.
Роузи поднялась по лестнице, и Вэл пошла за ней; ее раньше никогда не приглашали туда, она и не напрашивалась, даже насмешливо фыркнула бы, предложи ей кто осмотреть комнаты. Какая широкая темная лестница. В глазах у Роузи зажегся тревожный огонек, она словно видела прямо перед собой незримое другими.
Роузи вошла, а Вэл остановилась в дверях.
— Это его комната?
— Ага.
Стариковский запах выветрился еще не до конца; на середине большой кровати, где Бони спал год за годом, осталась вмятина. Вэл осторожно вошла. — В общем-то, он был сукин сын, конечно, — сказала Роузи. — Но добрый ко мне.
Она отворила зеркальные раскладные дверки стенного шкафа; отраженная в них комната распалась и разлетелась в стороны. Полгода назад Роузи выбирала здесь погребальный костюм для Бони.
— Так, придется тебе помочь мне, — велела Роузи. — Вот. — Она достала и подала Вэл костюм-тройку из харрис-твида.
— Ой, нет! — воскликнула Вэл.
— Мне эта комната нравится, — заметила Роузи. Она оживилась и принялась набирать скорость, как поезд, который отходит от станции, преодолевая инерцию, которая потом будет его подгонять. — Нравятся эти большие окна, шкафы. Мой шкаф… — Роузи махнула рукой — мол, ничего, пустяки, не важно. Она выдвинула ящики, вынула из стопки белую рубашку (миссис Писки когда-то постаралась) и с хлопком расправила ее, точно флаг. — Как думаешь, стоит мне перебраться в эту комнату?
— А черт его знает, — ответила Вэл.
Роузи сняла свитер и надела мягкую рубашку Бони.
— Наоборот надела, — хмыкнула Вэл.
— Вот и помоги мне, — попросила Роузи.
Вэл шагнула к Роузи. Та накинула рубашку задом наперед — Бони любил просторные сорочки, и эту нетрудно было застегнуть на спине.
— Боже ж ты мой, — пробормотала Вэл.
— Отложные манжеты. — Роузи вытянула руки. — Нужны будут запонки.
Затем настала очередь большого галстука; Вэл выбрала темно-бордовый с неярким узором, накинула его зловещей петлей на шею Роузи и стала примериваться, как завязать узел. Роузи, стоя к ней спиной, пыталась помочь словами и жестами: вот так нужно.
— Вокруг через верх, продела обратно и вниз.
Получилось удовлетворительно, хотя до виндзорского узла-самовяза Бони было далеко. Затем жилетка, шерстяной стороной назад, шелковой вперед. Роузи застегнула поясок, а Вэл пуговицы.
— Наверное, я переберусь сюда, — сказала Роузи. — В эту комнату. Думаю, да. Только ее надо покрасить. В белый цвет.
— Просто в светлый, — откликнулась Вэл.
— Это все уберем, — продолжала Роузи.
Она имела в виду темные офорты с церквями и монументами Старого Света, кресло на колесиках и темные шторы. А спать можно на его кровати. Вполне.
С брюками пришлось помучиться: они были продуманы тоньше, чем Роузи могла представить, и никак не хотели надеваться задом наперед, да к тому же оказались длинноваты. По-девчоночьи проказливо хихикая, костюмерши взяли ножницы и стали резать дорогую ткань.
— Ну а как насчет… — начала было Вэл, вертя голову Роузи, торчавшую из костюма задом наперед, как у сломанной куклы, словно повернули вокруг оси.
— Ах да! — воскликнула Роузи и вразвалочку вышла из комнаты, а Вэл покатилась со смеху, глядя, как она идет; Роузи осенило.
Где-то на первом этаже, в каком-то из ящичков, набитых всякой всячиной, — она прямо-таки видела этот ящик и, кажется, могла в нем мысленно порыться — вот только вспомнить бы, где он находится.
На первом этаже тоже все переделаю, думала она. Сниму кружевные занавески, пожелтевшие, как покровы мумии, и тяжелые шторы; обои переклею. Ага. Точно. Вот эти кожаные диванчики тоже убрать, прежде всего тот, на котором у Сэм случился первый приступ.
— Ага, вот.
Роузи подошла к старому комоду в гостиной — тому самому, на котором прежде стояла шкатулка с хрустальным шаром в кожаном мешочке, — заранее предвкушая находку. Выдвижные ящики скрывались за дверцами комода: к чему такая таинственность? Роузи выдвинула самый нижний (когда только успела там полазить и запомнить, что где лежит? А, не важно, когда-то успела) и принялась рыться: куча старых открыток и журналов, большие карманные часы, календарь. С минуту рассматривала фотографию, подвернувшуюся под руку; ферротипия, наверное, — всего несколько квадратных дюймов: мальчик в осеннем саду, в костюме Елизаветинской эпохи. Кто это и где? Положим обратно. А вот то, что нужно: белая маска. Печальное белое тонкое человеческое лицо; толстая верхняя губа придает ему вид черепа без нижней челюсти, но изящный нос и лоб по-своему даже красивы.
— Вот, — утвердила она.
Этикетка на внутренней стороне гласила: La Zanze Venexiana Maschere espressive. Neutrie larve.
Роузи взяла маску и связала ленточки на лбу, так что белый нос уставился назад, туда, откуда мы пришли, а длинная венецианская губа повисла прямо над узлом галстука. От неожиданности Вэл громко ахнула. Роузи попятилась в ее сторону, протянув вывернутые за спину руки. Но она еще жутче смотрелась, когда шла вперед, как на пущенной задом наперед кинопленке; кукольный старик, у которого все сгибается не там, где надо.
— Ну вот, — сказала Роузи. — Все.
Почти все. Бони Расмуссен слышал их, стоял и ждал, можно сказать, со слезами на глазах — будь у него глаза, способные плакать, — с гневом и бессильным желанием, со злостью на себя самого и свою беспомощность и тоской, которую он старался направить на них, как фонарь или солнечный зайчик: пусть увидят наконец, что ему нужно. А ему самому не видно было ничего, кроме двери, перед которой он стоял, — вот, она как будто чуть приоткрылась.
— Или продать это все? — спросила Роузи, и ответ озарил ее одновременно с вопросом. — Продать Аркадию и просто снять где-нибудь офис. Как ты думаешь?
— О господи! — в ужасе воскликнула Вэл, которая уже много лет продавала свой собственный дом.
А сама подумала: продашь так продашь, почему бы и нет. От холодного сквознячка возможного в груди у нее захолонуло, и она припомнила (так бывает в дневные часы: увидим что-нибудь или ощутим на языке — и толкнется что-то в памяти или душе) сон, увиденный минувшей ночью — или раньше? Ей приснилось, что звездной ночью она вышла к реке, и смотрит вверх, и впервые узнает все созвездия — зодиакальные и прочие; лики их так же знакомы ей, как имена: она знала их всю жизнь. Перебирая по очереди, она возглашала простонародные названия: Горшок и Кастрюлька, Свадебное Платье, близнецы Космо и Отто, Мальчишка-цирюльник, Гарольд Великий, Рыжий Муж, Омфал, Среда Мужельник Женица, Большой Жук. Среди них катились яркие планеты, круглые, как игральные шарики. Она проснулась со всеми этими дурацкими названиями в голове, хотя теперь уже и не помнила их; но тогда, лежа утром в постели, она впервые подумала, что, может быть, мама ошибалась.
Может, мама ошибалась. А если то, во что она с таким удовольствием верила и что причиняло Вэл такую боль, — вовсе не правда? Подумать хорошенько, так во всей этой истории слишком мало определенности, и при желании в нее можно просто не верить.
Она и не будет верить. Ее отец? За такое знание не стоит платить: пусть горит синим пламенем.
Роузи, прикрыв кудри (тоже задом наперед, конечно) твидовой шляпой, без которой Бони с октября по май не выходил из дома, стояла спиной к трюмо и пыталась разглядеть себя в зеркало. Вэл, прочувствовав свое отречение, отказ от всяческих претензий, начала тихонько посмеиваться, но, увидев Роузи, расхохоталась в полный голос. А Роузи увидела невероятное: в первый и последний раз она и та, что в зеркале, смотрели в одну и ту же сторону.
И в этот миг — в ответ на смех Вэл и Роузи — дверь перед Бони открылась (хотя входная дверь Аркадии оставалась запертой), и он вышел: так порыв ветра или даже легкий сквозняк выносит в открытое окно легкую занавеску.
О, благодарю тебя, дитя. О, хвала Богу или времени. Он освободился от Уны Ноккс, Великого Архонта забвения: теперь он не растворится навеки в ее объятьях, как опасался до сих пор.
Однако ему придется бороться с другими: Бони Расмуссен ничего не сделал, чтобы подготовиться к путешествию, — да он вообще ничего не делал, только алкал; ему предстояло пересечь все сферы, и его могли остановить уже на подходе к лунной. На пути, ведущем вверх, опасных созданий не меньше, чем на темной тропе, ведущей вниз, и едва ли не каждого, кто отправляется в путь, останавливают и заворачивают обратно: кто-то не освободился от вещей, у кого-то в горле сухость кладбищенской пыли, он жадно пьет из серебристой реки — и уплывает вниз по течению с мириадами душ, утративших память, ко Вратам, открытым в созвездии Рака, к началу. Если, к примеру, в сфере Огня Бони не даст верные ответы на нелегкие вопросы, которые предстанут ему, то останется со многими обитающими в той сфере душами — теми, что, виясь, мелькают перед нашими глазами, если долго смотреть в ясное небо, — покуда яростью не пожрет себя сам, а тогда искрой вернется на землю — одушевлять слизня, устрицу, улитку.
Ничего этого он пока еще не знал. Он только-только отправился в путь, быстро и широко шагая (казалось ему) по дороге к не столь уж далекому дому Феллоуза Крафта, куда он и направлялся в ту июльскую ночь. Что-то он хотел там увидеть или забрать оттуда, но нет, не туда лежал его путь, не вперед, а ввысь, по невидимой лестнице, уходящей в небо.
Ни Вэл, ни Роузи не подозревали, что совершают, хотя обе ощутили внезапный холодок, когда он прошел мимо, и оглянулись, не из подвала ли в открытую дверь дует сквозняк. Нет; Роузи просто хотела нарядиться подобающим образом, явиться той, кем она не являлась, во всяком случае, до сих пор. Ведь на ней лежало то же обязательство, что и на каждом из приглашенных, она же его и придумала — и для себя исключения сделать не могла, да и не хотела. — Придется опять переодеться, — сказала она.
— Что?!
— Надо же надеть под это кальсоны или что-то такое, — объяснила Роузи. — А то я задницу отморожу.
— Кто ты? — спросил Пирс Моффет у фигуры, возникшей в дверном проеме при свете лампы.
— Ночь, — ответила та.
— Беззвездная?
Рукою в черной перчатке она вынула из-под траурных покровов и показала ему звезды: ожерелья и браслеты из поддельных бриллиантов.
— Безлунная? — спросил он еще.
— Но я же Ночь, а не свет, — ответила она. — А ты кем будешь?
— Примерно тем же самым, — сказал он. — Вернее, Рыцарем, Шахматным Конем — во всяком случае, с этого я начал. Но что-то не заладилось.
Он взял ее за руку — гостья не очень твердо стояла на высоких каблуках — и помог взойти по ступенькам в дом. Роз была одета в черную мантию, оперную пелерину с высоким воротником, а еще она прихватила шляпку и муфту из переливчатого меха. Пирс включил все лампы. Готовая голова стояла на столе.
— Ничего себе, — сказала Роз, обернувшись с улыбкой. — Ого-го. Здорово.
— Здорово, — согласился он. — Но это не Конь.
— Да как-то не очень похож.
— «Мне девица, садясь на осла, — процитировал Пирс, — подержаться немного дала…»
Роз понимающе засмеялась.
— «Не за мягкий задок, — продолжал Пирс. — А за уши и бок…»
— «Ведь держал я…» — подхватила Роз.
— «…всего лишь осла», — закончил Пирс.
Его вечерний костюм был с большим трудом найден в «Постоянстве» — пиджак и брюки от разных комплектов, но только эти подошли по размеру; ночью, в темноте, никто не заметит.
К огромной голове он приладил бумажный воротник, похожий на крылья летучей мыши, и полушелковый галстук-бант. Он надел маску, и Роз тихонько взвизгнула от удивления или испуга: древний, всеобщий ответ маске, от которой некогда зависели визиты богов и мертвых.
LARVA, маска; также ПРИВИДЕНИЕ (см.) или ПРИЗРАК. Человек, ставший Богом, или наоборот; держатель и одержимый в одном лице.
Говорят, что въехавший в Ад на Осле не попадет под власть ДЬЯВОЛА (см.), но как это осуществить, нигде не объясняется.
— А это откуда? — спросил он, увидев в лунном свете ее машину. — Опять из проката?
— Подруга одолжила, — сказала Роузи и похлопала по машине. — «Котик».
— Котик — это машина, а не подруга, — уточнил Пирс.
— На моей все равно нельзя ездить. Окошко, я же тебе говорила.
— Да.
Она немного помолчала, словно вспомнила что-то важное или только сейчас поняла, где оказалась, и это ей не понравилось.
— Мне надо будет уехать пораньше, — сказала она. — Не позволяй мне, ну, знаешь. Задерживаться. Понимаешь?
— Ладно, — сказал Осел. — Обещаю.