Глава седьмая
На рассвете Бо Брахман ехал по автостраде прочь от Города, минуя все выезды, которые привели бы его в Дальние горы, к тем, кто ждал его в Блэкбери-откосе на Мейпл-стрит, каждый вечер накрывая для него место за обеденным столом; но сворачивал он на другие, старые дороги, чьи номера, отпечатанные на белых квадратах, были некогда полицейскими кодами бегства и погони. «Питон» вез его тем же путем, каким он ехал когда-то (в противоположном направлении) на прежней машине, 88-м «олдсе», — «двойном змее», черном уроборосе: за его рулем Бо дважды охватил страну длинной петлей, что до сих пор скрепляла союз душ, создание (или открытие) которого оставалось для Бо единственным напоминанием о том, откуда он явился. Это о них говорила Джулия, о тех, к кому Бо мог зайти или позвонить и спросить: «Ты тоже это видишь? Кажется, я вижу, но не уверен, потому и спрашиваю: ты-то видишь?» Собери он всех в одной комнате (вот уж чего Бо не собирался да и не смог бы сделать: получился бы настоящий зоопарк, наглядный пример категориальной ошибки), они не признали бы друг друга и стали озираться в испуге: в какой это список их занесли. Бо казалось, что без них, без мысли об их существовании, его напряженная душа осядет, точно купол шапито, под которым рухнули столбы и растяжки. Однако уже вечером, заправляя «питон» в неоновом освещении бензоколонки на границе Большого Центрального Бассейна, он готов был взмолиться, чтобы чаша сия миновала его: путь предстоял неблизкий, и он совсем не был уверен, что должен его проделать.
За Харрисбергом Бо принялся крутить настройку приемника в поиске человеческих голосов и вскоре поймал передачу с далекой и, видимо, высоко расположенной радиостанции WIAO; он никогда толком не знал, где она находится, и не слышал ее характерных позывных с тех пор, как в последний раз ехал по этим равнинам; тогда еще шумел вдалеке, двигаясь под низким зимним небом в одну с ним сторону, пунктир товарного поезда.
Вот оно снова зазвучало. И вновь исчезло. Его заглушила теплой приторной горечью кантри-музыка, похожая на сироп «каро». Затем оно зазвучало вновь.
Радио WIAO! Летит к тебе через озон, это IAO, йоу! Крик павлина — имя Господне! Где ты был, что не слышал нас, где ты дрых? Мы достанем тебя через все эти земли Египетские, где мы обречены томиться. Так откройте же уши, и сердца да пробудятся. А теперь новости.
Какие такие невероятные новости собиралась передать затерянная неизвестно где мощная радиостанция, Бо уже не услышал. Он стал осторожно, словно «медвежатник», поворачивать ручку настройки, как и тогда, когда странствовал по захолустным дорогам в гуще мирного стада здоровенных американских машин, кочевавших к новым пастбищам — может быть, и к этим, чьи разрушенные остовы (темные здания с заколоченными окнами, формой не то звездолеты, не то амебы) Бо теперь оставлял за спиной.
Прекрасная бессмертная Мудрость Господня! Последнее и младшее дитя из совершенных бесконечных неподвижных! Они были Всем, и они искали Его, из Которого вышли и в Котором остались. А Она, последняя и младшая, Она прыгнула дальше других! И и и
Ушло.
Снова Она, вновь говорят о Ней, как и в том нью-йоркском листке. Значит, он пока еще на правильном пути. Он вспомнил, как впервые услышал начало этой истории, как начал ее собирать по кусочкам, постигая, что ее знали всегда и рассказывали вместе с другими американскими историями или под ви-дом их; всего лишь одна из местных баек, но для американской она слишком печальна.
Она сказала: Отче! Хочу познать Тебя! Хочу любить Тебя! Отче, хочу стать ближе к Тебе и свершить подобное тому, что свершил Ты! И, оставив Супруга, она устремилась в порыве к Отцу своему. Ой-ой-ой, ну и делов же она натворила. Ибо это ее Движенье любви и стремления страстью своей поставило Все под угрозу. И страсть Ее была извергнута за пределы Неимоверной Полноты Господней! Так начались ее странствия! О горе! О счастливая ошибка!
В той истории, которую знал и пересказывал Бо, падшей Страсти Софии негде и некуда было падать: не существовало ничего, кроме Плеромы, Полноты Божьего самовыражения. Получилось так, что само ее изгнание, катастрофа, несчастье создало то пространство, куда она могла быть изгнана: мир тьмы, куда она забрела, — мир, созданный ее странствием. Пространство это лежало не вовне Бога и не было им оставлено — ибо такого быть не может, — но пребывало в самой Его глубине, в пустоте Его сердца, от которой Он Себя отграничил на время. Завидев эту Бездну, осознав, что она наделала и что утратила, София ощутила горе, и горе ее стало первой стихией, водой; затем пришел страх, что она может прекратить свое бытие, и растерянность, и неведение — и они тоже стали стихиями; но София вспомнила о Свете, который покинула, и приободрилась, и явился смех, который стал звездами и солнцем.
Таков сей мир: вот этот самый, ибо прежде того он не существовал; наш мир, вмещающий бесконечность, но также краткие жизни и надежды, создан из Ее страданий, Ее надежды. По нему сейчас двигался Бо, и по нему двигался он тогда — сквозь эту историю, ставшую миром: он слышал ее главы и разные версии в барах и закусочных, ночных аптеках, заоблачных замках, палаточных городках и позвякивающих караванах, встреченных за эти годы, находил и терял ее снова и снова, как волны WIAO. Он тоже был этой историей, ведь удел его — быть ею и рассказывать ее. Бо лучше помнил, к чему он пришел в ней, чем откуда отправился. Он помнил, как поднимался по Безымянной реке в горы Восточного Кентукки, разыскивая последних исповедников более совершенной благой вести, но не помнил, что слышал о них, на каком побережье, от людей какой веры и что подвигло его на поиски. Бо проезжал то ли на рассвете, то ли на закате городки, названные в честь угольных компаний, их основавших: Угольный Жар, Неон, Цилиндр, Удача, — в каждом своя железнодорожная ветка, дробилки и мойки, водонапорная башня с эмблемой компании, порой уже заброшенная и ржавая; в каждом — шлаковый отвал, выгребная яма того чудовища, что пожирало землю и людей; в каждом — полдюжины церквей, освещенных в ожидании прихожан на заре утренней и вечерней, и написанные от руки вывески прибиты к грубо сколоченным сараям, что не лучше прочих жилищ. В церквях пели:
В той стране, где Бог,
Храмы не нужны.
Каменных церквей
Нет у той страны.
В каменных церквах
Если кто и свят —
Просто малыши
Детский корм едят.
В конце концов приверженцы Старой Святости рассказали ему, как найти обладателей совершенной веры. Когда он пришел к старосвятцам, они долго притворялись, что не знают ответа да и вопросов не слышат, но он был терпелив; он знал, что они знают. А если не знают, значит, история, по чьим следам — неясным, как горная тропа, — шел Бо, была неправдой, а может, стала ею.
Приверженцы Старой Святости брали в руки змей, но не для того, чтобы доказать свою победу над злом, как приверженцы обычной Святости или Святости Новой. Когда змею выносили и вытряхивали из мешка, собравшиеся в дощатой церкви пели, четко, звонко и согласно:
В Раю Адам спокойно спал,
Но Змей поспать ему не дал.
Проснувшись, стал Адам рыдать,
Молиться, чтоб уснуть опять.
Бо провел все лето, помогая им: таскал и подвозил кукурузу, присматривал за детьми и больными стариками, — и наконец при нем стали упоминать, обычно ссылаясь при этом на кого-то другого, на слухи или даже сны: мол, есть те, кто познает истину не в молитвах, что удивительно даже для чистейшей из душ. Там, среди сосен, вдали от шоссейных дорог, ему нужен будет провожатый; исповедники совершенной благой вести прячутся так упорно, ибо им ведомо то, что закон не дозволяет знать, передавать, а уж тем более практиковать: это куда серьезней, чем брать в руки змей, а у старосвятцев даже из-за такого занятия нередко бывают неприятности с шерифом и полицией штата.
Наконец Бо дали проводников (мальчика двенадцати лет и его старшего брата), они проехали немного, а затем пошли тропинкой вдоль реки. По таким дебрям Бо не лазил с тех пор, как шел с проводниками-хмонгами, пробираясь сквозь облака из страны Вьетнам, которую хмонги считали выдумкой, в такую же выдуманную Камбоджу. И тамошние, и здешние его вожатые ходили босиком. К вечеру его вывели к поселению, вытянувшемуся вдоль ручья; в ряд стояли хижины, палатки и автофургоны, превращенные в жилища с навесом, пологом и парой алюминиевых стульев. Центр поселения знаменовал небольшой трейлер-«вояджер», некогда раскрашенный в кремовый и лазурный цвета, а теперь — весь в пятнах ржавчины, с фибергласовым козырьком над окошками. Некогда его с превеликим трудом затащили сюда, чтобы в нем, не вставая, провел последние дни Платон Годный, исповедник совершенной благой вести. Здесь он и морил себя голодом. В прошлый раз на него наткнулся социальный работник, и Платона отвезли в больницу, а здесь его никто не найдет.
В трейлере стоял застарелый запах гнилого линолеума. Платон недвижно лежал на матрасе без простыни и горе подушек, имея вид уже вполне мертвецкий, лишь краснели щеки и кончик носа. Чистая белая рубашка была застегнута до самого бугра адамова яблока, из которого торчали седые волоски; вялое и дряблое тело казалось брошенной марионеткой. Держа шляпу в руке, Бо прошел меж людьми, стоявшими в спаленке и в дверях. Платон Годный говорил. Сил у него хватало на несколько слов в день, голос был едва слышен.
Платон Годный отверг владычество Дьявола; он решил больше не вводить в свое тело пишу, потребную, чтобы предотвратить разрушение. Годы тому назад он начал свой подвиг, отказавшись от мяса, хотя рыбу ел, поскольку в ней нет крови. Затем отверг рыбу; затем — пищу, связанную с размножением: молоко, яйца, сыр. Теперь он отказался от всего. Его поддерживали только вода из ручья и висевшая на противоположной стене Тайная Вечеря — оттиск на черном бархате; к апостолам, сидевшим за тем столом, он обращался иногда так же по-свойски, как и к собравшимся вокруг его ложа.
— Вы видите звезды и планеты, солнце и луну, — услышал Бо. Платон оставался неподвижен, двигалась только нижняя челюсть. — Говорю вам, все они прежде были ангелами, но за грехи свои облеклись в плоть и стали такими, каковы ныне. Вы думаете: как здорово, если тело твое — яркая звезда; но скажу вам: для ангелов тела их так же обременительны и ненавистны, как для меня — вот это, и они так же, как я, с нетерпением ждут, когда, как сказано, звезды погаснут и падут на землю.
Бо хотел заговорить, задать вопрос, но не посмел, однако ответ уже получил. Вечером он покинул Платона, как и большинство совершенцев, хотя одному-двум позволено было остаться на ночь. Утром все сидели в хижинах вдоль дороги и, помешивая угли в огне, готовили печенье и красный соус, в полдень разогревали баночный томатный суп со сгущенкой «Пет» или кусочками сыра, закусывали раскрошенными крекерами, запивали кофе. Однако — ни мяса, ни ветчины, обжаренной на свином сале, ни свансоновских цыплят — не разделанных, как есть из банки, — приготовленных с клецками; исповедники не желали поедать плоть, включенную в круговорот душ их пред-ков, родителей и умерших детей. Они ели быстро и молча, словно краденое; склонив головы, работали ложками и челюстями — и вскоре опять испытывали голод, тем больший, чем слабее становился Платон. Находясь среди них, Бо понял, что их муки, возможно, еще сильнее Платоновых, и столь же поучительны, и столь же необходимы. С тех пор, наблюдая за чужою едой, Бо иногда видел не обычных людей, которые насыщают себя и своих любимых, но — с отвращением и жалостью — странные тупые машины за бесконечной работой, паровых роботов на перемолке и переработке, в голодных глазах которых лишь иногда проглядывает заточенная душа. От этого видения он уже не мог избавиться.
На рассвете каждого дня кто-нибудь шел к трейлеру посидеть возле Платона Годного, послушать его и посмотреть, как тот разрушает себя ради них, ибо он в силах был это сделать, а они нет; может быть, потом, в новом странствии, они тоже смогут отказаться от владычества Дьявола, от его мнимых даров, и не придется им ни страдать, ни трудиться в поте лица своего.
Тебе покойно, Платон, спрашивали они, доволен ли ты?
Мне покойно, отвечал он, но я не доволен. Здесь, внизу, я никогда не буду доволен.
Его продолжали вопрошать и тогда, когда он уже не мог более говорить; они цедили воду меж его губ и наблюдали, как дрожит подбородок. Они надеялись — он скажет, что увидел на том берегу, уже отправляясь в путь; но под конец он не сказал ничего.
Когда Платон Годный наконец отдал концы, его тело сожгли. Наставник просил оставить его на скалистой горной вершине, на поживу канюкам (Бо вспомнил виденные им башни парсов, на верхушках которых средь высохших трупов сидели черные птицы), но паства побоялась властей. Когда густой жирный дым возносился к небу, они пели гимн, называемый «Белым»:
Долго скитаюсь я понизу здесь,
Долго скитаюсь от дома вдали,
Долго скитаюсь я здесь по земле,
Чтобы тело свое здесь сложить.
Проведя год в Аппалачах, Бо спустился оттуда на своем 88-м и вновь оказался в сети, среди Потока, охватившего неожиданно большие скопления людей: так ветер, скользя по пшеничным полям, несет тени и блики. Бо держал тогда курс на запад, словно против течения — энергичного, жизнерадостного, голодного и счастливого; сам Бо испытывал только слабость, сомнение и страх. В те дни верили, что конец Системы близок, что Силу можно укротить или уничтожить — вначале в своем сердце, а затем и во внешнем мире, заменив Любовью, что именно к этому ведет Эволюция, даже если поначалу — или долгое время — весь мир будет противиться неизбежному. Бо познакомился с космо-марксистами, которые помнили слова Карла, что философы лишь объясняли мир, а дело заключается в том, чтобы изменить его; но которые, сверх того, знали, что это одно и то же. Это была Революция. Дело казалось совсем простым, пока над людской гурьбой, столь огромной, если смотреть изнутри, ты не замечал следующие уровни Системы Господства, что высились, словно кучевые облака в грозном небе, переходя от высших чинов людской власти к низшим чинам власти иной.
Он хотел бросить им вызов, подобно Платону Годному. Год за годом, с того времени и до сих пор, он часто думал об этом, испытывая безмерное желание покончить с желаниями. Но тот выход был так же закрыт для него, как и ведущий вниз, через «ММ» и искушения Мэла Цихы. То был побег, но побег ему воспрещен. Бо вспомнились животные, которых он видел по всему миру: привязанные к камню или колесу, они ходили кругами, до самой смерти ступая по собственным следам в пыли или грязи, и без них невозможна была бы жизнь деревни.
Прекрасная юная глупая Мудрость Господня! Она обрела сожителя, и то была ее собственная Мука. И от нее-то она произвела на свет сына! Подобного льву и львиноголового Юпитера Иегову Иалдабаофа, творца и правителя зримых небес, под которыми мы трудимся.
Опять радио WIAO, все еще испускавшее лучи — и чем дальше на запад, тем сильнее; все те же неустанные подначки, какие он слышал и в прошлом, когда до слез хотел перейти в мир иной, зная, что не может этого сделать.
О братья и сестры! Священны страдания Мудрости Божьей в кромешной тьме Нижнего Мира! В темнице Львиноголового она ждет, когда же придет Иисус и разобьет ее кандалы! О, сколько раз это уже бывало, во скольких эпохах и веках! И в сердцах наших, братья и сестры, в наших с вами сердцах, в потаенных темницах, устроенных там и охраняемых черными небесными Силами, в нас самих!
Все они, все Силы — Ее дети; ведь она и Мать, и заблудшее дитя, ее неугомонность и остроязычие — источник всех наших несчастий, но также — спасительного осознания их; да, она породила тех, кто подавляет нас, но она же помогает нам противостоять им, учит избегать и даже побеждать их — так помогала Джеку жена великана. Ее уловки и приемы суть то, что мы называем Жизнью Человека на Земле. В ней самой — источник нашего осознания, что ее нужно спасти, и понимания, что мы можем это сделать.
Мы можем это сделать: и Бо, и любой из нас.
Апостол Петр! Он спорил с Симоном Волхвом и сказал ему: Как смеешь ты говорить то, чего Иисус никогда не говорил, утверждать, что ты есть воплощение Совершенной Святой Силы и Света Господня? Симон же ответил: Всякая душа земная такова. Еще спросил его Петр: Как смеешь ты говорить, что эта женщина, Елена, эта эта эта женщина легкого поведения есть теперешнее воплощение святой прекрасной мученицы — Мудрости Господней? И Симон ответил: Потому что все женщины таковы.
Подняв глаза, Бо увидел зеленый указатель, строгими белыми буквами провозглашающий суровый выбор: вверх или вниз, вперед или назад; он затормозил и вышел. Бо находился посередине между Востоком и Западом. Моросило, а впереди, в двух будочках, сидели — на одной стороне мужчина, на другой женщина: они отмечали тех, кто въезжал, и брали плату с тех, кто приехал. Бо припарковал машину в таком месте, где остановка разрешалась только в чрезвычайной ситуации — или если вы были служителем пути.
Он подумал: уже явилось то, что нужно найти и за что нужно бороться. То, без чего новая эра не будет отличаться от старой; может, это всего лишь котенок, которого чуть не утопили, а может, кокон или стручок молочая, который вносят в дом, чтобы открыть в тепле. Не через сто лет, не через год даже, а именно сейчас.
Прямо у него во дворе, дожидается его возвращения. Как он мог об этом не знать? Все образы, все мгновения, когда он мог постигнуть истину, явились ему поочередно, замкнули в памяти цепь столь неопровержимо-ясно, что Бо захотелось смеяться и плакать. Но он не винил себя, что догадался только сейчас; он и не мог знать, пока нынешний миг не родился, вырос, добрался до него и прошептал или прокричал заветное имя прямо в его ухо. Бо надеялся, что не слишком далеко заехал в поисках этой уверенности; что он успеет вернуться вовремя. Ведь даже если у него есть союзники, а у тех еще союзники, о которых он не знает, — и так до самых сфер, в которых он никогда не бывал, — ему все нужно сделать самому, так же как и каждому из них. Так бывает всегда.
Бо развернулся и поехал обратно.