III
PIETAS
Рождественский Осел
Глава первая
В ноябре Джордано Бруно отбыл из неблагодарной Праги во Франкфурт. Он нес с собой две длинные поэмы на латыни, которые хотел там напечатать, «De minimo» (о Малом) и «De immenso» (о Большом). Он повстречал человека по имени Хайнцель, или Гайнцелиус, который завез его в замок Эльг под Цюрихом (как его узнавали такие люди, по какому знаку? Бруно давно уже не удивлялся) и усадил писать книгу о создании знаков и печатей. Как это делается? Как они появляются, в душе, в уме? Как ими пользоваться; что они могут? Что ж:
Первый есть Хаос, который, конечно, не может быть изображен, ибо неизобразим, он растворяет все изображения и предшествует возможности их появления.
Очень хорошо; а затем:
Ему следует Орк, сын и порождение Хаоса, то есть Бездна; вечное желание, из которого происходит все сущее. Орк также неизобразим.
Что, конечно, всякому известно; выучиться этому нельзя, можно лишь забыть. И завершение триады, иже до начала мира:
Затем Нокс, наша мать: она не имеет формы и незрима, или же она есть первое и последнее, что доступно взгляду, но все же о ней нельзя говорить, и нельзя ее помнить. Есть один образ Нокс невыразимой: огромная старуха в черном одеянии с черными крыльями, большими, как ночь.
Потом — ее дочь Амфитрита, или Полнота; за ней Зевс, или Порядок, из чела коего исходит Афина, она же София, или Мудрость; за ней бурным потоком идут все прочие — не менее чем по одному для всего сущего и еще по одному для всех изображений сущего; общее их число вывести невозможно.
Венера: девица, выходящая из морской пены на сушу, обтирает ладонями морскую влагу.
Да, конечно. Дальше:
Оры облекают нагую девицу одеждой и венчают цветами.
Так. А дальше:
Человек величественного и весьма кроткого вида, верхом на верблюде, облеченный в одеяние цвета всех цветущих растений, ведущий правой рукой нагую девицу; с запада с благотворным зефиром является собрание многовидной красоты.
Откуда они пришли и куда направляются; как он смог нарисовать в уме этих странников, почему они остановились для него, взглянули державными очами и согласились задержаться? Он не мог велеть им, но мог их преобразить: сделать печальных веселыми, свирепых же укротить. Он знал наверняка, что оппозиции, вызванные к жизни созданием этих несхожих эмблем, не могут быть простыми, иначе предмет умрет; противоположности должны разбегаться одновременно в двух, четырех, двадцати направлениях: высокое и низкое, мужское и женское, тьма и свет, одно и другое, множественность и единичность, далекое и близкое. Как говорят англичане, «чем больше, тем веселее».
Образ Меркурия: юный Бог на своем скакуне держит в правой руке крылатый скипетр, оплетенный недреманными змеями, в левой же — полоску папируса. А скачет он на Осле.
Ему это казалось вполне понятным и достаточным, чтобы сообщить истину; но, может быть, он ошибается, и требуется Пояснение.
Такое божество, как Меркурий, невозможно без верхового животного. Качества осла противоположны качествам бога, но качества бога не могут существовать без своих противоположностей, ибо познаются через них. Так пусть осел стоит во дворе божества, на высоком пьедестале, чтобы являть (от обратного) те свойства Меркурия, которые обычно не упоминаются или вообще не могут быть упомянуты.
Бруно знал, что Меркурия в расцвете сил древние изображали не чем иным, как восставшим мужским органом непристойно больших размеров. Но качества передавались и другим путем, от Позитива к Негативу: Меркурий не таков, как Осел; но Осел, везущий Меркурия, может быть таким же, как он: шустрым, остроумным, беззастенчивым.
Вы, ставшие уже Ослами, радуйтесь своей ослиности; вы, которые еще являетесь людьми, обращайтесь в Ослов, если достанет вам на то мудрости, или молитесь от души, чтобы это сделали Боги.
«Такие фигуры можно использовать для того, чтобы призвать помощь, — объяснил он озадаченному хозяину Эльга, показав тому свои описания Амфитриты и прочих. — Правильно ими воспользуйтесь, и к вашим услугам явится армия помощников — прямо из вашего сердца или с неба. Какое-то время они будут вам помогать; потом уже не смогут».
«Вот эти?» — спросил герр Хайнцель.
«Нет, не эти, — сказал Бруно, забирая их. — Это мои. Вы должны создать собственные».
Затем он поехал во Франкфурт, чтобы собственноручно вырезать геометрические иллюстрации к своей книге («De imaginum, signorum et idearum compositione», последней из тех, которые Бруно отдаст в печать); работая там, он получил приглашение от молодого венецианского дворянина, который ознакомился с его трудами (но как? Бруно гащивал в доброй Венеции, но это было давно) и приглашал теперь Ноланца поучить его искусствам: Памяти, Матезису, Магии. Последнего слова, однако, молодой человек не написал. Бруно принялся сворачивать дела. У него созрел план: план, включавший в себя Образы, Папу Римского, Церковь, статуи, дворцы памяти, нового короля Франции и конец света, каков он ныне. Бруно продолжал расти.
В конце 1588 года из Милана в Прагу приехал синьор Джузеппе Арчимбольдо и привез с собой императорскую голову. То есть по некоторым документам мы знаем, что голова эта уже была там в 1591 году; разумеется, она могла добраться до императора и в 1588 году, когда столь многое на миг стало возможным.
Арчимбольдо много лет состоял на императорской службе и был пожалован дворянским титулом за труды (и за радости: жизнь и работа давали ему такое острое наслаждение, что казались едва ли не преступлением и грехом). Он ставил для императора потрясающие карнавалы и пьесы, строил автоматы, приводимые в действие водой, огнем и ветром. Он строил триумфальные арки, повествующие о победах императора над турками («Расскажите еще, еще», — просил он генералов-победителей, делая наброски, составляя надписи и цвета; и собеседники его переглядывались немного виновато: на самом-то деле великой победы не было, но Арчимбольдо это не волновало: когда он закончит, она состоится). Возле одной из арок разместилась гигантская скульптура императора в доспехах верхом на коне, защищенном броней, и сходство оказалось столь велико, что один зевака исцелился от золотухи, просто коснувшись статуи. Арчимбольдо не знал, смеяться ему или плакать.
Затем он попросил у императора разрешения вернуться в Милан, чтобы после многих лет усердного труда пожить в покое и позаботиться о душе; владыка отпустил его, хотя и неохотно, ведь он терпеть не мог расставаться с нажитым добром. Ныне художник возвращался. Император явился в neue Saal, чтобы установить собственную голову — последнюю из голов, по уверению Арчимбольдо: единственную, которой недоставало там, где Стихии творят Времена Года. Нес ее один прислужник, ибо она была невелика. Ее поставили на эбеновую подставку, император встал перед ней, и Арчимбольдо (упитанный, одетый во все черное, как и его господин, но с широкой улыбкой) лично снял покровы.
Философского камня не существует: лекарства от меланхолии нет. Но когда император увидел, как новый портрет засиял при свете дня, его душу наполнило ощущение глубокого успокоения и полноты, и он тут же узнал это чувство, хотя никогда его прежде не испытывал: счастье.
«Здесь изображен Вертумн, — произнес Арчимбольдо. — Вашему величеству, разумеется, известно это божество. Для пояснения имеется сопроводительное стихотворение».
«Это же я», — не отрывая взгляда, сказал император.
Арчимбольдо склонился в низком поклоне.
Да, несомненно, это он сам, его большая губа и нижняя челюсть. Как и прочие головы работы Арчимбольдо, что присматривали за императорскими коллекциями, она также являлась эмблемой: зрячие глаза ее были не только очами.
Вертумн — Бог годовых перемен, тот, кто превращает одну пору в другую. Поэтому лицо и грудь императора, его волосы, борода, ухо с серьгой, шляпа и цепь — все состояло из фруктов и овощей, вместе были собраны богатства всех сезонов, плоды мая и сентября, лета и весны сливались воедино, но были различимы.
Император подошел поближе почти благоговейно.
Тога Вертумна, сплетенная из весенних и летних цветов и листьев сладкого салата, открывала грудь — большую осеннюю тыкву, сухожилия шеи состояли из бородавчатых зимних корешков, а блестящий каштан изображал бородку. Губы — июньская малина, брови — стручки гороха, в шевелюре — снопы пшеницы и гроздья винограда, яблоками алеют щеки; император благодарно и весело рассмеялся. Сколько за эти годы написано портретов, где он обременен долгом и должностью, в римских доспехах, в лавровом венке, со священным Крестом; в окружении Славы, Победы, Правосудия, Правоверности. Нет, здесь он был земным: человек, составленный из нескончаемых и множественных плодов земли; он сам, но и более того: все сущее вне власти королей и держав, пап и князей, неизменное и вечно-изменчивое. Он был последней стихией, не явленной в этой палате, пятой стихией, имя которой Время.
«Время, — гласил Пояснительный Стих, провозглашенный чтецом, которого привел Арчимбольдо. — Владыка над всеми державами, господь стихий. Вечное, ибо цикличное, оно возвращается вечно и постоянно в своих переменах».
«Установить немедля», — сказал император. Он оглянулся: рядом мгновенно оказался Страда; позвали рабочих. Император, приложив палец к губам, вместе с Арчимбольдо примерялся, где, в какой четверти галереи ее повесить, в каком углу земли, в каком центре. Наконец место выбрали, и оказалось, что Стихии придется передвинуть (как заметили рабочие с лестницей и отвесом) — немного к северо-северо-западу, к летним созвездиям; Арчимбольдо решил, что это приемлемо. Шкафы тоже нужно было переставить, передвинуть на тот же угол, но это после; император уже нетерпеливо сжимал и разжимал пальцы за спиной, и Страда похлопал в ладоши, торопя рабочих.
Арчимбольдо с помощником взялись за «Огонь» и сняли его со стены. Как раз в это время в Judenstadt одна домохозяйка, торопясь закончить приготовления к шаббату, пока не село солнце и не пришла пора засыпать огонь, пролила жир и в ужасе уставилась на занимающееся пламя. Она плеснула на него водой, прекрасно зная, что этого не следует делать, и горящий жир расплескался во все стороны. Она тут же стала звать детей, сперва на помощь, а потом спасения ради.
«Воздух», — сказал император; пришел черед этой картины, и перья шуршали, а нарисованные птицы кричали, точно крачки на морской скале. Картину сняли со стены и принялись перевешивать.
Внезапный ветер закружил черноклювых чаек на реке и стаи голубей над крышами. Он резвился над горящим домом в еврейском квартале, и люди на узкой улочке видели, как он подстегивает огонь и закручивает его вихрями, а бесы пялились из окон, ухмылялись толпе и с удвоенной силой возвращались к прежнему. И тут все увидели нечто примечательное: из дома бросились вон все его мелкие обитатели, мыши и кошки, едва волочившая ноги старая собака и даже (в последний миг с воплем оборвав привязь) обгорелая козочка, которую отец семейства купил на Песах за два зуза.
В это время рабочие в neue Saal перемещали быкошеего и лисоглазого зверочеловека, «Землю».
Затем они поднялись к рыбоженщине-«Воде». К тому времени, когда ее опустили на пол, дом на улице Фарбрент весь был охвачен огнем, который, наскоро доедая его, поглядывал по сторонам голодным взором. Но евреи из битком набитого гетто, конечно, прекрасно умели бороться с огнем, и от ближайшего фонтана уже передавали по цепочке, ритмично крича, кожаные ведра, чтобы выплеснуть их (к тому времени уже полупустые) к стопам огня. Этого было недостаточно. Но по милости Предвечного, да будет Он благословен, в двух шагах от пожара стояла подпольная сыромятня, досаждавшая соседям своей вонью, но процветавшая, потому что помещалась над маленьким и старым, однако надежным колодцем, из которого дубильщики ежедневно наполняли деревянную цистерну на крыше. И вот несколько мужчин забрались на крышу сыромятни и стали работать топорами; глаза им разъедал дым, но вскоре цистерна была разбита и, как переевший обжора, извергла поток воды на прижавшийся к ней домик. Вода и огонь, давние враги, сцепились и вступили в борьбу, на помощь бросились люди, и с огнем было покончено. Люди плакали и смеялись. Сгорел только один дом, а не вся улица, как бывало. Пришел покой субботний.
Покой: Вечный Покой. Во дворце император приказал зажечь факелы и свечи в многоруких канделябрах, чтобы еще поглядеть на свой портрет.
«Я не бог», — сказал он.
Арчимбольдо склонился, не переставая улыбаться: как скажете.
«Я не смог дать людям то, что хотел».
«Народ любит ваше величество за милость, которую вы явили».
«Иными словами, — заметил император, — за то зло, которого я не совершил».
Арчимбольдо еще раз поклонился.
Император ошибся, ошибся, как ошибался во всем. Он верил, что, запершись во дворце и изучая алхимию, научившись ускорять рождение золота из не-золота, приблизит и возвращение Золотого Века. Какую благодарность он бы заслужил! Но чего в Золотом Веке не было, так это золота. Он заключал в себе мир, а не правосудие; свободу, а не могущество; достаток, а не барыш. Златая пшеница; златая вишня; златой кабачок; златой виноград: но не золото.
Что там говорил этот итальянец, монах-расстрига. Труд уничтожил Золотой Век и породил несправедливость, нужду и неравенство. А исправить это можно еще большим трудом.
Он не должен останавливаться, как не могут остановиться плодоносные времена года. Даже Зима не застывает в неподвижности, но вынашивает в холодном сердце Весну. Он должен трудиться, и не ради себя самого; закатать рукава и смиренно трудиться. Миропомазав главу, Бог не отнял силу у его рук.
Что же он должен сделать? Прежний страх овладел его сердцем. Сделать он ничего не мог. Все, что он пытался свершить, закончено не было; на нем проклятье или грех, изъян, словно косоглазие или колченогость; он говорит одному: приди — и тот уходит; говорит другому: уйди — и тот является.
Итальянец говорил: он знает, что нужно сделать и как. Полагая, что сам он знает лучше, император тогда не дал себе труда выслушать.
Любовь, Память, Матезис. Как он там говорил. Но Любовь из них больше.
«Позовите его снова», — сказал император. От неожиданно прозвучавшего приказа все вздрогнули.
«Позвать…» — подсказал поспешивший к нему Страда.
«Того итальянского монаха. Вы знаете: Браун или Бруин, невысокий парень, на медведя похож; ну, вспомните!»
«Бруно».
«Позовите его снова».
Страда поклонился, быстро попятился и, едва оказавшись за дверью, кликнул слуг.
«Позвать его снова. Маленький итальянец, Брунус Ноланус Италус».
Слуги позвали других слуг и направили тех в город, на квартиру Бруно в «Золотой репке», в библиотеки, школы и таверны; они отправили записку в Тршебонь, спрашивая Джона Ди, куда делся этот человек. Но никто не знал.
В одном Джон Ди не сомневался: коль скоро император продолжает требовать с него Камень (ценность, как он выразился в письме к Ди, словно стесняясь назвать прямо), значит, золото, которое научился делать Келли — и научил своего старого друга, — было бесплодным. Ди уже догадывался об этом. Оно не породило сына, filius Philosophorum, первопричину или Логос материи, чей сок или кровь и есть тот самый Эликсир, который искал император. А каждому было известно, что чем больше надежд адепт пробуждал в Его Святейшем Величестве, тем туже ему приходилось впоследствии, когда надежды эти рушились.
Так что пора было исчезать. Да, он мог бы объявить о наступлении новой эпохи; нет, он не станет этого делать. Дайте только добраться до дома, и больше они его не увидят.
Вокруг дома Рожмберка в Тршебони прибавилось шпионов, не только императорских, но и служивших папскому нунцию; Ди видел их из окон своих комнат: добродушные и общительные, они слонялись, сложив за спиной руки, в воротах подходили к возчикам и поставщикам, дружелюбно спрашивали: что за люди появились в замке? когда вернется герцог? что это за дым? Среди прочего шпионам удалось выяснить, что не так давно в доме появился молодой крестьянин, темноволосый крепкий парень, хромоножка. О нем упомянули в доносах, в отчетах, отправляемых нунцием в Рим, где их можно будет найти и четыреста лет спустя; очевидно, невнятные упоминания Giovanni Dii e il su compagno, il zoppo, «калеки», относятся именно к этому юноше: видели, как он прогуливался со стариком и катал детей на тележке.
К тому времени в Прагу пришло известие, что король испанский Филипп потерпел поражение при попытке завоевать Англию. Его Армада, величайший католический флот, выходивший в море со времен битвы при Лепанто, был отброшен: стойкостью королевы (Я знаю, что телом я слабая и немощная женщина, — сказала она своим войскам в Тилбери, и слова эти англичане будут хранить в памяти многие поколения, — однако сердцем и волей — король, к тому же английский; и полагаю гнусным, что Парма, Испания или кто угодно из европейских правителей смеет вторгаться в пределы моей державы), искусством английских моряков (Дрейк, Хокинс, Фробишер — все старые приятели Ди были там; когда-то он составлял для них карты и долго упрашивал королеву купить им корабли; ну вот, видите) и — в последний миг — ветром, чудесным ветром, налетевшим ниоткуда, с неожиданной стороны и дувшим всю ночь: ветром, который к рассвету следующего дня переменил все. Джон Ди, до которого вести добрались много недель спустя, вспомнил комнатку в башне, летнюю ночь и своего бесенка, он сосчитал дни и расхохотался: громко, как не смеялся много месяцев.
Затем он сел, расчистил место на заваленном письменном столе, взял добрый пергамент и новые перья и самым красивым почерком написал послание своей Королеве.
Всемилостивейшая Повелительница, Господь небес и земли (крепостью Своей даровавший Вашему Королевскому Величеству сию Триумфальную Победу над смертельными врагами, для всех явную) да будет вовеки славен и благословен.
На плечо ему положила руку супруга: «Муженек, здесь внизу каретник, за которым ты посылал. И такелажник тоже пришел».
«Да. Сейчас, сейчас».
Счастливы те, кто в силах внять и подчиниться чарующему зову властной Госпожи ВОЗМОЖНОСТИ. А потому, находя свой долг в согласии с потаеннейшим зовом упомянутой Всемилостивой Принцессы, Госпожи ВОЗМОЖНОСТИ, коя велит мне, мистеру Келли и нашим семьям воспользоваться и насладиться НЫНЕ высочайшим покровительством и великодушным милосердием Вашего Королевского Величества в Вашей несравненной Монархии, Британском Раю Земном,
Он остановился, поглаживая нос кончиком пера; не меньше года прошло с тех пор, как сэр Эдвард Дайер доставил ему письмо из Англии, намекнув, что королева может принять Ди с благосклонностью. Он писал за Келли, как за себя, но он уже не знал Келли.
отныне мы всей душой, осторожно и беспрестанно стремимся выбраться отсюда и преданно и всецело припасть к стопам Вашего Святейшего Величества, дабы предложить свои услуги.
Он завершил письмо комплиментами, подписал его и посыпал песком.
Ответа придется дожидаться долго, если он вообще придет. Ди надеялся, что королевское письмо станет охранной грамотой в этой стране и приглашением на родину. Хотя бы.
Эдварду Дайеру, письмоносцу, он рассказал больше — для пересказа лично королеве и Берли — о золоте и ветре: ветре, что рассеял врагов королевы. Вот об этом, советовал он Дайеру, рассказывайте очень осторожно. Ведь всякому известно, кто управляет разрушительными ветрами, при чьем содействии это вершится.
Тем временем предстояло многое собрать и приготовить, со многими попрощаться — и не всегда открыто. «Меня вызывают, — сказал он герцогу Рожмберку. — Я долго пробыл на чужбине, и королева, которой я обязан службою, зовет меня на родину».
Он молвил это с достоинством и сожалением, и герцог кивнул, заверив старика в своем неизменном восхищении; он предложил всяческую помощь в подготовке к путешествию. Ди попросил лишь об одном: чтобы это какое-то время оставалось тайной. Герцог еще раз кивнул. После чего поспешно, насколько то было совместимо с торжественно-печальным расставанием, уехал в Прагу к Келли. Ди из надвратного покоя (горн уже не горел) наблюдал, как уносится карета герцога: кучер свищет кнутом, скачут форейторы, цепко держатся на запятках лакеи.
Домой, домой, напевала Джейн Ди, раскладывая по сундукам красивые новые платья и простенькие старые, а также черенки с герцогского огорода; домой, домой, назад домой, тра-ля-ля-ля. Она уложила те вещи, которые еще могли носить дети, — двое младших родились здесь и говорили на prager Deutsch свободнее, чем по-английски, бедняжки; она уселась посреди тюков и сундуков, закрыла лицо передником и выплакалась за все эти годы.
«Император, — сказал доктор Ди, — желает, чтобы ты вернулся к нему в Прагу».
Он нашел волчонка на кухне — тот стоял со своей клюкой в углу у печки. Ян часто бывал здесь — в тепле, среди множества запахов, рядом с людьми, говорившими на знакомом с детства языке.
«Император отдал тебя на мое попечение, — сказал Ди, — потому что я обещал вылечить тебя от душевной болезни. От меланхолии, уверенности в том, что ты волк. У меня не получилось. Он хочет, чтобы ты вернулся».
Ян смотрел старику в лицо, словно пытался прочесть объяснение.
«Как я перестану быть собой», — сказал он, помолчав.
«Вот и император тоже не может. Я уезжаю из этой страны, и нам придется расстаться».
«Тогда, — сказал парнишка, — когда вы придете ко мне завтра, меня здесь не будет».
Джон Ди не ответил ничего и не выразил согласия.
«Вам не удержать меня взаперти», — сказал Ян.
«Не удержать. Но подумай. Идти тебе некуда. Тебя будут преследовать по всему христианскому миру. К тому же ты везде будешь чужим, тебя заметят и выдадут. Если уж уходить, то уходить далеко».
«На земле не осталось далеких мест».
Ди подумал. Свой длинный посох он держал за спиной обеими руками.
«Атлантида, — сказал он. — За морем».
Юноша вгляделся в лицо доктора — не шутит ли.
«Волку там привольно, — продолжал Ди. — Не поймают, не увидят. Говорят, леса там бесконечны и полны дичи, как зверинец. Людей, говорят, мало, да и те дикари, которые не умеют ни говорить, ни думать, ни молиться, ни причинять вред».
Ян слушал внимательно, но тут рассмеялся, словно сбросив чары.
«Да как же я там выживу? — сказал он. — Я почти все время обычный парень, такой, как сейчас. К тому же хромой. Я не умею быть дикарем. Да и через море не перебраться».
Он с усилием поднялся на ноги.
«Я не вернусь, — сказал он. — Лучше умереть быстрой смертью. Не вернусь я».
«Ну и что мне с тобой делать? — спросил Ди. — Горло тебе перерезать? Отравить? Нет, нет».
«Послушайте, — сказал паренек и продолжал шепотом на ухо старику: — Сделайте для меня вот что. Подглядите, когда я в следующий раз лягу в постель и выйду из своего тела, и сделайте вот что: переверните мое тело лицом вниз. И все».
«И что тогда?»
«Тогда я, вернувшись под утро, не смогу войти в свое тело».
«Дух исходит через рот, — произнес Джон Ди. — Я слышал про такое».
«И входит тоже. А если с наступлением дня я не вернусь в свое тело, то уж никогда не смогу. Я останусь там, куда уходил, и буду бродить там, пока не наступит мой срок, тот день, когда я должен был умереть».
«Но зачем же ты просишь меня об этом?»
«Лучше пусть не вернется мой дух, чем я буду заперт в той башне. Пусть императору достанется мое тело. Меня там не будет».
Он задрожал и вцепился в воротник плаща Джона Ди.
«Сделайте это для меня, — сказал он, — и я, где бы ни был, благословлю вас за это. Если я могу благословлять».
Джон Ди отвел руку юноши и усадил его. Он пытался понять, может ли сказанное быть правдой, уготована ли душе такая судьба и можно ли ее избрать; он надеялся, что это не так. Он проговорил по-английски:
«Что-нибудь да сделаем».
Лишь к Рождеству Джону Ди пришел несколько двусмысленный, но, вероятно, небесполезный ответ от королевы. Вполне достаточный для того, чтобы уберечь его от императорской тюрьмы, во всяком случае если выехать немедленно — и оставить здесь то, что любезно императорскому сердцу. Иными словами — волчонка и Эдварда Келли, которого Ди привел (или который привел его) в город оборотней.
Келли теперь состоял на государственной службе; император потребовал у герцога Рожмберка предоставить Келли в его распоряжение, обещав не удерживать его силой, но расставаться с ним не собирался. Сам ли Келли заявил императору, что, хотя родился он в Англии, на самом деле происходит из благородной ирландской семьи и является дворянином этого несчастного королевства; а может, он просто не стал возражать, когда это предположили другие? Во всяком случае, отныне это стало правдой: император пожаловал ему дворянский титул. С этих пор Келли являлся eques auratus.
«Позлащенный рыцарь?» — переспросил Джон Ди.
«Древний знак отличия, — ответил сэр Эдвард. — Исстари в этих землях рыцарские доспехи покрывали позолотой».
Он принял вино, налитое доктором. На длинном столе в тршебонском жилище Ди лежали сокровища, остающиеся в пользование Келли: изогнутое зеркало, малое подобие тех, которыми Ди пытался излечить волка, сосуды и другие принадлежности, с помощью которых они с Келли впервые изготовили золото в доме доктора Гагеция, все порошки, оставшиеся от работ Ди, стеклянная посуда и воск, камеди и дистилляты.
«Как договаривались, — сказал Ди. Он передал список Келли и протянул перо. — Подпишись, мы заверим печатью, и все это твое».
Келли стоял, сложив за спиной руки. Он словно не слышал; казалось, его тяготят парчовая мантия и золотая цепь.
«Я тоже вернусь в Англию, — сказал он. — Скоро. Скажи Берли и королеве. Я получил письма, в которых меня умоляют вернуться».
Незадолго до того он отослал королеве жаровню, простую медную жаровню, от которой отломил кусочек и превратил его в золото действием порошка. (Эта жаровня вместе с золотым обломком долго будут храниться в королевской коллекции; Элиас Эшмол самолично их видел — или знал того, кто видел, — и зарисовал для своей книги «Theatrum chemicum Britannicum», где этот рисунок и ныне пребывает: на четыреста восемьдесят первой странице. Жаровня утеряна.)
«Сюда явился этот итальянский поганец, — сказал Келли. — Тот, кого нам показывали в кристалле. Кто приходил в Мортлейк».
«Да, я его видел».
«Зачем они его сюда призвали?»
«А разве призвали?»
Келли остановился.
«Спроси у них, — насмешливо предложил он. — У этих райских всезнаек — или откуда они там еще. Поспрошай, может, и ответят».
Джон Ди отодвинул кубок.
«Я слышал ее голос, — сказал он. — Эдвард, она говорила со мной».
Он не собирался это рассказывать, но, как любой ребенок, которому строго-настрого велели молчать, не мог не проговориться.
«Кто?» — не понял Келли.
«Мадими, — ответил Ди. — Она говорила со мной и многое поведала».
Трудно сказать, услышал ли его Келли. И раньше, в Польше и в Англии, бывало, что Келли не слышал простых слов своих спутников, будто вокруг него с гомоном кружился рой иных существ, заглушая сказанное.
«Она сказала, — продолжал Джон Ди, — что золота у тебя в избытке; что ты можешь есть и пить его, если хочешь; и что ты не восхвалил ее за это».
Келли расхохотался так, что Ди увидел — у него недостает пары зубов. Он уже не молод, и нет эликсира на эту пагубу.
«Старый друг, — сказал Келли. — Думаешь, эти тайны мне открыли они или их речи? Так ты думаешь?»
Джон Ди переплел пальцы. Он спросил:
«Если не они, то кто?»
«Кто-кто. Я сам себе поведал. А от кого узнал? От себя же. Кто меня научил? Я сам себя научил. Сам открыл себе тайну, взял себя за рукав и нашептал себе на ухо».
«Не шути со мной».
«Ты умудренный старый дурень, — сказал Келли. — И я люблю тебя. И скажу из любви к тебе. Я делаю золото из ничего не потому, что научился этому у ангелов, или чертей из преисподней, или из старых книжек с говенными стишками. Я не следовал никакому рецепту. Я не знаю, как устроен мир. Я делаю золото, потому что я — это я. Потому что аз есмь сила. Не важно, как я делаю золото; но делаю потому, что знаю: я это могу». Склонившись к лицу старого друга, он оперся рукой о стол, а второй бил себя в грудь, словно исповедуясь.
«Я могу, могу, могу. Я и с тобой могу этим поделиться, потому что некому мне воспрепятствовать. Захочу — поделюсь с императором. Никогда раньше золото не делали, а теперь будут, отныне и до скончания мира».
«А когда это? — спросил Джон Ди. — Скажи, коль знаешь».
Келли так и застыл над столом, открыв рот и выпучив глаза.
«Сам я не знаю, — сказал ему Джон Ди. — Но вот что я думаю. Думаю, что конец света приходит к каждому человеку, к каждой душе по отдельности; его увидим ты и я, но для многих мир останется прежним и пребудет таким, пока последняя душа не скажет: аминь».
Когда нагруженный вещами Келли покидал дом в Тршебони, Джон Ди доехал с ним до большой дороги на Прагу. Дул холодный колючий ветер, лошади переминались и трясли головами, стремясь домой. Искатели пожали друг другу руки, и Ди увидел, что по лицу Келли прокатилась слеза. Это от ветра, подумал он.
«Я буду ждать тебя в Бремене», — сказал Ди, стараясь перекричать ветер.
«Я приеду», — отвечал Келли.
«Оттуда в Англию».
«В Англию», — подтвердил Келли. Он повернулся, поднял латную рукавицу и пустился вскачь, не оглядываясь. Больше Джон Ди никогда его не видел.
От Тршебони до Праги около двадцати лиг. Возле своего нового дома в пределах дворцовой ограды Келли увидел, что его дожидается человек, шапочно ему знакомый, — императорский медик по имени, кажется, Кролл. Он был весь в черном, как монах или… Келли учтиво высказал надежду, что тому не пришлось долго ждать.
«Долго ждать?» — переспросил доктор Кролл. Улыбка его была странно напряженной, руки сцеплены за спиной; подле него стоял отряд имперской стражи и невозмутимый пристав.
«Надеюсь, что нет».
«Очень долго, — ответил тот. — И вправду, очень, очень долго».
«Ну вот, — сказал Джон Ди. — Теперь у нас есть снаряженные кареты, лошади, прекрасные лошади, с упряжью; кожаные сумы полны; есть и королевская грамота. Так едем же, едем, едем. Немедля, пока есть такая возможность».
Немедля, пока подлинность накопленного им золота подтверждается на зуб и пробирным камнем: он наполнил золотом сумки и сам уложил их в новую повозку. Карета была огромная и тяжелая, странных очертаний, Ди сам ее спроектировал, каретник только тряс головой, сопел и ворчал и, поворачивая чертежи в руках то так, то эдак, спрашивал у Ди, почему тот не отправился с этим к корабелам. Но вот карета готова, снаряжена, блестит полированным металлом, а оснастка ее поскрипывает и пахнет приятно.
Все. Осталось одно лишь послание, намеренно отложенное напоследок: доктор Ди уселся посреди сумятицы таскавших ящики и сундуки слуг, своих и герцогских, и быстро написал на латыни письмо императорскому гофмейстеру. Он напоминал, что Господь через посредство ангелов Своих привел его в Прагу, что по причине злоязычия императорских советчиков его из Праги выдворили и что приказ императора возбраняет ему въезд туда и поныне. Не нарушив этого приказания, он не может лично вернуть выпущенного из Белой Башни заключенного. Он опасается также нунция и прочих итальянцев, которые, дай им такую возможность, немедля схватят английского еретика. Выразив сожаление о задержке, он сообщал, что юноша ныне совершенно здоров, теперешняя кротость его превосходит былую свирепость и в ограничении свободы он более не нуждается. Теперь, извещал Джон Ди, он передает юношу тем слугам императора, которые постоянно следят за ним и его домочадцами у входа, для доставки к Его Святейшему Величеству. Обо всех подробностях расскажет Его Величеству податель сего. Письмо это Джон Ди сложил, запечатал и, надписав адрес, сунул в рукав.
Когда Джейн с детьми и слуги с последними вещами вышли из дворца и разместились в карете, доктор Ди поднялся в башенную комнату и забрал кристальную сферу, из которой с ним говорили. Он уже хотел было оставить ее здесь — оставил же он стол с signacula, все восковые свечи и подставку. Но шар он забрал. Ди завернул кристалл в овчину и положил в кожаный мешочек, его — в прочный ящичек, ящичек же спрятал на самое дно кареты. Со всеми предосторожностями, словно клетку с голубями или святые мощи. Хотя и полагал, что из шара с ним уже не заговорят и ничего он в нем не увидит, кроме окружающего мира, чудно искривленного поверхностью стекла.
Ничего.
Когда-то она сказала, что ветер принесет с собою время перемен, горнило нового века, и другой ветер унесет его; а в новом веке, говорила она, меня не ищи, меня здесь уже не будет. Она не сказала, однако, что в новом веке не просто исчезнет, но станет невозможна: всякое будет возможно, только не она.
Везли карету двенадцать молодых венгерских лошадей, а три валашских были под седлом; Артур просился ехать с форейторами, и ему позволили. На кучерское место Ди усадил хромого богемского паренька, закутанного от холода в шарф. «Вези нас сквозь страну и ночь», — сказал ему доктор с улыбкой. А когда грохочущая карета выехала из герцогских ворот и крутившиеся там бездельники, как он и рассчитывал, подскочили глянуть, кто это, Ди жестом подозвал одного, вытащил из рукава письмо гофмейстеру и вручил его удивленному соглядатаю.
«Отвези это в пражский замок, — сказал он. — Торопись, если ждешь награды».
И задернул занавеску.
На рассвете другого дня отряд имперской стражи, бряцая оружием, выехал из Градчан, скользя и высекая железными подковами искры из булыжной мостовой. Догонщики на много миль и часов отставали от беглого волшебника, но ехали куда быстрее. Он мог направиться только в одну сторону, думал капитан, через южные перевалы Бёмервальда, на Регенсбург, — и думал справедливо: один день и две ночи спустя карета Джона Ди стояла на перевале, лошади выбились из сил, а вдали над изгибистой дорогой садилось солнце.
«Теперь, — сказал Джон Ди, чуявший погоню; он мог бы следить за ней, как Цезарь, будь у него такие же зеркала. Он спустился на землю, намочил палец и поднял его: ветра не было. — Теперь надо поторопиться, иначе нас перехватят. Ночью отдыхать не будем».
Он велел всем выгрузиться, после чего вместе с крепким кучером принялся за работу; посередине экипажа воздвиглась легкая мачта (ее везли под днищем, разделив на три длинных куска с железными трубками на концах: они вставлялись друг в друга, и кучер длинным молотком надежно сбивал их вместе). Впереди установили бушприт, и тогда стало ясно, зачем карете такой длинный острый нос. На мачту подвесили рею и спустили с нее четырехугольный люгерный парус, какие Джон Ди видел на рыбацких судах — дома, на реке Хамбер, — вполне подходящий для столь неповоротливого широкого корабля; для удобства управления и бравого вида они установили маленький топсель, а также и кливер на бушприте.
Старшие дети помогали с оснасткой и растяжками, чтобы мачта держалась прочнее, и вели от бушприта тяги к мачте и прямо вниз, чтобы его не поднимал кливер — большая беда для люгерного паруса, сказал Джон Ди. Потом закрепили вдоль борта оснастку для подъема и спуска паруса. Вечерело. Джейн Ди сидела с малышами на обочине, дети собирали лесные цветы и складывали ей на колени; а она смотрела на мужа, и, встречаясь с ней глазами, он ясно мог прочесть в них: дурачина же ты, а это — Корабль Дураков.
Закончив работу, Джон Ди отошел в сторону, сцепил руки за спиной и осмотрел карету. Ветра не было.
«Что ж, нужно избавиться от части груза. Давайте».
Со дна багажного отделения он принялся вытягивать кожаные мешочки с золотом. «Не надо, оставь», — просили дети, но он продолжал таскать; свалив все на землю, он развязал один и вынул несколько больших монет. Они блестели, но совсем не золотым отливом; казалось, их обволакивает слизь. От них дурно пахло.
«Давайте», — повторил он, высыпал обратно монеты и поднял мешок. Артур и Катерина взяли еще по одному и поволокли за отцом туда, где каменистые склоны ущелья соединял мостик; по ту сторону виднелась придорожная часовенка, крест, распятие. Тяжелый кожаный мешок начал сползать с плеча доктора, подбежавший Артур толкнул его снизу — золото высыпалось, монеты звенящим потоком ринулись по склону. Отец и сын уставились на то, что натворили: золото, которого достало бы на две счастливые жизни, сверкало в темном буераке, застрявши в изломах и вымоинах, рассыпавшись по земле, как цветы.
«Теперь остальное, — сказал Ди. — С первым же дождем оно исчезнет или так изменится, что никого уже не обманет».
Они вскрыли мешки и высыпали золото. Артур смеялся: выбрасывать его оказалось еще удивительнее, чем делать.
Когда они вернулись к карете, юный богемец стоял возле нее, держа в руках узелок со своими вещами: рубашками, которые сшила ему Джейн Ди, лекарствами, приготовленными доктором, и Артуровой латинской грамматикой.
«Избавлю-ка и я вас от лишнего груза».
«Нет», — возразил Джон Ди.
«Если вы не сможете уйти от погони, — сказал парень, — если вас поймают, мне с вами нельзя».
«Мы поедем очень быстро, обещаю тебе».
«Нет, — возразил тот. — Я пойду».
«Домой?» — спросил доктор.
«Не знаю, где его искать. И не примут меня там. Да мне везде дом».
«Как же ты будешь жить?»
Юноша с улыбкой посмотрел на свой костыль.
«Побираться», — сказал он.
Джон Ди говорил бы еще, он хотел рассказать, расспросить; у него была мысль увезти парня далеко отсюда, в Бремен, а может быть, в Англию и найти ему место на корабле, что плывет в Атлантиду, Новооткрытую Землю; но тут поднялся сильный ветер, и колеса заскрипели. Джон Ди схватился за шляпу и шепотом пожурил ветер по-латыни; тот утих, но лишь немного. Ди обнял юношу.
«Что ж, да благословит тебя Господь, — сказал он. — И сохранит от всякого зла. Куда бы ты ни пришел. В любой стране».
«Аминь», — сказал парень, поцеловал старика и отвернулся. Остальные не видели, как он ушел, потому что ветер переменился и дети смотрели, как он раздувает паруса; кучер, натягивая поводья, кричал на перепуганную упряжку и давил на тормоз. Артур и Роланд напоминали друг другу, как ставить люгерный парус по ветру.
«Ветер! — восклицала Катерина, пока мать усаживала ее в карету. — Отец! Это северный ветер Борей? Или южный Австр? Или юго-западный Аргест? Или…»
«Это мой собственный ветер, — перекрывая его шум, крикнул Джон Ди; старик вскочил в карету на ходу, подхваченный сыновьями. — Но лишь Бог знает, как долго он моим останется. Если он будет дуть до скончания мира, этого может оказаться недостаточно».
Волк набрел на тропинку и шел по ней, а та становилась все шире и чище, и наконец показались крыши домов лесоруба и угольщика; уже выбившись из сил, он добрел до деревни — до церкви, где мог обрести помощь.
Он пожил немного в этой деревне, потом перешел в другую, затем в третью, потихоньку обрастая прошлым, чтобы удовлетворять любопытство выспросчиков; больше ему не суждено было попадать в ловушки, ни во сне, ни наяву, ни в той стране, ни в этой. Не довелось ему и увидеть Атлантиду, хотя порой она ему снилась. Он нашел работу и жену, растил детей, и его дети и внуки были избавлены от его несчастливого удела.
В глубокой старости его призвали к суду (отчеты сохранились) за слова о том, что в молодости он покидал свое тело в образе волка, чтобы сражаться с ведьмами. Судьи пытались вынудить к признанию в сговоре с дьяволом, но он отказывался: разве он на дьявольской стороне? Он сражался с ведьмами у врат ада, а после смерти душа его попадет в рай. Судьи не знали, что с ним делать. Времена, когда такие истории пугали здравомысленных людей, прошли; уже много лет в той епархии не сжигали ни одной ведьмы. Священник отчитал его за ложь и богохульство, ему дали десять плетей и отпустили домой.
К тому времени в горах повсюду были открыты залежи угля. Тамошние жители стали шахтерами, славными по всей Европе, а научились они мастерству (как поговаривали) у древних кобольдов, которых разбудили стуком кирок и молотков. Возьмите, что вам потребно, и оставьте нас в покое. Так что дети его детей работали в шахтах, и правнуки его выросли шахтерами. А их потомки добрались наконец до Атлантиды; там их и вправду встретили великие леса и высокие горы, а в горах ждал своего часа уголь: огромный пласт под кривым хребтом земли.
Они отправились на юг и на запад, где открывались новые месторождения; из Старого Света приезжали все новые и новые поселенцы — это они научили жителей здешних гор шахтерскому делу, до них здесь только охотились, рубили лес и фермерствовали. Местные жители называли их «боханками» или голландцами; вместе они спускались в глубокие шахты, куда не проникал солнечный свет, и грузили в вагонетки сердцевину гор. Одна из компаний назвала свою продукцию Черным Золотом: почва от времени превратилась в драгоценность. Шахтеры держались друг друга и, живя в эмигрантских городках, разговаривали на своем языке (и забывали его со временем — только бабушки да малыши болтали на нем); строили свои церкви из бревен и досок, в подражание соседям; священники перевозили святые мощи из Праги, Брно и Рима, чтобы положить под алтарные камни. Там, в этих горах, дети нечасто, но рождались с пленкой на голове, а матери смотрели на скрытые покровом лица и не знали, что это вещует.