Глава семнадцатая
Воображенье! Мощный Дар!
Доставит Сила этих Чар
Всем тем, кто Жаждою томим,
Все то, что так желанно им.
Воображенье! Приоткрой
В Стекле волшебном Образ той,
Что среди многих мне одна
Навек законная Жена.
Скончалась в давние Года?
Иль не родится никогда?
Фантазия поженит нас,
Я с ней в любой досужий Час;
Построил Дом я для нее.
Воздушней воздуха Жилье.
Так в одиночестве-вдвоем
Блаженным Даром мы живем!
Тьма накрыла Аркадию, ее купола и башни едва виднелись при луне, желтело светом лишь одно окно, как на обложке готического романа; то было окно Роузи, а она лежала в постели, надев поверх ночной сорочки фланелевую рубашку и положив на согнутые колени большую старинную книгу. Оставалась неделя до Хеллоуина и до срока, когда Сэм должна была прибыть к «Малышам». Сэм спала рядом, как медвежонок, вниз лицом, но поджав под себя ноги; видны были только ее белые кудри, и лежала она тихо, как неживая. Сегодня она хотела спать в своей кроватке, но Роузи упросила ее остаться здесь. Ну оставайся, Сэм, ну пожалуйста. Далеко-далеко внизу (всего лишь в полуподвале, но для Роузи — словно в другой стране) проснулась и заработала печь. Холодает. В каком она там состоянии, однако, надо ли следить за ней и кто этим должен заниматься? Роузи казалось, никто никогда этого не делал.
Ars Auto-amatoria, или Всякий Муж Сам Себе Жена, весьма Героический Эпиллий в Четырех Приступах.Следовал шуточный Пролог, полный низкопробных каламбуров, некоторых она вообще не поняла, только догадалась, что они там есть; далее — эпиграфы из источников, в существовании которых Роузи усомнилась; еще был перечень Действующих Лиц, хотя книга вовсе не была пьесой (Братцы-Яйцы, Парочка Оттягивающихся Болтунов; Мошонко — обвислый старый Лакей), а затем начинался Первый Приступ. Роузи листала толстые страницы, удивляясь, почему текст набран таким крупным шрифтом; вероятно, древний Аноним был жутко самодоволен, гордился своим творением да и вообще собой.
Близнец ты, надвое разъят?
Внутри Вторая Часть твоя.
Я Сам с Собой соединюсь,
Платона Сфера — наш Союз.
Она помнила эту философскую идею с колледжа — хотя и приписывала ее Аристотелю: некогда все мы были двуполыми и круглыми существами (почему круглыми? Потому что круг полагали наиболее совершенной фигурой, а что бы это значило, Пирс его знает). Потом каким-то образом поделились, точно яйцо, разрезанное пополам ниткой; отсюда — постоянная неудовлетворенность, вечные поиски утраченной половинки. Дьявольское проклятье. Повезло, коль удалось найти того, второго или вторую; может быть, повезло.
Днем Обрученье, Свадьба в Ночь.
Не в силах Робость превозмочь,
В Сорочке белой — вот Она.
Ты постареешь, но Жена,
Юна и неизмождена,
Вовек не станет холодна.
Холодна. Она вспомнила слова Пирса — о триумфе надежды над опытом: всех юных жен, умиравших при родах, от кошачьей царапины, от чумы или гриппа. Недаром, верно, в памфлете сквозили грусть и боязнь. Может, автором был вовсе не угрюмый сварливый старик, как ей представлялось раньше, а молодой человек. И даже очень молодой.
Сразу после свадьбы Роузи настало время (и немалое, а тогда вообще казавшееся бесконечным), когда она была почти уверена, что совершила большую ошибку. Это убеждение впервые посетило ее у алтаря — на деле не алтаря, а конторки, накрытой маминой кружевной скатертью и усыпанной цветами; они с Майком отказались от всех предложенных им церковных обрядов. И вот, сразу после того, как отставной судья, мамин друг, сочетал их браком, она почувствовала ошеломление, жуткое головокружение, как от действия сильного наркотика, сущий кошмар — совершено что-то неправильное, глупое и непоправимое, хоть со скалы бросайся. И чувство это не прошло, появляясь и исчезая всю неделю, что они колесили на велосипедах по Вермонту, и первые недели, прожитые вместе в аспирантском общежитии, напоминавшем казарму, — да оно и было казармой, возведенной двадцатью годами ранее для демобилизованных ветеранов и их семей: Роузи ощущала их незамысловатые надежды, заботы и упорный труд, которыми пропитались целотекс и линолеум, — и завидовала прежним жильцам. Ночи напролет она лежала, уставившись на маячившую в окне спальни ветку сосны, и едва ли не вслух повторяла: я не могу так не могу не могу. И вот как-то ночью, лежа в постели, она всеми силами души захотела узнать будущее, следующие десять лет, узнать, заглянув наперед, будет ли она счастлива, а если нет, что тогда, — и вдруг отчетливо осознала, что если ей и вправду позволят взглянуть на себя саму спустя десять лет, то, может, и смотреть-то будет не на что: вдруг будущее — ее будущее — закончится еще до этого момента. Пустота. Ничего.
Тогда она подумала: ну я хоть это узнала бы. Что терпеть осталось не больше десяти лет. Не так уж и долго. Знать бы наверняка.
Поразительное умиротворение овладело ею тогда, на колченогой супружеской постели в Ветвилле. Не так уж и долго. Роузи уверилась: знай она наверняка, что через пять или десять лет умрет, то жила бы бодро и весело, даже счастливо. Любила бы Майка так, как он в этом нуждается, как того заслуживает (он лежал рядом, теплый, ничего не подозревающий; странно, но его присутствие впервые за несколько недель оказалось ей приятно). Она даже сумела впервые вообразить, что заведет от него ребенка: словно улыбнувшись всем своим существом, представила даже это, что раньше ужасало ее, как бездна. Как легко и просто было бы любить их обоих — и радоваться, конечно. Потому что. А почему? Почему она готова пойти на все спокойно, даже с радостью, лишь бы оно не продлилось вечно? Оно бы и так не продлилось вечно. Так отчего это умиротворение?
Она не поняла тогда отчего. Просто лежала и вкушала его, глядя на легкое качание сосновой ветки, желая смерти — смерти, и уверенности, и бодрости духа. Не важно, отчего так. Вскоре она уснула.
Как странно, подумала она, вспоминая все это уже в Аркадии. Теперь рядом с ней Сэм.
Она опять подняла книгу:
Иль даже не Одну, а вдруг
Ты хочешь Множество Супруг?
Султан, в Гарем ступай скорей,
Где Негр-стражник у Дверей.
Иль как Араб, в Шатер войдешь —
Богатый Выбор ни за Грош.
Нет, она ошиблась, вирши писал старый, мерзкий, глумливый, самодовольный ублюдок, не кто иной как. Роузи перебросила несколько страниц совсем без той деликатности, которая так по душе Пирсу; ее раздражало и само творение, и его предполагаемая цена: ей вспомнились мужчины, которые пристально разглядывают эротические журналы в газетных киосках, пожирают глазами женщину за женщиной, куда им так много-то.
Проливший Семя, ходит Слух,
Быстрей других испустит Дух;
Но злобная Жена, ей-ей,
Загонит в Гроб куда скорей.
Ну давай продолжай, подумала или пробормотала она; давай, давай, умник.
Итак, вернемся на Диван,
С собой возьмем Вина Стакан.
Дружка зовем покинуть Тень,
В которой он провел весь День!
Как Чадо, как Птенца возьми
Рукой и нежно подыми —
Вскочил, как Песик, рвется в Бой,
Готовый поиграть с тобой!
Должно быть, мужчины всегда — или, по крайней мере, с глубокой древности — так относились к своим «пипкам» (Сэм где-то научилась так их называть): с ними надо поаккуратнее, не обижай малыша, который сопровождает твоего мужчину (ничего себе «малыш»), мужичка, от которого твой мужчина зависит, на которого нежно поглядывает и которому всячески потакает — ну, во всяком случае, пытается. Роузи рассмеялась, вспомнив еще одну сценку из своей замужней жизни, — сквозь призму этого старинного писания она виделась словно издалека; без причины нахлынула печаль, и Роузи засмеялась опять, теперь уже над нею.
«Привет из большого города» — так Роз Райдер начала первое письмо к Пирсу Моффету. Она предупреждала, чтобы он на многое не рассчитывал в так называемый «начальный период», под которым она разумела время обучения в «Пауэрхаусе», чему бы там ни учили; он про себя называл это «промывкой мозгов». «Подготовка идет чудо как хорошо. Пирс, я всегда боялась тестов, просто жуткая тестобоязнь, а теперь как отрезало. Я просто их выполняю». Потом что-то вычеркнуто, вроде «Вот если бы ты мог»: отмененное или невысказанное желание. «Квартирка моя — просто прелесть, улица хорошая, округа безопасная, удивительно даже, как мне такое досталось. Уроки интересные, Майк всегда готов помочь, если вдруг какие трудности. О многом, Пирс, я не могу ни написать тебе, ни даже рассказать».
Ни написать, ни рассказать: что ж, ему уже доводилось стоять перед такими вот закрытыми дверьми, а тому, что за ними частенько обнаруживалось, словно за дверцей шкафа в спальне, воспетого в тысяче сальных анекдотов, на самом деле совсем не трудно подыскать название.
Старина Майк. Все еще на сцене. Ладно-ладно.
«Великая засуха продолжается, — писал в ответ Пирс, полулежа в постели и примостив на согнутых коленях желтый рабочий блокнот. — В газете пишут — необычная, но не то чтобы неслыханная. Дождя нет уже почти месяц. В этом есть своя прелесть, эдемская неизменность, но, конечно, все меняется, и быстро: застывший миг перемены — а, каково? Есть (китайская?) пословица насчет того, что женщины влюбляются в мужчин весной, а мужчины в женщин — осенью. Мне кажется, так и есть — в смысле, опыт вроде бы подтверждает. Есть и другая пословица — про „с глаз долой“ и про сердце. В последнее время я размышляю о сердцах. Они похожи на хранилища или контейнеры: уж не знаю, почему они бывают тяжелыми и легкими, чему там учит физиология. Содержат-то они одну лишь кровь, и ту в движении. Гидравлика. Ладно. Это любовное письмо, если ты до сих пор не поняла».
Вычеркни, сожги, порви, скорми огню. Вместо этого он перевернул желтый лист, у которого, как у всех ему подобных, с другими не схожих, начало было внизу оборотной стороны, и продолжил:
«Роз, у меня для тебя есть инструкции. Я хочу, чтобы ты их выполнила в точности, а в следующий раз дай знать о результатах; опиши все подробно — во всех подробностях».
Он поднял глаза. «Прежде всего, — писал он, — если ты читаешь это в общественном месте, я хочу, чтобы ты дочитала до конца. Окружающие будут видеть, как ты читаешь, и, конечно, некоторые из них будут наблюдать за тобой, моя милая, мужчины — даже наверняка, ведь смотрят же? И думают о тебе, углубившейся в чтение; может быть, они заметят что-то такое в твоей сосредоточенности, не догадываясь, что притягивает их взгляды, — но ты-то ведь знаешь?
А если ты гуляешь одна, Роз, думай об этом весь день, пока не останешься одна, и тогда принимайся за то, что я скажу, и говори вслух то, что я велю».
Он поразмыслил. Грудь его стеснилась. Продумать задание оказалось делом небыстрым, но перенести слова на бумагу, даже представить, как он пишет, а она читает, — такая перспектива обрела нежданную силу. Тема, не охваченная в Ars Auto-amatoria: побочная или эпистолярная разновидность искусства. Хотя всеобщая и древняя, в этом Пирс не сомневался. Он пошевелился, устраиваясь на кровати поудобнее.
Прикосновенья Волшебство
Преобразило вмиг его!
Вот Шлем и Меч, сменилась Роль:
Он был Довесок, стал Король!
В Сопле индюшьей Мощь и Сталь!
Несет он Радость и Печаль!
Роузи Ладонь и пять ее дочерей — называлось это раньше в Кентукки; интересно, подумал Пирс, шутка забрела в Камберленд с одинокими трапперами и Буном или каждое поколение изобретало ее заново, настолько она очевидна. Все без Кошелки тут спусти. Экий остроумный Аноним-Онаним, говорил он Роузи Расмуссен: тогда «кошелка» была словцом общеизвестного сленга. Спусти, в смысле кончи.
А коль он сник, коль он устал,
Обмяк, ослаб, повис, упал,
Его Фантазией своей
Корми: чем ярче, тем сытней.
Спеши, Мечта, немедля в Путь,
Разврата Символы добудь:
Ужимки, похотливый Взгляд,
Улыбку, Член, Постель и Зад!
Неоконченное письмо и мелкие монетки, высыпавшиеся из кармана, подползли к краю койки и соскользнули на пол; эмблема на стене увеличилась, войдя сквозь окна воображения прямо в сердце, ибо, без сомнения, эти окна открыты были в нем, а не в настороженной Роз, открыты настежь. Воображение принялось черпать из темного колодца ровно и мощно, словно он правой рукой качал рукоятку насоса. Он представлял, как Роз описывает ему исполненное поручение, и как она его выполняла, и прочее, чем она занималась, или хотела, или могла бы заняться; он рассказывал ей то, чем мог заняться, но не стал, с выдуманной прежней любовницей или с любовницами реальными, о которых он не вспоминал по нескольку недель, а то и месяцев; мелькнул даже Робби на пороге парадной двери, застенчивый золотистый отрок, его мандрагора, его плод. Посмотри, какое у тебя могущество, какая у тебя скорость(это Гермес Триждывеличайший подстрекает утомленного адепта вершить чудодейство силой одной лишь Мысли). Увеличь себя до неизмеримой величины; вознесись выше всех высот; спустись ниже всех глубин. Представь себе, что ты одновременно везде, на земле, в море, в небе, в глубоких звериных логовищах; что ты еще не родился, что ты еще в утробе матери, что ты молодой, старый, мертвый, вне смерти.
Желание бесконечно, действие ограничено пределом: однако не здесь, где Память бесконечно увеличивает или повторяет то, что их плоть в недолгом соединении могла совершить лишь однажды или только раз за один раз. Миг Вечности, обещанный в старой рекламе, что появлялась на последних страницах стыдливых мужских журналов его молодости, — что-то розенкрейцерское. Тогда он все не мог сообразить, что бы это значило. Уж конечно, не то, к чему он сейчас примерялся.
— Хорошо, Роз, — произнес он вслух в пустой комнате Мягким Голосом. — Хорошо. Да, Роз. Да.
Так преподай ему Урок!
Встряхнется пусть и пустит Сок!
Дрожь в Голенях и Скрип Зубов,
Ты издаешь звериный Рев.
Но все ж Блаженство в Стоне том.
Слышна и Благодарность в нем.
Откуда-то из Таза враз
Вдруг поднимается Экстаз.
От Вожделенья своего
Ты выделяешь Вещество,
Любовно, сладостно излей
Любви смолу, любовный клей.
Не отвращайся, не кривись —
Остановись и подивись.
Лишь капни тех Дрожжей Жене —
Ей хватит на Дитя вполне.
Сынок поспеет в должный Срок,
Да только будет в этом Прок?
Сперва он какает в кровать,
А после будет воровать,
Чтоб кончить Путь свой по Земле
В Канаве или же в Петле.
Предотвратил ты много Зла!
Так Руку мой — и за Дела!
Вот что для него самое страшное, думала Роузи, вот чего этот парень боялся больше всего на свете — больше сифилиса и жениной родни, больше живой капризной супруги, что стареет и стервенеет, — боялся произвести на свет детей. Сочинение, которое она держала в руках, было древним до невозможности, люди тогда, наверное, были совсем иными, но автор, похоже, знал то, что многие мужчины не осознают и теперь, а большинство ее знакомых, кажется, и вовсе позабыло после изобретения Таблеток и тому подобного: секс между мужчинами и женщинами служит для деторождения, а если стремления у вас другие, то придется нелегко, ибо детишки будут бороться за явление на свет; той силы нет сильнее. Аноним это знал и от всего открещивался.
Что ж, причины на то были веские. В силу одной из них она и засела в Аркадии, не в силах сбежать, и укладывала с собой Сэм почти каждую ночь, когда с ней не ночевал Брент Споффорд; уж слишком далеко находилась комната, слишком далеко, в конце коридора — и потому в одиночестве Роузи донимал страх, что Сэм там одна, во власти какого-нибудь нового приступа, и вот-вот шагнет из окна в ночь. «Они часто случаются, когда мы спим», — говорил доктор Мальборо, как будто сам ими страдал.
Ступайте к Алтарю — и в Ад,
А я пойду в Зеленый Сад.
Полет Мечты не удержать,
Не сеявши, не стану жать.
Младенцы плачут у границ мира, пытаются вступить в него, какие бы опасности их здесь ни подстерегали. Пусти одного, и тебе уже не выпутаться; тот парень знал наверняка: ты даже не захочешь выбраться, не посмеешь свернуть с дороги, и не останется в жизни ничего важнее. Ты даже умереть не имеешь права: ты приковала себя к жизни выбором, совершить который едва себя убедила. Она вспомнила, как обвиняла себя в эгоизме тогда, лежа без сна в приступе раскаяния, или как еще называется это чувство: эгоистка, эгоистка, неужели ты не в состоянии хоть пять минут подумать о чьем-нибудь счастье, кроме своего; если бы ты смотрела не в себя, а наружу, увидела бы, какая прекрасная жизнь тебя там дожидается.
Не любит Плоть Анахорет,
Но ловят Черт его и Свет.
Та Плоть есть мы, а мы — она,
Смесь Боли, Голода, Говна.
Так лучше, право, совершить
Сей малый Грех. Но не грешить
Гордыней или Гневом злым
Иль быть от Зависти больным.
Ведь он — невиннейший из всех,
Бесплодный и бесплатный Грех.
Те делают из нас Рабов,
А эта Роза — без шипов
— А вот кстати, — произнесла Роузи вслух.
Она отбросила одеяло и затхлую книжку, вышла из спальни и направилась в ванную, мимо комнаты Бони, теперь запертой.
Отыскала розовый пластмассовый диск, с которым так полюбила играть Сэм после того, как увидела, что им пользуется мать; прощелкала на нем даты до нынешнего дня, и точно, вот она, таблетка. Вытряхнула ее на ладонь, помешкала минуту, ощущая заключенную в ней таинственную силу. Бесплодный и бесплатный Грех. Запив глотком воды из пропахшего мятой стаканчика для чистки зубов, она проглотила таблетку, и та немедленно начала отсрочивать, переносить на потом то, что — Роузи ощущала это всем телом — вот-вот готово было начаться.
В последнюю неделю октября Споффорд и Клифф уезжали на Запад. Они ехали на грузовике Споффорда, а мотоцикл Клиффа уложили в кузов, привязали и укрыли голубой парусиной. Споффорд вез свои инструменты. В последний момент заехали в Аркадию, попрощаться с Сэм и Роузи.
— Ничего страшного, — говорила она Споффорду. — Правда. Просто небольшое обследование. Это не то чтобы ее клали на операцию.
Он смотрел на нее и молчал. Она знала, что он останется, если она попросит, и потому просить об этом не могла. А раз не могла просить, ей приходилось говорить, что страшного ничего. И чем дольше она повторяла это и улыбалась, тем больше злилась.
— Так что же ты мне не говорил-то, — сказала она тихонько, указав туда, где Клифф играл с Сэм, чуть дальше пределов слышимости.
— Разве я не рассказывал тебе о нем? Рассказывал. Даже возил к нему.
— Ты не рассказывал, как он выглядит.
Нынешним летом он возил ее к Клиффу, в надежде, что тот сможет как-то развеять овладевшую ею тоску (только она не называла это тоской, просто ничто не могло заставить ее тосковать или радоваться: «ничто» и было проблемой). Роузи не довелось тогда его увидеть — Клифф как раз ушел в лес, а потом было не до того, потому что в ту ночь умер Бони. Больше она туда не ездила.
Что бы она подумала о нем, выйди он к ней тогда из своей самодельной хижины. Не то чтобы страшный, но очень внушительный, худой и высокий, как болотная птица, белая цапля: совершенно белые волосы ниже плеч и белые же косматые брови. Бесцветные глаза походят на лунный камень, зрачков почти не видно, радужки мало чем отличны от белков.
— Поразительно, — произнесла Роузи. То же думала и Сэм, глядя в его розовое, чисто выбритое лицо и трогая его волосы, которые он то и дело отбрасывал назад.
— Да, — сказал Споффорд. — Он такой.
— И что же вы, ребята, там найдете, как он думает? — спросила Роузи.
— Об этом он даже не заикается. Но. — Споффорд вздохнул, словно дойдя до самого трудного. — Он говорит, дело не быстрое.
— Ты говорил, пару недель.
— Дольше.
Кто же тогда со мной? Кто на моей стороне? — подумала Роузи.
— Тогда знаешь что, — сказала она. — Тогда пора вам отправляться. Раньше сядешь, раньше выйдешь.
Она резко встала, оставив Споффорда сидеть, подошла к Клиффу и забрала у него Сэм: они уже успели стать закадычными друзьями. Ох уж эти мужчины.
— Надеюсь, вы найдете, что ищете, — сказала она. Клифф посмотрел на нее с улыбкой, еще держась длинной рукой за ботиночек Сэм.
— Да не хотелось бы, — ответил он. — Лучше бы не найти. Но все равно спасибо. Надеюсь, что и вы найдете.
Глупые, глупые слезы; Роузи выдала заранее приготовленную ехидную усмешку, а в глазах все равно защипало; проще было, когда единственным ее другом оставалось Ничто, заслоняя собой от всего мира. Еще несколько месяцев тому. Чаща все гуще.
— Целуй, — сказала она Сэм и протянула ее Споффорду.
Едва Сэм успела уцепиться за его шею, в доме зазвонил телефон; погода стояла до странного теплая, и дверь оставалась открытой.
— Пойду возьму трубку, — сказала она. — Давай, Сэм. — Она пошлепала Споффорда по носу и сказала: — Увидимся, когда увидимся.
Роузи быстро шла к дому, а Сэм долго махала рукой на прощание из-за ее плеча. Старый телефон, древний аппарат, стоял в холле не одно десятилетие (маленький номер, отпечатанный на карточке в целлулоидном окошечке наборного диска, хранил буквенный код коммутатора, которым уже давно никто не пользовался) и трезвонил, точно набат бил; каждый раз думалось — вот и дурные вести.
Звонил Алан Баттерман. Роузи ощутила смутное дежавю, будто уже знала, что сейчас услышит. Он сказал:
— Похоже, назревают события.
— Так, — сказала Роузи. В дверном проеме она видела, как удаляется грузовик Споффорда. — Какие?
— Я случайно встретился в каскадийском суде с бывшей поверенной Майка. Вы ее помните.
Никогда не забуду и никогда не прощу, хотя в том, что сделано, ее вины и нет. Так и с собакой, которая тебя укусила.
— Она больше не его поверенная, — сообщил Алан. — Она очень сухо об этом говорила, обиженно даже, я бы сказал. Вероятно, они в чем-то не сошлись. Похоже, у Майка новый поверенный.
— Кто? — Сердце забилось тревожно.
— Упоминалась фирма — представитель религиозной группы, которая тут завелась. «Пауэрхаус». Вы про них знаете. Кажется, они интересуются недвижимостью?
— Вроде бы.
— Так вот, похоже, Майк опять передумал и требует нового слушания. По поводу опекунства. И этим вопросом занимается та фирма.
Роузи сдавила трубку, словно горло какого-то зверька, прижавшегося к ней.
— И как это называется? Это по-христиански?
— Простите?
— Это большая христианская секта? Содержит юристов, чтобы таскать людей по судам и отнимать у них детей? И это называется христианством?
— Вы меня спрашиваете? — изумился Алан. — Господи Иисусе, я ведь еврей.
— Что мне делать, — сказала она. — Могу я хоть как-то.
— Конечно, — тут же сказал Алан. — Вы можете защищаться. Я распишу, что нужно делать.
— Алан…
— Только я должен сказать вот что, — предупредил он. — С этого момента мне придется выставлять вам счет.
Она ничего не ответила.
— Видите ли, развод оплачивал мистер Расмуссен, — продолжал он. — Как он провел это в своих бухгалтерских книгах, я не знаю.
Роузи не могла рта открыть.
— Уже накопились кое-какие счета, — сказал он.
— Ладно.
— Не очень много.
— Ладно, я оплачу, Алан. Пришлите их.
— Но все это может обойтись дороговато. Если вмешается секта. Я представления не имею, какие у них финансовые возможности.
— Я же сказала, что оплачу. Подождите немножко.
— Так вот, могу ли я внести предложение? — Очевидно, он повернулся в своем большом кресле, она часто видела, как Алан, задумавшись, вертится в нем, прикладывая трубку то к одному уху, то к другому. — Если бы вы могли принять наконец решение относительно Фонда. Ну, чтобы вступить в должность директора. Возросло бы не только ваше жалованье. Я же все-таки поверенный в делах Фонда. Так что…
Грудь Роузи словно окаменела. И Алан туда же. Беззащитна; она даже не знала, до какой степени беззащитна; обнажена, как человечек в мультфильме или немом кино, у которого одежду унесло порывом ветра.
— Шел бы ты на хуй, Алан, — сказала она.
— Роузи.
— Я сама справлюсь. Ведь я справлюсь, да? Справлюсь?
— Это было просто предложение, — произнес он кротко.
— Забудьте, — сказала она. — Пришлите мне счета.
И повесила трубку.
Бежать. Бежать из чужих для нее мест, которые так и не станут своими. Бежать, как бежал много лет назад ее отец. Быть может, обратно на Средний Запад. К маме. К кому-нибудь. На миг ей представилась западная дорога, прямая, с разделительным белым пунктиром посередине: она исчезала во тьме.
Нет, бежать нельзя, это, конечно, противозаконно. Как бы то ни было, Майк — отец Сэм, она не имеет такого права; Сэм любит отца не меньше, чем маму, а может, и больше.
Ни сбежать. Ни умереть. Дверь в широкий мир все еще оставалась открытой. На миг Роузи увидела стоящего у входа Бони Расмуссена, не в зеленом шелковом халате, в котором он умер, а в потертых серых габардиновых брюках, которые всегда носил, и в белой рубашке, застегнутой до самого горла, — слишком большой для его усохшего тела.
Всего лишь на миг. Она прошла через холл, осторожно, словно по темной тропинке, и прикрыла дверь, потом заперла ее на замок и закрылась на цепочку.
На той неделе телевизор Пирса (купленный по дешевке на трущобной улице, где он когда-то жил; аппарат, безусловно, краденый, но ведь и Пирса грабили не однажды, так что баланс примерно сходился) пытался показать передачу о разоблачении одного мага-сектанта с Западного побережья; Пирс так и сяк поворачивал кроличьи ушки антенн, пытаясь добиться здесь, в долине между горами, хоть какого-нибудь изображения. Тот человек приманил невесть сколько последователей своей якобы магической силой, прежде всего — даром исцеления; а потом один юный астматик, который беззаветно вверил себя учителю и отказался от всех лекарств, взял да и умер в его присутствии. А остальные вроде бы собрались на квартире у мага вокруг трупа, и наставник пообещал, что если их вера достаточно сильна, то они вместе сумеют воскресить мертвого.
Несколько дней покойник пролежал там, а они молились и напрягали волю. Наконец у кого-то иссякла вера или кто-то постучал в дверь, а может, соседи вызвали полицию.
Сегодня камера проводила до здания суда, а затем встретила на выходе одного артиста, комика, который без всякой комичности проталкивался через толпу в окружении юристов. Многие из приверженцев того мага были шоуменами, актерами, некоторые даже знаменитыми: сами кудесники, уж они-то, кажется, могли бы разобраться.
Но, боже мой, сидеть в одной комнате со смертью, пытаясь победить ее, добровольно войти туда, куда входить нельзя. Ужасная иллюзия и ее разоблачение, взломанная дверь, изумленные полицейские — и спящие, которые, наконец, пробуждаются или пытаются пробудиться — или даже не пытаются. Впрочем, мертвый так мертвым и остался. Даже засмердел. Все это, в сущности, так ужасно, что даже во рту отдает мерзостью, — но Пирс не мог ни определить привкус, ни назвать ужас по имени.
Он выключил телевизор.
Всякая магия — дурная магия. Впервые он так подумал. Чтобы заниматься магией, ты должен подчинять других и верить, что можешь свершать невозможное, и других заставлять верить в это. Всякая магия — дурная магия.
Так ли?
Что, если они с ней, что, если в своем безумном рвении они зашли так далеко, что случился Folie à deux? Случалось же, по словам его родного отца (в то время — завсегдатая бань и ночных баров), что двое мужчин, атлетов и святых секса, вступали в любовные отношения с такой силой и безумием страсти, что один умирал от усердия или назойливости другого. А потом стук в дверь, квартирный хозяин, копы, смерть, явившаяся, куда ее позвали: настоящая смерть, не символ бессмертия («до самой смерти») и не «лучшая жизнь», а просто смерть, собственно смерть.
«Когда ты кончаешь, я вижу твою душу», — говорил он ей; он видел, как та поднимается к глазам и стоит у порога разомкнутых уст. Но не для того, чтобы покинуть их. Нет. No es posible. Сидя перед погасшим экраном, Пирс вдруг испугался, ему захотелось лишь одного: обнять ее прямо сейчас и сказать: «Я не всерьез, честное слово, послушай, я тебя просто разыгрывал».
Ему не хотелось власти над ней; он хотел — и этого не могла дать никакая доступная магия — быть ею, быть внутри ее, когда она ощущала все то, что он причинял ей или помогал почувствовать. Не насовсем, конечно, не постоянно, лишь в тот момент, когда она достигала высшего накала; но тогда он жаждал этого сильно, непреклонно, до крайности.
А что, если ему придется каждый раз заходить дальше, подталкивать сильнее, чтобы загнать ее в эту плавильню, во вселенский жар, и себя вместе с ней, туда, где он хотел оказаться, всегда и только хотел там оказаться, какие бы резоны еще ни придумывал? С ней, через нее и в ней. In ipsam et cum ipsa et per ipsam. Может, в какую-то из ночей он подтолкнул ее слишком сильно, vacatio стала необратимой, постоянной, и через отверстые уста сами их личности покинули тела: mors osculi называлось это, morte di bacio, Смерть Поцелуя, возможная (свидетельствует Марсилий, а также дон Иоанн Пикус) для душ беспокойных, слишком непрочно держащихся на плоти.
Еще раз говорю тебе: нет. Повторено трижды подряд.
Тревожный и напуганный, он пошел в спальню, чувствуя близость Роз. На стене, сбоку от кровати, висела созданная им эмблема: старая рамка, новое фото. Брак Агента и Пациента.
Надо бы ее убрать, и не следовало ему сидеть перед ней так долго, но теперь уж поздно. Он лег, но не на свою кровать, а на другую, на голый матрас, вдохнул его и ее запах, вглядываясь и вслушиваясь в себя в поисках того же самого: ее следов. Даже в жару своем он ощутил знакомый лихорадочный озноб: предвестие того, что скоро и неминуемо целое пиршество симптомов предъявят тебе, и будешь ты ими давиться, пока не умрешь или не поправишься.
«Любовь есть магия, — сказал Джордано Бруно, — а магия есть любовь». Маг и влюбленный — оба venatores animarum, охотники за душами; эмблемами и искусством своим маг привлекает в сердце свое небесные силы, те звездные существа, посредством коих управляется вся природа, а также души мужчин и женщин, и обретает их свойства. Маг выстраивает эти силы, как должно, и обращается к ним с прошением: научите меня создавать узы, подобные узам любви, приковывать явления вещного мира и сердца человеческие. И они учат, ибо такова их сила. И так мы становимся подобны богам.
Но боги заняты неустанными трудами: плетут и ткут лучи, что исходят от всего сущего. Они не потерпят, если человек отвергнет их власть, и вот, сплетают узы, дабы привязать людей любовью и поклонением, ибо они тоже venatores и соблазнами своими домогаются нас. И мы сами призываем их, прося в молитвах, чтобы они вершили свою волю, и они следуют нашим словам.
Хлеб наш насущный даждь нам днесь, молим мы. Дай нам то, что потребно и желанно.
Поклоняясь им, мы сами надеваем оковы, что соединяют нас с теми, чьи дары мы принимаем.
А величайший из них — это Любовь: сама Любовь — или сам Любовь, мужеска полу; Эрос, dæmon magnus, сын денницы, дитя, которого еще называют Дон Купидон, юный владыка всего сущего; тот, чье воплощение, чей аватар (один из бесчисленных — возможно, для каждого человека свой) некоторое время обитал в доме и в сердце Пирса, а затем ушел, забрав Пирсов сон: труды его здесь окончены, и труды успешные.
Он груб, неопрятен, необут и бездомен, говорит Платон; он валяется на голой земле; по отцу же своему Гермесу он искусный ловец и чародей, что непрестанно строит козни и тянется к прекрасному и совершенному.
О ловушки, приготовленные богами для нас, их почитателей; сколь давно и безотказно они действуют. Мы ведь куда древнее старейшего из них; мы пришли из дальней дали за пределами их жизни: но мы не знаем этого, мы забыли — и они знают, что мы забыли об этом. Вот отчего почти всегда они делают с нами что хотят, особенно тогда, когда мы полагаем, что избавились от них. Вот отчего, иными словами, мир существует так долго и отчего мы все еще здесь.