Книга: Артур и Джордж
Назад: Джордж
Дальше: Часть третья КОНЧАЮЩАЯСЯ НАЧАЛОМ

Артур

И тут он знакомится с Джин.
Ему остается несколько месяцев до его тридцать восьмого дня рождения. В этом году его портрет пишет Сидней Паджет. Он сидит, выпрямив спину, в мягком кресле, сюртук полурасстегнут, видна часовая цепочка с брелоками, в левой руке — записная книжка, в правой — серебряный механический карандаш. Волосы на висках у него теперь отступили, но эта утрата не столь бросается в глаза благодаря великолепию усов. Они владеют его лицом над верхней губой и далее, простираясь нафиксатуаренными зубочистками за линию ушных мочек. Они придают Артуру властный вид военного прокурора, чью власть подкрепляет рассеченный на четыре квадрата герб в верхнем углу портрета.
Артур первый готов признать, что женщин он знает как джентльмен, а не как распутник. Бывал веселый флирт в юности — даже эпизод, включавший летучую рыбку. Была крепышка Элмор Уэлдон, которая, не будь это неджентльменским наблюдением, весила-таки одиннадцать стоунов. И есть Туи, которая с годами стала ему сестрой-спутницей, а затем, внезапно, — больной сестрой. Разумеется, есть его настоящие сестры. Есть статистика проституции, которую он почитывает в клубе. Есть истории, рассказываемые за портвейном, истории, которые он иногда отказывается слушать, истории, например, касающиеся особых кабинетов в надежных ресторанах. Есть гинекологические случаи, которые он наблюдал, роды, на которых он присутствовал, и заболевания среди портсмутских матросов и других мужчин без нравственных принципов. Его понимание полового акта достаточно полно, хотя касается более злополучных последствий, чем приятных прелиминарии и осуществлений.
Его мать — единственная женщина, чьему управлению он готов подчиняться. Для других женщин он играл разные роли — старшего брата, замены отца, главенствующего мужа, выписывающего рецепты врача, щедрого дарителя чеков с непроставленными суммами и Санта Клауса. Он полностью согласен с разделением и отношением полов, которые общество в мудрости своей вырабатывало столетиями. Он решительно против идеи права голоса для женщин: когда мужчина возвращается домой после дневных трудов, ему не требуется политик, сидящий напротив него у камина. Меньше зная женщин, он способен идеализировать их больше. Так, считает он, и должно быть.
Поэтому Джин возникает в его жизни точно шок. Он уже давно не смотрит на молодых женщин, как обычно смотрят на них молодые мужчины. Женщины — молодые женщины, — кажется ему, должны быть не сформированными; они поддаются лепке, послушны, уступчивы и ждут, чтобы их сформировало воздействие мужчин, за которых они выходят замуж. Они утаивают себя, они высматривают и ждут, они позволяют себе благовоспитанную игривость (которая никогда не должна переходить в кокетство) до того момента, пока мужчина не проявит интерес, а затем растущий интерес, а затем особый интерес, к каковому времени они уже прогуливаются вдвоем и познакомились семьями, и, наконец, он просит ее руки, и иногда, быть может, в заключительном утаивании, она заставляет его ждать ее ответа. Вот во что все это развилось, а у социальной эволюции есть свои законы и свои необходимости, совершенно так же, как у биологической. Дело не обстояло бы именно так, если бы не было веских причин, чтобы оно обстояло именно так. Когда его знакомят с Джин (на званом чаепитии в доме именитого лондонского шотландца, на такого рода светском рауте, которых он обычно предпочитает избегать), он сразу же замечает, что она впечатляющая молодая женщина. По долгому опыту он знает, чего ждать: впечатляющая молодая женщина спросит его, когда он напишет новый рассказ о Шерлоке Холмсе, и правда ли, что тот действительно погиб в Рейхенбахском водопаде, и, пожалуй, не лучше ли, чтобы сыщики-консультанты женились, и как вообще ему пришла идея писать эти рассказы? И он иногда отвечает с утомленностью человека, одетого в пять пальто, а иногда ухитряется слегка улыбнуться и говорит: «Ваш вопрос, милая барышня, напоминает мне, почему у меня вообще достало здравого смысла сбросить его в водопад».
Но Джин ведет себя совершенно не так. Она не вздрагивает от лестного удивления, услышав его фамилию, и не признается застенчиво, что она — его преданная читательница. Она спрашивает его, видел ли он выставку фотографий путешествия доктора Нансена на дальний Север.
— Пока еще нет. Хотя я был в Альберт-Холле, где он выступил с лекцией перед Королевским географическим обществом и получил медаль из рук принца Уэльского.
— Я тоже там была, — говорит она. И это неожиданно.
Он рассказывает ей, как несколько лет назад, прочитав очерки Нансена о переходе на лыжах через всю Норвегию, он приобрел пару лыж; как в Давосе он спускался по верхним склонам с братьями Брангерами и как Тобиас Брангер написал «спортсмен» в регистрационной книге отеля. Затем он начинает историю, которую часто рассказывает вдобавок к этой. О том, как потерял лыжи на вершине снежного ската и был вынужден спуститься без них и как трение о сиденье его брюк… И это, право же, один из лучших его анекдотов, хотя в данных обстоятельствах он подправит финал о том, как до конца дня чувствовал себя лучше всего, когда стоял, прижимая сиденье брюк к стене… но она словно перестала слушать. Он растерянно умолкает.
— Мне хотелось бы научиться ходить на лыжах, — говорит она. Это тоже неожиданно.
— У меня прекрасное чувство равновесия. Я начала ездить верхом с трех лет.
Артур несколько раздражен, что ему не дали докончить историю о том, как он протер свои брюки, включающую имитацию восхвалений его портного по адресу прочности гаррисовского твида. А потому он твердо говорит ей, насколько маловероятно, чтобы женщины (тут он подразумевает женщин высших сословий в противоположность швейцарским крестьянкам) когда-либо научились ходить на лыжах, учитывая требующуюся физическую силу, а также опасности, сопряженные с этим занятием.
— Ну, я очень сильная, — отвечает она. — И, полагаю, балансирую лучше вас, учитывая вашу внушительность. Вероятно, более низкий центр тяжести более выгоден. Ну и поскольку я куда менее тяжела, то, упав, пострадаю гораздо меньше.
Скажи она «менее тяжела», такая дерзкая вольность могла бы его оскорбить, но она сказала «куда менее тяжела», и он разражается смехом и обещает как-нибудь научить ее ходить на лыжах.
— Ловлю вас на слове, — отвечает она.
Это было довольно необычное знакомство, размышляет он про себя в последующие дни. То, как она уклонилась от признания его писательской славы, сама задала тему разговора, перебила одну из популярнейших его историй, высказала честолюбивое желание, которое многие сочли бы малопристойным для благовоспитанной девицы, и посмеялась (ну, практически посмеялась) над его внушительностью. И тем не менее все это — легко, серьезно, чарующе. Артур поздравляет себя с тем, что не оскорбился, пусть намерения оскорбить и не было. Он ощущает что-то, чего не ощущал уже многие годы: самодовольство от успешного флирта. А затем он ее забывает.
Полтора месяца спустя он заглядывает днем на музыкальное собрание — и вот она. Поет одну из шотландских песен Бетховена, а рьяный коротышка в белом галстуке ей аккомпанирует. Он находит ее голос великолепным, аккомпаниатора — тщеславным позером. Артур отступает подальше, чтобы она не увидела, что он наблюдает за ней. После ее выступления они встречаются в водовороте других людей, и она ведет себя с той вежливостью, которая мешает судить, помнит ли она его или нет.
Они расходятся; но под стоны, которые на заднем плане какой-то жуткий виолончелист извлекает из своего инструмента, они снова встречаются, на этот раз без присутствия кого-либо еще. Она сразу же говорит:
— Вижу, мне придется ждать не меньше девяти месяцев.
— Ждать чего?
— Моих лыжных уроков. Сейчас никакой надежды на снег больше нет.
Он не обнаруживает в ее словах ни развязности, ни флирта, хотя и знает, что следовало бы.
— Вы планируете их в Гайд-парке? — спрашивает он. — Или в Сент-Джеймском парке? А может быть, на склонах Хэпмстед-Хита?
— А почему бы и нет? Где захотите. Шотландия. Или Норвегия. Или Швейцария.
Словно бы незаметно для него они прошли через стеклянные двери, пересекли террасу, а теперь стоят под тем самым солнцем, которое давно уничтожило все надежды на снег. Никогда еще он так не досадовал на погожий день.
Он смотрит в ее карие глаза.
— Вы флиртуете со мной, барышня?
Она отвечает ему прямым взглядом.
— Я говорю с вами о лыжах.
Но звучат эти слова лишь формально.
— Потому что в таком случае берегитесь, как бы я в вас не влюбился.
Он почти не сознает, что он такое сказал. Наполовину он говорил с полной искренностью, а наполовину не мог понять, что на него нашло.
— Но вы уже. Влюблены в меня. А я в вас. Нет никаких сомнений. Ни малейших.
И вот это сказано. И слова больше не нужны. И не произносятся. Пока. Теперь имеет значение, только каким образом он снова ее увидит, и где, и когда. И все это нужно решить прежде, чем им кто-нибудь помешает. Но он никогда не был ловеласом или соблазнителем и не знает, как сказать то, что необходимо, чтобы достичь стадии, следующей за той, на которой он находится сейчас, — при этом, в сущности, не понимая, в чем может заключаться эта следующая стадия, поскольку по-своему его положение сейчас выглядит окончательным. В голове у него кружатся только трудности, запреты, причины, почему они больше не встретятся, разве что через десятки лет, случайно, когда будут старыми и седыми и смогут пошутить об этой незабываемой минуте на чьем-то залитом солнцем газоне. В общественном месте они встретиться не могут из-за ее репутации и его славы; в укромном месте они встретиться не могут из-за ее репутации и… и всего того, что составляет его жизнь. Он стоит там, мужчина, приближающийся к сорока годам, мужчина, обезопасивший свою жизнь и прославленный в мире, и он вновь стал школьником. У него такое ощущение, будто он выучил самую прекрасную любовную речь из созданных Шекспиром, а теперь, когда надо ее произнести, во рту у него сухо, а в памяти пусто. И еще он чувствует, будто протер сиденье своих твидовых брюк и должен немедленно найти стену, чтобы прижаться к ней спиной.
Тем не менее, хотя он не сознает ее вопросы и свои ответы, все каким-то образом устраивается. И это не тайное свидание, не начало любовной интриги, а просто следующий раз, когда они снова увидят друг друга, и в течение пяти дней, которые он вынужден ждать, он не в состоянии работать, он едва способен думать, и даже если он в один день играет две партии в гольф, то обнаруживает, что в секунды между занесением клюшки и ударом по мячу в голове у него возникает ее лицо, и его игра в этот день — сплошные удары по земле, промахи и угроза для диких зверюшек. Когда он посылает мяч из одной ямы с песком прямо в другую, ему внезапно вспоминается гольф на поле отеля «Мена-Хаус» и то ощущение, будто он вечно заключен в песчаной яме. Теперь он не сможет сказать, все ли это по-прежнему правда или даже еще большая правда, чем прежде, — с песком более глубоким и его невидимо погребенным мячом, или же он каким-то образом навсегда на зеленом дерне.
Это не тайное свидание, хотя из кеба он выходит на углу. Это не тайное свидание, хотя имеется женщина неопределенного возраста и сословия, которая открывает ему дверь и исчезает. Это не тайное свидание, хотя наконец-то они одни сидят вдвоем рядом на диване, обитом узорчатым атласом. Это не тайное свидание, потому он говорит себе, что это не так.
Он берет ее за руку и смотрит на нее. Ее взгляд не застенчив и не дерзок, он откровенен и постоянен. Она не улыбается. Он знает, что кто-то из них должен заговорить, но он словно утратил обычную привычку к словам. Впрочем, это не имеет значения. А потом она чуть улыбается и говорит:
— Я не смогла дождаться снега.
— Я буду дарить вам подснежники в каждую годовщину нашей встречи.
— Пятнадцатого марта, — говорит она.
— Я знаю. Я знаю, потому что так выгравировано в моем сердце. Если меня вскроют, то прочтут эту дату.
Новое молчание. Он сидит там, примостившись на краешке дивана, и жаждет сосредоточиться на ее словах, ее лице, на этой дате, на мысли о подснежниках, но все это сметает сознание, что у него стоит так, как никогда еще в жизни не стояло. Нет, не благопристойное набухание у рыцаря с чистым сердцем, а подпрыгивающее наличие, от которого никуда не деться, нечто буйно-грубое, нечто уличное, нечто полностью соответствующее этому вульгарному слову «стоит», которое сам он ни разу в жизни не произнес, но которое теперь стучит у него в голове. И он способен еще только на одну спасительную мысль: какое счастье, что брюки у него широкого покроя. Он слегка меняет позу, чтобы облегчить давление, и при этом нечаянно придвигается к ней на несколько дюймов. Она — ангел, думает он, ее взгляд так чист, цвет ее лица так нежен, но она приняла его движение за знак, что он намерен ее поцеловать, и потому доверчиво подставляет ему свое лицо, и как джентльмен он не может ее оттолкнуть, и как мужчина он не может удержаться, чтобы не поцеловать ее. Будучи не ловеласом или соблазнителем, а плотного сложения высокопорядочным человеком, приближающимся к началу пожилого возраста, он пытается думать только о любви и рыцарственности, а ее губы приближаются к его усам и неумело ищут рот под ними. Крепко сжимая, почти раздавливая ее руку, которую взял в свою с первой минуты, он начинает осознавать сильнейшую и бурную протечку у себя в брюках. И стон, который он издает, почти наверное неправильно истолковывается мисс Джин Леки, как и его неожиданное движение, когда он внезапно откидывается от нее, будто пораженный ассегаем между лопатками.
В мозгу Артура возникает образ, образ из глубины десятилетий. Ночь в Стонихерсте, иезуит, бесшумно обходящий дортуары, чтобы воспрепятствовать мальчишеским мерзостям. Это действовало. И вот теперь и в обозримом будущем ему требуется собственный дежурный иезуит. То, что случилось в этой комнате, больше случаться не должно. Никогда. Как врач он может счесть такой момент объяснимым, как английский джентльмен считает его постыдным и крайне неловким. Он не знает, кого предал больше: Джин, Туи или себя. Безусловно, в какой-то мере всех троих. И больше это случаться не должно. Никогда.
Внезапность — вот что его подкосило. И еще пропасть между грезами и реальностью. В рыцарских романах рыцарь любит недостижимую — супругу своего сюзерена, например, — и совершает подвиги во имя нее; доблесть сочетается в нем с чистотой. Но Джин не недостижима, а Артур не тайный воздыхатель или ничем не связанный рыцарь. Нет, он женатый мужчина, и его трехлетнее целомудрие было предписано врачом. Он весит пятнадцать… нет, шестнадцать стоунов, в отличной форме, энергичен — и вот вчера он сбросил свое семя в подштанники.
Однако теперь, когда дилемма предстала в полной четкости и ужасности, Артур способен подступить к ней. Его мозг начинает работать над практическими аспектами любви, как однажды работал над практическими аспектами болезни. Он формулирует проблему (Проблему? Нет, терзающую, сокрушающую радость и муку!) следующим образом: ему невозможно не любить Джин. А ей невозможно не любить его. Ему невозможно развестись с Туи, матерью его детей, к которой он все еще относится с братской привязанностью и уважением, не говоря уж о том, что только подлец бросит больную женщину. И наконец: невозможно превратить роман в интрижку, сделав Джин своей любовницей. У всех троих есть его или ее честь, даже если Туи и не знает, что ее честь рассматривается in absentia. Это обязательное условие: Туи ничего знать не должна.
Когда они с Джин встречаются в следующий раз, он берет дело в свои руки. Иначе нельзя: он — мужчина, он старше; она — молодая девушка, возможно, импульсивная, чью репутацию ни в коем случае нельзя запятнать. Поначалу она как будто встревожена, словно он намерен отвернуться от нее; но затем, едва становится ясно, что он просто устанавливает условия их взаимоотношений, она успокаивается и иногда словно бы даже не слушает. Но вновь тревожится, когда он подчеркивает, насколько осторожными им следует быть.
— Но нам дозволяется целовать друг друга? — спрашивает она, будто проверяя условия контракта, который радостно подписала с повязкой на глазах.
От ее тона его сердце тает, а мозг туманится. В подтверждение этого контракта они целуются. Она предпочитает чмокать его с открытыми глазами птичьими наскоками; он предпочитает долгое склеивание губ с закрытыми глазами. Ему не верится, что он снова кого-то целует, не говоря уж, что целует ее. Он пытается заставить себя не думать, чем и как это отличается от того, чтобы целовать Туи. Затем вновь возникает шевеление, и он отстраняется.
Они будут встречаться; будут вдвоем проводить наедине ограниченное время; целоваться им дозволено; увлекаться они не должны. Их ситуация крайне опасна. Но опять-таки она слушает вполуха.
— Мне пора уйти из дома, — говорит она. — Я могу снять квартиру с другими женщинами. Тогда ты сможешь свободно приходить повидаться со мной.
Она так не похожа на Туи — прямолинейная, откровенная, без лишних предрассудков. С самого начала она держалась с ним как равная. И она равна ему — согласно условиям их любви, это разумеется само собой. Но на нем лежит ответственность за них и за нее. Он должен позаботиться, чтобы ее прямота не навлекла на нее бесчестия.
В следующие недели выпадают моменты, когда он начинает прикидывать, не ждет ли она, что он сделает ее своей любовницей. Увлеченность ее поцелуев, разочарование, когда он отстраняется; то, как она прижимается к нему, иногда возникающее у него ощущение, будто она точно знает, что происходит с ним. И тем не менее он не имеет права так думать. Она не такая: отсутствие у нее фальшивой целомудренности просто знак, что она всецело ему доверяет и доверяла бы ему, даже не будь он человеком с принципами, таким, каков он есть.
Но этого мало, чтобы разрешить практические трудности их отношений, а кроме того, ему требуется нравственное одобрение. На вокзале Сент-Панкрас Артур садится в поезд до Лидса, исполненный внутренней дрожи. Мам остается его верховным арбитром. Она еще в рукописи прочитывает до единого слова все, что он пишет, и аналогично контролирует его эмоциональную жизнь. Только Мам может подтвердить, что придуманный им образ действий верен.
В Лидсе он садится на карнфордский поезд и в Клэпеме пересаживается до Инглтона. Она ждет у станции в своей запряженной пони двуколке; на ней красный жакет и белый чепец — обычный ее наряд в последние годы.
Две мили тряски в двуколке кажутся Артуру бесконечными. Мам все время говорит о своем пони, которого зовут Муи, про его чудачества: например, он отказывается трусить мимо паровых машин. Отсюда необходимость избегать мест, где ведутся дорожные работы, и угождать всем лошадиным прихотям. Наконец они добираются до Мейсонгилл-коттеджа. Внутри его стен Артур незамедлительно рассказывает Мам обо всем. То есть обо всем, что имеет значение. Все, что необходимо для того, чтобы она могла дать ему совет об этой его высокой ниспосланной Небом любви.
Он путается, он начинает заново, он излагает излишние подробности. Подчеркивает древность рода Джин, ее шотландскость, происхождение, которое не может не пленить любителей копаться в генеалогиях. Ее происхождение восходит к Мализу де Легге в тринадцатом веке, а по другой линии так и к самому Роб-Рою. Касается ее современного положения под кровом богатых родителей в Блэкхите. Семейство Леки, респектабельное и религиозное, составило свое состояние на чае. Затем ее возраст — двадцать один год. Ее чудесное меццо-сопрано, обработанное в Дрездене, а вскоре долженствующее получить полировку во Флоренции. Ее замечательный талант наездницы, с которым ему еще предстоит познакомиться. Ее быстрая участливость, ее искренность и сила характера. И ее внешность, толкающая Артура на панегирик. Тонкая фигура, маленькие руки и ноги, темно-золотые волосы, зелено-карие глаза, мягкий овал лица, его нежный матовый цвет.
— Ты раскрашиваешь фотографию, Артур.
— Если бы у меня была ее фотография! Я просил, но она говорит, что они все неудачны. Ей трудно улыбаться перед камерой, так как она стесняется своих зубов. Это она сказала мне совершенно откровенно. Считает их слишком крупными. Разумеется, они безупречны. Она такой ангел!
Мам слушает исповедь сына и не упускает заметить, какую странную параллель подстроила жизнь. Много лет она была замужем за человеком, которого общество вежливо предпочло считать тяжело больным — и когда его привозили домой корыстолюбивые извозчики, и когда его заперли в приюте под видом эпилептика. В его отсутствии и безумии она обрела утешение в обществе Брайана Уоллера. В те дни ее хмурый агрессивный сын осмеливался критиковать, иногда молчанием почти ставя под сомнение ее честь. И теперь ее самый обожаемый ребенок в свою очередь открыл, что сложности жизни не кончаются у алтаря. Кое-кто может сказать, что там они только начинаются.
Мам слушает; она понимает; и она оправдывает. То, как Артур поступил, — правильно и согласуется с честью. И ей бы хотелось познакомиться с этой мисс Леки.
Они знакомятся, и Мам одобряет, как одобрила Туи в дни Саутси. И это не бездумное потакание избалованному сыну. С точки зрения Мам Туи, податливая и милая, была именно той женой, которая требовалась честолюбивому, но и растерянному молодому доктору, ищущему быть принятым в обществе, которое обеспечит ему пациентов. Но если бы Артур женился сейчас, ему была бы нужна женщина вроде Джин, обладающая собственными способностями, с открытым прямым характером, который иногда кажется Мам похожим на ее собственный. И про себя она отмечает, что это первая дорогая ему женщина, которой он не дал прозвища.

 

Громкий телефон Гоуэра-Белла в форме канделябра стоит в холле «Под сенью». У него есть собственный номер — Хайнхед 237, — и благодаря имени и репутации Артура он в отличие от многих других не спарен с телефоном соседнего дома. Тем не менее Артур никогда не пользуется им, чтобы звонить Джин. Он не в силах вообразить, как станет ждать, когда дом опустеет — слуги разойдутся, дети в школе, Туи отдыхает, а Вуд ушел прогуляться, а тогда будет стоять в холле, понижая голос, спиной к лестнице, — стоять под витражными именами и гербами своих предков. Он не может вообразить себя в подобном положении; это же явится доказательством интриги — не столько для тех, кто может увидеть его в этой позе, сколько для него самого. Телефон — излюбленный инструмент прелюбодея.
И его средства общения — письмо, записка, телеграмма; он общается при помощи слов и подарков. Месяца три — и Джин вынуждена объяснить, что пространство в квартире, которую она занимает, ограничено, и хотя она делит ее с проверенными подругами, звонки рассыльных создают неловкость. Женщин, которые получают значительное число подарков от джентльменов — или, еще более компрометирующе, от какого-то одного джентльмена, — принимают за любовниц, в лучшем случае — за потенциальных любовниц. Когда она указывает на это, Артур упрекает себя за глупость.
— Кроме того, — говорит Джин, — мне не нужно заверений. Я уверена в твоей любви.
В первую годовщину их встречи он приносит ей один подснежник. Она говорит ему, что такой подарок дает ей больше радости, чем любое количество драгоценностей, или платьев, или цветов в горшках, или дорогих шоколадных конфет, или еще чего-то, что мужчины преподносят женщинам. Материальных потребностей у нее мало, и на них вполне хватает ее собственных средств. Более того, самый факт отсутствия подарков — это уже доказательство, что их отношения свободны от банальностей, присущих отношениям, принятым в свете.
Но есть еще вопрос о кольце. Артур хочет, чтобы она носила что-то, пусть совсем неброское, на пальце — не важно, на каком, — лишь бы посылать ему тайную весть всякий раз, когда они оказываются вместе на людях. Джин эта идея не нравится. Мужчины дарят кольца женщинам трех категорий: женам, любовницам, невестам. А она ни к одной из них не относится и не наденет такое кольцо. Любовницей она никогда не станет, у Артура уже есть жена, и она не будет, не может быть невестой. Быть невестой равно тому, чтобы заявлять: я жду, чтобы умерла его жена. Между внебрачными парами такие взаимоотношения случаются, она знает, но между ними им места нет. Их любовь иная. У нее нет прошлого и нет будущего, о котором можно было бы думать. У нее есть только настоящее. Артур говорит, что в его мыслях она — его мистическая жена. Джин согласна, но указывает, что мистические жены не носят реальных колец.
Естественно, выход из положения находит Мам. Она приглашает Джин в Инглтон, а Артур пусть приедет на следующий день. Вечером в день приезда Джин Мам внезапно осеняет неожиданная мысль. Она снимает с мизинца левой руки маленькое кольцо и надевает его на тот же палец Джин. Бледный неограненный сапфир, когда-то принадлежавший ее двоюродной бабушке. Джин смотрит на кольцо, поворачивает руку так и эдак и тут же его снимает.
— Я не могу принять драгоценность, принадлежавшую вашей семье.
— Моя двоюродная бабушка подарила его мне, потому что думала, что камень гармонирует с моими глазами и цветом лица. Тогда это так и было. Но не теперь. Теперь кольцо более идет вам. И я считаю вас частью нашей семьи. И считала так с первой минуты нашего знакомства.
Отказать Мам Джин не может. На такое способны немногие. Когда приезжает Артур, он подчеркнуто не замечает кольца; наконец, ему на него указывают. Даже тогда он прячет свою радость и ограничивается замечанием, что оно не очень велико, и предоставляет женщинам повод посмеяться над ним. Теперь Джин носит кольцо не Артура, а Дойлов, и это ничем не хуже, а возможно, и лучше. Он воображает, как будет видеть его на скатерти обеденного, заставленного приборами стола и на клавишах рояля, на ручке театрального кресла, на поводьях лошади. Он думает о кольце как о символе того, что связывает ее с ним. Его мистическая жена.
Джентльмену дозволены две белые лжи во спасение: чтобы защитить женщину и вступить в бой, если бой правый. Количество белой лжи, к какому Артур прибегает ради Туи, далеко превосходит то, которое он мог вообразить. Вначале он предполагал, что каким-то образом в суете его дней и недель, его новых предприятий и увлечений, занятий спортом и путешествий нужды лгать ей вообще не возникнет. Джин исчезнет в насыщенности его календаря. Но раз она не может исчезнуть из его сердца, то равно не может исчезнуть из его мыслей и его совести. И он обнаруживает, что каждая встреча, каждый план, каждая записка и каждое отправленное письмо, каждая мысль о ней ограждаются той или иной ложью. Главным образом он просто умалчивает, хотя иногда бывает необходимо что-то придумать, но в обоих случаях это ложь, и от этого никуда не денешься. А Туи настолько абсолютна в своей доверчивости. Она без вопросов принимает и, как всегда принимала, внезапные изменения планов Артура, его импульсивность, его решения остаться или уехать. Артур знает, что у нее нет никаких подозрений, и это скребет его нервы тем сильнее. Он не представляет себе, как прелюбодеи способны уживаться со своей совестью; насколько же нравственно убоги должны они быть, чтобы так беззаботно лгать.
Но помимо практических трудностей, этического тупика и сексуальной фрустрации, есть еще нечто более темное, более тяжкое, если взглянуть надело прямо. Ключевые моменты в жизни Артура всегда покрывает тень смерти, и это еще один такой. Внезапная чудеснейшая любовь может быть осуществлена и явлена миру, только если Туи умрет. А она умрет, он это знает. И Джин тоже знает: туберкулез всегда забирает свои жертвы. Но решимость Артура сразиться с Дьяволом привела к перемирию. Самочувствие Туи стабильно, ей даже больше не требуется очищающий воздух Давоса. Она безмятежно живет в Хайнхеде, благодарна за то, что у нее есть, и излучает кроткий оптимизм чахоточной. Он не в состоянии пожелать ей смерти, но равно не может желать, чтобы невозможное положение Джин тянулось без конца. Если бы он верил в какую-нибудь из официальных религий, то, без сомнения, отдал бы все в руки Божьи. Но для него это невозможно. Туи должна по-прежнему получать наилучшую медицинскую помощь и наизаботливейшую домашнюю поддержку, чтобы мучения Джин продолжались как можно дольше. Если он предпримет какие-либо действия — он подлец. Если он все расскажет Туи — он подлец. Если он порвет с Джин — он подлец. Если он сделает ее своей любовницей — он подлец. Если он ничего не сделает, то он всего лишь пассивный лицемерный подлец, тщетно цепляющийся за те остатки чести, которые ему доступны.
Однако в медленности и осмотрительности их отношения обретают признание. Джин представлена Лотти. Артур представлен родителям Джин, которые дарят ему на Рождество жемчужно-брильянтовую булавку для галстука. Джин даже представлена матери Туи, миссис Хокинс, которая приемлет их отношения. Осведомлены также Конни и Хорнанг, хотя теперь их заметно поглощает их брак и жизнь в западном Кенсингтоне. Артур заверяет всех, что Туи любой ценой будет ограждена от открытия, боли и бесчестья.
Есть высоконравственные декларации и есть повседневная реальность. Несмотря на семейное одобрение, Артур и Джин часто впадают в уныние; у Джин сверх того появляется склонность к мигреням. Обоих мучает ощущение вины из-за того, что они поставили друг друга в такое невыносимое положение. Честь, как и добродетель, возможно, сама по себе награда, но порой этого оказывается недостаточно. По крайней мере рождаемое ею отчаяние остротой сравнится с любой экзальтацией. Себе Артур прописал полное собрание сочинений Ренана. Усердное чтение с обилием гольфа и крикета обеспечат равновесие, обеспечат нормальность телу и духу.
Однако все эти паллиативы способны помогать только в определенной мере. Вы можете сокрушить всех подающих противника, а затем послать прямой в ребра их отбивающего, вы можете взять металлическую клюшку и заслать гольфовый мяч в неизмеримую даль. Но вы не можете всегда держать мысли под запором, всегда одни и те же мысли и отвратительные парадоксы. Деятельный человек, обреченный на бездеятельность, любящие, которым любовь запрещена, смерть, которой ты боишься, стыдясь ее позвать.
Крикетный сезон Артура не оставлял желать ничего лучшего; о числе заработанных очков и сбитых калиток Мам оповещается с сыновней гордостью. Она в ответ продолжает потчевать его своими мнениями о деле Дрейфуса, о священнодействующих громилах и ханжах в Ватикане, о гнусном отношении к Франции этой газетенки «Дейли». В один прекрасный день Артур играет за МСС на стадионе «Лорд». Он приглашает Джин посмотреть его игру и предвкушает, как она будет смотреть. Выходя подавать, он будет точно знать, в каком углу трибуны А она сидит. Это один из тех дней, когда ему заранее понятны все ухищрения подающих; его бита неуязвима и почти не реагирует на весомость мяча, когда он закручивает его и посылает во все концы поля. Раза два он забрасывает его прямо к зрителям и все-таки успевает заранее позаботиться, что мяч упадет возле нее, будто орудийный снаряд. Он сражается на турнире в честь своей дамы; ему следовало бы попросить у нее что-то, чтобы приколоть к своему кепи.
В перерыве он поднимается к ней. Ему не нужны похвалы — он видит гордость за него в ее глазах. Ей требуется слегка поразмяться после долгого сидения на скамье. Они совершают круг по дорожке за трибунами; запах пива реет в жарком воздухе. В гуще анонимной прогуливающейся толпы они чувствуют себя в большей уединенности вдвоем, чем под взглядом самых дружественных глаз за обеденным столом, обеспечивающим им соблюдение приличий. Они разговаривают так, будто только что познакомились. Артур говорит, как он хотел бы прикрепить ее цвета к своему кепи. Она кладет руку ему на локоть, и они идут молча, утопая в счастье.
— Э-эй, это же Уилли и Конни!
Действительно, это они идут навстречу им тоже рука об руку. Значит, оставили маленького Оскара с няней у себя в Кенсингтоне. Артур теперь испытывает еще большую гордость за свои подвиги с битой. И тут он кое-что осознает. Уилли и Конни не замедляют шага, и Конни смотрит в сторону, словно задняя стена павильона стала неотразимо интересной. Уилли по крайней мере как будто не отрицает их существования; однако, когда они минуют друг друга, он поднимает бровь на шурина, на Джин, на их переплетенные руки.
Подачи Артура после перерыва быстрее и буйнее обычного. Из-за слишком алчных своих замахов он сбивает только одну калитку. Когда его отправляют подавать в другой конец поля, он все время оборачивается, чтобы поглядеть на Джин, но она, должно быть, пересела. Ему не удается высмотреть и Уилли с Конни. Его удары будоражат защитника калитки даже больше обычного, и он мечется во всех направлениях.
После окончания матча уже ясно, что Джин ушла. Он теперь вне себя от ярости. Вот бы помчаться в кебе прямо к дому Джин, вывести ее на тротуар, положить ее руку на свой локоть и прогуляться с ней мимо Букингемского дворца, Вестминстерского аббатства и обеих палат Парламента. И все еще в своем крикетном костюме. И крича во все горло: «Я Артур Конан Дойль, и я горжусь, что люблю эту женщину, Джин Леки!» Он зримо представляет себе эту сцену. А когда перестает, то думает, что сошел с ума.
Ярость и безумие стихают, оставляя стойкий неумолимый гнев. Он принимает душ и переодевается, все время внутренне понося Уилли Хорнанга. Как посмел этот близорукий астматический, никуда не годный крикетист поднять свою чертову бровь! На него. На Джин. Хорнанг, журналист, маратель никуда не годных историй про австралийское захолустье! О нем никто и слыхом не слыхал, пока он не присвоил — с разрешения — идею Холмса и Ватсона, не перевернул их вверх тормашками и не превратил в парочку преступников. Артур разрешил ему это. Даже снабдил именем его так называемого героя, Раффлса, как, например, в «Проделках Раффлса Хау». Позволил посвятить эту чертову книгу ему.
«А. К. Д. эта форма лести».
Дал ему больше, чем его лучшую идею, дал ему жену. В буквальном смысле: провел ее по центральному проходу церкви и вручил ему. Назначил им содержание, чтобы им было с чего начать. Ну хорошо, назначил содержание Конни, но Уилли Хорнанг не сказал, что принятие такой помощи кладет пятно на его честь мужчины, не сказал, что возьмется за работу серьезнее, чтобы обеспечить свою молодую жену, о нет, ничего похожего. И думает, будто это дает ему право поднимать самодовольно-ханжескую бровь!
Артур берет кеб и прямо от стадиона едет в западный Кенсингтон. Номер девять, Питт-стрит. Его гнев начинает спадать, когда они пересекают Харроу-роуд. В голове у себя он слышит, как Джин говорит ему, что все это — ее вина. Ведь это она положила руку ему на локоть. Он совершенно точно знает, каким тоном самоупрека она это скажет и как это скорее всего ввергнет ее в тяжелую мигрень. Важно лишь одно, говорит он себе: как утишить ее страдания. Все его инстинкты, самая его мужественность требуют выломать дверь Хорнанга, выволочь его на тротуар и вышибить ему мозги крикетной битой. Тем не менее, когда кеб останавливается, он знает, как должен себя вести.
И он абсолютно спокоен, когда Уилли Хорнанг впускает его.
— Я приехал повидать Констанцию, — говорит он.
У Хорнанга по крайней мере достает ума не пыжиться по-идиотски и не настаивать на своем присутствии. Артур поднимается наверх в гостиную Конни. Он объясняет ей прямолинейными терминами, к которым никогда не прибегал — не имел нужды прибегать — прежде. Следствия болезни Туи. Свою внезапную, свою всепоглощающую любовь к Джин. То, что любовь эта останется платонической. И тем не менее насколько значительная часть его жизни, до сих пор пустовавшая, теперь заполнилась. То, как и она, и он постоянно страдают от напряжения и депрессии. То, как Конни увидела их вместе такими очевидно влюбленными, только потому лишь, что на несколько минут они забыли об осторожности; и какая это мука всегда прятать свою любовь в присутствии других. Как необходимо отмерять и нормировать каждую улыбку, каждый смех, зондировать каждого собеседника. Как, по убеждению Артура, он не выживет, если его семья, дорогая ему, как самый мир, не поймет его беды и не поддержит его.
Завтра он опять играет на стадионе, и он просит, нет, он умоляет Конни быть там и на этот раз познакомиться с Джин по всем правилам. Это единственный выход. То, что произошло сегодня, необходимо отбросить, оставить позади них немедленно, иначе рана загноится. Она будет там завтра и позавтракает с Джин и узнает ее получше. Она согласна?
Конни согласна. Уилли, когда прощается с ним на пороге, говорит:
— Артур, я готов поддержать ваши отношения с любой женщиной сразу же и без вопросов.
В кебе Артур чувствует, будто ему только что удалось предотвратить нечто ужасное. Он совершенно измучен, и в голове у него легкий туман. Он знает, что может положиться на Конни, как и на всю свою семью. И ему немножко стыдно своих мыслей об Уилли Хорнанге, на которых он себя поймал. Его чертова вспыльчивость, и никуда от нее не деться. Он объясняет ее ирландской половиной своей крови. Шотландской половине приходится дьявольски трудиться, чтобы сохранять за собой верх.
Нет, Уилли прекрасный малый и будет поддерживать его без всяких вопросов. Уилли обладает отличным острым умом и неплохо обороняет калитку. Пусть он недолюбливает гольф, но по крайней мере Артур еще не слышал более изящного объяснения подобного предубеждения: «Я считаю недостойным бить лежачего». Отлично сказано, как и про опечатку с бегуном. Ну и еще фраза, которую Артур распространял особенно широко, — оценка, которую Уилли дал сыщику-консультанту своего шурина: «Пусть он и более скромен, но нет полиции холмсее Холмса». Нет полиции холмсее Холмса! Вспоминая эти слова, Артур откидывается на спинку сиденья.
На следующее утро, когда он готовится поехать на стадион, приносят телеграмму. Констанция Хорнанг вынуждена отказаться от приглашения на завтрак, потому что у нее разболелся зуб и ей необходимо посетить дантиста.
Он посылает записку Джин, свои извинения на стадион — «неотложное семейное дело», против обыкновения не вежливая увертка, — и едет в кебе на Питт-стрит. Конечно, они его ждут. Они знают, что хитрые маневры или дипломатическое молчание не в его характере. Ты смотришь прямо в глаза, ты говоришь правду и ты принимаешь последствия — таково кредо Дойлей. Женщинам, разумеется, дозволены иные правила, а вернее, женщины, никого не спрашивая, видимо, создали для себя другие правила, но так или иначе он не слишком высокого мнения о ссылке на срочную необходимость посещения дантиста. Самая ее прозрачность распаляет Артура. И, может быть, она это понимает, может быть, это и рассчитано как самоочевидный укор вроде ее отведенных в сторону глаз.
Он знает, что должен держать себя в руках. Сейчас в первую очередь важна Джин, затем единство семьи. Он прикидывает: Конни повлияла на Хорнанга или Хорнанг на Конни? «Я готов поддержать ваши отношения с любой женщиной сразу же и без вопросов». Ни намека на уклончивость. Как и в видимом понимании и согласии Конни с его дилеммой. Он заранее выискивает причины. Может быть, Конни стала респектабельной замужней женщиной заметно быстрее, чем он полагал возможным: может быть, она всегда испытывала ревность, потому что его любимой сестрой была Лотти. Ну а Хорнанг? Он, без сомнения, завидует славе шурина, или же успех «Раффлса» ударил ему в голову. Что-то же запалило эту внезапную вспышку независимости и бунта. Ну, это Артур скоро выяснит.
— Конни наверху, отдыхает, — говорит Хорнанг, открывая дверь. Достаточно ясно. Значит, разговор мужчины с мужчиной, как и предпочел бы Артур.
Маленький Уилли Хорнанг одного роста с Артуром, о чем тот иногда забывает. И Хорнанг у себя дома отличается от Хорнанга, воспроизведенного яростью Артура; и отличается от лестного, стремящегося угодить Уилли, который метался на теннисном корте в Вест-Норвуде и подавал к столу bons mots, чтобы понравиться. В парадной гостиной он указывает на кожаное кресло, ждет, чтобы Артур сел, и тогда сам остается стоять. А когда начинает говорить, пружинисто расхаживает по комнате. Нервы, конечно, но создается впечатление обвинителя, разворачивающего хвост перед несуществующими присяжными.
— Артур, это нелегко. Конни рассказала мне, о чем вы говорили с ней вчера вечером, и мы обсудили положение.
— И изменили свое мнение. Или вы — ее мнение. Или она — ваше. Вчера вы сказали, что поддержите меня без вопросов.
— Я знаю, что я сказал. И речь не о том, что я изменил мнение Конни или она мое. Мы все обсудили и пришли к согласию.
— С чем вас и поздравляю.
— Артур, разрешите мне представить это так. Вчера мы говорили с вами, следуя сердцу. Вы знаете, как Конни вас любит. Как любила всегда. Вы знаете, как бесконечно я вами восхищаюсь, как горжусь возможностью сказать, что Артур Конан Дойль — мой шурин. Вот почему мы вчера отправились на стадион — чтобы с гордостью следить за вашей игрой, чтобы поддерживать вас.
— Чего теперь решили больше не делать.
— Но сегодня мы думаем и говорим с вами как подсказывают наши головы.
— И что же ваши две головы вам подсказывают? — Артур обуздывает свой гнев, сводя его к сарказму. Это лучшее, что сейчас в его силах. Он плотно сидит в кресле и смотрит, как Уилли пританцовывает и шаркает перед ним, как он вытанцовывает и вышаркивает свои аргументы.
— Наши головы, наши две головы говорят нам то, что видят наши глаза и диктует наша совесть. Ваше поведение… компрометирует.
— Кого?
— Вашу семью. Вашу жену. Вашу… подругу. Вас самих.
— А вы не хотите включить еще и Марилбоунский крикетный клуб? И читателей моих книг? И штат универсального магазина «Гемаджис»?
— Артур, если вы сами этого не видите, вам должны открыть глаза другие.
— И вам, видимо, это крайне по вкусу. Я думал, что просто приобретаю зятя. Я не понимал, что семья обрела совесть. Не осознавал, что мы в ней нуждаемся. Вам следует сшить себе сутану.
— Мне не требуется сутана, чтобы понять, насколько вы, когда прогуливаетесь по стадиону с ухмылкой на лице и под руку с женщиной, которая вам не жена, компрометируете жену, а ваше поведение бросает тень на вашу семью.
— Туи всегда будет ограждена от боли и бесчестья. Вот мой первый принцип, и он таким останется.
— Кто еще видел вас вчера, кроме нас? И что они могли заключить?
— А что заключили вы? Вы и Констанция?
— Что вы крайне неосторожны. Что вы бросаете тень на репутацию женщины, опирающейся на вашу руку. Что вы компрометируете вашу жену. И вашу семью.
— Вы что-то слишком быстро стали экспертом по моей семье для столь поздно к ней приблудившегося.
— Быть может, потому я вижу яснее.
— Быть может, потому, что вам не хватает лояльности, Хорнанг. Разве я отрицаю, что положение создалось трудное, дьявольски трудное? Было бы странно притворяться. По временам оно нестерпимо. Мне не требовалось репетировать того, что я вчера говорил Конни. Я делаю что могу — мы вместе, Джин и я. Наш… союз был одобрен Мам, родителями Джин, матерью Туи, моим братом и сестрами. До вчерашнего дня и вами. Был ли я хотя бы раз нелоялен по отношению к кому-нибудь из моей семьи? И когда прежде я просил их о поддержке?
— А если ваша жена услышит о вашем вчерашнем поведении?
— Она не услышит. Это невозможно.
— Артур! Сплетни вездесущи. Как и болтовня горничных и лакеев. Люди пишут анонимные письма. Журналисты не скупятся на намеки в газетах.
— Тогда я обращусь в суд. Или, что вероятнее, уложу такого в лоск.
— Что будет еще одним неосторожным поступком. Кроме того, вы не можете уложить в лоск анонимное письмо.
— Хорнанг, этот разговор бесполезен. Видимо, вы приписываете себе более высокое понимание чести, чем признаете за мной. Если место главы семьи окажется вакантным, я рассмотрю вашу кандидатуру.
— Quis custodiet, Артур? Кто укажет главе семьи, что он не прав?
— Хорнанг, в последний раз. Я изложу дело просто. Я человек чести. Мое имя и имя моей семьи означают для меня все. Джин Леки отличают высочайшая честь и высочайшая добродетельность. Наши отношения платоничны. И будут такими всегда. Я останусь мужем Туи и буду воздавать ей честь, пока крышка гроба не закроется над кем-нибудь из нас.
Артур привык завершать споры исчерпывающим заявлением. И полагает, что сделал его и теперь, однако Хорнанг все еще шаркает туда-сюда, будто отбивающий на крикетном поле.
— Мне кажется, — говорит он, — вы придаете излишнее значение платоничности или неплатоничности этих отношений. Не вижу тут особой разницы. В чем она?
Артур встает.
— В чем разница? — рычит он. Ему все равно, что его сестра отдыхает, что маленький Артур-Оскар уложен поспать, что служанка, возможно, прижала ухо к двери. — Большей разницы не бывает! Это разница между невинностью и виной, вот что это такое.
— Не могу согласиться, Артур. Что думаете вы — это одно, но совсем другое, что думает свет. То, что знаете вы и что знает свет. Честь — это не только внутреннее благородное чувство, но и внешнее поведение.
— Я не позволю читать мне нотации о чести! — гремит Артур. — Не позволю. Нет. А уж тем более человеку, который сделал вора героем своих писаний.
Он снимает шляпу с колышка и нахлобучивает ее на уши. Ну, вот так, решает он, вот так. Свет либо на вашей стороне, либо против вас. И по крайней мере дело становится яснее, когда наблюдаешь, как ханжа-обвинитель строит свои аргументы.
Вопреки этому неодобрению — а быть может, для доказательства его несостоятельности, — Артур со всемерной осторожностью начинает вводить Джин в светскую жизнь «Под сенью». Он познакомился в Лондоне с обаятельной семьей по фамилии Леки; у них поместье в Кроборо; Малькольм Леки, сын, великолепный малый, с сестрой… как бишь ее? И вот так имя Джин появляется в книге посетителей «Под сенью» всегда рядом с именем ее брата или кого-то из родителей. Артур не может утверждать, что хранит полное спокойствие, произнося фразы вроде: «Малькольм Леки сказал, что, возможно, заедет на своем моторе с сестрой», но фразы эти необходимо произносить, если он не хочет помешаться. И во всех таких случаях — большой званый завтрак, теннисный турнир — он никогда не бывает полностью уверен, что ведет себя естественно. Не был ли он излишне внимателен к Туи и не заметила ли она этого? Не был ли он слишком сухо корректен с Джин и не обиделась ли она? Но с этим он должен справляться сам. Туи никогда ничем не дает понять, что заметила нечто неладное. А Джин — да благословит ее Бог — держится с непринужденностью и декорумом, которые успокоительно внушают ему, что все будет ажурно. Она никогда не ищет уединиться с ним, никогда не всовывает ему в руку любовную записочку. Порой, правда, ему кажется, что она подчеркнуто флиртует с ним. Но, обдумывая это потом, он решает, что она нарочно ведет себя так, как вела бы, если бы они были знакомы не больше, чем делают вид. Быть может, наилучший способ показать жене, что ты не собираешься посягать на ее мужа, это флиртовать с ним у нее на глазах. Если так, то это чрезвычайно умный ход мысли.
И дважды в год у них есть возможность вырваться вместе в Мейсонгилл. Приезжают и уезжают они на разных поездах, точно гости, случайно приглашенные на одно и то же воскресенье. Артур останавливается в коттедже матери, а Джин — у мистера и миссис Дени на ферме Парт-Бэнк. В субботу они ужинают в Мейсонгилл-Хаусе. Мам председательствует за столом Уоллера, как было всегда и, предположительно, как всегда и будет.
Вот только ситуация не так проста, какой была, когда Мам только приехала сюда (не то чтобы и тогда она была простой). Поскольку Уоллер каким-то образом ухитрился жениться. Мисс Ада Андерсон, дочь священника из Сент-Эндрюса, приехала в дом торнтонского приходского священника в качестве гувернантки и, как намекают деревенские сплетни, немедленно решила поймать на крючок владельца Мейсонгилл-Хауса. Ей удалось выйти за него для того лишь, чтобы убедиться — и тут сплетни обрели морализирующий тон, — что изменить его ей не под силу. Ибо новобрачный не собирался допустить, чтобы такая мелочь, как брак, изменила образ жизни, который он для себя создал. Ну а конкретнее: Мам он навещает столь же часто, как раньше, обедает с ней en tête-à-tête и распорядился поставить особый звонок на задней двери ее коттеджа, звонить в который дозволено только ему. Детей брак Уоллера не приносит.
Миссис Уоллер никогда не бывает в Мейсонгилл-коттедже и отсутствует, когда Мам приходит поужинать в Мейсонгилл-Хаусе. Если Уоллер желает, чтобы эта женщина председательствовала за столом, да будет так, но хозяйка дома не признает за ней этого права. Миссис Уоллер все больше времени отдает своим сиамским кошкам и розарию, распланированному со строгостью плац-парада или огородных грядок. Во время краткой встречи с Артуром она держалась застенчиво и холодно: тот факт, что он происходит из Эдинбурга, а она из Сент-Эндрюса, никакого основания для сближения не дает, указывал ее вид.
И вот они четверо — Уоллер и Мам, Артур и Джин — сидят вместе за столом и ужинают. Еду подают и уносят, бокалы блестят в озарении свечей, разговор ведется о книгах, и все держатся так, будто Уоллер по-прежнему холост. Время от времени взгляд Артура привлекает силуэт кошки, крадущейся вдоль стены вне достижения сапога Уоллера. Гибкое тело, пробирающееся среди теней, будто память о незаметно удалившейся жене. Или каждый брак таит свой проклятый секрет? И в его сердцевине нет ничего прямого и честного?
Тем не менее Артур уже давно смирился с тем, что Уоллера придется терпеть. И раз уж он не может все время оставаться с Джин, то удовлетворяется гольфом с Уоллером. Для невысокого и книжного субъекта владелец Мейсонгилл-Хауса играет вполне пристойно. Длинные мячи ему, конечно, не по плечу, но не приходится отрицать, что результат вполне упорядочен и что Артур по-прежнему склонен отправлять мяч в самых невероятных направлениях. Кроме гольфа, в лесу Уоллера можно пострелять птиц — куропаток, рябчиков, грачей. И они вместе охотятся с хорьками. За пять шиллингов подручный мясника приносит трех своих хорьков, и все утро, к большому удовольствию Уоллера, работает с ними, вспугивая начинку множества пирогов с крольчатиной.
Но есть и часы, выслуженные таким выполнением гостевого долга, — часы наедине с Джин. Они берут запряженную пони двуколку Мам и разъезжают по окрестным деревням; они исследуют гряду известняковых холмов и внезапно возникающих долин к северу от Инглтона. Хотя возвращения Артура туда остаются осложненными — пятно похищения и предательства не может стереться, — роль гида подходит ему как нельзя лучше. Он показывает Джин долину Твисса и Пеккский водопад, ущелье водопадов Доу и Бийзли. Он любуется ее бесстрашием на мосту в шестидесяти футах над Вязовым ущельем. Они вместе взбираются на Инглбор, и он не может не чувствовать, как хорошо, когда рядом с мужчиной — здоровая молодая женщина. Он не проводит сравнений, никого не принижает, а просто благодарен, что им не приходится то и дело устраивать докучные привалы отдыха ради. На вершине он изображает археолога и показывает ей остатки крепости бригантов; а затем — топографа, когда они смотрят на запад в сторону Моркембе, пролива Святого Георга и острова Мэн. А далеко на северо-западе скромно выглядывают горы Озерного края и Камберлендские хребты.
Неизбежно возникают напряженности и неловкости. Пусть они и далеко от дома, но декорум нарушать нельзя. Артур даже здесь фигура известная, а Мам занимает видное положение в местном обществе. Поэтому иногда требуется взгляд, чтобы воспрепятствовать откровенности и выразительности Джин. И хотя Артур более свободен в выказывании своей преданной любви, он не всегда может позволить себе чувствовать себя влюбленным — человеком наново изобретенным. Как-то днем они едут через Торнтон, ладонь Джин лежит на его руке, солнце высоко в небе, впереди перспектива провести часть дня вдвоем, и тут она говорит:
— Какая прелестная церковь, Артур. Остановись, давай зайдем в нее.
На мгновение он разыгрывает глухоту, затем отвечает довольно сухо:
— Ничего прелестного в ней нет. От оригинальной постройки сохранилась только колокольня, а зданию не больше тридцати лет. Просто усердная реставрация.
Джин не настаивает, подчиняясь ворчливому суждению Артура как главного гида. Он подхлестывает вожжами капризулю Муи, и они едут дальше. Не самый подходящий момент объяснить ей, что церковь была всего пятнадцать лет как реставрирована, когда он шел по ее центральному проходу, новобрачный, и на его локте лежала ладонь Туи, как раз там, куда Джин положила свою.
На этот раз он возвращается в «Под сенью» не без ощущения виноватости.

 

Быть отцом для Артура значит предоставлять детей заботам их матери, а затем время от времени возникать с внезапными планами и подарками. Ему кажется, быть отцом — это практически то же, что быть братом, только ответственности немного больше. Вы оберегаете своих детей, вы обеспечиваете их всем необходимым, вы подаете им пример; сверх этого вы помогаете им понять, что они такое — то есть дети, — иными словами, несовершенные, даже ущербные взрослые. Однако он щедр и не считает необходимым или нравственно полезным для них быть лишенными того, чего он сам был лишен в детстве. В Хайнхеде, как и в Норвуде, имеются теннисные корты, а кроме того, стрельбище за домом, где Кингсли и Мэри могут вволю тренироваться в меткости. В саду он прокладывает монорельс, который петляет по ложбинам и пригоркам его четырех акров. Приводимый в движение электричеством и уравновешиваемый гироскопом вагончик — это транспорт будущего. Его друг Уэльс убежден в этом, и Артур с ним согласен.
Себе он покупает моторный велосипед, который оказывается крайне непослушным, и Туи запрещает детям даже приближаться к нему; затем «вузли» в двенадцать лошадиных сил, который снискивает множество похвал и регулярно наносит ущерб столбам ворот. Эта новая моторизованная машина превратила в ненужность экипаж и лошадей, но когда он упомянул этот неоспоримый факт Мам, она возмущена. Немыслимо поместить фамильный герб на какую-то там машину, доказывает она, и тем более на такую, которую постоянно преследуют унизительные поломки.
Кингсли и Мэри разрешаются вольности, о которых большинству их друзей и мечтать не приходится. Летом они бегают босиком и в радиусе пяти миль от «Под сенью» могут бродить, где им захочется, при условии, что они появятся за столом вовремя, чистыми и аккуратными. Артур не возражает, когда они обзаводятся ежом. По воскресеньям он часто провозглашает, что свежий воздух полезней для души, чем литургия, и забирает кого-нибудь из них носить за ним клюшки — поездка в высокой двуколке до поля для гольфа в Хэнкли, прихотливые зигзаги с тяжеленной сумкой, а затем награда: горячие маслянистые тосты в клубном буфете. Их отец охотно объясняет им всякую всячину, хотя далеко не всегда то, что им требуется или что они хотят знать. И объясняет он с большой высоты, даже когда становится на колени позади них. Он поощряет самостоятельность, спорт, верховую езду; он дарит Кингсли книги о величайших битвах в мировой истории и предостерегает его против военной неподготовленности.
Сила Артура — в умении разрешать загадки, но он не способен разгадать своих детей. Ни у кого из их друзей или однокашников нет собственного монорельса; однако Кингсли с возмутительной вежливостью роняет замечание, что вагончики движутся слишком медленно и могли бы быть попросторнее. Мэри тем временем лазает по деревьям с ухватками, несовместимыми с женской скромностью. Они ни с какой стороны не плохие дети, насколько он может судить, они — хорошие дети. Но даже когда они держатся благовоспитанно и ведут себя чинно, Артур неожиданно для себя замечает в них какое-то беспокойство. Они как будто все время чего-то ожидают — хотя чего именно, он сказать не может и сомневается, что они сами это знают. Они всегда ожидают чего-то, чего он не может им дать.
Про себя Артур полагает, что Туи следовало бы приучить их к большей дисциплинированности, но это упрек, который он не может себе позволить, разве что в самой мягкой форме. И дети растут между его периодичной авторитарностью и ее ласковым одобрением. Когда Артур наезжает в «Под сенью», он хочет работать, а когда он кончает работать, то хочет играть в гольф или в крикет или спокойно погонять шары с Вуди на бильярдном столе. Он обеспечил свою семью комфортом, надежностью и деньгами; взамен он ждет мирного покоя.
Покоя он не получает, и тем более внутреннего. Когда какое-то время увидеться с Джин невозможно, он пытается почувствовать ее близость, делая то, что делала бы она. Она увлечена верховой ездой, и он увеличивает число лошадей в конюшне «Под сенью» от одной до шести и начинает участвовать в лисьей травле. Джин музыкальна, и он решает научиться играть на банджо — решение, которое Туи встречает с обычной снисходительностью. Теперь Артур играет на бомбартоне и банджо, хотя оба инструмента менее всего предназначены для аккомпанирования классически поставленному меццо-сопрано. Иногда они с Джин уславливаются читать в разлуке одну и ту же книгу — Стивенсона, стихи Скотта, Мередита. Обоим нравится воображать, что другой сейчас читает эту же страницу, предложение, фразу, слово, слог.
Туи предпочитает читать «О подражании Христу». У нее есть ее вера, ее дети, ее комфорт, ее тихие занятия. Виноватость Артура гарантирует максимум предупредительности и мягкости в его отношении к ней. Даже когда святость ее оптимизма словно граничит с чудовищным самодовольством и он ощущает нарастающий гнев, он знает, что не может сорвать его на ней. К своему стыду, он срывает его на детях, слугах, мальчиках, несущих за ним клюшки, железнодорожных служащих и идиотах-журналистах. Он абсолютно безукоризненно блюдет свой долг в отношении Туи и остается абсолютно влюбленным в Джин; однако в других аспектах своей жизни он становится жестче и раздражительнее. Patientia vincit — гласит предупреждение в витраже. Но он ощущает, что наращивает каменный черепаший панцирь. Естественным выражением его лица становится прокурорская пристальность. Он обвиняюще всматривается в других, потому что именно так привык всматриваться в себя.
Он начинает думать о себе геометрически, как о находящемся в центре треугольника. Углы треугольника — три женщины в его жизни, его стороны — железные решетки долга. Естественно, Джин он помешает на вершину, Туи и Мам — в основание. Но по временам треугольник словно начинает вращаться вокруг него, и голова у него начинает кружиться.
Джин никогда не высказывает ни малейшей жалобы или упрека. Она говорит ему, что не может полюбить и никогда не полюбит кого-нибудь другого; что ожидание его — не мука, а радость, что она абсолютно счастлива, что их часы вместе — величайшая правда ее жизни.
— Милая, — говорит он, — как по-твоему, случалась ли с сотворения мира история любви, подобной нашей?
Джин чувствует, что ее глаза наполняются слезами. Одновременно она слегка шокирована.
— Артур, милый, это же не спортивное состязание.
Он принимает упрек.
— И все-таки сколько людей подвергали свою любовь испытаниям так, как мы? Я бы сказал, что наш случай почти уникален.
— Разве не все пары считают свой случай уникальным?
— Распространеннейшее заблуждение. Тогда как мы…
— Артур! — Джин не считает, что бахвальство приличествует любви. Оно представляется ей вульгарным.
— И все-таки, — настаивает он, — все-таки я порой чувствую — не часто, — что нас оберегает дух-хранитель.
— И я тоже, — соглашается Джин.
Тем не менее ему необходим земной свидетель их любви. Ему необходимо представить доказательства. И он начинает пересылать Мам любовные письма Джин. Он не просит ее разрешения и не считает это нарушением доверия. Ему необходимо показать, что их взаимное чувство по-прежнему свежо не менее, чем раньше, и испытания их не напрасны. Он просит Мам уничтожать эти письма и предлагает способ на ее усмотрение. Она может либо сжигать их, либо — что предпочтительнее — разрывать их на мелкие клочки и разбрасывать среди цветов вокруг Мейсонгилл-коттеджа.
Цветы. Каждый год пятнадцатого марта Джин непременно получает единственный подснежник с запиской от своего возлюбленного Артура. Белый цветок раз в год для Джин и белая ложь круглый год для его жены.
И все это время слава Артура растет и растет. Он член клубов, украшение званых обедов, публичная фигура. Он становится авторитетом в других сферах, кроме литературы и медицины. Он выдвигает свою кандидатуру в Парламент как либерал-юнионист от эдинбургского центрального округа, и поражение умягчается сознанием, что политика по большей части грязное болото. О его взглядах осведомляются, его поддержки ищут. Он популярен. И становится еще более популярным, когда с неохотой уступает объединенной воле Мам и английских читателей: он воскрешает Шерлока Холмса и отправляет его по следу гигантской собаки.
Когда в Южной Африке вспыхивает война, Артур предлагает свои услуги военно-медицинской службе. Мам делает все, чтобы разубедить его: она считает, что его крупное тело послужит верной мишенью для бурской пули; сверх того, она считает эту войну всего лишь непристойной дракой из-за золота. Артур не согласен. Отправиться на войну — его долг; он не может отрицать, что имеет более сильное влияние на бравых молодых людей — особенно на преданных спорту молодых людей, — чем кто-либо другой в Англии, исключая Киплинга. Кроме того, он полагает, что эта война стоит малой толики белой лжи: нация вступает в бой, который справедлив.
Он покидает Тильбери на «Ориентал». В этом его приключении за ним будет ухаживать Клив, дворецкий из «Под сенью». Джин наполнила его каюту цветами, но не пришла попрощаться: ей нестерпимо расставаться в бодряческом шуме, хлопаньях по спине и суете военного транспорта. Когда раздается гудок, предлагающий провожающим сойти на берег, Мам поджатыми губами желает ему доброго пути.
— Если бы Джин была тут! — говорит он, маленький мальчик во взрослом костюме.
— Она в толпе, — отвечает Мам. — Где-то там. Прячется. Она сказала, что боится не совладать со своими чувствами.
И с этим она уходит. Артур бросается к поручням в ярости и бессилии, он следит за белым чепцом матери так, будто он может привести его к Джин. Сходни убраны, чалки сняты, «Ориентал» отходит от пристани, гудок ревет, а Артур ничего и никого не видит сквозь слезы. Он ложится навзничь в своей цветочной душистой каюте. Треугольник, треугольник с железными решетками вертится у него в голове, пока не застывает с Туи на вершине. Туи, которая незамедлительно и преданно одобрила его план, как любой из его прежних. Туи, которая попросила его писать, но только если у него выберется свободная минута, Туи без суетни и навязываний. Милая Туи.
В плавании он начинает полнее понимать, почему он тут, и его настроение медленно просветляется. Долг и пример молодым людям — само собой, но есть и эгоистические причины. Он превратился в избалованного, осыпаемого наградами субъекта и нуждается в очистке своего духа. Он слишком долго пребывал в полной безопасности, утратил мускулистость, и ему необходима опасность. Он находился среди женщин слишком долго, слишком долго и запутанно, и жаждет мира мужчин. Когда «Ориентал» заходит в порт на островах Зеленого Мыса, чтобы запастись углем, мидлсекские волонтеры мигом организуют крикетный матч на первом же плоском лугу, который им удается найти. Артур следит за их игрой против штата телеграфной станции, радуясь всем сердцем. Есть правила для удовольствий и есть правила для работы. Правила, распоряжения, отдаваемые и исполняемые, и ясная цель. Вот ради чего он здесь.
В Блумфонтейне госпитальные палатки установлены на поле для крикета — с операционной в павильоне. Он видит много смертей, хотя большинство погибает от энтерита, а не от бурских пуль. Он берет пять дней отпуска, чтобы направиться с наступающей армией через реку Вет в сторону Претории. На обратном пути басуто верхом на косматой лошадке останавливает их отряд к югу от Брендфорта и сообщает им про раненого британского солдата в двух часах пути оттуда. За флорин они нанимают туземца в проводники. Долгий путь через кукурузные поля, затем по вельду. Раненый англичанин оказывается мертвым австралийцем — невысоким, мускулистым, с желтым восковым лицом. Номер 410 конной пехоты Нового Южного Уэльса, теперь спешенный. Его лошадь и винтовка исчезли. Он истек кровью от раны в живот. Он лежит с карманными часами у лица: вероятно, он следил, как поминутно угасает его жизнь. Часы остановились в час ночи. Рядом с ним стоит пустая фляжка для воды, на горлышке которой поставлена красная шахматная фигура слоновой кости. Другие фигуры — вероятнее всего, забранные на какой-нибудь бурской ферме, а не солдатское развлечение, — лежат в его вещевом мешке. Они собирают его вещи — патронташ, механическое перо, шелковый носовой платок, складной нож, часы плюс 2 ф. 6 шил. 6 п. в потрепанном кошельке. Липкое тело перекидывают через спину лошади Артура, и рои мух сопровождают их до ближайшего телеграфного поста. Там они оставляют номер 410 конной пехоты Нового Южного Уэльса для погребения.
Артур в Южной Африке навидался всяких смертей, но эту он будет помнить всегда. Честный бой, чистый воздух и великое дело — он не представляет себе смерти прекраснее.
По возвращении его патриотические рассказы об этой войне снискивают одобрение высших слоев общества в междуцарствии, разделяющем кончину старой королевы и коронацию нового короля. Он получает приглашение отобедать с будущим Эдуардом VII и сидит рядом с ним. Ему ясно дано понять, что в коронационный список наград будет включен рыцарский сан, если доктор Артур Конан Дойль захочет его принять.
Но Артур не хочет. Это же будто эмблема мэра провинциального городка. Большие люди не принимают подобные безделицы. Только вообразите, что Родс, или Киплинг, или Чемберлен снизошли бы до такого! Не то чтобы он приравнивал себя к ним, но почему его требования должны быть ниже, чем у них? За сан рыцаря хватаются такие типы, как Альфред Остин или Холл Кейн, — если им представится подобный шанс.
Мам и не верит, и взбешена. Для чего было все, если не для этого? Мальчик, который разрисовал гербами картонные щиты в ее эдинбургской кухне, который проследил всех своих предков до Плантагенетов. Мужчина, на упряжи которого красуется фамильный герб, чей холл воздает в цветном стекле должное его предкам. Мальчик, который обучался законам рыцарственности, и мужчина, который свято им следовал, который отправился в Южную Африку по зову своей воинственной крови — крови Перси и Пэков, Дойлей и Конанов? Как он посмел отказаться от того, чтобы стать рыцарем королевства, когда вся его жизнь была направлена к увенчиванию таким триумфом.
Мам бомбардирует его письмами. На каждый аргумент у Артура есть свой контраргумент. Он настаивает, что вопрос исчерпан. Письма прекращаются, он рад, что осада с него снята, как с Мафекинга. И тут она приезжает в «Под сенью». Всему дому известно, почему она приехала — миниатюрная мать своих детей в белом чепце, которая с тем большей полнотой осуществляет свою власть, что никогда не повышает голоса.
Она заставляет его ждать. Она не отводит его в сторонку, не предлагает погулять. Она не стучит в дверь его кабинета. Она оставляет его в покое на протяжении двух дней, зная, как ожидание подействует на его нервы. Затем утром в день отъезда она останавливается в холле, где свет льется сквозь стеклянные гербы, среди которых постыдно не указаны Фоли Вустерширские, и задает вопрос:
— Тебе не приходило в голову, что такой отказ — оскорбление королю?
— Говорю же вам, я не могу. Это вопрос принципа.
— Ну, — говорит она, глядя на него снизу вверх серыми глазами, которые сдирают с него годы и славу, — если ты желаешь продемонстрировать свои принципы, оскорбляя короля, этого, без всякого сомнения, ты не можешь.
Вот так, когда все еще звенит эхо недельного перезвона коронационных колоколов, Артура приводят в огороженный бархатными канатами загон в Букингемском дворце. После церемонии он оказывается рядом с профессором — теперь сэром — Оливером Лоджем. Они могли бы обсудить электромагнитное излучение или относительность движения материи или даже выразить свое совместное восхищение перед новым монархом. Вместо этого два новых эдвардианских рыцаря беседуют о телепатии, телекинезе и надежности медиумов. Сэр Оливер убежден, что физические и психические феномены соприкасаются не меньше, чем рифмуются. Более того: недавно сложив с себя обязанности председателя Физического общества, он теперь стал председателем Психического общества.
Они обсуждают сравнительные достоинства миссис Пайпер и Евзапии Палладино, вероятность того, что Флоренс Кук не просто искусная шарлатанка. Лодж описывает сеансы в Кембридже, когда девятнадцать раз Палладино подвергалась проверке в самых жесточайших условиях. Он сам видел, как она выделяла эктоплазмические формы, а еще гитары играли сами собой, плавая в воздухе. Он наблюдал, как ваза с букетом жонкилей перенеслась со столика в дальнем конце комнаты и по очереди повисала без видимой поддержки под носом каждого из присутствовавших.
— Если бы я взял на себя роль адвоката дьявола, сэр Оливер, и указал бы, что фокусники предлагали воспроизвести ее демонстрации и в некоторых случаях им это удавалось, как бы вы ответили?
— Я бы ответил, что Палладино, вполне возможно, иногда прибегает к ловкости рук. Например, бывают случаи, когда ожидания участников сеанса велики, а духи не появляются. Соблазн тут, конечно, очевиден. Однако из этого не следует, что духи, которые действуют через ее посредство, не подлинны. — Он помолчал. — Вы знаете, что они говорят, скептические насмешники? Они говорят: от изучения протоплазмы к изучению эктоплазмы. А я отвечаю: ну так припомните всех тех, кто в свое время не верил в протоплазму.
Артур засмеялся.
— Могу ли я спросить, чего вы достигли в настоящее время?
— Чего я достиг? Я проводил исследования и экспериментировал уже почти двадцать лет. Предстоит еще много работы. Но исходя из того, чего мне пока удалось достичь, вполне возможно, нет, вероятно, что дух переживает физическое разложение тела.
— Вы меня очень подбодрили.
— Возможно, нам скоро удастся доказать, — продолжал Лодж, заговорщически подмигнув, — что не только мистер Шерлок Холмс способен избежать очевидной и засвидетельствованной смерти.

 

В жизни Артура крайне мало far niente.
Артур вежливо улыбнулся. Ну, уж этот молодчик намерен гнаться за ним до врат святого Петра или какого-то их эквивалента в новом царстве, которое медленно обретало все большую осязаемость.
Он не из тех, кто проводит летний день в шезлонге, натянув шляпу на лицо, слушая, как пчелы допекают люпины. Хроник из него вышел бы в такой же мере беспомощный, в какой Туи преуспевает. Его возражения против бездеятельности опираются не столько на мораль (по его опыту, Дьявол находит работу не только, как гласит поговорка, для ленивых рук, но и для самых энергичных), сколько на его темперамент. Его жизнь включает приливы умственной деятельности, за которыми следуют приливы физической деятельности; а в промежутки он укладывает свою общественную и семейную жизнь, два аспекта, которые он берет в один присест. Он даже спит так, будто это часть жизненных забот, а не отдых от них.
А потому, когда машина дает сбой, ему не на что опереться. Он не способен поправляться в безделии двух недель на итальянских озерах или хотя бы несколько дней в теплице. Им тогда овладевают депрессия и вялость, которые он старается прятать от Туи и Джин. Делится он ими только с Мам.
Она подозревает, что ему худо больше обычного, когда он сообщает, что приедет сам по себе, а не ради свидания с Джин. На вокзале Сент-Панкрас Артур садится в поезд 10:40 до Лидса. В вагоне-ресторане он ловит себя — как последнее время становится все чаще — на мыслях об отце. Теперь он признает жестокость своего юношеского суда над ним. Возможно, возраст или слава пробудили в нем желание простить. Или же дело в том, что бывают моменты, когда Артур ощущает себя на грани нервного срыва, когда кажется, что нормальное состояние человека — это как раз находиться на грани нервного срыва, и лишь простое везение или какая-нибудь прихоть наследственности препятствует тому, чтобы с этой грани срывались все люди? Быть может, если бы не материнская кровь в нем, он мог бы повторить — или уже повторил бы — путь Чарльза Дойля. И теперь впервые Артур начинает осознавать, что Мам никогда не критиковала своего мужа — ни до его смерти, ни после. А ей этого не нужно, могли бы сказать некоторые. И тем не менее. От той, которая всегда говорит, что думает, никто никогда не слышал дурного слова о человеке, который причинил ей столько стыда и страданий.
Когда он сходит в Инглтоне, еще светло. Под вечер они поднимаются по склону в лесу Брайана Уоллера и выходят на вересковую пустошь, кое-где в мягком разнообразии пасущихся диких пони. Крупный, с прямой спиной и в твидовом костюме, сын прицеливает слова вниз на красное пальто и чинный белый чепец своей твердо шагающей матери. Время от времени она подбирает палки на растопку. Эта привычка его раздражает — словно бы он не в состоянии купить ей вязанку наилучших дров, когда они ей требуются.
— Видите, — говорит он, — вот тропинка, а дальше там Инглборо, и мы знаем, что если поднимемся на Инглборо, то сможем увидеть Моркемб. И есть речки, вдоль которых мы можем пойти, которые всегда текут в одном и том же направлении.
Мам не знает, как понять эти топографические банальности. Они крайне не свойственны Артуру.
— А если бы мы сбились с тропинки и заблудились в холмах, мы могли бы воспользоваться компасом и картой, которые легко приобрести. И даже ночью есть звезды.
— Все это верно, Артур.
— Нет, это банальности, не стоящие того, чтобы их произносить.
— Тогда скажи мне то, что хочешь сказать.
— Вы меня вырастили, — отвечает он. — Никогда еще не было сына, столь преданного своей матери. Я говорю это не в похвалу себе, а просто констатирую факт. Вы сформировали меня, дали мне ощущение себя самого, вы дали мне мою гордость и те нравственные понятия, которыми я обладаю. И все еще нет сына, столь преданного своей матери. Я рос, окруженный сестрами. Аннетт, бедная милая Аннетт, упокой Господь ее душу, Лотти, Конни, Ида, Додо. Я люблю их всех, со всеми их отличиями. Я знаю их насквозь. В молодости я не чуждался женского общества. Я не ронял свое достоинство, как многие другие, но не был ни невеждой, ни ханжой. И все же… и все же я пришел к мысли, что женщины — другие женщины — подобны дальним странам. Да только, когда я бывал в дальних странах — посреди вельда в Африке, — я всегда умел ориентироваться. Наверное, я говорю бессмыслицы.
Он замолкает. Ему требуется ответ.
— Мы не такие уж дальние, Артур. Мы больше походим на соседнюю страну, которую ты каким-то образом позабыл исследовать. А когда начинаешь, ты не уверен, более ли она развита или гораздо более примитивна. Да, я знаю, как думают некоторые мужчины. И, возможно, дело обстоит и так, и так, а возможно, вообще никак. Ну, скажи мне то, что ты хочешь сказать.
— Джин страдает упадком духа. Возможно, это неточное описание этих припадков. Они физические — у нее мигрени, — но все-таки это скорее нравственная депрессия. Она говорит, что ведет себя так, будто совершила нечто ужасное. И в такие моменты я люблю ее особенно сильно. — Он пытается глубже втянуть йоркширский воздух, но это скорее напоминает грустный вздох. — И я сам впадаю в черные настроения, но испытываю из-за них только омерзение и презрение к себе.
— И в такие моменты она, без сомнения, любит тебя так же сильно.
— Я ей о них не говорю. Возможно, она догадывается, но это не в моем духе.
— Ничего иного я и не ожидала бы.
— По временам я думаю, что схожу с ума. — Он говорит это спокойно, прямо, точно человек, предсказывающий погоду. Через несколько шагов она приподнимает руку и кладет ему на локоть. Непривычный жест, захватывающий его врасплох.
— Или если не сойду с ума, то умру от апоплексического удара. Взорвусь, как котел старого грузового парохода, и просто пойду ко дну вместе со всей командой.
Мам не отвечает. Нет необходимости опровергать его уподобление или даже спросить, не показался ли он врачу из-за болей в груди.
— Когда это на меня находит, я во всем сомневаюсь. Сомневаюсь, любил ли я когда-нибудь Туи. Сомневаюсь, люблю ли я своих детей. Сомневаюсь в моих писательских способностях. Сомневаюсь, что Джин меня любит.
Вот это требует отклика.
— В том, что любишь ее, ты не сомневаешься?
— В этом — никогда. В этом — никогда. Но в результате только хуже. Если бы я мог усомниться и в этом, тогда бы я мог усомниться во всем и радостно погрузиться в тоску. Нет, это всегда тут и сжимает меня в чудовищной хватке.
— Да, Артур, Джин тебя любит, я в этом твердо убеждена. Я знаю ее и читала ее письма, которые ты посылаешь мне.
— Думаю, что так и есть. Я верю, что так и есть. Но как могу я знать твердо, что это так? Вот вопрос, который терзает меня, стоит нахлынуть этому настроению. Я думаю это, я верю в это, но каким образом могу я это знать? Если бы я только мог доказать, что это так. Если бы кто-то из нас мог это доказать!
Они останавливаются у калитки и смотрят вниз на колышащий травами склон, на крышу и трубы Мейсонгилла.
— Но ты уверен в своей любви к ней, так же как она уверена в своей любви к тебе?
— Да, но это односторонне, это не значит знать, это не доказательство.
— Женщины часто доказывают свою любовь так, как доказывалось много раз.
Артур скашивает взгляд вниз на свою мать, но она упрямо смотрит перед собой. И ему видны только изгиб чепца и кончик ее носа.
— Но опять-таки это не доказательство. Это просто отчаянное старание его получить. Сделай я Джин моей любовницей, это не доказало бы, что мы любим друг друга.
— Согласна.
— Это может доказать как раз обратное. Что наша любовь нас ослабляет. Иногда возникает впечатление, будто честь и бесчестие очень близки друг к другу, много ближе, чем мне казалось.
— Я никогда не внушала тебе, что честь — легкий путь. Будь это так, чего бы она стоила? И, быть может, доказательства тут вообще невозможны. Быть может, наилучший предел — это думать и верить. Быть может, узнать по-настоящему можно только за гробом.
— Нормальное доказательство зависит от поступков. Проклятая особенность нашего положения в том, что доказательство заключается в бездействии. Наша любовь — нечто отдельное, в стороне от мира, неизвестна ему. Она невидима, не осязаема для мира, однако для меня, для нас, она абсолютно видима, абсолютно осязаема. Она не может существовать в вакууме, но она существует в ином месте, где атмосфера совсем иная, либо легче, либо тяжелее, я не уверен, какая именно. И где-то вне времени. И так было всегда, с самого начала. Именно это вы сразу же распознали. Что нам дана та редчайшая любовь, которая поддерживает меня… нас абсолютно.
— И тем не менее?
— Тем не менее. Я едва осмеливаюсь произнести это вслух. В голову мне это приходит, когда я на самой низкой точке. Я ловлю себя на… я ловлю себя на мысли: а что, если наша любовь не такая, как я верю, не нечто, существующее вне времени? Что, если все, что я думаю о ней, неверно? Что, если она ни в каком смысле не особенная или особенная только лишь в том, что она скрывается и… не завершена? И что, если… что, если Туи умрет, и мы с Джин станем свободны, и наша любовь сможет наконец быть объявленной и санкционированной и предъявленной миру, и что, если в эту минуту я обнаружу, что время потихоньку делало свою работу незаметно для меня, делало свою работу, обгладывало, и разъедало, и подкапывалось? Что, если тогда я обнаружу… если мы обнаружим, что я не люблю ее так, как думал, или что она не любит меня так, как думала? Что нам тогда делать? Что?
Мам благоразумно не говорит ничего.

 

Артур поверяет Мам все: свои глубочайшие страхи, свои величайшие воспарения и все промежуточные треволнения и радости материального мира. И никогда даже не намекает на свой все углубляющийся интерес к спиритуализму — или спиритизму, как он предпочитает его называть. Мам, покинув католический Эдинбург, просто процессом посещения служб прилепилась к Англиканской Церкви. Уже трое ее детей вступили в брак в Сент-Освальде — сам Артур, Ида и Додо. Она инстинктивно не приемлет спиритический мир, в котором ощущает анархию и шарлатанство. Она считает, что люди способны каким-то образом понять свою жизнь, если общество откроет им свои истины; и далее, что религиозные истины общества должны выражаться признанными институтами, будь то Католическая Церковь или Англиканская. А кроме того, следует подумать и о семье. Артур — рыцарь, он завтракал и обедал с королем; он общественная фигура — она повторяет ему его же похвальбу, что он только Киплингу уступает во влиянии на здоровых и бравых молодых людей страны. Что, если станет известно. Что, если станет известно, что он участвует в сеансах и тому подобном? Это перечеркнет все шансы стать пэром.
Тщетно он пытается пересказать свой разговор с сэром Оливером Лоджем в Букингемском дворце. Конечно же, Мам не может не признать, что Лодж абсолютно уравновешенный человек с безупречной научной репутацией, чему доказательство — его недавнее назначение первым ректором Бирмингемского университета. Но Мам не желает признавать ничего, связанного со спиритизмом, тут она непреклонно отказывается пойти навстречу своему сыну.
Артур страшится заговорить о спиритизме с Туи, чтобы ненароком не нарушить сверхъестественную безмятежность ее существования. В вопросе веры, как ему известно, она просто исполнена непоколебимого доверия. Она предполагает, что, умерев, попадет на Небеса, точную природу которых описать не может, и останется там в состоянии, которое не может вообразить до того времени, пока к ней не присоединится Артур, а следом, в свой черед, их дети, после чего все они будут пребывать вместе в более совершенном варианте Саутси. Артур считает, что было бы нечестно опровергнуть какую-либо из этих презумпций.
И еще тяжелее для него, что он не может делиться с Джин, с которой хотел бы делиться всем — от последней запонки до последней точки с запятой. Он пытался, но Джин относится с подозрением — а может быть, с испугом, — ко всему, что касается мира спиритизма. А кроме того, выражение ее неприятия Артур находит противоречащим ее любящей натуре.
Как-то раз он пробует рассказать — слегка испытующе и сознательно подавляя увлеченность — о своем впечатлении от сеанса. Почти сразу же он замечает, как прелестные черты отражают крайнее неодобрение.
— Что такое, моя милая?
— Но, Артур, — говорит она, — они же такие вульгарные.
— Кто?
— Эти люди. Вроде цыганок, которые сидят на ярмарках в будках и гадают о твоей судьбе по картам и чаинкам. Они просто… вульгарны.
Подобный снобизм, а тем более в той, кого он любит, Артур находит неприемлемым. Ему хочется сказать, что именно великолепная низшая прослойка среднего класса всегда обеспечивала нацию духовным водительством: стоит назвать хотя бы пуритан, которых многие, конечно, недооценивают. Он хочет сказать, что по берегам моря Галилейского, несомненно, многие считали Господа Нашего Иисуса Христа несколько вульгарным. Апостолы, как и большинство медиумов, школьного образования не получали. Естественно, ничего этого он не говорит. Ему стыдно за свое внезапное раздражение, и он меняет тему.
И потому ему приходится выйти за пределы своего железно-стороннего треугольника. К Лотти он не обращается: не хочет хоть в чем-то рисковать ее любовью, тем более что она помогает ухаживать за Туи. Вместо того он идет к Конни. Конни, которая еще словно вчера заплетала волосы в косу будто корабельный канат и разбивала сердца вдоль и поперек всей континентальной Европы; к Конни, которая слишком уж солидно приняла роль кенсингтонской маменьки; и сверх всего — Конни, которая посмела пойти ему наперекор в тот день на стадионе. Он так и не выяснил, Конни ли повлияла на Хорнанга или Хорнанг на нее, но, как бы то ни было, кончил он тем, что начал ею восхищаться за тот случай.
Как-то днем, когда Хорнанг отсутствует, он наносит ей визит. Чай сервирован в ее маленькой гостиной наверху, где тогда она выслушала его про Джин. Странно думать, что его сестричке уже ближе к сорока, чем к тридцати. Но этот возраст идет ей. Она не так декоративна, как раньше, она крупна, пышет здоровьем и благодушна. Джером был недалек от истины, назвав ее Брунгильдой, когда они были в Норвегии. Словно бы с годами она обрела крепкое здоровье в попытке уравновесить недомогания Хорнанга.
— Конни, — начинает он мягко, — ты когда-нибудь задумываешься о том, что происходит после того, как мы умираем?
Она быстро взглядывает на него. Плохо Туи? Мам нездорова?
— Вопрос вообще, — добавляет он, почувствовав ее тревогу.
— Нет, — отвечает она. — Во всяком случае, очень редко. Я тревожусь о смерти других. Не о своей. Прежде — да, но все меняется, когда становишься матерью. Я верю в учение Церкви. Моей Церкви. Нашей Церкви. Той, которую вы с Мам отвергли. У меня нет времени верить во что-то другое.
— Ты боишься смерти?
Конни задумывается. Она боится смерти Уилли — она знала серьезность его астмы, когда выходила за него, знала, что он всегда будет слаб здоровьем, — но это страх разлуки с ним, потери их товарищества.
— Ну, мысль об этом вряд ли может нравиться, — отвечает она, — но я перешагну этот порог, когда подойду к нему. Ты уверен, что ни к чему не клонишь?
Артур чуть покачивает головой.
— Значит, твою позицию можно суммировать, как «погоди и увидишь»?
— Пожалуй, а что?
— Дорогая Конни, твое отношение к вечности столь сугубо английское.
— Какая странная идея!
Конни улыбается и как будто не намерена уклониться. И все-таки Артур не знает, с чего начать.
— Когда я мальчиком жил в Стонихерсте, у меня был друг Патридж. Чуть помладше меня. Прекрасный крикетист. Ему нравилось изводить меня теологическими спорами. Выбирал примеры самых нелогичных церковных доктрин и просил меня обосновывать их.
— Так он был атеистом?
— Вовсе нет. Куда более убежденным католиком, чем когда-либо я. Но он старался убедить меня в истинности догматов Церкви через их опровержение. Тактика оказалась неудачной.
— Интересно, что сталось с Патриджем?
Артур улыбается.
— А он — второй карикатурист «Панча». — Он умолкает. Нет, надо прямо перейти к сути. В конце-то концов, таков его путь.
— Многие люди, большинство их, Конни, испытывают ужас перед смертью. В этом отношении они на тебя не похожи. Но они похожи на тебя в своем английском подходе. Ждут и видят, перешагивают порог, когда подходят к нему. Но почему это ослабляет страх? Почему неуверенность его не усугубляет? И в чем суть жизни, если не знать, что происходит потом? Как можно осмыслить начало, если не знать, каков конец?
Конни пытается понять, куда клонит Артур. Она любит своего импозантного, щедрого, шумного брата. Он мнится ей шотландской практичностью, пронизанной внезапными огненными вспышками.
— Как я сказала, я верю тому, чему учит моя Церковь, — отвечает она. — И никакой другой альтернативы не вижу. Кроме атеизма, а он — всего лишь пустота, невыразимо гнетущ и ведет к социализму.
— А что ты думаешь о спиритизме?
Она знает, что Артур уже годы поигрывал со спиритуализмом. Об этом намекают и полунамекают у него за спиной.
— Полагаю, я ему не доверяю, Артур.
— Почему? — Он надеется, что Конни не окажется тоже зараженной снобизмом.
— Потому что, по-моему, это шарлатанство.
— Ты права, — отвечает он к ее удивлению. — В значительной своей части. Лжепророки всегда числом превосходят истинных, как было и с самим Христом. И обманы, и мошенничества, даже просто криминальные уловки. Воду мутят весьма темные молодчики. И женщины тоже, как ни грустно.
— Собственно, я так и думала.
— И к тому же толком это никак не объяснено. Мне иногда кажется, что мир разделяется на тех, кому спиритические явления знакомы по опыту, но они не умеют писать, и тех, кто умеет писать, но кто не знаком со спиритическими явлениями по опыту.
Конни не отвечает. Ей не нравится логический вывод из этой фразы. Артур сидит напротив нее, позволяя своему чаю остывать.
— Но я сказал «в значительной своей части», Конни. Только значительная часть сводится к шарлатанству. Если ты посетишь золотой рудник, разве ты найдешь его набитым золотом? Нет. Значительная часть руды, большая ее часть, содержит низшие металлы. Золото надо искать.
— Иносказания не внушают мне доверия, Артур.
— И мне. И мне тоже. Вот почему я не доверяю вере, ведь это же наибольшее иносказание из всех. С верой я покончил. И могу работать только с ясным белым светом знания.
Конни как будто недоумевает.
— Самая суть спиритических изысканий, — объясняет он, — подразумевает исключение и разоблачение обмана и шарлатанства. Оставляя лишь то, что может получить научное подтверждение. Если исключить невозможное, то, что останется, пусть даже самое невероятное, должно быть правдой. Спиритизм не требует прыжка во тьму, не требует переступить порог, к которому ты еще не подошла.
— Что-то вроде теософии? — Конни теперь уже на пределе своей осведомленности.
— Нет, не вроде теософии. В конечном счете теософия всего лишь еще одна вера. А я, как уже сказал, с верой покончил.
— И с Небесами, и с Адом?
— Помнишь, как нас наставляла Мам? «На тело надевай фланель и ни в коем случае не верь в вечную кару».
— Значит, все попадают на Небеса? Грешники и праведники равно? Так какое же побуждение…
Артур ее перебивает. У него такое ощущение, будто он снова ведет диспут о Толли.
— Наш дух не обязательно обретает мир, когда мы переходим.
— А Бог и Иисус? Ты в них не веришь?
— Конечно, верю. Но не в Бога и Иисуса, присвоенных Церковью, которая на протяжении веков была растлена и духовно, и интеллектуально и которая требует от своих последователей отказа от рациональности.
Конни окончательно запуталась и чувствует, что ей, возможно, следует оскорбиться.
— Так в какого же Иисуса ты веришь?
— Если ты взглянешь, что на самом деле говорится в Библии, если ты проигнорируешь, как текст изменялся и неверно истолковывался и подгонялся под волю господствующей Церкви, то вывод ясен — Иисус был в высшей степени натренированным спиритом или медиумом. Внутренний круг апостолов, особенно Петр, Иаков и Иоанн, безусловно, были избраны за свои спиритические способности. Библейские «чудеса» всего лишь — ну, не всего лишь, а целиком, — примеры спиритических способностей Иисуса.
— Воскрешение Лазаря? Насыщение пяти тысяч пятью хлебами?
— Есть медиумы-целители, утверждающие, что видят внутренности тела. Есть медиумы-кинетики, утверждающие, что способны переносить объекты через время и пространство. А Пятидесятница, когда снизошел Святой Дух, и они все заговорили «на иных языках». Что это, как не сеанс? Более точного описания сеанса мне читать не приходилось.
— Значит, ты стал ранним христианином, Артур?
— Не говоря уж о Жанне д'Арк. Она, бесспорно, была великим медиумом.
— И она тоже?
Он подозревает, что теперь Конни посмеивается над ним — совсем в ее характере. И поэтому ему становится не труднее, а легче продолжать свои объяснения.
— Взгляни на это вот так, Конни. Вообрази, что действуют сто медиумов. Вообрази, что девяносто девять из них — шарлатаны. Это означает, что один из них подлинный, не так ли? А если один подлинный и спиритические феномены, которым этот медиум служит проводником, подлинны, мы доказали наше положение. Его достаточно доказать один-единственный раз, и оно доказано для всех и навсегда.
— Что доказали? — Конни несколько опешила из-за внезапного перехода ее брата на «мы».
— Что дух остается существовать и после смерти. Один случай — и мы докажем это для всего человечества. Разреши я расскажу тебе о том, что произошло двадцать лет назад в Мельбурне. В свое время это было хорошо продокументировано. Двое молодых братьев вышли на своей лодке в бухту с опытным моряком у руля. Погода для плавания была отличная, но, увы, они не вернулись. Их отец был спиритуалистом и после двух дней без каких-либо известий он обратился к известному сенситиву, то есть медиуму, чтобы попытаться проследить их. Сенситиву были даны кое-какие вещи братьев, и с помощью психометрии он сумел установить их передвижения. В заключение ему удалось уловить, что лодка попала в тяжелое положение, и на ней царил хаос. Казалось, гибель их была неминуема.
Я вижу выражение твоих глаз, Конни, и знаю, что ты думаешь: что тебе для этого вывода медиум не понадобился бы. Но погоди. Два дня спустя был проведен новый сеанс с тем же сенситивом, и оба юноши, которых отец приобщил к спиритуализму, немедля вступили в контакт. Они попросили прощения у матери, которая была против их морской прогулки, и рассказали, как лодка опрокинулась и о своей смерти в водной стихии. Они сообщили, что теперь пребывают в том состоянии света и счастья, которое обещали наставления их отца. И они даже помогли моряку, погибшему с ними, сказать несколько слов.
Перед завершением контакта один юноша сказал, что хищная рыба оторвала руку его брата. Медиум спросил, не акула ли, и юноша ответил, что рыба не походила ни на одну из акул, которых ему прежде доводилось видеть. Так вот все это было тогда же записано и частично опубликовано в газетах. Заметь дальнейшее. Несколько недель спустя большая акула редчайшей глубоководной разновидности, незнакомой рыбакам, ее поймавшим, и никогда прежде не встречавшаяся в водах возле Мельбурна, была изловлена примерно в тридцати милях оттуда. В ее внутренностях были обнаружены кости человеческой руки. А кроме того, несколько монет, часы и кое-какие другие предметы, принадлежавшие этому юноше. — Он делает паузу. — Ну, Конни, что ты на это скажешь?
Конни задумывается. Насколько она понимает, ее брат путает религию со своей страстью расставлять все по своим местам. Он видит проблему — смерть, и ищет способ найти для нее решение. И еще она думает, что спиритуализм ее брата каким-то образом, хотя она не совсем понимает, как именно, связан с его любовью к рыцарственности, романтике и вере в золотой век. Но свои возражения она строит на более узкой основе.
— Скажу я вот что, дорогой брат: это чудесная история, а ты — чудесный рассказчик, как мы все отлично знаем. И еще я думаю, что не была в Мельбурне двадцать лет назад, как не был и ты.
Артур не против получить отпор.
— Конни, ты величайшая рационалистка, а это первый шаг к тому, чтобы стать спиритистом.
— Сомневаюсь, что тебе удастся обратить меня в свою веру, Артур. — Конни кажется, что пересказал он переработанную версию про Иону и кита, хотя и такую, в какой жертвам повезло меньше; и что строить какие-либо верования на подобной истории — это такой же акт веры, каким стала история Ионы для тех, кому довелось услышать ее первыми. Но Библия хотя бы предлагает иносказание. Артур, поскольку он не любит иносказаний, видит притчу и решает принять ее буквально. Точно притча о пшенице и плевелах представляла собой всего лишь агрономическую рекомендацию.
— Конни, что, если кто-то, кого ты знала и любила, умер бы. А потом вступил бы в контакт с тобой, говорил бы с тобой, сказал бы что-то, известное только тебе, упомянул какую-нибудь личную интимную подробность, которая никак не может быть узнана с помощью шарлатанства?
— Артур, я думаю, это еще один порог, через который я переступлю, если когда-нибудь окажусь перед ним.
— Конни, английская ты Конни. Жди и увидишь. Жди и увидишь, как обернется дело. Это не для меня. Я за то, чтобы действовать немедленно же.
— Ты всегда был таким, Артур.
— Над нами будут смеяться. Это великое дело, но борьба не будет честной. Приготовься, что твой брат станет предметом насмешек. И все-таки помни одно: нам требуется только один случай. Один случай — и все доказано. Доказано вне всяких разумных сомнений. Доказано вне всяких научных опровержений. Только подумай об этом, Конни!
— Артур, твой чай совсем остыл.

 

Вот так мало-помалу накапливаются годы. Десять лет с тех пор, как заболела Туи, шесть с тех пор, как он встретил Джин. Одиннадцать лет с тех пор, как заболела Туи, семь — с тех пор, как он встретил Джин. Двенадцать лет с тех пор, как заболела Туи, восемь — с тех пор, как он встретил Джин. Туи продолжает быть бодрой, не испытывать боли и, он уверен, ничего не подозревать о заботливом заговоре, ее окружающем. Джин остается в своей квартире, упражняет голос, участвует в лисьих травлях, гостит в «Под сенью» с соблюдением всех правил хорошего тона — и без их соблюдения в Мейсонгилле; она все так же настаивает, что ей достаточно того, что у нее есть, поскольку ее сердце желает именно этого, и оставляет за своей спиной один безопасный для деторождения год за другим. Мам остается его опорой, его исповедницей, его гарантией. Ничто не движется. Быть может, ничего так и не сдвинется, пока однажды напряжение не поразит его сердце, и он попросту взорвется и испустит дух. Выхода нет, в этом омерзительность его положения; или, вернее, всякий возможный выход помечен «Горесть». В «Шахматном журнале» Ласкера он читает о позиции под названием «цунцваг», когда игрок не может продвинуть ни единую фигуру ни в каком направлении ни на какую клетку, не ухудшив своего и без того тяжелого положения. Вот какой ощущается жизнь Артуром.
С другой стороны, жизнь сэра Артура, кроме которой большинство людей ничего не видит, великолепна, как никогда. Рыцарь королевства, друг короля, защитник Империи и заместитель лорда-наместника Суррея. Человек нарасхват. Однажды его приглашают судить состязание на звание Силача, организованное мистером Сендоу, бодибилдером, в Альберт-Холле. Он и Лоус, скульптор, — два оценивателя, а сам Сендоу — рефери. Восемьдесят соперников партиями по десять человек демонстрируют свою мускулатуру перед битком набитым залом. Восемьдесят почти лопающихся леопардовых шкур сокращаются до двадцати четырех, до двенадцати, до шести и, наконец, до трех финалистов. Это три великолепнейших экземпляра, но один чуть пониже, а другой чуть неуклюжее, и потому они присуждают титул вместе с ценной золотой статуэткой ланкаширцу по фамилии Меррей. Судьи и некоторые избранные гости затем вознаграждаются поздним ужином с шампанским. Выходя на полуночную улицу, сэр Артур замечает, что впереди него идет Меррей, небрежно прижимая статуэтку к боку одной могучей рукой. Сэр Артур нагоняет его, поздравляет еще раз и, заметив, что это простецкий деревенский парень, спрашивает, где он намерен переночевать. Меррей признается, что денег у него нет ни пенни, только обратный билет до Блэкберна, и он намерен расхаживать по пустынным улицам до отхода своего утреннего поезда. Сэр Артур приводит его в отель «Морли» и поручает заботам портье и прочих. На следующее утро он находит Меррея в постели в окружении благоговеющих горничных и официантов, на подушке рядом с ним блестит его золотой приз. Такое счастливое завершение! Но в памяти сэра Артура остается не оно. А картина человека, одиноко идущего впереди него, человека, который выиграл замечательный приз под бурю оваций, человека с золотой статуэткой под мышкой и тем не менее без единого пенни в кармане, человека, решившего бродить по пустынным улицам в свете газовых фонарей до рассвета.
Затем есть жизнь Конан Дойля, которая тоже складывается прекрасно. Он слишком профессионален и слишком энергичен, чтобы страдать от писательского бесплодия больше одного-двух дней. Он определяет сюжет, собирает необходимый материал и планирует его, а затем пишет. Обязанности писателя ему абсолютно ясны: истории, во-первых, должны быть доступны для понимания, во-вторых, интересны, а в-третьих, умны. Он знает свои способности, а также знает, что в конечном счете читатель — король. Вот почему мистер Шерлок Холмс был возвращен к жизни, получил дозволение спастись из Рейхенбахского водопада благодаря владению приемами экзотической японской борьбы и способности карабкаться вверх по отвесным скалистым обрывам. Если американцы настойчиво предлагают пять тысяч долларов за всего лишь полдюжины новых рассказов — и в обмен только на американские права, — что остается доктору Конан Дойлю, как не сдаться и позволить приковать себя к сыщику-консультанту на обозримое будущее? А этот субъект обеспечил и другие награды: Эдинбургский университет сделал его почетным доктором литературы. Возможно, ему никогда не стать таким великим, как Киплинг, но когда он шел в парадном строе по городу своего рождения, в академической мантии, он ощущал себя свободно — и несравненно больше, должен он был признать, чем в причудливом одеянии заместителя лорда-лейтенанта Суррея.
И, наконец, его четвертая жизнь, в которой он не Артур, не сэр Артур, не доктор Конан Дойль, жизнь, в которой имя значения не имеет, как и богатство, и ранг, и внешние успехи, и панцирь телесной оболочки, — мир духа. Ощущение, что он был рожден для чего-то другого, возрастает с каждым годом. Это нелегко и никогда не будет легким. Совсем не то, что подписаться под какой-нибудь из утвердившихся религий. Это новое, и опасное, и абсолютно важное. Если бы вы приняли индуизм, общество сочло бы это эксцентричностью, а не помешательством. Но если вы готовы распахнуть себя миру спиритизма, то приготовьтесь терпеть шуточки и дешевые парадоксы, с помощью которых пресса сбивает публику с толку. Однако что такое невежественные насмешники и любители дешевых сарказмов и дешевые газетные писаки в сопоставлении с Круксом, и Майерсом, и Лоджем, и Альфредом Расселом Уоллесом?
Наука возглавляет путь и оставляет скептиков ни с чем, как бывало всегда. Ну кто бы поверил в радиоволны? Кто бы поверил в рентгеновские лучи? Кто бы поверил в аргон, и гелий, и ксенон, открытые в последние годы? Невидимое и неосязаемое, скрытое под поверхностью реального, прямо под кожей сущего, все чаще обретает видимость и осязаемость. Мир и его подслеповатые обитатели наконец-то начинают учиться видеть.
Возьмите Крукса. Что говорит Крукс? «Это невероятно, но истинно». Человек, чьи труды в области физики и химии всюду вызывают восхищение своей точностью и неопровержимостью. Человек, открывший таллий, потративший годы на изучение свойств инертных газов и редкоземельных элементов. Кто может лучше судить об этом столь же скрытом мире, этой новой территории, недоступной более неповоротливым умам и кабинетным душам? Невероятно, но истинно.

 

А затем Туи умирает. Прошло тринадцать лет, как она заболела, девять, как он встретил Джин. Теперь, весной 1906 года, она начинает впадать в легкий бред. Сэр Дуглас Пауэлл сразу же рядом; более бледный, более облыселый, но все еще обходительнейший вестник смерти. На этот раз шансов на отсрочку нет, и Артуру следует приготовиться к тому, что было предречено давным-давно. Начинается бдение. Грохочущий монорельс «Под сенью» отключен. Стрельбище закрыто, теннисная сетка убрана на весь сезон. Туи по-прежнему не испытывает боли и остается безмятежной по мере того, как весенние цветы в ее комнате сменяются цветами начала лета. Мало-помалу периоды бреда все удлиняются, туберкула проникла в ее мозг: левая сторона ее тела и половина лица частично парализованы, «О подражании Христу» лежит нераскрытое; Артур постоянно при ней.
До самого конца его она узнает. Она говорит «да благословит тебя Бог» и «благодарю тебя, милый», а когда он поднимает ее повыше, она шепчет «вот-вот, в самый раз». Когда июнь переходит в июль, она, несомненно, при смерти. В тот самый день Артур рядом с ней; Мэри и Кингсли наблюдают в неловком страхе, их смущает парализованное лицо матери. Они ждут в молчании. В три утра Туи умирает, держа руку Артура. Ей сорок девять, Артуру сорок семь. После ее смерти он почти все время у нее в комнате. Стоит возле ее тела, говоря себе, что сделал все, от него зависевшее. Он также знает, что сброшенная оболочка, уложенная в кровати, совсем не все, что остается от Туи. Это белое и восковое нечто всего лишь то, что она оставила позади себя.
В следующие дни Артур под лихорадочной экзальтацией удрученности горем ощущает неколебимое чувство исполненного долга. Туи погребена как леди Дойль под мраморным крестом в Грейшоте. Соболезнования поступают от великих и от малых, от короля и от горничной, от его собратьев-писателей и от его читателей в разных уголках мира, из лондонских клубов и из аванпостов Империи. Поначалу Артур растроган и польщен выражениями сочувствия, а затем, когда они все продолжаются и продолжаются, начинает испытывать нарастающую тревогу. Что такого он, в сущности, сделал, чтобы заслужить подобную сочувственность, не говоря уж о кроющихся за ней предположениях.
Эти выражения искреннего чувства принуждают его ощущать себя лицемером. Туи была кротчайшей подругой, какую вообще мог бы обрести мужчина. Он вспоминает, как показывал ей военные трофеи на эспланаде Кларенс; он видит ее с морским сухарем в продовольственном складе; он вальсирует с ней вокруг кухонного стола; он увлекает ее в морозную Вену; он подтыкает ее одеяло в Давосе и машет рукой фигуре в шезлонге на террасе египетского отеля перед тем, как послать клюшкой мяч через пески в сторону ближайшей пирамиды. Он помнит ее улыбку и ее доброту; но кроме того, он помнит, что уже много лет он не мог бы, положа руку на сердце, поклясться, что любит ее. И не просто с тех пор, как появилась Джин, но еще раньше. Он любил ее, как только может любить мужчина, при условии, что он ее не любил.
Он знает, что ему следует провести следующие дни и недели с детьми, поскольку так поступает горюющий родитель. Кингсли тринадцать, а Мэри семнадцать — возрасты, которые теперь вызывают у него изумление. Какую-то часть в нем заморозило время на том дне и годе, когда он встретил Джин, на том дне, когда его сердце обрело полноту жизни, а также погрузилось в анабиоз. Ему надо привыкнуть к мысли, что его дети скоро станут взрослыми.
Если ему требуется какая-то дополнительная проверка, то он вскоре получает ее от Мэри. За чаем через несколько дней после похорон Мэри говорит ему пугающе взрослым голосом:
— Папа, когда мама умирала, она сказала, что вы снова женитесь.
Артур чуть не давится кексом. Он чувствует, как краска заливает ему щеки, в груди щемит; возможно, это сердечный припадок, которого он полуожидал.
— Она так сказала, черт возьми? — Ему Туи, разумеется, ничего подобного не говорила.
— Да. Нет, не совсем. То, что она сказала… — и Мэри умолкает, а ее отец ощущает какофонию в голове, трясение нутра, — …сказала она, чтобы я не была потрясена, если вы снова женитесь, потому что она хотела бы этого для вас.
Артур не знает, что и думать. Устроена ли ему ловушка? Или никакой ловушки нет и в помине? Значит, Туи все-таки подозревала? И доверилась дочери? Было ли это сказано вообще, или подразумевалось что-то конкретное?
Последние девять лет ему пришлось натерпеться столько чертовских неясностей, и он сомневается, хватит ли у него сил выдержать новые.
— И она… — Артур пытается придать своему тону шутливость, хотя и понимает, что это абсолютно не подходящий тон, — и она имела в виду какую-то определенную кандидатуру?
— Папа! — Мэри явно шокирована не только тоном, но и самой идеей. Разговор переходит на более безопасные темы. Но остается с Артуром все последующие дни, когда он относит цветы на могилу Туи, когда стоит растерянный в ее комнате, когда держится подальше от своего письменного стола и когда обнаруживает, что не может взять в руки продолжающие приходить письма с соболезнованиями, письма искреннего чувства. Он потратил девять лет, оберегая Туи от возможности узнать о существовании Джин, девять лет в попытках не допустить, чтобы она хотя бы на минуту почувствовала себя несчастной. Но может быть, эти два желания не… — и были такими всегда — несовместимы. Он с готовностью соглашается, что женщины — не его область. Знает ли женщина, что вы в нее влюблены? Он полагает, что да. Он верит, что да, он знает, что да, так как именно это поняла Джин в солнечном саду даже прежде, чем он сам это осознал. А если так, то знает ли женщина, что вы ее больше не любите? И знает ли женщина, кроме того, что вы любите другую? Девять лет назад он задумал хитрую интригу, чтобы оградить ее, вовлек всех, кто ее окружал. Но в конце-то концов, не был ли это, в сущности, план, как оградить себя и Джин? Быть может, действовал тут только эгоизм, и Туи притворство не обмануло; быть может, она знала все с самого начала. Мэри не дано даже заподозрить всю тяжесть этих слов Туи о второй женитьбе, но Артур теперь испытывает ее сполна. Может быть, она знала с самого начала, следила за подлыми потугами Артура не допустить правду до одра ее болезни, понимала каждую мелкую ложь, которой муж пичкал ее, и улыбалась ей, воображала, как он внизу прижимает к уху трубку, нарушитель брачных обетов. Она же чувствовала себя бессильной протестовать, потому что больше не могла ему быть женой в полном смысле слова. А что, если — и тут его подозрения становятся все более черными, — что, если она с самого начала знала, как важна для него Джин, и продолжала догадываться? Что, если она была вынуждена радушно принимать Джин в «Под сенью», считая ее любовницей Артура?
Ум Артура — и сильный, и бескомпромиссный — исследует эту ситуацию глубже. У его разговора с Мэри есть еще последствия, кроме замеченных им сразу. Смерть Туи, понимает он теперь, не положит конец его обманам. Нельзя допустить, чтобы Мэри узнала, что он любил Джин все последние девять лет. И тем более Кингсли. Ведь утверждают, что мальчики часто даже еще сильнее, чем девочки, переживают то, как их мать оказалась преданной.
Он прикидывает, как выбрать подходящий момент, подбирает слова, затем откашливается и пытается говорить так… как?., так, словно сам едва способен верить тому, что собрался сказать.
«Мэри, милая, ты знаешь, что сказала твоя мать перед смертью? О возможности, что я когда-нибудь женюсь во второй раз. Ну так я должен сообщить тебе, что, к моему собственному немалому изумлению, она, видимо, оказалась права».
И он действительно скажет что-то подобное? А если да, то когда? До истечения года? Нет, конечно, нет. Но в следующем… или еще год спустя? Как быстро горюющему вдовцу дозволено вновь влюбиться? Он знает, как общество относится к подобному, но что чувствуют дети и, главное, его дети?
А затем он воображает вопросы Мэри. Кто она, папа? О, мисс Леки. Я познакомилась с ней, когда была еще совсем маленькой, так ведь? А потом мы постоянно встречались с ней то тут, то там. А потом она начала приезжать в «Под сенью». Я всегда думала, что к этому времени она уже выйдет замуж. Сколько ей лет? Тридцать один год? Так она старая дева, папа? Удивительно, что она никого не привлекла. А когда вы поняли, что любите ее, папа?
Мэри уже не ребенок. Возможно, она не ждет, что ее отец будет лгать, однако подметит малейшую неувязку в его истории. А что, если он запутается? Артур презирает тех субъектов, которые преуспевают во лжи, которые строят свою жизнь — даже свой брак — на том, что им сходит с рук, которые тут прибегают к полуправде, там — к законченной лжи. Артур всегда провозглашал необходимость говорить правду своим детям; теперь ему предстоит сыграть роль законченного лицемера. Он должен улыбаться, и выглядеть застенчиво радостным, и разыгрывать изумление, и состряпать полную лжи романтическую историю, как он нежданно полюбил Джин Леки, и поведать эту ложь собственным детям, а затем поддерживать ее до конца жизни. И он должен попросить других ради него делать то же.
Джин. Как и следовало, она не приехала на похороны; прислала соболезнующее письмо, а неделю-две спустя Малькольм привез ее из Кроборо. Свидание было не из легких. Когда они приехали, Артур понял, что не может обнять ее на глазах у ее брата, а потому он инстинктивно поцеловал ей руку. Неверный поступок — в нем было что-то почти шутовское, — и возникла неловкость, которая никак не рассеивалась. Она вела себя безукоризненно, как он знал заранее, но он оставался в полной растерянности. Когда Малькольм тактично решил осмотреть сад, Артур поймал себя на том, что беспомощно ожидает чьей-то подсказки. Но чьей? От Туи во главе чайного стола? Он не знал, что сказать, а потому использовал свое горе для маскировки собственной неуклюжести, отсутствия радости при виде лица Джин. Ему стало легче, когда Малькольм вернулся, удовлетворив свое притворное любопытство к красотам его сада. Вскоре они уехали, и Артур чувствовал себя хуже некуда.
Треугольник, внутри которого он жил — поеживаясь, но счастливо, — теперь разломился, и новая геометрия его пугала. Его горестная экзальтация угасает, им овладевает летаргия. Он бродит по садам «Под сенью», как будто их в далеком прошлом спланировал совсем другой человек. Он ежедневно посещает могилу Туи и возвращается совсем измученным. Он рисует в воображении, как она утешает его, уверяет его, что, какой бы ни была правда, она всегда любила его, а теперь прощает, но требовать этого от покойной выглядит тщетным и эгоистичным. Долгие часы он просиживает у себя в кабинете, курит и смотрит на сверкающие пустые трофеи, приобретенные спортсменом, охотником и преуспевшим писателем. Все его побрякушки кажутся бессмысленными перед фактом смерти Туи.
Свою корреспонденцию он целиком оставляет на Вуда. Его секретарь давно научился воспроизводить подпись своего патрона, его дарственные надписи, обороты речи, даже его суждения. Так пусть он пока побудет сэром Артуром Конан Дойлем — у того, кому принадлежит это имя, нет желания быть самим собой. Вуд может вскрывать все конверты, выбрасывать содержимое или отвечать, как сочтет нужным.
У него ни на что не хватает энергии, он почти не ест. Испытывать голод в такое время непристойно. Он ложится, но не может спать. Никаких симптомов у него нет, только общая и крайняя слабость. Он советуется со своим старинным другом и медицинским консультантом Чарльзом Гиббсом, следящим за его здоровьем, начиная с его южноафриканских дней. Гиббс говорит ему, что это — все и ничего, другими словами, нервы.
Вскоре это уже не просто нервы. Его внутренности выходят из строя. Ну, это Гиббс хотя бы может диагностировать, пусть помочь толком не может. Вероятно, некий микроб проник в его организм в Блумфонтейне или в вельде и прячется там, выжидая, когда он ослабеет. Гиббс прописывает снотворную микстуру. Однако он ничего не может поделать с другим микробом, хозяйничающим в организме его пациента, тоже уничтожению не поддающимся, — микробом вины.
Он всегда полагал, что долгая болезнь Туи так или иначе подготовит его к ее смерти. Он всегда полагал, что горе и вина, если они последуют, будут более обозначенными, более четкими, более конечными. А вместо этого они — словно погода, словно облака, постоянно преобразующиеся в новые формы, гонимые безымянными, неопределенными ветрами.
Он знает, что должен взять себя в руки, но чувствует, что не способен. В конце-то концов, это означает вновь принудить себя ко лжи. Во-первых, поддержать, сделать исторической старую ложь о его счастливейшем браке по любви с Туи; затем спланировать и распространить новую ложь о том, как Джин приносит нежданное утешение сердцу горюющего вдовца. Мысль об этой новой лжи вызывает у него омерзение. В летаргии, во всяком случае, есть правда: изнуренный, замученный своим кишечником, бродящий на ослабевших ногах из комнаты в комнату, он хотя бы никого не вводит в заблуждение. За исключением того, что тем не менее вводит: все приписывают его состояние всего лишь горю.
Он лицемер; он обманщик. В некоторых отношениях он всегда ощущал себя обманщиком, и чем более знаменитым он становился, тем большим обманщиком себя ощущал. Его восхваляли как великого человека своего века, но как он ни активен в этом своем мире, его сердце не настроено на его лад. Всякий нормальный мужчина этого века не постеснялся бы сделать Джин своей любовницей. Именно так поступают мужчины этого времени, даже в высочайших сферах общества, как ему доводится наблюдать. Но его моральной жизни вольготнее в четырнадцатом веке. А его духовной жизни? Конни определила его как раннего христианина. Сам он предпочитает относить себя к будущему. Двадцать первый век? Двадцать второй? Все зависит оттого, насколько быстро дремлющий род людской пробудится и научится пользоваться своими глазами.
А затем его мысли, уже скользящие под откос, скатываются еще ниже. После девяти лет жажды невозможного и попыток не признавать этой жажды он теперь свободен. Он может жениться на Джин завтра же утром и столкнуться только с пересудами деревенских моралистов. Но жажда невозможного канонизирует жажду. Теперь, когда невозможное стало возможным, как сильно он жаждет? Даже этого он теперь сказать не может. Словно мышцы сердца, перенапрягаемые так долго, превратились в обмякшую резину.
Как-то ему довелось услышать поведанную за портвейном историю про женатого человека, много лет имевшего одну любовницу. Эта женщина принадлежала к высшему обществу, вполне подходила стать его женой, что всегда предвкушалось и обещалось. Со временем жена скончалась, и всего через несколько недель вдовец действительно женился. Но не на любовнице, а вместо того на молодой женщине довольно низкого сословия, с которой познакомился через несколько дней после похорон. В тот момент Артур счел его двойным подлецом — подлецом сначала в отношении к жене, затем подлецом в отношении к любовнице.
Теперь ему становится ясно, как легко случается подобное. В течение хаотичных месяцев после смерти Туи он практически не появлялся в обществе, а те, с кем его знакомили, оставили самое незначительное впечатление. И тем не менее и даже учитывая тот факт, что он не понимает противоположный пол, некоторые из членов указанного пола флиртовали с ним. Нет, это вульгарно и несправедливо; но, бесспорно, смотрели они на него как-то по-другому, на этого знаменитого писателя, рыцаря королевства, который теперь был вдовцом. И он легко мог представить себе, что обмякшая резина может внезапно прорваться, и наивность юной девушки или даже надушенная улыбка кокетки может внезапно пронзить сердце, на время онемевшее в долгой и тайной привязанности. Он понимает поведение двойного подлеца. Более чем понимает: он видит его преимущества. Если позволить себе поддаться такому coup de foudre, тогда, во всяком случае, лжи приходит конец: тебе не нужно вытаскивать на свет свою долго хранимую в тайне любовь и представлять ее как новую подругу. Тебе не придется лгать своим детям до конца жизни. А что до новой жены, ты говоришь: да, я знаю, какое она производит на вас впечатление, и она никогда не сможет заменить незаменимое, но она принесла немного радости и утешения моему сердцу. Искомое прощение может быть получено не сразу, но все-таки ситуация будет менее усложненной.
Он снова видится с Джин: один раз в большом обществе и один раз наедине, и в обоих случаях неловкость между ними остается. Он ловит себя на том, что ждет, чтобы его сердце вновь забилось, а оно отказывается подчиниться. Он так привык принуждать свои мысли, давить на них, направлять их туда, куда требовалось, что потрясен, когда оказывается не способным таким же образом управлять нежными чувствами. Джин выглядит так же обворожительно, как раньше, только ее обворожительность не вызывает обычного отклика. Его словно бы сразила импотенция сердца.
В прошлом Артур облегчал терзания мыслей физическими нагрузками, но у него нет желания проехаться верхом, побоксировать со спарринг-партнером, ударить по мячу в крикете, теннисе, гольфе. Быть может, если бы он во мгновение ока вознесся в заснеженную долину высоко в Альпах, ледяной ветер мог бы развеять ядовитые миазмы, обволакивающие его душу. Но это кажется невозможным. Человек, которым он когда-то был, Sportesmann, который привез свои норвежские лыжи в Давос и прошел перевал Фурка с братьями Брангер, представляется ему давно ушедшим, давно исчезнувшим из вида по ту сторону горы.
Когда наконец его сознание прекращает спуск, когда лихорадка, снедающая его мозг и нутро, стихает, он пытается произвести расчистку у себя в голове, обеспечить участочек для простой мысли. Если человек не может сказать, чего он хочет делать, тогда он должен узнать, чего ему следует сделать. Если желание усложняется, тогда неуклонно следуй долгу. Вот как у него было с Туи и как теперь должно быть с Джин. Он любил ее безнадежно и полный надежды девять лет. Подобное чувство не могло просто взять и исчезнуть, следовательно, ему надо ждать его возвращения. А до тех пор он должен одолеть великое Гримпенское болото, где полные зеленой слизи ямы и смрадные трясины подстерегают по обеим сторонам, чтобы засосать человека и поглотить навсегда. Чтобы проложить себе верный путь, он должен использовать все, чему научился до этих пор. В болоте есть тайные знаки — связки камышей и указующе воткнутые вехи, чтобы вывести посвященного на твердую землю, и то же самое, когда человек заблудился морально. Путь ведет туда, куда указывает честь. Честь связывает его с Джин, как связывала с Туи. С такого расстояния он не может сказать, будет ли он когда-нибудь счастлив по-настоящему, но он знает: для него нет счастья, если нет чести.
Дети в школе; дом безмолвен; ветры оголяют деревья; ноябрь оборачивается декабрем. Он чувствует себя немного более успокоенным, как ему и предрекали. Как-то утром он забредает в кабинет Вуда взглянуть на свою корреспонденцию. В среднем он получает шестьдесят писем в день. В прошедшие месяцы Вуд был вынужден разработать особую систему: он сам отвечает на все, с чем можно покончить сразу же; те, что требуют мнения сэра Артура или его решения, складываются на большой деревянный поднос. Если к концу недели его патрон не обрел желания или сил что-либо ему подсказать, Вуд разбирается сам, насколько может.
Сегодня на верху подноса лежит небольшой пакет. Артур неохотно извлекает содержимое. Сопроводительное письмо пришпилено к пачке вырезок из газеты с названием «Арбитр». Он никогда о ней не слышал. Может быть, она занимается крикетом. Нет, судя по шрифту, это «желтая» газетенка. Он смотрит на подпись в письме. Он прочитывает имя и фамилию, которые не говорят ему абсолютно ничего: Джордж Идалджи.
Назад: Джордж
Дальше: Часть третья КОНЧАЮЩАЯСЯ НАЧАЛОМ