Джордж
Шесть недель между процедурой передачи дела и первым заседанием суда квартальных сессий Джордж провел в больничном крыле стаффордской тюрьмы. Он не был расстроен, он считал, что отказаться от залога было правильным решением. Едва ли бы он сумел продолжать свою практику, пока над ним висят такие обвинения, и хотя ему не хватало близости родных, он полагал, что для них для всех лучше, если он останется в безопасности под замком. Сообщение о толпах, осаждающих дом священника, напугало его, и он помнил кулаки, молотившие в дверь кеба, когда его везли в Кэннок. Он не мог бы чувствовать себя в безопасности, если бы такие горячие головы устраивали на него охоту по проселкам Грейт-Уайрли.
Но была и еще одна причина, почему он предпочитал находиться в тюрьме. Все знают, где он; каждую минуту дня за ним подглядывают, его проверяют. Следовательно, если произойдет еще одно возмутительное преступление, то станет неопровержимо ясно, что вся цепь событий не имела к нему никакого отношения. А если первое обвинение против него будет признано несостоятельным, тогда и второе — это нелепейшее утверждение, будто он угрожал убить человека, которого вообще не знает, — также придется снять. Странно было обнаружить, в какой мере он, дипломированный солиситор, действительно надеется, что будет располосовано еще одно животное, однако новое преступление казалось ему быстрейшим способом выйти на свободу.
Тем не менее, даже если дело дойдет до суда, сомнений в исходе быть не могло. Он вновь обрел и спокойствие духа, и оптимизм, и ему не приходилось притворяться ни перед мистером Мийком, ни перед родителями. Он в воображении уже видел заголовки: «ОБВИНЯЕМЫЙ ИЗ ГРЕЙТ-УАЙРЛИ ОПРАВДАН». «ПОЗОРНОЕ ПРЕСЛЕДОВАНИЕ МЕСТНОГО СОЛИСИТОРА». «СВИДЕТЕЛИ ПОЛИЦИИ ОБЪЯВЛЕНЫ НЕКОМПЕТЕНТНЫМИ». И может быть даже: «ГЛАВНЫЙ КОНСТЕБЛЬ ПОДАЕТ В ОТСТАВКУ».
Мистер Мийк более или менее внушил ему, что то, как его расписывают газеты, значения не имеет. И словно бы это вообще утратило значение 21 сентября, когда лошадь на ферме, принадлежавшей мистеру Грину, была найдена располосованной и выпотрошенной. Джордж встретил это известие со своего рода опасливым энтузиазмом. Он уже слышал, как в замках поворачиваются ключи, обонял утренний воздух и пудру матери, когда обнимал ее.
— Ну, это доказывает, что я невиновен, мистер Мийк.
— Не вполне, мистер Идалджи. Не думаю, что нам следует заходить так далеко.
— Но я же здесь, в тюрьме.
— С точки зрения суда это доказывает, что вы, бесспорно, должны быть невиновны в покалечении лошади мистера Грина.
— Нет, это доказывает, что в ходе событий до и после пони с шахты была система, и теперь ясно, что ко мне она никакого отношения не имеет.
— Я это знаю, мистер Идалджи. — Солиситор оперся подбородком о кулак.
— Но?
— Но в подобные моменты я всегда нахожу полезным вообразить, что именно в таких обстоятельствах может заявить обвинение.
— Что же они могут заявить?
— Ну, в ночь семнадцатого августа, насколько я помню, когда обвиняемый возвращался от сапожника, он дошел до фермы мистера Грина.
— Да, так и было.
— Мистер Грин — сосед обвиняемого.
— Это правда.
— Так что может быть полезнее обвиняемому в нынешних его обстоятельствах, чем располосование лошади даже еще ближе к его дому, чем во всех предыдущих случаях?
Литчфилд Мийк следил, как Джордж это переваривает.
— Вы хотите сказать, что, подстроив свой арест с помощью анонимных писем, обличающих меня в преступлениях, мною не совершавшихся, я затем подстрекнул кого-то совершить новое преступление, чтобы выгородить меня?
— Не более и не менее, мистер Идалджи.
— Но это же полная нелепость. И я даже не знаком с Грином.
— Я просто объяснил вам, как может обвинение представить происшедшее, если сочтет нужным.
— Сочтет, безусловно. Но полиция по меньшей мере должна разыскивать преступника, разве не так? Газеты открыто намекают, что это ставит под сомнение позицию обвинения. Если они найдут его и он признается в совершении этой цепи преступлений, отсюда следует, что я буду свободен.
— Если произойдет именно это, мистер Идалджи, то да, я согласен.
— Ах так!
— И есть еще одна новость. Фамилия Дарби вам что-нибудь говорит? Капитан Дарби?
— Дарби. Дарби. По-моему, нет. Инспектор Кэмпбелл спрашивал меня о ком-то, называя его «капитаном». Возможно, о нем. А что?
— Были разосланы еще письма. Направо и налево. Одно даже министру внутренних дел. Все подписаны «Дарби, Капитан уайрлийской шайки». С заявлением, что калечения будут продолжаться. — Мистер Мийк заметил выражение глаз Джорджа. — Но нет, мистер Идалджи, это означает лишь, что обвинению придется согласиться, что вы почти наверное их не писали.
— Вы сегодня словно бы решили лишить меня всякой уверенности, мистер Мийк.
— Ничего подобного в мои намерения не входило. Но вы должны смириться с тем, что нас ждет судебный процесс. И, памятуя об этом, мы заручились услугами мистера Вачелла.
— Чудесная новость.
— Он, думаю, нас не подведет. А рядом с ним будет мистер Годи.
— А со стороны обвинения?
— Боюсь, что мистер Дистернал. И мистер Гаррисон.
— Дистернал — это для нас плохо?
— Честно говоря, я предпочел бы кого-нибудь другого.
— Мистер Мийк, теперь мой черед вас подбодрить. Обвинитель, даже самый компетентный, не способен лепить кирпичи без соломы.
Литчфилд Мийк улыбнулся Джорджу многоопытной улыбкой.
— За годы, проведенные мною в судах, мистер Идалджи, я видел, как кирпичи лепились из самых разных материалов. О существовании некоторых вы даже не подозреваете. Отсутствие соломы никакой помехи мистеру Дистерналу не составит.
Вопреки этой надвигающейся угрозе оставшиеся недели в стаффордской тюрьме Джордж провел в спокойном состоянии духа. С ним обходились уважительно, и его дни обрели порядок. Он получал газеты и письма; с мистером Мийком он готовился к процессу; он ожидал развития в деле Грина, и ему были разрешены книги. Отец принес ему Библию, мать — однотомник Шекспира и однотомник Теннисона. Он прочел два последних, затем от скуки — несколько криминальных книжек, которые предложил ему надзиратель. И еще тот дал ему почитать потрепанное дешевое издание «Собаки Баскервилей». Джордж счел повесть превосходной.
Каждое утро он открывал газету со все меньшей опаской, так как его фамилия пока исчезла с ее страниц. Зато он с интересом узнал, что в Лондоне сформирован новый кабинет; что на бирмингемском музыкальном фестивале была исполнена последняя оратория доктора Элгара, что Буффало Билл совершает турне по Англии.
За неделю до начала процесса Джордж встретился с мистером Вачеллом, бодрым и корпулентным адвокатом с двадцатилетним стажем в Мидлендском судебном округе.
— Как вы оцениваете мое дело, мистер Вачелл?
— Наилучшим образом, мистер Идалджи, самым наилучшим. Иными словами, я считаю обвинения скандальными и по большей части не стоящими ни гроша. Разумеется, я этого не скажу. Я просто сосредоточусь на моментах в вашем деле, наиболее вопиющих, на мой взгляд.
— И каковы они на ваш взгляд?
— Я сформулирую их так, мистер Идалджи. — Адвокат улыбнулся ему улыбкой, которая граничила с ухмылкой. — Нет никаких улик, что вы совершили это преступление. Нет никакой причины, чтобы вы совершили это преступление. И у вас не было удобного случая совершить это преступление. Конечно, для судьи и присяжных все это я подкреплю фактами. Но такой будет суть моей защиты.
— Пожалуй, жаль, — вставил мистер Мийк, — что наше дело передано в суд Б. — Его тон осадил Джорджа, совсем было воспрянувшего духом.
— Почему жаль?
— В суде А председательствует лорд Хэзертон. Он по крайней мере получил юридическое образование.
— То есть меня будет судить судья, не знающий законов?
— Не пугайте его, мистер Мийк, — вмешался мистер Вачелл. — Я выступал в обоих судах. А кого мы получим в суде Б?
— Сэра Реджинальда Харди.
Мистер Вачелл и глазом не моргнул.
— И очень хорошо. В некоторых отношениях я считаю удачей, что на нас не будет давить педант, помышляющий о кресле в Высоком суде. Можно будет позволить себе чуточку лишнего. И не ждать, что тебя будут все время одергивать, чтобы продемонстрировать осведомленность в тонкостях процедуры. В целом преимущество для защиты, я бы сказал.
Джордж почувствовал, что мистер Мийк не согласен; но мистер Вачелл произвел на него впечатление, был ли он полностью искренен или не совсем.
— Джентльмены, у меня есть одна просьба. — Мистер Мийк и мистер Вачелл обменялись быстрыми взглядами. — Касательно моей фамилии. Она произносится Эйдалджи. Эйдалджи. Мистер Мийк произносит ее более или менее верно, но мне следует пораньше упомянуть про это вам, мистер Вачелл. Полицейские, мне кажется, все время нарочито игнорировали мои поправки. Могу ли я попросить, чтобы мистер Вачелл в самом начале разбирательства указал, как произносится моя фамилия. Сообщил бы суду, что она не И-дал-джи, но Эйдалджи.
Адвокат поощряюще кивнул солиситору, и мистер Мийк объяснил:
— Джордж, как бы мне получше это выразить? Разумеется, это ваша фамилия и, разумеется, мистер Вачелл и я попытаемся произносить ее верно. Но в суде… в суде… я полагаю, довод тут: со своим уставом… Если мы сделаем подобное заявление, то сразу восстановим против себя сэра Реджинальда Харди. Мы вряд ли преуспеем, давая уроки произношения провинциальной полиции. А что до мистера Дистернала, думается, он извлечет большое удовольствие из этой путаницы.
Джордж посмотрел на них.
— Я не совсем понимаю…
— Я говорю о том, Джордж, что нам следует признать за судом право решать, как произносится фамилия подсудимого. Это нигде не записано, но суть именно в том. То, что вы называете неверным произношением, я бы назвал… приданием вам большей английскости…
Джордж глубоко вздохнул.
— И меньшей восточности?
— Меньшей восточности, да, Джордж.
— В таком случае прошу вас обоих произносить мою фамилию только неправильно, чтобы я привык.
Начало процесса было назначено на 20 октября. А 19-го четверо мальчиков, игравших вблизи Сидмутской посадки в Ричмонд-парке, наткнулись на труп, уже сильно разложившийся. Оказалось, что труп принадлежал мисс Софи Фрэнсис Хикман, даме-хирургу Королевской бесплатной больницы. Как и Джорджу, ей было под тридцать. И, подумал он, она была всего в одной колонке от него.
Утром 10 октября 1903 года Джорджа из стаффордской тюрьмы доставили в здание суда графства. Его отвели в подвал и показали ему тесную камеру, куда обычно помещали арестованных. В качестве привилегии ему разрешат занять комнату побольше с низким потолком, со столом из сосновых досок и очагом. Тут под присмотром констебля Даббса он сможет совещаться с мистером Мийком. Он просидел за столом двадцать минут, в течение которых Даббс, мускулистый полицейский с полоской бороды под подбородком и угрюмым лицом, старательно избегал его взгляда. Затем по сигналу Джорджа сопроводили по темному петляющему коридору мимо тусклых газовых светильников к двери у нижней площадки узкой лестницы. Даббс легонько его подтолкнул, и он начал подниматься навстречу свету и шуму. Едва он вошел в зал суда Б, как шум превратился в тишину. Джордж растерянно стоял у скамьи подсудимых — актер, которого против его воли вытолкнули на сцену из люка.
Затем перед председательствующим сэром Реджинальдом Харди, двумя судьями, справа и слева, капитаном Энсоном, надлежаще присягнувшими английскими присяжными, представителями прессы, представителями публики и тремя членами его семьи было зачитано обвинение. Джордж Эрнст Томпсон Идалджи обвинялся в нанесении раны лошади, собственности угольной компании Грейт-Уайрли 17 или 18 сентября; а также в отправке письма 11 июля или примерно тогда же сержанту Робинсону в Кэннок с угрозой убить его.
Мистер Дистернал отличался высокой обтекаемой фигурой и быстротой. После краткой вступительной речи он вызвал инспектора Кэмпбелла, и вся история началась заново: обнаружение располосованного пони, обыск в доме священника, окровавленная одежда, волоски на пиджаке, анонимные письма, арест подсудимого и последующие показания. Джордж знал, что это всего лишь история, состряпанная из обрывков, совпадений и гипотез; и еще он знал, что невиновен; однако что-то в повторении этой истории облеченной властью фигурой в парике и мантии придавало ей добавочную правдоподобность.
Джордж решил, что показания Кэмпбелла завершились, и тут мистер Дистернал преподнес свой первый сюрприз.
— Инспектор Кэмпбелл, прежде чем мы закончим, мне кажется, вы можете просветить нас относительно случая, вызвавшего большую общественную тревогу. Двадцать первого сентября, насколько мне известно, на ферме некоего мистера Грина была найдена изувеченная лошадь.
— Совершенно верно, сэр.
— Ферма мистера Грина расположена очень-близко от дома приходского священника Грейт-Уайрли?
— Да.
— И полиция расследовала этот возмутительный случай?
— Конечно, как важнейшее первоочередное дело.
— И расследование принесло результаты?
— Да, сэр.
Мистеру Дистерналу, собственно, не требовалась точно рассчитанная пауза, к которой он тут прибегнул: весь зал суда напрягся в ожидании, как разинувший рот ребенок.
— Не сообщите ли вы суду результат вашего расследования?
— Джон Генри Грин, сын фермера, на земле которого произошел этот возмутительный случай, а также конник-доброволец девятнадцати лет, признался в совершении этого действия в отношении его собственной лошади. И подписал свое письменное признание.
— Он взял на себя полную и единственную ответственность?
— Да, сэр.
— И вы допросили его о какой-либо возможной связи между этим возмутительным случаем и предыдущими в округе?
— Да, сэр. Очень подробно, сэр.
— И что он показал?
— Что случай этот с остальными никак не связан.
— И ваши расследования подтвердили, что возмутительный случай на ферме Грина не имеет ни малейшей связи с каким-либо другим в этой округе?
— Полностью подтвердили.
— Совсем ни малейшей?
— Совсем ни малейшей, сэр.
— И Джон Генри Грин находится сегодня в суде?
— Да, сэр.
Джордж, как и все остальные в переполненном зале суда, принялся искать взглядом девятнадцатилетнего конника-добровольца, который признался в располосовании собственной лошади, видимо, не указав полиции на сколько-нибудь внятную причину своего поступка. Но в эту минуту сэр Реджинальд Харди решил, что настало время его второго завтрака.
В первую очередь мистер Мийк должен был исполнить свои обязанности по отношению к мистеру Вачеллу, и только тогда он все-таки спустился в помещение, куда Джорджа отводили на время перерывов. Вид у него был самый мрачный.
— Мистер Мийк, вы предупреждали нас относительно Дистернала. Мы знали, что следовало ожидать чего-либо подобного. И мы хотя бы можем взяться сегодня за Грина.
Солиситор мрачно качнул головой.
— Никаких шансов.
— Почему?
— Потому что он их свидетель. Если они его не вызовут, мы не сможем устроить перекрестный допрос. И мы не можем пойти на риск самим его вызвать, так как нам неизвестно, что он может сказать. Не исключено, что нечто сокрушающее. Однако они его предъявили суду, из чего следует, что они ничего ни от кого не прячут. Очень умный ход. Типичный для Дистернала. Мне следовало бы его предвидеть, но я ничего не знал про данное признание. Это очень плохо.
Джордж почувствовал, что долг требует подбодрить его солиситора.
— Я понимаю, насколько это обескураживающе, мистер Мийк, но какой тут действительный вред? Грин сказал — и полиция говорит, — что его поступок не имеет никакого отношения ни к одному из других случаев располосования.
— В том-то и суть. Важно не что они говорят, а как это выглядит. Почему человек выпотрошил лошадь, свою собственную лошадь, без всякой видимой причины? Ответ: чтобы помочь другу и соседу, обвиненному в сходном преступлении.
— Но он же не мой друг! Не уверен, что я вообще знаю его в лицо.
— Да, конечно. И когда мы пойдем на значительный риск и поместим вас на скамью свидетелей, вы так и скажете мистеру Вачеллу. Но это создаст впечатление, будто вы отрицаете что-то, о чем, собственно, речи не было. Очень умный ход. Мистер Вачелл сегодня днем возьмется за инспектора, но не думаю, что у нас есть основания для оптимизма.
— Мистер Мийк, я не мог не заметить, что в своих показаниях Кэмпбелл сказал, что мою одежду он нашел — куртку, которую я не надевал многие недели, — мокрой. А в Кэнноке он назвал ее всего лишь влажной.
Мистер Мийк мягко улыбнулся.
— Работать с вами, мистер Идалджи, одно удовольствие. Именно такие детали мы замечаем, но склонны не указывать клиенту, на случай если это его расстроит. Полиция прибегнет еще ко многим таким поправкам, я не сомневаюсь.
Во второй половине дня мистер Вачелл мало чего добился от инспектора, который на скамье свидетелей чувствовал себя как дома. Во время их первой встречи в хеднесфордском полицейском участке Кэмпбелл показался Джорджу тугодумом и неуловимо наглым. На Ньюхолл-стрит и в Кэнноке он был более сообразительным и открыто враждебным, если не всегда логично мыслящим. Теперь он говорил размеренно, серьезно, а его рост и мундир словно бы снабжали его логикой сверх представительности. Джорджу пришло в голову, что не только его история незаметно изменяется вокруг него. Но изменяются и некоторые действующие лица.
Мистер Вачелл добился большего успеха с констеблем Купером, который, как и в полицейском суде, описал сопоставление каблука Джорджа со следами в грязи.
— Констебль Купер, — начал мистер Вачелл, — могу ли я узнать, от кого вы получили распоряжение заняться тем, чем занялись?
— Я не вполне уверен, сэр. Думаю, это был инспектор, но возможно, что и сержант Парсонс.
— И где точно вам было сказано проверить?
— На всем пути, который виновник мог пройти от луга до дома священника.
— Предполагая, что виновник пришел из этого дома? И вернулся туда?
— Да, сэр.
— На всем пути?
— На всем пути, сэр. — На взгляд Джорджа, Куперу было лет двадцать, не больше: красноухий юный увалень, пытающийся подражать уверенности своих начальников.
— Так-так, констебль. И, значит, вы смотрели только на прямом пути и нигде больше?
— Нет, сэр.
— И как долго продолжались ваши поиски?
— Час, а то и больше, на прикидку.
— И в котором часу это происходило?
— Думается, начал я в половине десятого, чуть раньше или позже.
— А пони нашли примерно в шесть тридцать?
— Да, сэр.
— На три часа раньше. На протяжении какового времени этим путем мог пройти кто угодно. Шахтеры по дороге к шахте, зеваки, узнавшие о случившемся. Да и полицейские тоже!
— Возможно, сэр.
— А кто вас сопровождал, констебль?
— Я был один, сэр.
— Так-так. И вы нашли несколько отпечатков каблука, которые, по вашему мнению, соответствовали каблуку сапога в вашей руке?
— Да, сэр.
— А тогда вы вернулись в участок и доложили о своей находке.
— Да, сэр.
— А что произошло потом?
— О чем вы, сэр?
Джордж с удовольствием заметил легкую перемену в тоне Купера, словно он понял, что его куда-то ведут, но еще не мог сообразить, куда именно.
— Я, констебль, о том, что произошло после того, как вы доложили о своей находке.
— Меня отправили обыскать участок дома священника.
— Так-так. Но в какой-то момент, констебль, вы вернулись и показали кому-то выше чином найденные вами следы.
— Да, сэр.
— И когда это было?
— В середине дня.
— В середине дня. Вы подразумеваете под этим три часа дня, четыре?
— Примерно тогда, сэр.
— Так-так. — Мистер Вачелл нахмурился и несколько театрально, по мнению Джорджа, поразмыслил. — Шесть часов спустя, иными словами.
— Да, сэр.
— И на протяжении этого срока территория охранялась и была огорожена, чтобы помешать затаптыванию?
— Не совсем.
— Не совсем. Это означает «да» или «нет», констебль?
— Нет, сэр.
— Насколько мне известно, в подобных случаях принято снимать гипсовые слепки с указанных отпечатков каблуков. Не могли бы вы сказать мне, было ли это сделано?
— Нет, сэр, не было.
— Насколько мне известно, имеется еще один метод — сфотографировать такие следы. Это было сделано?
— Нет, сэр.
— Насколько мне известно, есть еще метод, когда дерн со следом вырезается и доставляется для анализа. Это было сделано?
— Нет, сэр. Земля совсем размокла.
— Давно ли вы служите констеблем, мистер Купер?
— Пятнадцать месяцев.
— Пятнадцать месяцев. Благодарю вас.
Джордж только что не зааплодировал. Он посмотрел на мистера Вачелла, как и в тот раз, но не сумел поймать его взгляда. Возможно, таков был этикет в зале суда, а может быть, мистер Вачелл уже думал о следующем свидетеле.
Дальше день прошел как будто удачно. Был зачитан ряд анонимных писем, и Джордж не сомневался, что никто в здравом уме не способен поверить, будто их писал он. Например, то, которое он отдал Кэмпбеллу, от «Любящего справедливость». «Джордж Идалджи, я с вами не знаком, но иногда вижу вас на железной дороге и не жду, что, будь я с вами знаком, вы бы мне понравились, так как я туземцев не люблю». Ну, как он мог бы написать такое? Затем последовало еще более гротескное приписываемое ему авторство. Было зачитано письмо с описанием поведения так называемой шайки Грейт-Уайрли, которое могло быть почерпнуто из самой дешевой книжонки: «Они все приносят страшную клятву хранить тайну и повторяют следом за Капитаном, и каждый говорит: „Да пусть я упаду мертвым, если сболтну“». Джордж подумал, что присяжные непременно сообразят, что солиситоры никогда так не выражаются.
Мистер Ходсон, торговец, показал, что видел Джорджа на пути к мистеру Хэндсу в Бриджтаун и что на солиситоре была его старая домашняя куртка. Однако затем сам мистер Хэндс, проведший с Джорджем полчаса или около того, показал, что на его клиенте указанной куртки не было. Двое других свидетелей сообщили, что видели его, но не смогли вспомнить, во что он был одет.
— Я чувствую, что они меняют свою позицию, — сказал мистер Мийк, когда судебное заседание на этот день завершилось. — Я чую, что они что-то затевают.
— В каком смысле что-то? — спросил Джордж.
— В Кэнноке они строили свои обвинения на том, что вы заходили на луг во время вашей прогулки перед ужином. Вот почему они вызвали столько свидетелей, которые видели вас там и тут. Помните ту влюбленную парочку? На этот раз их не вызвали, причем не только их. Второе: в предварительном обвинении упоминалась только одна дата — семнадцатое. Теперь указывается «семнадцатое или восемнадцатое». То есть они рассредоточивают свои ставки. Я чувствую, что они подготавливают ночной вариант. Возможно, они располагают чем-то нам неизвестным.
— Мистер Мийк, не важно, к чему они клонят и почему они к этому клонят. Если им нужен вечер, то у них нет ни единого свидетеля, который видел бы меня вблизи луга. А если им нужна ночь, то им придется опровергать показания моего отца.
Мистер Мийк пропустил мимо ушей слова своего клиента и продолжал рассуждать вслух:
— Конечно, им не обязательно доказывать то или другое. Достаточно указать присяжным на такие возможности. На этот раз они более положились на отпечатки следов. А отпечатки следов играют роль, только если они выбрали второй вариант, потому что в ту ночь шел дождь. И если ваша куртка из влажной превратилась в мокрую, это также подтверждает мое предположение.
— Тем лучше, — сказал Джордж. — От констебля Купера не осталось ничего после того, как мистер Вачелл покончил с ним днем. А если мистер Дистернал намерен продолжать эту линию, ему придется заявить, что священник англиканской церкви говорит неправду.
— Мистер Идалджи, если позволите… Вам не следует считать, будто это все само собой разумеется.
— Но это же разумеется само собой.
— По-вашему, ваш отец достаточно крепок? В смысле душевного здоровья, имею я в виду.
— Человека более крепкого в этом смысле я не знаю. А почему вы спрашиваете?
— Боюсь, оно ему потребуется.
— Вы даже не представляете, насколько крепок духом может быть индус.
— А ваша мать? А ваша сестра?
Утро второго дня началось с показаний Джозефа Маркью, содержателя гостиницы и бывшего констебля. Он рассказал, как был послан инспектором Кэмпбеллом на железнодорожную станцию Грейт-Уайрли и Чёрчбридж и как подсудимый отклонил его просьбу уехать более поздним поездом.
— Он объяснил вам, — спросил мистер Дистернал, — какое дело было настолько важным, что оно потребовало проигнорировать настоятельную просьбу полицейского инспектора?
— Нет, сэр.
— Вы повторили свою просьбу?
— Да, сэр. Я сказал, что он мог бы позволить себе свободный день. Но он стоял на своем.
— Так-так. Мистер Маркью, не произошло ли чего-то в этот момент?
— Да, сэр. Какой-то человек на перроне подошел и сказал, что слышал, будто ночью порезали еще одну лошадь.
— А когда он это сказал, куда вы смотрели?
— Я смотрел прямо в лицо обвиняемому.
— Не опишете ли вы суду его реакцию?
— Он улыбнулся, сэр.
— Он улыбнулся. Он улыбнулся, услышав, что выпотрошена еще одна лошадь. Вы в этом уверены, мистер Маркью?
— О да, сэр. Абсолютно уверен. Он улыбнулся.
Джордж подумал: но это же неправда! Я знаю, что это неправда. Мистер Вачелл должен доказать, что это неправда.
Мистер Вачелл был слишком опытен, чтобы прямо накинуться на это утверждение. Вместо этого он сосредоточился на личности человека, якобы подошедшего к Маркью и Джорджу. Откуда он пришел, каким выглядел, куда ушел? (Что подразумевало: почему он не в суде?) Мистер Вачелл умудрился выразить намеками, паузами и под конец прямым заявлением, насколько он удивлен, что трактирщик и бывший полицейский, располагающий широчайшим кругом знакомых в тех местах, не способен идентифицировать столь полезного и все же таинственного незнакомца, который мог бы подтвердить правдивость его надуманного и пристрастного утверждения. Но больше ничего с Маркью защита сделать не смогла.
Мистер Дистернал затем предложил сержанту Парсонсу повторить слова обвиняемого о том, что он ожидал ареста, и приписываемое ему заявление в бирмингемской арестантской о том, что он еще поквитается с мистером Локстоном. Никто не попробовал объяснить, кто такой указанный Локстон. Еще один член шайки Грейт-Уайрли? Полицейский, которого Джордж тоже пригрозил застрелить? Фамилия осталась подвешенной, чтобы присяжные сами смогли вывести свои заключения. Некий констебль Мередит — ни его лица, ни фамилии Джордж не вспомнил — процитировал какую-то безобидную фразу Джорджа о залоге, но сумел придать ей криминальный оттенок. Затем Уильям Грейторекс, крепкий английский мальчик с приятной манерой держаться, повторил свой рассказ о том, как Джордж выглядывал в окно вагона и проявлял необъяснимый интерес к убитым лошадям мистера Блуитта.
Мистер Льюис, ветеринар, описал состояние пони угольной компании, то, как он истекал кровью, длину и природу раны и тяжкую необходимость застрелить бедное животное. Мистер Дистернал задал ему вопрос, какое заключение он мог бы вывести касательно времени располосования. Мистер Льюис заявил, что, по его профессиональному мнению, рана была нанесена в пределах шести часов до его осмотра раненого пони. Другими словами, не раньше двух тридцати утра восемнадцатого числа.
Джордж воспринял это как первую хорошую новость в этот день. Спор о том, какая на нем была одежда, когда он посетил сапожника, теперь утрачивал смысл. Обвинение только что положило конец этому своему заходу, завело себя в тупик.
Но если это было так, мистер Дистернал ни в чем своей манеры не изменил. Она ясно выражала, что какая-то неясность в деле теперь полностью разъяснилась благодаря усердию полиции и обвинения. Мы более не утверждаем, что в какой-то момент в течение указанных двенадцати часов… мы теперь получили возможность утверждать, что было очень близко к двум тридцати, когда… И каким-то образом мистер Дистернал сумел превратить эти уточнения во все усугубляющуюся несомненность, что обвиняемый на скамье подсудимых сидит там по причинам, названным в обвинении.
Остальную часть дня предоставили Томасу Генри Геррину, который согласился с тем, что является орфографическим экспертом с девятнадцатилетним стажем идентификации подделанных и анонимных почерков. Он подтвердил, что министерство внутренних дел часто прибегает к его услугам и что последнее его профессиональное выступление было в качестве свидетеля на суде по делу об убийстве на мясной ферме. Джордж не знал, каким он мог бы представить себе орфографического эксперта. Пожалуй, сухим педантом с голосом как скрипучее перо. Мистер Геррин с его румяным лицом и широкими бакенбардами мог приходиться родным братом мистеру Гринхиллу, мяснику в Уайрли.
Независимо от внешности, мистер Геррин тут же завладел всеобщим вниманием. Образчики почерка Джорджа были предъявлены на увеличенных фотографиях. Оригиналы были после соответствующего описания переданы присяжным, и те, как казалось Джорджу, рассматривали их бесконечно долго, постоянно отрываясь от них и подолгу глядя на обвиняемого. Некоторые характерные петли, закорючки и пересечения мистер Геррин обводил деревянной указкой, и каким-то образом объяснения перешли в заключения, затем в теоретическую вероятность, а затем в абсолютную уверенность. И, наконец, взвешенное профессиональное мнение мистера Геррина как эксперта свелось к тому, что обвиняемый был автором анонимных писем, как и заведомо написанных его рукой и с его подписью.
— Все эти письма? — спросил мистер Дистернал, широким жестом обводя зал суда, который, казалось, преобразился в скрипторий.
— Нет, сэр, не все.
— Некоторые, по вашему мнению, не были написаны подсудимым?
— Да, сэр.
— И сколько же?
— Одно, сэр.
И мистер Геррин указал на единственное письмо, авторство которого не приписывал Джорджу. Исключение, которое, понял Джордж, в результате воздействовало как подтверждение выводов Геррина. Коварная хитрость, замаскированная под объективность.
Мистер Вачелл затем потратил некоторое время на установление различия между личным мнением и научными доказательствами, между «полагать что-то» и «знать это». Однако мистер Геррин показал себя несокрушимым свидетелем. Он уже много раз оказывался в подобном положении. Мистер Вачелл был не первым защитником, указывавшим, что его методы были столь же рыхлыми, как у гадальщика, чтеца мыслей на расстоянии или медиума.
После мистер Мийк заверил Джорджа, что второй день часто оказывается наихудшим для защиты, но вот третий, когда они представят собственные доказательства, будет наилучшим. Джордж был бы рад надеяться, но он боролся с ощущением, что медленно, но необратимо его история у него отнимается. Он опасался, что к тому времени, когда защита изложит свои данные, будет уже поздно. Люди — а главное, присяжные — отреагируют так: да нет, нам же уже сказали, что произошло. С какой стати нам теперь менять свое мнение?
На следующее утро он послушно прибегнул к патентованной панацее мистера Мийка, представив свое дело в перспективе. УБИЙСТВО В ПОЛНОЧЬ. ТРАГЕДИЯ НА КАНАЛЕ В БИРМИНГЕМЕ. ДВА ЛОДОЧНИКА АРЕСТОВАНЫ. Против обыкновения этот прием не подействовал. Он перешел к ЛЮБОВНОЙ ТРАГЕДИИ В ТИПТОНЕ про какого-то бедолагу, который из-за любви к нехорошей женщине кончил тем, что утопился в канале. Но сами заметки его вниманием не завладевали, и его взгляд вновь возвращался к заголовкам. Он поймал себя на нарастающем раздражении: пьяное убийство на канале было ТРАГЕДИЕЙ и жалкое самоубийство также было ТРАГЕДИЕЙ. А его собственное дело с самого начала оставалось ВОЗМУТИТЕЛЬНЫМ СЛУЧАЕМ.
И тут почти с облегчением он наткнулся на СМЕРТЬ ДАМЫ-ХИРУРГА. Он чувствовал, что прямо-таки моральный долг требует, чтобы он держался вровень с мисс Хикман, чей разложившийся труп все еще хранил свои секреты. Она была его товарищем по несчастью с момента его ареста. Накануне, как сообщал «Пост», вблизи Сидмутских посадок в Ричмонд-парке был найден медицинский нож или ланцет. Газета предположила, что он выпал из кармана убитой, когда ее труп перетаскивали. Джордж прикинул, насколько эта версия правдоподобна. Вы находите труп исчезнувшей женщины-хирурга, и, пока вы его перетаскиваете, из карманов одежды на нем высыпаются предметы, а вы их не замечаете? Джордж подумал, что вряд ли поверил бы такому, будь он присяжным в следственном суде.
Далее «Пост» предположил, что нож или ланцет принадлежал покойной и мог быть использован для перерезания артерии, так что она умерла от потери крови. Иными словами, самоубийство и еще одна ТРАГЕДИЯ. Ну, подумал Джордж, это одно из возможных объяснений. Хотя, если бы уайрлийский дом священника находился в Суррее, а не в Стаффордшире, полиция состряпала бы более убедительную теорию: что сын священника выбрался из запертой спальни, приобрел ланцет, инструмент, какого он в жизни не видел, следовал за бедной женщиной, пока она не вошла в посадки, а там без малейшего сколько-либо вообразимого мотива зарезал ее.
Этот глоток горечи оживил его. И его фантастическое участие в деле Хикман напомнило ему о заверении мистера Вачелла при их первой встрече. На чем я построю свою защиту, мистер Идалджи? Всего лишь на отсутствии каких-либо улик, что это преступление совершили вы, каких-либо причин у вас совершить его и какого-либо удобного случая. Конечно, для судьи и присяжных все это я подкреплю фактами, но такой будет суть моей защиты.
Сначала однако требовалось разобраться с показаниями доктора Баттера. Доктор Баттер не был похож на мистера Геррина, который показался Джорджу шарлатаном, выдающим себя за специалиста. Полицейский врач был седовласым джентльменом, явившимся из мира пробирок и микроскопов, имеющим дело только с конкретностями. Он объяснил мистеру Дистерналу, как именно он исследовал бритвы, пиджак, жилет, сапоги, брюки, домашнюю куртку. Он описал разные пятна, найденные на разных предметах одежды, и определил, какие могут быть классифицированы как кровь млекопитающих. Он сосчитал волоски, собранные с рукава и левого лацкана пиджака: всего двадцать девять, все короткие и рыжие. Он сравнил их с волосками на лоскуте кожи, срезанном с мертвого пони угольной компании. Те также были короткими и рыжими. Он исследовал их под микроскопом и определил их как «подобные по длине, цвету и структуре».
Мистер Вачелл приступил к доктору Баттеру, воздав должное уважение его компетенции и знаниям, а потом попытался обернуть их на пользу защиты. Он привлек внимание к беловатым пятнам на пиджаке, которые, по заключению полиции, оставили слюна и пена изо рта раненого животного. Подтвердил ли это научный анализ доктора Баттера?
— Нет.
— Из чего, по вашему мнению, состоят эти пятна?
— Из крахмала.
— И каким образом, по вашему опыту, они могли оказаться на одежде?
— Наиболее вероятно, сказал бы я, что их оставили хлеб и молоко за завтраком.
И тут Джордж услышал звук, про существование которого почти забыл: смех. В зале суда раздался смех при упоминании хлеба с молоком. Ему он представился звуком здравого смысла. Он посмотрел на присяжных, пока веселье в зале продолжалось. Двое-трое улыбались, но большинство хранили серьезность. Джордж счел все это ободряющими признаками.
Теперь мистер Вачелл перешел к пятнам крови на рукаве пиджака своего подзащитного.
— Вы говорите, что это пятна крови млекопитающего?
— Да.
— И никаких сомнений в этом быть не может, доктор Баттер?
— Ни малейших.
— Так-так. А теперь, доктор Баттер, лошадь — млекопитающее?
— Абсолютно.
— А также и свинья, и овца, и собака, и корова?
— Безусловно.
— Собственно, в царстве животных млекопитающие все, кто не принадлежит к рыбам, птицам или рептилиям?
— Да.
— Вы и я — млекопитающие, как и все присяжные тут?
— Конечно.
— Таким образом, доктор Баттер, говоря, что это кровь млекопитающего, вы всего лишь говорите, что она может принадлежать любому из вышеупомянутых видов?
— Это правда.
— Вы ни на секунду не утверждали, что вы демонстрируете или можете продемонстрировать, что это пятнышко крови на пиджаке оставила лошадь или пони?
— Подобное утверждение невозможно, нет.
— А возможно ли установить, исследуя пятно крови, как давно оно появилось? Могли бы вы сказать, например, что пятно это появилось сегодня, а это — вчера, а это — неделю назад, а это — несколько месяцев назад?
— Ну, будь оно еще влажным…
— Было ли одно из пятнышек крови на пиджаке Джорджа Идалджи влажным, когда вы исследовали их?
— Нет.
— Они были сухими?
— Да.
— Так что, согласно вашим собственным показаниям, они могли находиться там дни, недели, даже месяцы?
— Именно так.
— А возможно ли установить по пятну крови, была ли это кровь живого или мертвого животного?
— Нет.
— Или вообще от куска говядины?
— Тоже нет.
— Таким образом, доктор Баттер, исследуя пятна крови, вы не способны отличить полученные человеком, калечащим лошадь, и теми, которые могли появиться на его одежде несколькими месяцами раньше, когда он разрезал воскресный бифштекс… или даже ел его?
— Должен согласиться с вами.
— А можете ли вы напомнить суду, сколько пятен крови вы нашли на обшлаге пиджака мистера Идалджи?
— Два.
— И, если не ошибаюсь, вы сказали, что каждое пятно было величиной с трехпенсовую монету?
— Да.
— Доктор Баттер, если бы вы располосовали брюхо лошади так сильно, что она издыхала бы от кровотечения и ее пришлось застрелить, как, по-вашему, удалось бы вам сделать это и уйти, забрызгавшись не больше, чем если бы вы небрежно разрезали бифштекс?
— Я не хочу строить предположения.
— И, разумеется, я не стану настаивать, чтобы вы их строили, доктор Баттер. Разумеется, не стану.
Вдохновленный этим допросом мистер Вачелл начал защиту кратким вступительным словом, а затем вызвал Джорджа Эрнста Томпсона Идалджи.
«Он энергично сошел со скамьи подсудимых и с полной невозмутимостью повернулся лицом к переполненному залу суда», — вот что Джордж прочел на следующий день в бирмингемской «Дейли пост». И эта фраза продолжала всегда преисполнять его гордостью. Какая бы ни произносилась ложь, какая бы ни пускалась в ход клевета, очернение его корней, сознательное искажение правды полицией и другими свидетелями, он знал, что будет смотреть в лицо своим обвинителям с полной невозмутимостью. И смотрел.
Мистер Вачелл начал с того, что взял со своего клиента точные показания обо всем, что он делал вечером семнадцатого числа. Оба они знали, что строгой необходимости в этом не было, учитывая показания мистера Льюиса об известной хронологии событий. Однако мистер Вачелл хотел, чтобы присяжные свыклись с голосом Джорджа и правдивостью его показаний. С тех пор, как подсудимым было разрешено выступать свидетелями на собственных процессах, не прошло и шести лет, и ставить своего клиента в подобное положение все еще считалось рискованной новинкой.
А потому вновь повторилось описание посещения мистера Хэндса, сапожника, и для присяжных был прослежен его путь, хотя, следуя более раннему намеку мистера Вачелла, Джордж не упомянул, что практически дошел до фермы Грина. Затем он описал семейный ужин, объяснил, где спал, упомянул запертую дверь, то, как утром он встал, позавтракал и отправился на станцию.
— Вы помните, как на станции разговаривали с мистером Джозефом Маркью?
— Да, конечно. Я стоял на платформе, дожидаясь моего обычного поезда семь тридцать, когда он заговорил со мной.
— Вы помните, что он сказал?
— Да, он сказал, что у него поручение ко мне от инспектора Кэмпбелла. Мне предлагалось не садиться в мой поезд, а ждать на станции, пока он не сможет поговорить со мной. Но мне особенно запомнился тон мистера Маркью.
— И как бы вы описали этот тон?
— Ну, он был очень грубым. Словно он отдавал мне приказание или передавал его без всякого намека на вежливость. Я спросил, для чего я понадобился инспектору, и Маркью ответил, что не знает, а знал бы, так мне не сказал бы.
— Он указал, что он специальный констебль?
— Нет.
— Так что вы не увидели причину отложить свои дела?
— Вот именно. В конторе меня ждало неотложное дело, как я ему и сказал. Тут его манера держаться изменилась, он стал вкрадчиво-любезным и высказал предположение, что раз в жизни я мог бы устроить себе денек отдыха.
— И как вы к этому отнеслись?
— Я подумал, что он совершенно не представляет себе обязанностей солиситора и какова его профессиональная ответственность. Это трактирщик может устроить себе денек отдыха, поручив наливать пиво кому-нибудь еще.
— Действительно. И в этот момент к вам подошел человек с новостью, что в округе порезали еще одну лошадь?
— Какой человек?
— Я имею в виду показание мистера Маркью о том, что к вам с ним подошел какой-то человек и сообщил, что лошадь порезали.
— Это неправда. К нам никто не подходил.
— И тут вы сели в ваш поезд?
— Не было указано никакой причины, почему я не должен был этого делать.
— Следовательно, не встает никакого вопроса о том, что вы улыбнулись, услышав, что была изувечена лошадь?
— Никакого. К нам никто не подходил. И я навряд ли улыбнулся бы, услышав подобное. Единственный раз, когда я мог бы улыбнуться, то только когда Маркью предположил, что мне следует отдохнуть денек. В деревне он известен своей ленью, а потому такой совет в его устах был очень убедителен.
— Так-так. А теперь перейдем к той части утра, когда инспектор Кэмпбэлл и сержант Парсонс явились в вашу контору и арестовали вас. Они утверждают, что на пути в арестантскую вы сказали: «Я не удивлен. Я уже некоторое время ждал этого». Вы произнесли эти слова?
— Да.
— Вы не объясните, что они подразумевали?
— Конечно. Некоторое время против меня распускались всяческие слухи. Я получал анонимные письма, которые показал в полиции. Было совершенно очевидно, что кто-то следит за мной и наблюдает за домом моего отца. Из ответов полицейского на мою жалобу мне стало ясно, что полиция настроена против меня. А за неделю-две до этого даже ходили слухи, будто меня арестовали. Полиция, казалось, была твердо намерена что-то приписать мне. Так что нет, я не был удивлен.
Мистер Вачелл потом напомнил о его предположительных словах касательно таинственного мистера Локстона. Джордж отрицал, что говорил нечто подобное или что вообще знает какого-либо Локстона.
— Обратимся к другой вменяемой вам фразе. В полицейском суде Кэннока вам предложили освобождение под залог, но вы отказались. Не объясните ли вы суду, по какой причине?
— Конечно. Условия были крайне тяжелыми и ложились не только на меня, но и на всю нашу семью. Кроме того, в тот момент я находился в тюремной больнице, где со мной обходились хорошо. И я готов был остаться там до суда надо мной.
— Так-так. Констебль Мередит показал, что вы, находясь под арестом, сказали ему: «Я не выйду под залог, и когда располосуют следующую лошадь, это буду не я». Вы говорили эти слова?
— Да.
— И что вы подразумевали?
— Только то, что сказал. На животных нападали в течение многих недель и месяцев до моего ареста, а так как я к этому никакого отношения не имел, то полагал, что они продолжатся. И в таком случае это явилось бы доказательством моей непричастности.
— Как видите, мистер Идалджи, было высказано предположение, и, несомненно, оно будет повторено, что за вашим отказом от залога скрывалась зловещая причина. Оно сводится к тому, что шайка Грейт-Уайрли, которая постоянно упоминается, хотя ее существование отнюдь не доказано, придет к вам на выручку, нарочито располосовав еще одно животное, чтобы продемонстрировать вашу невиновность.
— Я могу ответить только, что, будь я настолько умен, чтобы придумать подобный план, у меня в таком случае достало бы ума не признаваться в нем заранее полицейскому констеблю.
— Справедливо, мистер Идалджи, справедливо.
Мистер Дистернал, как и ожидал Джордж, был саркастичен и невежлив при перекрестном допросе. Он просил Джорджа объяснить многое из того, что он уже объяснял, лишь бы разыгрывать мелодраматичное недоверие. Его тактика подразумевала, что подсудимый крайне хитер и лжив и тем не менее подтверждает свою виновность. Джордж знал, что должен предоставить мистеру Вачеллу указать на это. Он не должен дать себя спровоцировать, он должен не торопиться с ответом, он должен быть невозмутим.
Разумеется, мистер Дистернал не упустил факта, что вечером семнадцатого Джордж дошел до фермы мистера Грина, и позволил себе поразмышлять вслух, почему это выпало из памяти Джорджа, пока он давал показания. Обвинитель показал себя беспощадным и когда неизбежно встал вопрос о волосках на одежде Джорджа.
— Мистер Идалджи, вы сказали под присягой, что волоски на вашей одежде появились, поскольку вы оперлись на калитку загона, в котором паслись коровы.
— Я сказал, что они, возможно, могли появиться подобным образом.
— Однако доктор Баттер собрал с вашей одежды двадцать девять волосков, которые затем исследовал под микроскопом и установил их идентичность по длине, цвету и структуре волоскам на лоскуте кожи, срезанном с застреленного пони.
— Он не сказал «идентичны», он сказал «подобны».
— Разве? — Мистер Дистернал слегка опешил и притворился, будто сверяется со своими записями. — Действительно, «подобны по длине, цвету и структуре». Как вы объясните это подобие, мистер Идалджи?
— Объяснить его я не смогу. Я не специалист по волосам животных. Я только способен предположить, как такие волоски могли появиться на моей одежде.
— Длина, цвет и структура, мистер Идалджи. Или вы серьезно просите суд поверить, будто волоски на вашем пиджаке принадлежали корове в загоне, хотя они имеют длину, цвет и структуру волосков пони, располосованного не более чем в миле от вашего дома в ночь семнадцатого?
Джордж не нашел ответа.
Мистер Вачелл вновь вызвал мистера Льюиса на скамью свидетелей. Полицейский ветеринар повторил свое утверждение, что пони, по его мнению, не мог быть ранен до 2:30 утра. Затем он был спрошен, какого рода инструментом могла быть нанесена эта рана. Изогнутым инструментом с вогнутыми сторонами. Считает ли мистер Льюис, что рана могла быть нанесена туалетной бритвой? Нет. Мистер Льюис не считает, что рана могла быть нанесена бритвой.
Затем мистер Вачелл вызвал Сапурджи Идалджи, рукоположенного священнослужителя, который повторил свои показания про то, как они делят спальню, про дверь, про ключ, про свой прострел и время, когда он просыпается. Джордж подумал, что впервые его отец начинает выглядеть стариком. Его голос казался не таким властно-убедительным, его утверждения — не столь неопровержимыми.
Джордж встревожился, когда мистер Дистернал встал для перекрестного допроса священника прихода Грейт-Уайрли. Обвинитель источал любезность, заверил свидетеля, что долго его не задержит. Это обещание, однако, оказалось грубейшим обманом. Мистер Дистернал по очереди брал каждую крохотную подробность алиби Джорджа и рассматривал ее перед присяжными, будто в первый раз стараясь сравнить ее весомость и значимость.
— Вы запираете на ночь дверь спальни?
Отец Джорджа, видимо, удивился, что ему вновь задают вопрос, на который он уже ответил. И помедлил дольше, чем могло показаться естественным. Затем он сказал:
— Да.
— И отпираете ее утром?
Вновь неестественная пауза.
— Да.
— И куда вы кладете ключ?
— Ключ остается в замке.
— Вы его не прячете?
Священник посмотрел на мистера Дистернала так, будто он был нахальным школьником.
— С какой стати мне его прятать?
— Вы никогда его не прячете? И никогда не прятали?
Отец Джорджа посмотрел на мистера Дистернала в полном недоумении.
— Я не понимаю, почему вы меня спрашиваете об этом.
— Я просто пытаюсь установить, всегда ли ключ остается в замке.
— Но я уже это сказал.
— Всегда остается на полном виду? Никогда не прячется?
— Но я уже это сказал.
Когда отец Джорджа давал показания в Кэнноке, вопросы были прямолинейными, и скамья свидетелей вполне могла сойти за церковную кафедру, с которой священник свидетельствует о существовании Бога. Теперь под пыточным допросом мистера Дистернала он — а с ним и весь мир — начинал казаться менее непоколебимым.
— Вы сказали, что ключ скрипит, когда его поворачивают в замке.
— Да.
— Это недавнее изменение?
— Какое недавнее изменение?
— Что ключ скрипит в замке. — Тон обвинителя был тоном человека, помогающего старику перебраться через перелаз. — Он всегда скрипел?
— Насколько я помню.
Мистер Дистернал улыбнулся священнику. Джорджу эта улыбка не понравилась.
— И за все это время, насколько вы помните, никому не пришло в голову смазать замок?
— Нет.
— Могу ли я спросить вас, сэр, и вопрос может показаться вам незначащим, но почему никому ни разу не пришло в голову смазать замок?
— Полагаю, это не казалось важным.
— Не из-за недостатка масла?
Священник неблагоразумно не сдержал раздражения.
— О наших запасах масла вам лучше спросить мою жену.
— Возможно, я так и поступлю, сэр. А этот скрип — как бы вы его описали?
— О чем вы говорите? Скрип как скрип.
— Это громкий скрип или негромкий скрип? Можно ли его, например, сравнить с писком мыши или поскрипыванием амбарной двери?
Сапурджи Идалджи выглядел так, будто провалился в подвал бессмыслиц.
— Полагаю, я могу его охарактеризовать как громкий скрип.
— Тем более удивительно, что замок не смазали. Но пусть так. Ключ скрипит громко один раз вечером, один раз утром. А в других случаях?
— Я вас не понимаю.
— Я имею в виду, сэр, случаи, когда вы или ваш сын покидаете спальню ночью.
— Ни он, ни я ночью из нее никогда не выходим.
— Ни он, ни вы никогда из нее ночью не выходите. Насколько я понимаю, вы… спите таким образом уже шестнадцать-семнадцать лет. И вы говорите, что за все это время ни он, ни вы ночью из спальни не выходили?
— Нет.
— Вы совершенно в этом уверены?
И опять длинная пауза, словно священник пробегал в уме все эти годы ночь за ночью.
— Настолько уверен, насколько возможно.
— И вы помните каждую ночь?
— Я не вижу смысла в этом вопросе.
— Сэр, я не прошу вас увидеть его смысл. Я просто прошу, чтобы вы на него ответили. Вы помните каждую ночь?
Священник обвел глазами зал, будто ожидая, что кто-то спасет его от этих идиотических расспросов.
— Не больше, чем кто-либо другой.
— Именно так. Вы дали показание, что спите чутко.
— Да, очень. Я легко пробуждаюсь.
— И, сэр, вы показали, что поворот ключа в замке вас разбудил бы?
— Да.
— Вы не замечаете противоречия в этом утверждении?
— Нет, не замечаю.
Джордж видел, что его отец начинает теряться. Он не привык, чтобы его слова ставились под сомнение, пусть даже со всей любезностью. Он выглядел старым и раздраженным и отнюдь не хозяином положения.
— В таком случае разрешите я поясню. За семнадцать лет никто ночью из этой комнаты не выходил. То есть — согласно вашему утверждению — никто ни разу не повернул ключа, пока вы спали. Так как же вы можете утверждать, что поворот ключа вас разбудил бы?
— Сколько ангелов танцует на острие иглы. Я имею в виду, что меня будит малейший шум. — Но прозвучало это скорее ворчливо, чем категорично.
— Вас ни разу не будил поворот ключа?
— Нет.
— Так что вы не можете поклясться, что этот звук разбудил бы вас.
— Я могу только повторить то, что уже говорил. Меня будит малейший шум.
— Но если вас ни разу не будил звук повернутого в скважине ключа, это не исключает, что ключ был повернут, а вы не проснулись?
— Как я сказал, этого никогда не случалось.
Джордж наблюдал за своим отцом как любящий тревожащийся сын, но еще и как практикующий солиситор, и как растерянный подсудимый. Его отец держался плохо. Мастер Дистернал подкапывался под него то с одной, то с другой стороны.
— Мистер Идалджи, в своих показаниях вы указали, что проснулись в пять часов и больше не засыпали, пока вы и ваш сын не встали в шесть тридцать?
— Вы сомневаетесь в моем слове?
Мистер Дистернал не проявил удовольствия при этих словах, но Джордж знал, что он его ощутил.
— Нет, я просто прошу подтверждения тому, что вы говорили прежде.
— В таком случае я подтверждаю это.
— А не может быть, что вы снова заснули между пятью и шестью тридцатью и проснулись позднее?
— Я уже говорил, что нет.
— Вам когда-нибудь снится, что вы проснулись?
— Я вас не понял.
— Вы видите сны, когда спите?
— Да, иногда.
— И иногда вам снится, будто вы проснулись?
— Не знаю. Не помню.
— Но вы согласны, что людям иногда снится, будто они проснулись?
— Я никогда об этом не думал. Мне не представлялось важным то, что снится другим людям.
— Но вы положитесь на мое слово, что другим людям действительно снятся такие сны?
Священник теперь выглядел точно отшельник в пустыне, подвергающийся соблазну, суть которого он не может понять.
— Ну, если вы так говорите.
Джорджа тактика мистера Дистернала также поставила в полный тупик, но цель обвинителя почти сразу же прояснилась.
— Таким образом, вы, насколько это возможно, совершенно уверены, что вы не спали между пятью и шестью тридцатью?
— Да.
— И вы равно уверены, что спали между одиннадцатью часами ночи и пятью утра?
— Да.
— Вы не помните, что просыпались на протяжении этого времени?
Отец Джорджа опять выглядел так, будто его слова вновь были взяты под сомнение.
— Нет.
Мистер Дистернал кивнул.
— Таким образом, вы, например, спали в час тридцать. В… — он словно бы поймал это время из воздуха… — два тридцать, например. В три тридцать, например. Да, благодарю вас. Теперь, переходя к другому обстоятельству…
И это все продолжалось и продолжалось, и отец Джорджа на глазах суда превращался в маразматика, столь же неуверенного в себе, сколько, без сомнения, и правдивого; в человека, чьи наивные усилия обезопасить свой дом без труда могли быть обойдены его умным сыном, который совсем недавно дышал такой самоуверенностью на скамье подсудимых. А возможно, и хуже того: отцом, который подозревал, что его сын был каким-то образом причастен к возмутительной резне, и теперь, давая свои показания, беспомощно старался подправлять их.
Затем пришла очередь матери Джорджа, еще больше разнервничавшейся, наблюдая беспрецедентные запинки мужа. После того, как мистер Вачелл взял с нее показания, мистер Дистернал со снисходительной любезностью вновь протащил ее через них же. Ее ответы интересовали его, казалось, лишь слегка, он был уже не беспощадным обвинителем, а скорее новым соседом, заглянувшим выпить чашечку чая.
— Вы всегда гордились вашим сыном, миссис Идалджи?
— О да, очень.
— И он всегда был умным мальчиком и умным молодым человеком?
— О да, очень умным.
Мистер Дистернал маслено изобразил глубокую симпатию к горести, в которую миссис Идалджи не может не ввергать положение, в котором сейчас оказались она и ее сын.
Это не был вопрос, но мать Джорджа механически восприняла его фразу именно так и начала расхваливать сына:
— Он всегда был прилежным учеником и заслужил в школе много наград. Он учился в Мейсон-колледже в Бирмингеме и был медалистом Юридического общества. Его книга о железнодорожном праве получила лестные отзывы многих газет и юридических журналов. Она, знаете ли, была опубликована как один из «Юридических справочников Уилсона».
Мистер Дистернал поощрял эти излияния материнской гордости. Он спросил, не хочет ли она сказать что-нибудь еще.
— Да! — Миссис Идалджи посмотрела на сына и скамью подсудимых. — Он всегда был добрым и заботливым с нами и с самого детства был добр ко всем бессловесным тварям. Даже если бы мы не знали, что из дома он не выходил, он никак не мог покалечить или поранить любое животное.
Вы бы подумали, слушая, как мистер Дистернал ее благодарит, что он сам был ее сыном, то есть сыном глубоко снисходительным к слепой доброте и простодушию своей старенькой белоголовой матери.
Затем была вызвана Мод дать показания о состоянии одежды Джорджа.
Голос у нее был ровным, утверждения ясными и логичными; и все-таки Джордж окаменел, когда мистер Дистернал встал, кивая каким-то своим мыслям.
— Ваши показания, мисс Идалджи, полностью, вплоть до мельчайших подробностей совпадают с тем, что говорили ваши родители.
Мод невозмутимо смотрела на него, выжидая, был ли это вопрос или прелюдия к какому-то смертоносному подвоху. И тут мистер Дистернал со вздохом снова сел.
Позднее за сосновым столом в подвале Шайр-Холла Джордж чувствовал себя совсем измученным и павшим духом.
— Мистер Мийк, боюсь, мои родители не были хорошими свидетелями.
— Я бы так не сказал, мистер Идалджи. Тут скорее случай, когда самые лучшие люди не обязательно оказываются самыми лучшими свидетелями. Чем они скрупулезнее, чем честнее, чем больше они останавливаются на каждом слове вопроса и из скромности сомневаются в себе, тем легче играть с ними обвинителю вроде мистера Дистернала. Подобное случается не впервые, могу вас заверить. Как бы это выразить? Чистый вопрос веры. Во что мы верим, почему мы в это верим. С юридической точки зрения наилучшие свидетели — это те, кому больше верят присяжные.
— Иначе говоря, они были плохими свидетелями.
С самого начала процесса Джордж не просто надеялся, но был неколебимо уверен, что показания его отца тут же приведут его к полному оправданию. Атака обвинителя разобьется о скалу неколебимой честности его отца, и мистер Дистернал поникнет, как недостойный прихожанин, получивший реприманд за беспричинную клевету. Но атака так и не состоялась, во всяком случае, в той форме, которую ожидал Джордж, и его отец обманул его надежды, не показал себя олимпийским божеством, чье произнесенное под присягой слово неопровержимо. Он выглядел только педантичным, раздражительным, а иногда и сбитым с толку. Джордж хотел бы объяснить суду, что, соверши он мальчиком малейшее нарушение закона, отец тут же отвел бы его в полицейский участок и потребовал бы для него примерного наказания: чем выше долг, тем больше грех. А вместо этого сложилось обратное впечатление — что его родители были глупо снисходительными и их ничего не стоило обвести вокруг пальца.
— Они были плохими свидетелями, — повторил он уныло.
— Они говорили правду, — возразил мистер Мийк. — И нам не следовало ждать, что они поступят иначе или в манере им не свойственной. Остается надеяться, что присяжные сумели это увидеть. Мистер Вачелл уверен в завтрашнем дне, как должно и нам.
И на следующее утро, когда Джорджа в последний раз везли из стаффордской тюрьмы в Шайр-Холл, когда он готовился выслушать свою историю в ее окончательном и все более далеком варианте, он вновь преисполнился уверенности. Была пятница 23 октября. Завтра он будет снова дома. В воскресенье он будет снова молиться под вздыбленным килем Святого Марка. А в понедельник поезд 7:39 повезет его назад к Ньюхолл-стрит, к его письменному столу, к его книгам. И свою свободу он отпразднует, подписавшись на «Законы Англии» Холсбери.
Когда по узкой лестнице он поднялся к скамье подсудимых, зал суда представился ему переполненным даже еще более, чем в прежние дни. Возбуждение казалось физически ощутимым и, к тревоге Джорджа, не походило на торжественное ожидание восстановления справедливости, а больше смахивало на вульгарное предвкушение театрального зрелища. Мистер Вачелл посмотрел на него и улыбнулся ему. Джордж не знал, ответить ли на его приветствие таким же образом, и удовольствовался легким наклоном головы. Он посмотрел на присяжных, двенадцать достойных и верных стаффордширских мужчин, чья внешность с самого начала, казалось ему, говорила о порядочности и солидности. Он заметил присутствие капитана Энсона и инспектора Кэмпбелла, двух его близнецов-обвинителей. Но не его подлинных обвинителей — те, быть может, на Кэннок-Чейз упиваются тем, что натворили, и даже сейчас натачивают то, что, по мнению мистера Льюиса, было изогнутым инструментом с вогнутыми сторонами.
По приглашению мистера Реджинальда Харди мистер Вачелл начал свою заключительную речь. Он обратился к присяжным с просьбой отвлечься от сенсационных аспектов этого дела — газетных заголовков, общественной истерии, слухов и голословных утверждений — и сосредоточить внимание на чистых фактах. Нет ни малейших улик, что Джордж Идалджи вышел из дома своего отца (здания, находившегося под неусыпным наблюдением стаффордширских констеблей уже много суток) в ночь семнадцатого-восемнадцатого августа. Нет ни малейших улик, связывающих его с преступлением, в котором он обвиняется: обнаруженные крохотные пятнышки крови могли быть оставлены чем угодно и никак не соответствуют располосованию, которому подвергся пони угольной компании; а что до волосков, якобы найденных на его одежде, показания о них крайне противоречивы, и даже существуй эти волоски, есть альтернативные объяснения их присутствия. Затем — анонимные письма, обличающие Джорджа Идалджи, которые, по утверждению обвинения, подсудимый написал сам. Нелепейшее предположение, никак не отвечающее ни логике, ни преступному складу ума; что до показаний мистера Геррина, то это не более чем личное мнение, которое присяжные могут, да и должны, не принимать во внимание.
Затем мистер Вачелл рассмотрел различные инсинуации по адресу своего клиента. Его отказ от залога был продиктован вполне разумным, если не сказать достойным восхищения чувством — желанием любящего сына облегчить бремя, легшее на слабые плечи родителей в годах. Затем следовало коснуться мутной истории Джона Генри Грина. Обвинение пыталось очернить Джорджа Идалджи по ассоциации, однако не было установлено ни малейшей связи между подсудимым и мистером Грином, чье отсутствие на скамье свидетелей говорит само за себя. В этом отношении, как и в других, обвинительное заключение представляет собой не более чем набор обрывков и лоскутков, намеков, инсинуаций и беспочвенных выводов, никак между собой не согласующихся.
— И с чем же мы остаемся, — риторически вопросил защитник, — с чем же мы остаемся после четырех дней, проведенных в этом зале, если не считать рассыпающихся, рухнувших и разнесенных вдребезги теорий, выдвинутых полицией?
Джордж испытывал удовлетворение, когда мистер Вачелл вернулся на свое место. Речь была ясной, хорошо аргументированной, без фальшивых эмоциональных воззваний того рода, какие пускают в ход некоторые адвокаты, и безупречно профессиональной. Иными словами, Джордж отметил про себя места, где мистер Вачелл позволил себе больше свободы с фразировкой и скрытыми намеками, чем разрешил бы ему в суде А лорд Хэзертон.
Мистер Дистернал не торопился, он стоял и ждал, словно позволяя рассеяться впечатлению от последних слов мистера Вачелла. Затем начал подбирать обрывки и лоскутики, упомянутые его противником, и снова терпеливо сшивать их в плащ, чтобы закутать в него плечи Джорджа. Он попросил присяжных сначала взвесить поведение подсудимого и подумать над тем, поведение ли это невиновного человека. Отказ дождаться инспектора Кэмпбелла и улыбка на железнодорожной станции; отсутствие удивления при аресте; вопрос о погибших лошадях Блуитта; угроза по адресу таинственного Локстона; отказ от залога и уверенное предсказание, что шайка Грейт-Уайрли нанесет новый удар, обеспечив его освобождение. Было ли это поведением невиновного человека, спросил мистер Дистернал, воссоединяя все эти звенья в сознании присяжных.
Кровавые пятна, почерк и снова одежда. Одежда подсудимого была мокрой, а особенно — домашняя куртка и сапоги. Полиция установила это и описала под присягой. Каждый полицейский, который осматривал его домашнюю куртку, показал, что она была мокрой. А если так, если полиция не полностью ошибается — а как это может быть? — есть только одно допустимое объяснение. Джордж Идалджи, как утверждало обвинение, украдкой покинул дом священника в бурную ночь с 17-го на 18 августа.
И все-таки, несмотря на неопровержимые улики глубокой замешанности в этом преступлении, совершил ли он его единолично или в сговоре с другими, имеется, признал мистер Дистернал, еще один вопрос, требующий ответа. Какой мотив руководил им? Поднять этот вопрос присяжные имеют полное право. А мистер Дистернал находится здесь, чтобы помочь с ответом.
— Если вы спросите себя, как многие в этом зале в течение нескольких дней спрашивали себя: но каким был мотив подсудимого? Почему внешне респектабельный молодой человек совершает такой гнусный поступок? Самые разные объяснения могут прийти на ум рассудительного наблюдателя. Двигала ли подсудимым какая-то конкретная злоба, мстительность? Это возможно, хотя, пожалуй, маловероятно, учитывая слишком большое количество жертв возмутительной резни в Грейт-Уайрли и кампанию анонимных клеветнических писем, ее сопровождавшую. Мог ли он действовать под влиянием безумия? Вы можете прийти к такому выводу перед лицом неописуемого варварства его поступков. И тем не менее это не может служить объяснением. Слишком уж хорошо было спланировано преступление и слишком ловко для кого-то, лишенного рассудка. Нет, мы должны, полагаю я, искать побуждение в мозгу, не пораженном болезнью, но скорее сформированном по-иному, чем у нормальных мужчин и женщин. Мотивом было не корыстолюбие или месть кому-то конкретному, а скорее желание получить известность, желание смаковать скрытую от мира собственную важность, желание брать верх над полицией на каждом шагу, желание посмеяться в лицо обществу, желание доказать свое превосходство. Подобно вам, члены жюри, во время процесса, как ни был я убежден — и как будете убеждены вы — в виновности подсудимого, я в некоторые моменты ловил себя на вопросе: но почему, почему? И вот как я отвечу на этот вопрос. Все указывает на индивида, который совершал эти зверства под воздействием некоего дьявольского коварства в уголке его мозга.
Джордж, слушавший, наклонив голову, чтобы сосредоточиться на словах мистера Дистернала, понял, что речь подошла к заключению. Он поднял глаза и обнаружил, что обвинитель театрально глядит на него, будто только теперь он наконец увидел подсудимого в полном озарении истины. Присяжные, получив таким образом ободрение мистера Дистернала, также в открытую разглядывали его, как и сэр Реджинальд Харди, как весь зал, за исключением его близких. Быть может, констебль Доббс и второй констебль, стоящий у него за спиной, даже теперь рассматривали его пиджак на предмет кровяных пятен.
Председательствующий начал свое суммирование без четверти час, называя Возмутительную Резню «пятном на имени графства». Джордж слушал, непрерывно ощущая, что его сейчас оценивают двенадцать достойных и верных мужчин, высматривая признаки дьявольского коварства. Сделать он ничего не мог, только выглядеть все более невозмутимо. Вот каким должен он казаться в последние несколько минут перед тем, как решится его судьба. Будь невозмутим, сказал он себе, будь невозмутим.
В два часа сэр Реджинальд отослал присяжных совещаться, и Джорджа увели в подвал. Констебль Доббс стоял на страже, как и все прежние четыре дня, с чуточку смущенным видом человека, понимающего, что Джордж вряд ли принадлежит к тем, кто пускается в бега. Он обходился со своим подопечным уважительно и ни разу грубо к нему не прикоснулся. Поскольку теперь полностью исключалась всякая возможность, что его слова будут истолкованы неверно, Джордж завязал с ним разговор.
— Констебль, по вашему опыту, хороший или дурной признак, если присяжным требуется долгое время, чтобы принять решение?
Доббс поразмышлял.
— По моему опыту, сэр, я бы сказал, что это либо хороший признак, либо дурной. Либо то, либо это. Как сложится.
— Так-так, — сказал Джордж. У него не было привычки говорить «так-так», и он понял, что подхватил это выражение у обвинителя и защитника. — Ну а если присяжные придут к решению быстро, какой это признак, по вашему опыту?
— А, сэр, это может быть либо хороший признак, либо дурной. Все, собственно, зависит от обстоятельств.
Джордж позволил себе улыбнуться: пусть Доббс или кто угодно еще толкует его улыбку как хочет. Ему казалось, что быстрое возвращение присяжных, принимая во внимание серьезность дела и необходимость, чтобы все двенадцать пришли к полному согласию, должно быть для него благоприятным. Но и длительная задержка тоже скорее в его пользу: чем дольше они будут рассматривать дело, тем больше факты будут подниматься на поверхность, и яростные передергивания мистера Дистернала превратятся именно в передергивания.
Констебль Доббс удивился словно бы не меньше Джорджа, когда их вызвали через какие-то сорок минут. Они совершили свой последний совместный проход по темному коридору и восхождение по лестнице к скамье подсудимых. Без четверти три секретарь суда произнес в адрес старшины присяжных слова, знакомые Джорджу давным-давно:
— Господа присяжные, вынесли ли вы вердикт, с которым согласны вы все?
— Да, сэр.
— Нашли ли вы подсудимого Джорджа Эрнста Томпсона Идалджи виновным или невиновным в покалечении лошади, собственности угольной компании Грейт-Уайрли?
— Виновным, сэр.
Нет, это неверно, подумал Джордж. Он смотрел на старшину — седого, учительски благообразного человека, говорившего с легким стаффордширским акцентом. Вы только что произнесли неверное слово. Поправьтесь. Вы хотели сказать «Невиновен». Вот верный ответ на этот вопрос. Все это вихрем проносилось в мозгу Джорджа. Но тут он осознал, что старшина все еще стоит в намерении продолжать. Да, конечно, он собирается исправить свою оговорку.
— Присяжные, согласные в этом вердикте, рекомендуют снисхождение.
— На каком основании? — спросил сэр Реджинальд, прищурившись на старшину.
— Его положения.
— Его личного положения?
— Да.
Председательствующий с двумя другими судьями удалились для обдумывания приговора. Джордж едва мог поднять глаза на своих близких. Его мать прижимала к лицу носовой платок, его отец тупо смотрел перед собой. Мод удивила его, не разрыдавшись, как он предполагал. Она всем телом подалась в его сторону — доверительно, любяще. Если он сумеет сохранить это ее выражение в памяти, подумалось ему, тогда и самое худшее, быть может, окажется терпимым.
Но прежде чем Джордж успел продолжить эту мысль, к нему уже обратился председательствующий, которому на принятие решения не понадобилось и десяти минут.
— Джордж Идалджи, присяжные вынесли правильный вердикт. Они рекомендовали проявить к вам снисхождение, учитывая положение, которое вы занимаете. Мы должны определить кару. Мы должны учесть ваше личное положение и чем любая кара явится для вас. С другой стороны, мы должны учитывать состояние графства Стаффордшир и округа Грейт-Уайрли, а также позор, которым его покрыло подобное состояние вещей. Вы приговариваетесь к семи годам тюремного заключения.
По залу прокатился своего рода полушепот, горловые и ничего не выражающие звуки. Джордж подумал: нет, не семь лет, я не выживу семь лет, даже взгляд Мод не сможет поддерживать меня так долго. Мистер Вачелл должен объяснить, он должен выразить какой-нибудь протест.
Однако встал мистер Дистернал. Теперь, когда осуждение осуществилось, настал момент для великодушия. Обвинение в части отправки угрожающего письма сержанту Робинсону рассматриваться не будет.
— Уведите его.
И на его локоть легла рука констебля Доббса, и прежде чем он успел обменяться последним взглядом со своей семьей, бросить последний взгляд на ярко освещенный зал суда, где он с такой уверенностью ожидал торжества справедливости, его стащили в люк, вниз, в мигающий газовый свет сумеречного подвала. Доббс вежливо объяснил, что после вынесения приговора он обязан поместить заключенного в камеру до перевозки его в тюрьму. Джордж сидел там, поникнув, мыслями все еще в зале суда, и медленно перебирал в уме все происходившее за последние четыре дня: выдвигаемые улики, ответы на перекрестных допросах, процессуальную тактику. У него не было претензий к стараниям его солиситора или компетентности его адвоката. Что до обвинителя… Мистер Дистернал выдвигал свои обвинения умно и антагонистично, но этого и следовало ожидать. И да, мистер Мийк не преувеличил сноровку этого субъекта лепить кирпичи и при отсутствии соломы.
Тут его способность к хладнокровному профессиональному анализу иссякла. Он чувствовал неимоверную усталость и одновременно — перевозбуждение. Теперь его мысли утратили ровный ход; они спотыкались, они вырывались вперед, они подчинялись магнетизму эмоций. Внезапно он осознал, что еще совсем недавно, всего несколько минут назад, лишь немногие люди — в основном полицейские и, пожалуй, глупые невежды из тех, кто стучит в двери проезжающего кеба, — действительно считали его виновным. Но теперь — и при этой мысли его захлестнул стыд, — теперь почти все будут считать его виновным. Те, кто читает газеты, его коллеги-солиситоры в Бирмингеме, пассажиры утреннего поезда, которым он раздавал афишки «Железнодорожного права». Затем он начал рисовать себе конкретных людей, которые будут считать его виновным: например, мистер Мерриман, начальник станции, и мистер Восток, школьный учитель, и мистер Гринсилл, мясник, который с этих пор всегда будет напоминать ему о Геррине, эксперте по почеркам, который счел его способным писать кощунства и всякую грязь. И не только Геррин — теперь мистер Мерримен, и мистер Восток, и мистер Гринсилл будут верить, что Джордж не только располосовывал животы лошадей и коров, но, кроме того, был автором кощунств и всякой грязи. Как и служанка в доме его отца, и церковный староста, а также и Гарри Чарльзуорт, дружбу с которым он придумал. Даже Дора, сестра Гарри, существуй она, прониклась бы к нему омерзением.
Он воображал, как все эти люди смотрят на него — и теперь к ним присоединился мистер Хэндс, сапожник. Мистер Хэндс будет думать, что Джордж после экспертной примерки новых сапог хладнокровно вернулся домой, съел свой ужин, притворно лег спать, а затем прокрался наружу, прошел через луга и искалечил пони. И когда Джордж вообразил всех этих свидетелей и обвинителей, его захлестнула такая обида за себя, за то, к чему свели его жизнь, что он предпочел навсегда остаться в этой подземной мгле. Но прежде чем он сумел удержаться хотя бы на этом уровне горя, на него обрушилась новая мысль: ведь, конечно же, все эти обитатели Уайрли не будут смотреть на него обвиняюще — во всяком случае, не в течение многих лет. Нет, они будут смотреть на его родителей — на его отца на церковной кафедре, на его мать, когда она будет обходить бедняков прихода; они будут смотреть на Мод, когда она войдет в лавку, на Ораса, когда он приедет домой из Манчестера — если он вообще будет приезжать домой после такого падения своего брата. На них будут смотреть, тыкать в них пальцами и говорить: их сын, их брат творил Возмутительную Уайрлийскую Резню. И он навлек это публичное непреходящее унижение на своих близких, которые были для него всем.
Они знали, что он невиновен, но это только удваивало его чувство вины перед ними.
Они знали, что он невиновен? И тут отчаяние ввергло его еще глубже в пучину. Они знали, что он невиновен, но как они смогут не возвращаться постоянно к мыслям о том, что они видели и слышали эти последние четыре дня? Что, если их вера в него поколеблется? Когда они сказали, что знают, что он невиновен, что, собственно, они имели в виду? Чтобы знать, что он невиновен, они должны были просидеть без сна всю ночь и наблюдать, как он спит, или нести дозор на лугу угольной компании, когда какой-то сумасшедший работник с фермы явился туда с гнусным инструментом в кармане. Только таким образом могли бы они знать наверное. Нет, они только верят, искренне верят. А что, если со временем какие-то слова мистера Дистернала, какие-то утверждения доктора Баттера или какое-нибудь тайное, давнее сомнение в Джордже начнут подрывать их веру в него?
И это будет еще одним горем, которое он им причинит. Он отправит их в горькое путешествие самоанализа. Сегодня: мы знаем Джорджа, и мы знаем, что он невиновен. А через год: мы осознаем, что мы не знали Джорджа, и все же считаем его невиновным. Можно ли кого-нибудь упрекнуть за такое отступление?
Приговорен не только он; приговорены и его близкие. Если он виновен, то некоторые придут к выводу, что его родители лгали под присягой. И когда священник будет проповедовать о различии между хорошим и дурным, не будут ли его прихожане видеть в нем лицемера или простака? Когда его мать будет посещать обездоленных, не скажут ли они ей, чтобы она приберегла свое сочувствие для своего преступника-сына в его далекой тюрьме? Вот что он еще натворил: приговорил собственных родителей. Неужели нет конца этой мучительной игре воображения, этому безжалостному моральному засасывающему водовороту? Он ожидал, что его засосет еще глубже, утащит беспощадное течение, утопит… Но тут он снова подумал о Мод. Он сидел на жестком табурете за решеткой, а в сумраке констебль Доббс фальшиво насвистывал для собственного развлечения, и он подумал о Мод. Она — источник его надежды, она удержит его от падения в пропасть. Он верил в Мод, он знал, что она не дрогнет, потому что видел взгляд, которым она смотрела на него в суде. Этот взгляд не нуждался в истолковании, его не могли покоробить ни время, ни злоба, это был взгляд любви, и доверия, и неколебимой уверенности.
Когда толпы вокруг суда рассеялись, Джорджа отвезли назад в стаффордскую тюрьму. Там он столкнулся с еще одной переделкой его мира. Находясь в тюрьме с момента ареста, Джордж, естественно, привык считать себя заключенным. Но ведь его поместили в лучшую больничную камеру, он получал каждое утро газету, еду из дома и имел разрешение писать деловые письма. Не задумываясь, он воспринимал обстоятельства, в которых находился, временными, сопутствующими, кратким пребыванием в чистилище.
А теперь он стал действительно заключенным, и в доказательство у него забрали его одежду. В самом этом факте крылась странная ирония, поскольку неделю за неделей он страдал и мучился из-за своего неуместного летнего костюма и бессмысленной соломенной шляпы. Не выглядел ли он в суде легкомысленным из-за костюма, и это ему повредило? Он не знал. Но в любом случае костюм и шляпу у него забрали и заменили тяжелой весомостью и шершавостью тюремного наряда. Куртка оказалась широка, брюки пузырились на коленях и лодыжках, но ему было все равно. Кроме того, ему выдали жилет, фуражку и пару «пинков жене пониже спины».
— Вам поначалу придется туговато, — сказал надзиратель, складывая летний костюм. — Но почти все свыкаются. Даже люди вроде вас, не примите за обиду.
Джордж кивнул. Он с благодарностью заметил, что тюремщик говорит с ним в том же тоне и с той же вежливостью, как и в предыдущие восемь недель. Это явилось сюрпризом. Он почему-то ожидал, что по возвращении в тюрьму будет оплевываться и подвергаться поношениям — невинный человек, теперь публично объявленный виновным. Но, возможно, эта жуткая перемена существовала только в его воображении. Обращение тюремщиков оставалось прежним по самой простой и гнетущей причине: они с самого начала считали его виновным, и вердикт присяжных только подтвердил их уверенность.
На следующее утро ему как одолжение принесли газету, чтобы он в последний раз мог увидеть свою жизнь, превращенную в газетные шапки, свою историю, более не двойственную, но сведенную воедино юридическим фактом, свою репутацию, творимую теперь не им самим, а определяемую другими.
СЕМЬ ЛЕТ ТЮРЕМНОГО ЗАКЛЮЧЕНИЯ
УАЙРЛИЙСКИЙ УБИЙЦА СКОТА ПРИГОВОРЕН
ЗАКЛЮЧЕННЫЙ НЕВОЗМУТИМ
Тупо, но машинально Джордж просмотрел остальную страницу. История мисс Хикман, дамы-хирурга, тоже, казалось, достигла конца, сведясь к молчанию и тайне. Джордж заметил, что Буффало Билл после лондонского сезона и провинциальных гастролей, длившихся 194 дня, завершил свое турне в Бертоне-на-Тренте и вернулся в Соединенные Штаты. И столь же важным для «Газетт», как приговор «Уайрлийскому Убийце Скота», было следующее сообщение:
ЙОРКШИРСКАЯ ЖЕЛЕЗНОДОРОЖНАЯ КАТАСТРОФА
Два поезда столкнулись в туннеле.
Один погибший, 23 раненых
ЗАХВАТЫВАЮЩИЕ ДУХ ИСПЫТАНИЯ БИРМИНГЕМА
Его продержали в Стаффорде еще двенадцать дней, в течение которых ему разрешались ежедневные свидания с родителями. Для него было бы менее мучительно, если бы его немедленно водворили в фургон и отвезли в самый дальний край страны. На протяжении этого долгого прощания и отец, и мать вели себя так, будто положение Джорджа объясняется какой-то бюрократической ошибкой, которую вскоре исправит обращение к надлежащему официальному лицу. Священник получил много писем в поддержку и уже с энтузиазмом говорил об общественной кампании, которую развернет. Джорджу эта ревностность показалась сродни истерии, порожденной ощущением вины. Джордж не воспринимал свое положение как временное, и планы отца не принесли ему никакого утешения. Они больше всего походили на излияние религиозной веры. И только.
Двенадцать дней спустя Джорджа отвезли в Льюис. Там он получил новую униформу из грубого светло-коричневого холста. Спереди и сзади тянулись две вертикальные широкие полосы, а также расплывчатые, скверно отпечатанные стрелы. Ему выдали пару неуклюже сидящих брюк, черные чулки и сапоги. Тюремный чиновник объяснил, что он — звездный, а потому первые три месяца своего срока — или дольше, но никак не меньше, — будет отбывать отдельно. «Отдельно» означало в одиночке. Так начинают все звездные. Джордж поначалу не понял и решил, что звездным его называют потому, что дело его приобрело такую широкую известность; быть может, виновных в особо тяжких преступлениях держат отдельно от других заключенных, которые могут излить свой гнев на потрошителя лошадей. Но нет. Звездными называли тех, кто оказывался в тюрьме впервые. Если попадете вторично, сообщили ему, то окажетесь в категории промежуточных; а если ваши возвращения станут частыми, то попадете в категорию обычных, или профессионалов. Джордж сказал, что у него нет намерения попадать сюда снова.
Его отвели к начальнику тюрьмы, военному ветерану, который удивил его: уставился на фамилию в документе перед собой и вежливо спросил, как она произносится.
— Эйдалджи, сэр.
— Эй-дал-джи, — повторил начальник. — Хотя тут вы по большей части будете номером.
— Да, сэр.
— Англиканская Церковь, сказано тут.
— Да. Мой отец — приходской священник.
— Вот как. Ваша мать… — Начальник словно не нашелся, как задать вопрос.
— Моя мать — шотландка.
— А!
— По рождению мой отец — парс.
— Тут я с вами. В восьмидесятых я был в Бомбее. Прекрасный город. Вы его хорошо знаете, Эй-дал-джи?
— Боюсь, я никогда из Англии не уезжал, сэр. Хотя побывал в Уэльсе.
— Уэльс, — произнес начальник задумчиво, — тут вы меня обошли. Солиситор, сказано тут.
— Да, сэр.
— У нас сейчас в солиситорах нехватка.
— Прошу прощения?
— Солиситоры… У нас сейчас в них нехватка. Обычно имеются один-два. А выпал год, так, насколько помнится, набралось с полдюжины. Но от нашего последнего солиситора мы избавились несколько месяцев тому назад. Не то чтобы вы могли много с ним разговаривать. Вы убедитесь, что правила тут строгие и соблюдаются неукоснительно, мистер Эй-дал-джи.
— Да, сэр.
— Однако у нас имеется парочка биржевых маклеров и банкир в придачу. Я говорю людям: если хотите увидеть подлинный срез общества, так посетите Льюисскую тюрьму. — Он привык повторять эту фразу и сделал паузу для обычного впечатления. — Не то чтобы у нас имелись члены аристократии, спешу я добавить. Или (взгляд на дело Джорджа) в настоящее время священники англиканской церкви. Хотя и они случаются. Непристойное поведение и все такое.
— Да, сэр.
— Ну, я не собираюсь вас спрашивать, что вы совершили, и почему совершили, и совершили ли. И есть ли у любого прошения, которое вы можете направить министру внутренних дел, больше шансов, чем у мыши в лапах мангуста. По моему опыту, это пустой перевод времени. Вы в тюрьме. Отбывайте свой срок, подчиняйтесь правилам, и никаких новых неприятностей у вас не будет.
— Как юрист, сэр, я привык к правилам.
Джордж ничего под этим не подразумевал, однако начальник тюрьмы посмотрел на него так, будто услышал дерзость. Но ограничился тем, что сказал:
— Да-да.
Правил действительно оказалось порядочно. Джордж обнаружил, что тюремные надзиратели — люди вполне приличные, но скованы по рукам и ногам бюрократическими требованиями. С другими заключенными не разговаривать. Не закладывать ногу за ногу в часовне и не скрещивать руки на груди. Баня раз в две недели и личный обыск заключенного, как и его вещей, при любой необходимости.
На второй день в камеру Джорджа вошел надзиратель и спросил, есть ли у него постельный плед.
Джордж подумал, что это излишний вопрос. Ведь наглядно же ясно, что на постели у него имеется многоцветный и разумно плотный плед, которого надзиратель не мог не увидеть.
— Да, есть, благодарю вас.
— То есть как «благодарю вас»? — спросил надзиратель с более чем очевидной воинственностью.
Джордж вспомнил полицейские допросы. Возможно, его тон прозвучал слишком развязно.
— Я хотел сказать, что есть.
— В таком случае он подлежит уничтожению.
Джордж окончательно запутался. Об этом правиле его не поставили в известность. Он тщательно выбрал ответ и особенно тон:
— Прошу прощения, но я здесь еще недолго. Почему вы должны уничтожить мой плед, который и удобен, а в более суровые месяцы, вероятно, и необходим?
Надзиратель уставился на него и медленно разразился хохотом. Он так хохотал, что в камеру заскочил его сослуживец.
— Не постельный плед, номер двести сорок седьмой, постельный клоп.
Джордж полуулыбнулся в ответ. Разрешают ли тюремные правила заключенным улыбаться в подобных обстоятельствах? Возможно, только получив дозволение. В любом случае этот анекдот вошел в тюремный фольклор и преследовал его все последующие месяцы. Индусы, дескать, ведут такую особо замкнутую жизнь, и он даже не знал, что такое клоп.
Взамен он обнаружил другие некомфортности. Отсутствие надлежащих удобств, а также уединенности, когда в них возникала неотложная необходимость. Мыло было сквернейшего качества. И еще идиотическое правило: бритье и стрижка должны обязательно производиться под открытым небом, в результате чего многие заключенные — и Джордж в том числе — схватывали простуду.
Он быстро свыкся с изменившимся ритмом своей жизни. 5:45 — подъем. 6:15 — двери отпираются, ведра забираются, простыни развешиваются для проветривания. 6:30 — раздача инструментов, затем работа. 7:30 — завтрак. 8:15 — складывание постельных принадлежностей. 8:35 — часовня. 9:05 — возвращение. 9:20 — прогулка. 10:30 — возвращение. Обход начальника тюрьмы и другие бюрократические формальности. 12:00 — обед. 1:30 — сбор обеденных мисок. 5:30 — ужин, затем собираются инструменты до завтрашнего дня. 8:00 — сон.
Жизнь была более суровой, холодной и одинокой, чем когда-либо прежде, но ему помогал этот железный распорядок дня. Он всегда жил по строгому расписанию и под тяжелой рабочей нагрузкой — и школьником, и солиситором. Дней отдыха в его жизни было мало (поездка с Мод явилась редким исключением), а какой-либо роскоши еще меньше, не считая радостей ума и духа.
— Чего звездным особенно не хватает, — сказал капеллан во время первого своего еженедельного визита, — так это пива. Ну, да не только звездным, а и промежуточным, и обычным.
— К счастью, я не пью.
— А затем — сигарет.
— Опять-таки мне повезло и в этом отношении.
— И, в-третьих, газет.
Джордж кивнул.
— Признаюсь, это тяжелое лишение. У меня была привычка прочитывать за день три газеты.
— Если бы я мог чем-нибудь помочь… — сказал капеллан. — Но правила…
— Пожалуй, лучше обходиться вовсе без чего-то, чем надеяться иногда это получать.
— Если бы и другие смотрели на положение так! Я видывал, как люди буквально сходили с ума при мысли о сигарете или глотке пива. А некоторые страшно тоскуют по своим девушкам. Некоторые тоскуют по своей одежде, а некоторые так и по вещам, которых в свое время даже не замечали. Например, по запахам ночи с черного крыльца. Всем чего-то не хватает.
— Я вовсе не спокоен, — ответил Джордж. — Просто о газетах я могу думать практически. В других отношениях, полагаю, я такой же, как остальные.
— И чего же вам не хватает больше всего?
— О, — сказал Джордж, — мне не хватает моей жизни.
Капеллан как будто считал, что Джордж как сын священника будет находить опору и утешение в религии. Джордж не вывел его из заблуждения, и часовню он посещал с большей охотой, чем большинство. Однако колени он преклонял, и пел, и молился всего лишь так, как выставлял свое ведро, и складывал постельные принадлежности, и работал — относясь к этому как к чему-то такому, что помогало ему прожить день. Большинство заключенных отправлялись работать в сараях, где плели циновки и корзины, звездный же в течение трех месяцев изоляции должен был работать у себя в камере. Джорджу выдавалась доска и связки грубой пряжи. Ему показали, как плести пряжу, пользуясь доской, точно шаблоном. Медленно и с большим трудом он сплетал плотные прямоугольники заданной величины. Когда он заканчивал шесть, их у него забирали. Тогда он начинал следующую партию, затем следующую.
Недели через две он спросил у надзирателя, для чего предназначаются эти прямоугольники.
— Ну, уж ты-то должен знать, двести сорок седьмой, уж ты-то должен знать.
Джордж попытался вспомнить, где он прежде мог видеть что-либо подобное. Когда стало ясно, что он действительно не понимает, надзиратель взял два законченных прямоугольника, приподнял их к подбородку и начал открывать и закрывать рот, чавкая и хлюпая.
Джордж окончательно встал в тупик.
— Боюсь, я не знаю.
— Ну давай же! Сейчас дойдет! — И он начал чавкать все громче и громче.
— Не догадываюсь.
— Торбы для лошадей, двести сорок седьмой, торбы для лошадей. В самый раз, ведь ты-то в лошадях знаток.
Джордж оледенел. Надзиратель знает, они все знают. Они говорили об этом, отпускали шуточки.
— И их делаю только я?
Надзиратель ухмыльнулся.
— Не считай себя таким уж особенным, двести сорок седьмой. Ты плетешь, ты и еще десяток других. Некоторые их сшивают, некоторые вьют веревки, чтоб обвязывать лошади голову. Некоторые соединяют все воедино. А некоторые пакуют их для отправки.
Нет, он не был особенным. Это служило ему утешением. Он был просто заключенным среди заключенных, работал, как работали они. Кем-то, чье преступление было не более пугающим, чем многих других; кем-то, кто мог выбрать, как вести себя: хорошо или скверно, но в реальности своего положения не имел никакого выбора. Даже солиситор не был особой редкостью, как указал начальник тюрьмы. Он решил оставаться нормальным, насколько позволяли обстоятельства.
Когда ему было сказано, что в изоляции он пробудет шесть месяцев вместо только трех, Джордж принял это спокойно и даже не спросил о причине. Собственно говоря, он считал, что «ужасы одиночного заключения», о которых твердили газеты и книги, были сильно преувеличены. Он предпочитал отсутствие всякого общества присутствию дурного. Ему по-прежнему разрешалось обмениваться словами с надзирателями, капелланом и начальником тюрьмы при его обходах, пусть даже ему приходилось ждать, чтобы они заговорили первыми. Он мог пользоваться своим голосом в часовне, чтобы петь псалмы и произносить отзывы. А во время прогулок обычно давалось разрешение разговаривать, хотя найти взаимоинтересную тему с субъектом, который шагает в пару с вами, не всегда так уж просто.
Сверх того в Льюисе имелась превосходная библиотека, и библиотекарь приходил дважды в неделю забирать книги уже прочитанные и пополнить его полку. Ему разрешалось брать одну книгу «образовательного назначения» и одну «библиотечную» книгу в неделю. Под «библиотечной» книгой, как он узнал, подразумевалось что угодно — от бульварного романа до произведений классиков. Джордж поставил себе задачу прочесть все шедевры английской литературы и истории значительных наций. Естественно, ему разрешалось держать в камере Библию, хотя он все больше убеждался, что после четырех часов возни с доской и пряжей каждый день его манили не звучные кадансы Святого Писания, а следующая глава сэра Вальтера Скотта. По временам, запертый в своей камере, читая роман в полной безопасности от остального мира, краешком глаза замечая яркую расцветку своего постельного пледа, Джордж испытывал ощущение упорядоченности, почти граничившее с удовлетворением.
Из писем отца он знал, что его вердикт вызвал общественное возмущение.
Мистер Вулес встал на его защиту в «Истине», и собираются подписи под петицией, которую организует мистер Р. Д. Йелвертон, прежде председатель Верховного суда Багамских островов, а теперь подвизающийся в Темпле. Подписей набиралось все больше, и уже многие солиситоры в Бирмингеме, Дадли и Вулвергемптоне выступили в его поддержку. Джордж был тронут, узнав, что среди подписавших были Гринуэй и Стентсон, они всегда были хорошими ребятами, эти двое. Расспрашивались свидетели, о характере Джорджа собирались отзывы его школьных учителей, коллег-юристов и членов его семьи. Мистер Йелвертон даже заручился письмом сэра Джорджа Льюиса, величайшего адвоката по уголовным делам тех дней, содержащим его взвешенное мнение, что осуждение Джорджа было неоспоримо безосновательным.
Видимо, в его пользу были сделаны какие-то официальные шаги, так как Джорджу разрешили получать больше сведений касательно его дела, чем полагалось обычно. Он прочитал несколько показаний в свою пользу. В том числе лиловую копию письма брата его матери, дяди Стоунхема из «Коттеджа» в Мач-Уэнлоке. «Что бы я ни видел сам и ни слышал о моем племяннике (пока не начали распространяться эти гнусности), я всегда находил его отзывчивым и слышал, что он отзывчив и умен». Что-то в этом подчеркивании глубоко тронуло сердце Джорджа. Не похвалы ему, которые его смутили, а подчеркивание. И вот опять: «Я познакомился с мистером Идалджи, когда он был священником уже пять лет, и другие священнослужители отзывались о нем очень хорошо. Наши друзья в то время, как и мы сами, считали, что парсы очень древняя и высококультурная раса, обладающая разными высокими качествами». И еще в постскриптуме: «Мои отец и мать дали свое полное согласие на этот брак, а они питали глубочайшую привязанность к моей сестре».
Как сын и как заключенный Джордж не мог не растрогаться до слез, читая эти слова; как юрист он сомневался, что они произведут хоть малейшее впечатление на того чиновника министерства внутренних дел, кому в конце концов может быть поручено заняться петицией. Он одновременно ощущал и прилив безудержного оптимизма, и полное смирение со своей судьбой. Какая-то его часть хотела остаться в камере, плести торбы и читать произведения сэра Вальтера Скотта, простужаться, когда его стригли в морозном дворе, и снова слышать старую шуточку о постельных клопах. Он хотел этого, так как знал, что, вероятнее всего, такая судьба ему суждена, а наилучший способ смириться со своей судьбой — это желать ее. Другая его часть, желавшая обрести свободу завтра же, желавшая обнять мать и сестру, желавшая публичного признания, что над ним сотворили величайшую несправедливость, — этой части он не мог дать воли, так как результат мог обернуться для него величайшей болью.
А потому он постарался хранить стоицизм, когда узнал, что собрано уже десять тысяч подписей, возглавленных председателем Юридического общества, сэром Джорджем Льюисом и сэром Джорджем Берчвудом, кавалером ордена Индийской империи, признанным авторитетом в области медицины. Подписались сотни солиситоров, и не только в Бирмингеме и его окрестностях, а также королевский адвокат. Члены Парламента — включая и представителей Стаффордшира — и просто граждане всех политических оттенков. Были собраны показания под присягой у свидетелей, которые видели, как шахтеры и зеваки ходили там, где позднее констебль Купер обнаружил отпечатки его сапог. Мистер Йелвертон, кроме того, получил благоприятное заключение от мистера Эдварда Сьюэлла, ветеринара, к которому обращалось обвинение, затем не вызвавшее его в суд для дачи показаний. Петиция, законные обоснования и показания вместе составили «Прошение», адресованное министерству внутренних дел.
В феврале произошли два события. Тринадцатого этого месяца «Кэннок эдвертайзер» сообщил, что еще одно животное было располосовано точно так же, как в прошлых возмутительных зверствах. Спустя две недели мистер Йелвертон вручил «Прошение» министру внутренних дел мистеру Эйкерсу-Дугласу. Джордж разрешил себе предаться надежде. В марте произошли еще два события: петицию отклонили, а Джорджа поставили в известность, что по завершении шести месяцев его изоляции он будет переведен в Портленд.
Причину перевода ему не сказали, а он не спросил. Он предположил, что это способ сказать: теперь будешь и дальше отсиживать свой срок. Поскольку часть его все время этого и ожидала, то она — хотя и не очень большая — могла принять это известие философски. Он сказал себе, что сменил мир законов на мир правил, и, возможно, разница между ними не так уж велика. Тюрьма была окружающей средой попроще, поскольку правила не допускали толкований; однако скорее такая смена угнетала его меньше, чем тех, кто существовал вне закона и прежде.
Камеры в Портленде его не впечатлили. Они были сделаны из рифленого железа и, на его взгляд, напоминали собачьи конуры. Вентиляция тоже была скверной и осуществлялась через отверстие, прорезанное внизу двери. Звонки заключенным не были положены, и если вам требовалось поговорить с надзирателем, вы засовывали шапку под дверь. По этой же системе велась перекличка. По команде «шапки под дверь!», вы засовывали шапку в вентиляционную дыру. Таких перекличек полагалось четыре каждые сутки, но поскольку пересчет шапок оказался менее точным процессом, чем пересчет живых тел, очень часто его тут же повторяли.
Джордж приобрел новый номер D462. Буква указывала год его осуждения. Система эта началась вместе с веком: 1900 был годом А; Джордж, следовательно, был осужден в год D, 1903. На куртке и на шапке прикреплялись бляхи с номером заключенного и его сроком. Фамилии здесь употреблялись чаще, чем в Льюисе, тем не менее у вас вырабатывалась привычка узнавать человека по его бляхе. И потому Джордж был Д четыреста шестьдесят два…
Произошла и традиционная встреча с начальником тюрьмы. Однако этот, хотя и безупречно вежливый, с первых же слов показал себя менее подбодряющим, чем его коллега в Льюисе.
— Вам следует знать, что попытки к бегству бесполезны. С Портлендского мыса никто еще ни разу не сбежал. Вы только потеряете возможность досрочного освобождения и ознакомитесь с радостями одиночного заключения.
— Думаю, что во всей тюрьме я последний, кто попытался бы бежать.
— Я это уже слышал, — возразил начальник. — Да, я уже слышал прежде абсолютно все. — Он взглянул на дело Джорджа. — Религия. Англиканская церковь, сказано тут.
— Да, мой отец…
— Сменить ее вы не можете.
Джордж не понял.
— У меня нет никакого желания менять религию.
— Очень хорошо. Но в любом случае сменить ее вы не можете. Не думайте, что вам удастся провести капеллана. Напрасная трата времени. Отбывайте свой срок и выполняйте правила.
— Таким всегда было мое намерение.
— Следовательно, вы либо разумнее, либо глупее большинства.
На этих загадочных словах начальник сделал знак, чтобы Джорджа увели.
Камера у него была меньше, чем льюисская, но превосходила ее убогостью, хотя надзиратель, служивший прежде в армии, и заверил его, что она много лучше казармы. Сказал ли он правду или это было не поддающимся проверке утешением, Джордж узнать не мог. Впервые за тюремную карьеру у него сняли отпечатки пальцев. Он страшился минуты, когда врач определит, к какому физическому труду он способен. Все знали, что отправленные в Портленд получают в руки кирку, чтобы ломать камень в карьере, причем, без сомнения, учитывались и ножные кандалы. Однако его тревога оказалась необоснованной: лишь небольшой процент заключенных работал в карьерах, а звездных туда вообще не посылали. Далее, зрение Джорджа обеспечило признание его годным только для легкой работы. Врач также счел, что подниматься и спускаться по лестнице для него небезопасно, а потому его поместили в отделение № 1 на первом этаже.
Работал он у себя в камере. Готовил копру для набивки матрасов и волосы для набивки подушек. Копру сначала требовалось расчесать на доске, а затем расщипывать в ниточки: только так, сказали ему, она подойдет для мягчайших постелей. Никаких доказательств этому утверждению представлено не было. Джордж ни разу не увидел дальнейшую стадию процесса, а его собственный матрас, безусловно, не был набит тончайше расщепленной копрой.
В середине его первой недели в Портленде его посетил капеллан. Его благодушная манера внушала мысль, что встретились они в ризнице в Грейт-Уайрли, а не в собачьей конуре с вентиляционной дырой, прорезанной внизу двери.
— Привыкаете? — осведомился он бодро.
— Начальник тюрьмы словно бы воображает, будто я только и думаю, что о побеге.
— Да-да, он это каждому говорит. По-моему (строго между нами двумя), побеги время от времени его радуют. Черный флаг поднят, пушка бухает, из казармы опрометью выскакивают стражники. Игру эту он всегда выигрывает, что ему тоже по вкусу. Никто никогда не сбегает с мыса. Не стражники, так законопослушные граждане схватят. За поимку беглеца положена награда в пять фунтов, а потому нет побуждения отвернуться. Затем пребывание в душилке и потеря права на досрочное освобождение. Так что смысла нет никакого.
— И еще начальник сказал, что мне не разрешается сменить религию.
— Совершенно верно.
— Но почему у меня может возникнуть такое желание?
— А! Вы же звездный. Еще не знаете всей подноготной. Видите ли, в Портленде содержатся только протестанты и католики. В соотношении примерно шесть к одному. Но ни единого иудея. Будь вы иудеем, вас отправили бы в Паркхерст.
— Но я не иудей, — сказал Джордж с несколько педантичным упрямством.
— Нет. Разумеется, нет. Но будь вы опытным рецидивистом — «обычным» — и реши вы, что Паркхерст посимпатичнее Портленда, вы могли бы в этом году быть выпущены на свободу ярым приверженцем англиканской церкви, однако к тому времени, когда полиция вас снова схватила бы, вы успели бы решить, что вы иудей. Тогда бы вас отправили в Паркхерст. Вот и ввели правило, запрещающее вам менять веру на протяжении отбытия срока. Иначе заключенные каждые шесть месяцев меняли бы веры просто от нечего делать.
— Раввина в Пархерсте, видимо, подстерегают всякие сюрпризы.
Капеллан засмеялся.
— Странно, как преступная жизнь может превратить человека в иудея.
Джордж затем обнаружил, что в Паркхерст отправляют не только иудеев; калеки и те, у кого не все ладно было на чердаке, также сплавлялись туда. Сменить религию в Портленде вы не могли, но стоило вам получить физическую или умственную травму, и вы обретали надежду на перевод. Поговаривали, что некоторые заключенные нарочно всаживали кирку себе в ступню или притворялись, будто на чердаке у них не все ладно — завывали, как псы, или клочьями рвали на себе волосы, — лишь бы добиться перевода. Многие из них оказывались в душилке, получив за свои усилия несколько дней на хлебе и воде.
«Портленд расположен в очень здоровой местности, — писал Джордж родителям. — Воздух свеж и бодрящ, и болезни — большая редкость». Ну, просто открытка из Аберистуита. Причем было это полной правдой, а он подыскивал для них все утешения, какие мог.
Он скоро свыкся с теснотой и пришел к выводу, что Портленд лучше Льюиса. Меньше бюрократических придирок и никаких идиотических правил о бритье и стрижке под открытым небом. Кроме того, правила, регулирующие разговоры между заключенными, были более мягкими. И пища тоже была лучше. Он мог сообщить родителям, что обед каждый день другой и можно выбирать из двух супов. Хлеб с отрубями, «более полезный, чем из булочной», — писал он, вовсе не пытаясь избежать цензуры или подольститься, но искренне выражая свое мнение. А еще свежие овощи и салат. Какао превосходное, хотя чай скверный. Однако если отказаться от чая, то можно получить взамен овсянку или размазню, и Джорджа удивляло, что многие все-таки предпочитали скверный чай более питательной пище.
Он имел возможность сообщить родителям, что у него много теплого белья, а также свитеров, гетр и перчаток. Библиотека была даже лучше, чем в Льюисе, а право получать книги более щедрым: каждую неделю он мог брать две «библиотечные» книги — плюс четыре образовательного назначения. Имелись все ведущие журналы в подшивках. Однако и книги, и журналы были очищены тюремными властями от нежелательного материала. Джордж взял историю новейшего английского искусства для того лишь, чтобы обнаружить, что все иллюстрации с картинами сэра Лоренса Альмы-Тадемы были аккуратно вырезаны официальной бритвой. На переплете этого тома красовалось предупреждение, которым были снабжены все библиотечные книги: «Страниц не загибать!» Ниже какой-то тюремный остряк приписал: «И не вырезать страниц!»
С гигиеной дело обстояло не лучше, хотя и не хуже, чем в Льюисе. Если вам требовалась зубная щетка, надо было обращаться к начальнику тюрьмы, который как будто отвечал «да» или «нет» в согласии с личной и очень прихотливой системой.
Как-то утром, когда ему потребовался брусок для полировки металла, Джордж спросил у надзирателя, нельзя ли его получить.
— Брусок, D четыреста шестьдесят два! — ответил надзиратель, чьи брови подскочили почти до козырька кепи. — Брусок! Ты совсем фирму обанкротишь! Может, еще захочешь торта кусок?
На чем дело и кончилось.
Джордж каждый день работал с копрой и волосом; он совершал прогулку согласно инструкции, хотя без полезной физической нагрузки; он брал из библиотеки все разрешенное ему количество книг. В Льюисе он успел привыкнуть есть только с помощью жестяного ножа и деревянной ложки и к тому факту, что нож часто оказывался бессилен против тюремной говядины или баранины. И отсутствие вилки он замечал не больше, чем отсутствие газет. Более того: отсутствие утренней газеты он определил как положительный фактор: без этого ежедневного подстегивания со стороны внешнего мира он с большей легкостью приспособился к течению времени. События, происходившие теперь в его жизни, происходили внутри тюремных стен; как-то утром заключенный С183, отбывавший восемь лет за грабеж, умудрился забраться на крышу, откуда оповестил мир, что он — Сын Бога, капеллан предложил влезть туда по приставной лестнице и обсудить с ним теологические последствия, однако начальник решил, что это просто еще одна попытка добиться перевода в Паркхерст. В конце концов голод заставил его слезть оттуда, и его сопроводили в душилку. С183 в конце концов признал, что он сын гончара, а не плотника.
Джордж пробыл в Портленде несколько месяцев, когда произошла попытка сбежать. Двое — С202 и В178 — сумели припрятать в своей камере лом. Они проломили потолок, с помощью веревки выбрались во двор и перелезли через стену. Когда в следующий раз раздалась команда «Шапки под дверь!», произошло замешательство: двух шапок недосчитались. За новым пересчетом шапок последовал пересчет живых тел. Черный флаг был поднят, пушка выстрелила, и заключенных продержали под замком вместо прогулки. Джордж ничего против не имел, хотя и не разделил всеобщее волнение и не присоединился к заключениям пари на исход побега.
Двое беглецов получили двухчасовую фору, но обычные полагали, что они затаятся до ночи и только тогда попытаются выбраться с мыса. Однако, когда во дворе тюрьмы спустили собак, В178 был незамедлительно обнаружен: он прятался в сарае и на все корки ругал лодыжку, которая сломалась, когда он прыгал с крыши. Поиски С202 заняли больше времени. На всех обрывах Чизил-Бич были расставлены часовые; на воду спущены лодки на случай, если беглец попробует скрыться вплавь; солдаты перекрыли Вейсмутскую дорогу. Были обшарены карьеры, проводились обыски близлежащих поместий и ферм. Но ни солдаты, ни тюремные стражники С202 не нашли; его, связанного по рукам и ногам, доставил хозяин гостиницы, наткнувшийся на него в своем погребе, где и скрутил его с помощью возчика. Кабатчик добился личной передачи его офицеру стражи и получения векселя на пять фунтов за поимку.
Возбуждение заключенных сменилось разочарованием, а обыски камер на время участились. Вот этот аспект своей нынешней жизни Джордж находил более неприятным, чем в Льюисе, в значительной мере потому, что в отношении него обыски эти были абсолютно лишними. Начиналось с команды «расстегнись!», затем надзиратели «растирали» заключенного, убеждаясь, что в одежде у него ничего не спрятано. Они ощупывали его всего, проверяли карманы и даже разворачивали его носовой платок. Для заключенных это было тягостно, а для надзирателей, думал Джордж, и вовсе омерзительно, так как одежда большинства узников в силу их работы была грязной и засаленной. Некоторые надзиратели отличались дотошностью, а другие не заметили бы молотка и зубила, припрятанных заключенным на себе.
Затем была «перетряска», цель которой заключалась словно бы в систематическом разгроме камеры, смахивании книг на пол, перетряске постели и выскребывании потенциальных тайников, о существовании которых Джордж никогда бы и не догадался. Однако куда хуже был обыск «сухая баня». Вас отводили в баню и ставили на сухую решетку. Вы снимали с себя все до последней нитки, исключая рубашку. Надзиратели тщательно осматривали каждый предмет. Затем вы были вынуждены терпеть унижения — задирать ноги, сгибаться в три погибели, открывать рот, высовывать язык. Сухие обыски иногда проводились регулярно, иногда вразнобой. Джордж высчитал, что подвергается этому унижению по меньшей мере столь же часто, как другие заключенные. Возможно, когда он упомянул о полном отсутствии желания бежать, это сочли за уловку.
Вот так проходили месяцы, затем завершился первый год и большая часть второго. Каждые шесть месяцев его родители совершали длинную поездку из Стаффордшира, и им разрешалось провести с ним час под надзором стражника. Эти посещения были для Джорджа пыткой, и не потому, что он не любил своих родителей, но потому, что ему нестерпимо было видеть их страдания. Его отец теперь словно бы ссохся, а его мать, казалось, не могла смотреть на место, где был заключен ее сын. Джордж обнаружил, что ему трудно находить с ними верный тон: если он держался бодро, они думали, что он притворяется, а если уныло, он ввергал их во все большее уныние. В результате он поймал себя на том, что держится нейтрально-внимательно, но безразлично, точно железнодорожный кассир.
Вначале Мод считали слишком хрупкой для этих поездок, но затем как-то раз она приехала вместо матери. Говорить у нее практически не было возможности, но всякий раз, когда Джордж посматривал на нее, он встречал тот же твердый сосредоточенный взгляд, который помнил с суда в Стаффорде. Словно она старалась влить в него силы, передать что-то из своего сознания его сознанию без посредства слов и жестов. Позднее он поймал себя на мысли, что, быть может, он (они) ошибались насчет Мод и ее предполагаемой хрупкости.
Священник ничего не замечал. Он был слишком поглощен необходимостью растолковать Джорджу, как, ввиду изменения правительства — о чем Джордж практически понятия не имел, — неутомимый мистер Йелвертон возобновляет свою кампанию. Мистер Вулес планирует новую серию статей в «Истине», а сам священник намерен выпустить собственный памфлет. Джордж постарался придать себе оптимистический вид, но про себя счел энтузиазм отца глупым. Да, могут быть собраны новые подписи, но суть его дела от этого не изменится, так почему должна измениться позиция официальных лиц?
Кроме того, он знал, что министерство внутренних дел наводнено петициями из всех тюрем страны. Четыре тысячи прошений подавалось туда ежегодно, и дополнительная тысяча прибывала из других источников поддержки заключенных. Но у министерства внутренних дел не было ни возможности, ни права пересматривать дела; оно не могло ни допрашивать свидетелей, ни выслушивать адвокатов. Могло оно только проверить документацию и дать соответствующую рекомендацию Короне. Это означало, что оправдание было статистической редкостью. Положение могло бы быть иным, существуй апелляционные суды, которые бы действовали более активно в исправлении несправедливостей. Но при данном положении вещей вера священника в то, что часто повторяющиеся заявления о невиновности, подкрепленные силой молитвы, обеспечат освобождение его сыну, показалась Джорджу крайне наивной.
Как ни удручала его эта мысль, но Джордж убедился, что свидания с отцом не служат ему поддержкой. Они нарушали упорядоченность, успокоенность жизни, а без упорядоченности и успокоенности, думал он, ему вряд ли удастся дожить до конца своего срока. Некоторые заключенные тщательно считали дни, остающиеся им до освобождения. Джордж мог выдержать тюремную жизнь, только ведя ее как единственную, которая у него есть или может быть. Его родители рассеивали эту иллюзию, как и упования его отца на мистера Йелвертона. Возможно, если бы Мод позволили одной приезжать к нему, она наполняла бы его силой, тогда как родители наполняли его тревогой и стыдом. Но он знал, что этого не разрешат никогда.
Обыски продолжались — «растирания» и «сухие бани». Он начитался истории в пределах, о которых прежде и не подозревал, покончил со всеми классиками и теперь перешел на писателей рангом пониже. Кроме того, он ознакомился со всеми подшивками журналов «Корнхилл мэгезин» и «Стрэнд». И начал тревожиться, что скоро истощит библиотечные закрома.
Как-то утром его отвели в кабинет капеллана, сфотографировали в анфас и в профиль, затем предписали отрастить бороду. Ему было сказано, что через три месяца его снова сфотографируют. Цель всего этого Джордж мог понять и сам: фотографии будут в распоряжении полиции, если в будущем он даст им повод разыскивать его.
Необходимость отращивать бороду ему не понравилась. Усы он носил, едва это позволила Природа, но в Льюисе ему было приказано сбрить их. И теперь ему никакого удовольствия не доставляла колючая щетина, с каждым днем расползавшаяся по его щекам и подбородку; ему не хватало ощущения бритвы на лице. И он не приветствовал вид, который придавала ему борода, — прямо-таки уголовника. Надзиратели посмеивались, что у него теперь есть новый тайник. Он продолжал расщеплять копру и читать Оливера Голдсмита. Впереди маячили еще четыре года его срока.
И тут внезапно все перемешалось. Его отвели сфотографироваться в анфас и в профиль. Затем отправили бриться. Цирюльник сообщил ему, что, на его счастье, он не в Стрэнжеуэйсе, не то с него взыскали бы за эту операцию восемнадцать пенсов. Когда он вернулся к себе в камеру, ему было велено собрать свои немногие вещи и быть готовым к переводу. Его отвезли на станцию и с эскортом посадили в поезд. Ему было невыносимо смотреть в окошко на сельскую местность, чье самое существование казалось насмешкой над ним, как и каждая лошадь или корова, пасшаяся там. Он понял, как люди сходят с ума от отсутствия простого и привычного.
Когда поезд прибыл в Лондон, его посадили в кеб и отвезли в Пентонвиль. Там ему было сказано, что его готовят к освобождению. День он провел взаперти и в одиночестве — в ретроспекции самый тоскливый день за все три его тюремных года. Он знал, что ему следует чувствовать себя счастливым, а вместо этого освобождение ввергло его в ту же растерянность, что и арест. Пришли два детектива и вручили ему документы; ему было предписано явиться в Скотленд-Ярд для дальнейших инструкций.
В десять тридцать утра 19 октября Джордж Идалджи покинул Пентонвиль в кебе вместе с иудеем, который тоже освобождался. Он не спросил, был ли тот подлинным иудеем или тюремным иудеем. Кеб высадил его спутника у дверей Общества помощи еврейским заключенным, а его отвез к дверям Общества помощи церковной армии. Заключенные, вступавшие в такие общества, получали право на двойное вспомоществование при освобождении. Джорджу вручили 2 ф. 9 шил. 10 п. Затем офицеры общества отвезли его в Скотленд-Ярд, где ему объяснили условия его условно-досрочного освобождения. Он обязан сообщить адрес, где будет проживать; раз в месяц он должен являться в Скотленд-Ярд и должен заранее сообщать туда о любых планах уехать из Лондона.
Какая-то газета отправила фотографа в Пентонвиль, чтобы запечатлеть Джорджа Идалджи, выходящего из тюрьмы. По ошибке фотограф сфотографировал заключенного, освобожденного за полчаса до Джорджа, а потому газета опубликовала снимок не того человека.
Из Скотленд-Ярда его отвезли туда, где его ждали родители.
Он был свободен.