Книга: Радуга тяготения
Назад: ***
Дальше: 4. ПРОТИВОДЕЙСТВИЕ

***

Так: он проследил батарею Вайссмана из Голландии, через солончаки, люпин и коровьи кости — и нашел вот это. Хорошо еще, что не суеверен. А то бы принял за пророческое видение. Само собой, абсолютно разумное объяснение существует, но Чичерину не доводилось читать «Мартина Фьерро».
Он наблюдает со своего временного командного пункта в можжевеловой рощице на взгорке. В бинокль видно двоих — белого и черного, оба с гитарами. Кругом собрались горожане, но этих Чичерину можно обрезать, оставив в эллипсе зрения лишь сцену той же конструкции, что и на певческом состязании юноши и девушки посреди плоской степи в Средней Азии десять с лишним лет тому: сходку противоположностей, давшую понять, что он близок к Киргизскому Свету. Что же это означает на сей раз?
У него над головой небосвод исполосован и тверд, как стеклянный шарик. Он знает. Вайссман установил «S-Gerät» и запустил 00000 где-то поблизости. Наверняка Энциан не слишком отстал. Все случится здесь.
Но придется подождать. Некогда это было бы невыносимо. Но с тех пор, как выпал из поля зрения майор Клёви, Чичерин чуточку больше осторожничает. Майор был ключевой фигурой. В Зоне работает сила противодействия. Кто был тот советский разведчик, что появился перед самым фиаско на росчисти? Кто стукнул Шварцкоммандо про налет? Кто избавился от Клёви?
Он очень старался не слишком верить в Ракетный картель. После озарения той ночи, когда Клёви был пьян, а Драный Зубцик пел дифирамбы Герберту Гуверу, Чичерин ищет улики. Герхардт фон Гёлль со своим корпоративным осьминогом, что обвил щупальцами в Зоне все сколько-нибудь оборотное, тоже тут наверняка замешан, осознанно или же сам того не зная. На той неделе Чичерин уже совсем готов был вылететь обратно в Москву. В Берлине повидал Мравенко из ВИАМ. Встретились в Тиргартене — два офицера якобы прогуливаются на солнышке. Рабочие бригады закидывали холодной смесью выбоины в мостовой, сверху пристукивая лопатами. Мимо трещали велосипедисты — такие же скелетно-функциональные, как их машины. Под сень деревьев вернулись кучки гражданских и военных — сидели на поваленных стволах или колесах от грузовиков, копались в мешках и чемоданах, делишки свои обделывали.
— У вас неприятности, — сказал Мравенко.
Он в тридцатых тоже был эмигрантом-содержантом, а также самым маниакальным и бессистемным шахматистом во всей Средней Азии. Вкусы его пали столь низко, что он включал в репертуар даже игру вслепую, кою русская душевная чувствительность полагает невыразимо омерзительной. Всякий раз Чичерин усаживался с ним за доску, расстраиваясь сильнее прежнего, старался быть любезным, вышутить соперника, чтоб тот начал играть разумно. Чаще всего проигрывал. Но тут уж либо Мравенко, либо зима Семиречья — такой был выбор.
— Вы вообще понимаете, что происходит?
Мравенко рассмеялся:
— Да кто понимает? Молотов не рассказывает Вышинскому. Но про вас им кое-что известно. Помните Киргизский Свет? Еще б не помнили. Так вот, они про это разнюхали. Не я им рассказал, но до кого-то они добрались.
— Это совсем древняя история. Сейчас-то зачем ворошить?
— Вас считают «полезным», — сказал Мравенко.
Они посмотрели друг на друга — долгими взглядами. То был смертный приговор. Полезность заканчивается так же быстро, как коммюнике. Мравенко боялся — и не только за Чичерина.
— А вы что будете делать, Мравенко?
— Постараюсь очень полезным не быть. Хотя они не идеальны. — Оба знали, что это задумывалось как утешение, только оно как-то не получилось. — Они точно не знают, отчего вы полезный. Работают по статистике. Вряд ли вам полагалось пережить Войну. А когда пережили, им пришлось к вам присмотреться.
— Может, и это переживу. — Вот тогда-то ему и взбрело на ум слетать в Москву. Но тут пришло известие, что батарею Вайссмана невозможно проследить дальше Пустоши. И его не пустила вновь ожившая надежда встретиться с Энцианом — надежда соблазнительная, с каждым днем все больше увлекающая от малейшей возможности двигаться дальше, уже по ту сторону встречи. Чичерин и не рассчитывал. Подлинный вопрос таков: достанут ли его прежде, чем он достанет Энциана? Ему б только еще капельку времени… надежда лишь на то, что они тоже ищут Энциана или же «S-Gerät» и пользуются им, Чичериным, так же, как он вроде бы пользуется Ленитропом…
Горизонт по-прежнему чист: весь день так. Кипарисообразные можже-вельники стоят в ржавых дымчатых далях, покойные, как монументы. В вереске показались первые лиловые цветочки. Не деловитый мир конца лета, но мир погоста. У доисторических германских племен такой и была эта земля — территорией мертвых.
Дюжина разных национальностей, переодетые аргентинскими эстансьеро, толпятся вокруг полевой кухни. Эль Ньято стоит на седле своей лошади, как истинный гаучо, вглядывается в германскую пампу. Фелипе на солнышке преклонил колена — бьет благочестивые полуденные поклоны живому присутствию некоей скалы посреди пустоши в Ла-Риохе на восточных склонах Анд. По аргентинской легенде прошлого века, Мария Антониа Корреа последовала за своим возлюбленным в эту засушливую землю с их новорожденным на руках. Пастухи нашли ее неделю спустя — мертвую. Младенец, однако, выжил — сосал молоко из ее трупа. К скалам, видевшим это чудо, с тех пор каждый год ходят паломники. Но конкретная скала Фелипе, кроме того, олицетворяет интеллектуальную систему, ибо он (как М. Ф. Бил и прочие) верит в некую форму минерального сознания, не слишком отличную от сознания растений и животных, разве что временная шкала иная. У камня она гораздо протяженнее. «Речь о кадрах в столетие, — Фелипе, как и все в последнее время, пользуется киножаргоном, — в тысячелетие!» Колоссально. Однако постепенно Фелипе пришел к выводу — с теми, кто не Разумные Скальщики, такое бывает редко, — что история, в нынешнем своем виде навязанная миру, — всего лишь фракция, внешняя и видимая доля. Мы должны вглядываться и в неизлагаемое, в безмолвие вокруг нас, к ходу следующего нами замеченного камня: к зонам его истории под долгим и женским упорством воды и воздуха (кто случится поблизости, кто раз-другой в столетие спустит затвор камеры?), приглядеться к низинам, где скорее всего пересекутся ваши тропы, человечьи и минеральные…
Грасиэла Имаго Порталес — темные волосы разделены прямым пробором и зачесаны со лба, в длинной черной юбке для верховой езды и черных сапогах — сидит, тасуя карты, подбирает себе флеши, полные дома, каре, просто забавы ради. Статисты почти ничего не принесли поиграть. Так и знала: некогда она думала, что если деньги использовать только в играх, они утратят реальность. Увянут. Уже? или это она с собой играет? Похоже, с самого приезда сюда Белаустеш наблюдал за нею пристальнее. Ей не хочется ставить под удар его проект. Несколько раз она ложилась с мрачным механиком в постель (хотя поначалу, в Б.А., поклялась бы вам, что не стала бы его пить даже через серебряную соломинку) и знает: он тоже игрок. Хорошая парочка, подсоединены грудь-в-грудь — Грасиэла это поняла, едва он ее впервые коснулся. Знает расклад, очертания риска знакомы ему, как любимые тела. У каждого мгновенья своя ценность, свой вероятный успех в сравнении с иными мгновеньями в иных руках, и тасовка для него — всегда от мгновенья к мгновенью. Он не может позволить себе помнить иные пер-мутации, если-бы-да-кабы — только настоящее, сданное ему тем, что он называет Шансом, а Грасиэла — Богом. На этот анархистский эксперимент он готов поставить все, а если проиграет, найдет себе еще что-нибудь. Но сдерживаться не станет. Грасиэла этому рада. Он — источник силы. Она не знает, сколь сильна окажется сама, если настанет миг. По ночам она, бывало, пробивается сквозь тонкую пленку алкоголя и оптимизма — и видит, как нужны ей другие, сколь мало пользы она способна принести без поддержки.
Декорации для будущего фильма немного помогают. Здания реальны — ни единого липового фасада. Боличе затарена настоящим пойлом, пульперия — настоящей едой. Овцы, скот, лошади и коррали — настоящие. Хижины защищены от непогоды, обжи ты. Когда фон Гёлль уедет — если приедет вообще, — ничто не рухнет. Если кому из статистов хочется остаться — милости просим. Многие желают лишь передохнуть — появятся новые поезда для ПЛ, новые фантазии о доме до уничтожения и хоть какая-то греза о том, чтобы куда-нибудь добраться. Эти уйдут. Но придут ли другие? И что скажет военная администрация о такой вот общине посреди их гарнизонного государства?
Это не самая странная деревня в Зоне. Паскудосси вернулся из своих скитаний с историями про палестинские подразделения, забредшие аж из Италии: они осели дальше к востоку и основали хасидские общины по примеру тех, что бытовали полтора века назад. Есть бывшие поселки компаний, подпавшие под шустрое и пугливое правление Меркурия, — теперь они моноиндустриальны, доставка почты на восток и обратно, Советам и от них, по 100 марок за письмо. Одну деревеньку в Мекленбурге захватили воинские собаки — доберманы и овчарки, поголовно натасканные без предупреждения убивать всех, кроме того человека, который их натаскал. Однако дрессировщики уже мертвы или потерялись. Собаки выдвигались стаями, загоняли коров в полях и потом волокли на себе туши за много миль своим сородичам. Они эдакими Рин-Тин-Тинами врывались на склады снабжения и грабили сухие пайки, мороженные гамбургеры, ящики шоколадных батончиков. Все подступы к Хундштадту усеяны трупами окрестных селян и рьяных социологов. Никому и близко не подойти. Один экспедиционный отряд явился с винтовками и гранатами, но собаки разбежались под покровом темноты, поджарые, как волки, а уничтожать дома и лавки никто не нашел в себе сил. И занимать деревню никому не хотелось. Ну, отряд ушел. А собаки вернулись. Есть ли меж ними силовые линии, любови, верности, ревности — неведомо. Возможно, однажды «G-5» пришлет регулярные войска. Но собаки об этом могут и не узнать, у них может не оказаться германского страха перед окружением — они могут жить целиком и полностью в свете единственного, человеком внушенного рефлекса: Убей Чужака. Может, и нет способа отличить его от прочих заданных величин их жизни — голода, жажды, секса. Почем им знать, вдруг убей-чужака с ними родилось. Если кто и помнит удары, электроток, никем не читанные, свернутые в трубку газеты, сапоги и стрекала, ныне боль завязана с Чужим, с ненавистным. Если среди собак есть ересиархи, они дважды подумают, прежде чем вслух предлагать любые внесобачьи источники сих внезапных порывов тяга к убийству, что захватывают их всех, даже самих задумчивых еретиков, при первом же дуновенье Чужачьего запаха. Но наедине с собой они извлекают из памяти образ того единственного человека, который и навещал-то их нечасто, но в чьем присутствии они были уравновешенны и нежны, — от него исходило питание, добрые чесанья за ухом и поглаживанья, игры в принеси-палку. Где он теперь? Почему для одних он особенный, а для других нет?
Имеется вероятность — пока еще латентная, ибо ее никогда всерьез не проверяли, — что собаки кристаллизуются в секты, каждая секта — вокруг образа своего дрессировщика. Прямо скажем, даже в эту минуту в кулуарах «G-5» прорабатывается ТЭО возможных поисков первоначальных дрессировщиков и тем самым начала кристаллизации. Одна секта может пытаться защитить своего дрессировщика от нападений других. При надлежащей комбинаторике и с учетом приемлемого показателя убыли дрессировщиков, возможно, дешевле позволить собакам истребить друг друга, а не отправлять к ним регулярные части. На ТЭО контрактован не кто-нибудь, а мистер Стрелман, которому теперь выделили крохотный кабинетик в Двенадцатом Доме, а все остальные площади захватило агентство, занимающееся изучением возможностей национализации угля и стали; задание это дадено мистеру Стрелману главным образом из сочувствия. После кастрации майора Клёви Стрелман официально попал в немилость. Клайв Мохлун и сэр Жорж Скаммоний сидят в клубе посреди никому не нужных старых номеров «Британских пластиков», пьют любимый напиток рыцаря — «Химпорто», жуткая довоенная смесь хинина, мясного бульона и портвейна, чуда впрыснуть «кока-колы» и почистить луковицу. Для видимости встреча призвана подвести итог планам касательно Послевоенного Дождевика из ПВХ, ныне — источника немалого корпоративного веселья («Вообразите рожу какого-нибудь бедняги, когда у него целый рукав просто берет и отпадает…» — «И-или, может, чего-нибудь подмешать, чтоб под дождем растворялся?»). Однако на самом деле Мохлун хочет поговорить о Стрелмане:
— Что будем делать со Стрелманом?
— На Портобелло я нашел такие миленькие сапожки, — чирикает сэр Жорж, которого всегда очень трудно настроить на деловой лад. — На вас будут смотреться изумительно. Красная кордовская кожа и до середины бедер. Ваших голеньких бедер.
— Примерим, — отвечает Клайв как можно нейтральнее (хотя это мысль, старушка Скорпия в последнее время такая, право, сучка). — Мне бы не помешало расслабиться после того, как попытаюсь объясниться за Стрелмана перед Высшими Кругами.
— А, малый с собачками. Скажите-ка, вы никогда не думали о сенбернаре? Здоровенные такие лохматусики.
— Временами, — стоит на своем Клайв, — но в основном я думаю о Стрелмане.
— Вам он не подойдет, дорогуша. Совсем не подойдет. И к тому же, не молодеет, бедняга.
— Сэр Жорж, — последнее средство, обычно изящный рыцарь требует, чтобы его называли Анжеликой, и другого способа привлечь его внимание, очевидно, нет, — если этот балаган рванет, у нас будет национальный кризис. От активистов у меня уже нумератор заедает и ящик для писем забит день и ночь…
— М-м, мне бы хотелось заесть вашим ящиком для писек, Клайви…
— …а к тому же «Комитет 1922 года» лезет в окна. Брэкен и Бивербрук, знаете ли, гнут свое, выборы выборами, а без работы они не остались…
— Милый мой, — ангелически улыбаясь, — не будет никакого кризиса.
Лейбористы не меньше нашего хотят найти американца. Мы отправили его искоренять черных, и теперь очевидно, что задачу он не выполнит. В чем беда, если он поскитается по Германии? Мало ли, может, он сел на пароход в Южную Америку, поплыл к этим обожабельным усатикам. И пусть ему пока. Когда придет срок, у нас есть Армия. Ленитроп был хорошей попыткой умеренного решения, но в итоге-то все решает Армия, не так ли?
— С чего вы так уверены, что американцы смирятся?
Долгое неприятное хихиканье.
— Клайв, вы такая детка. Вы не знаете американцев. А я знаю. Я с ними веду дела. Им захочется посмотреть, как мы обойдемся с нашими симпатичными черненькими скотинками — ох господи, ex Africa semper aliquid novi, они же такие большие, такие крепкие, — а уж потом они устроят испытания на собственных, э-э, целевых группах. Может, если мы всё запорем, они и скажут много чего неприятного, но санкций не будет.
— А мы запорем?
— Все мы запорем, — сэр Жорж взбивает кудельки, — но Операция не подведет.
Да. Клайв Мохлун словно возносится из трясины тривиальных разочарований, политических страхов, денежных проблем, — его выбрасывает на трезвый брег Операции, где под стопою сплошная твердь, где «я» — мелкая снисходительная зверюшка, некогда плакавшая в своей болотистой тьме. Но тут уж никакого нытья — тут, внутри Операции. Никакого низшего «я». Это слишком важно — негоже вмешиваться низшему «я». Даже в опочивальне для наказаний, в поместье сэра Жоржа «Березовые розги», предварительные ласки — игра в то, у кого подлинная власть, у кого с самого начала она была вне этих стен с оковами, хоть сейчас он и затянут в корсет и цепи. Униженья хорошенькой «Анжелики» откалиброваны масштабом их фантазии. Без радости, без истинного покорства. Лишь то, чего требует Операция. У каждого из нас свое место, и жильцы приходят и уходят, а места пребудут…
Так было не всегда. В окопах Первой мировой англичане со временем начинали любить друг друга пристойно, без стыда или притворства, имея в виду высокую вероятность внезапной смерти; в лицах других молодых людей находили улики иномирских явлений, какую-то несчастную надежду, что могла бы помочь искупить даже грязь, говно, разлагающиеся куски человечьего мяса… То был конец света, тотальная революция (хоть и не вполне такая, какую объявлял Вальтер Ратенау): каждый день тысячи аристократов, новых и старых, по-прежнему осененные нимбами своих представлений о добре и зле, шли на громкую гильотину Фландрии, работавшую без передышки, день за днем без всяких зримых рук, уж точно — без рук людских, целый английский класс сводили под корень, те, кто пошли добровольцами, умирали за тех, кто что-то знал и не пошел, и несмотря на все это, несмотря на знание — некоторых — о предательстве, пока опустошенная Европа убывала в собственных отходах, мужчины — любили. Но жизнекрик той любви уже давно ушипел прочь, остался лишь праздный и стервозный педерастеж. В этой последней Войне смерть была не врагом, но коллаборационистом. Гомосексуальность в высших сферах теперь — лишь плотская запоздалая мысль, а истинная и единственная ебля свершается на бумаге…
Назад: ***
Дальше: 4. ПРОТИВОДЕЙСТВИЕ