Книга: Радуга тяготения
Назад: ***
Дальше: ***

***

Опорожнившись, интерьер — стального оттенка. Заполнившись толпой, он зеленый, уютная такая кислотная зелень. Солнце льется в иллюминаторы тех надстроек, что повыше («Rücksichtslos» у нас кренится под углом 23027'), а нижние помещения заставлены стальными умывальниками. В конце каждой суб-латрины — раздача кофе и пип-шоу в ручных кинематоскопах. У срочников в машинках — бабы постарше, не такие блистательные, на вид совершенно не тевтонские. По-настоящему втаренные и расово золотые помидорчики, натюрлих, достаются офицерам. И тут нацистский фанатизм.
Сам «Rücksichtslos» — предмет иного фанатизма, того, что свойствен специалистам. Судно это — Гальюнное, победа германской мании все подразделять. «Если дом натурален, — доказывали хитрые первые апологеты Гальюнного Корабля, — в доме живет семья, семья тоже натуральна, и дом ее — видимый опознавательный знак, изволите ли видеть, — за своими дымчатыми стеклами и под седыми ежиками волос ни единому слову своему не верят, молодящиеся Макиавелли, еще не дозрели до паранойи, — а если туалет — часть дома, дом натурален! ха-хах!», — поют, распекают, показывают на внушительного инженера-блондина, волосы на прямой пробор и зализаны, он и впрямь заливается румянцем и потупляет взор к своим коленкам средь добродушных оскалов коллег-технологов, поскольку чуть не позабыл этот довод (сам Альберт Шпеер в сером костюме, рукав измазан мелом, за спинами у всех остальных, подбоченясь, опирается на стенку и примечательно смахивает на американского ковбойского актера Генри Фонду — он уже забыл, что дом натурален, и в него-то пальцами никто не тычет, УЧСП). — «Стало быть, Гальюнный Корабль для Kriegsmarine — то же, что для дома туалет. Потому что Флот — натурален, это мы все знаем, ха-хах!» [Генеральный — а может, Отмиральный — смех.] «Rücksichtslos» должен был стать флагманом целой Гальюнной Geschwader. Тем не менее квоты на сталь перебросили с Флота на ракетную программу A4. Да, вроде как необычно, только Дегенкольб к тому времени уже встал во главе Ракетного комитета, не забывайте, а сил и упорства ему хватало, чтоб наложить лапу на все рода войск. Поэтому «Rücksichtslos» — единственный, мои маленькие коллекционеры старых военных кораблей, и если вы играете на рынке, давайте быстрее, потому что «ГЭ» к нему уже приглядывается. Хорошо еще, что большевики не влезли, а, Чарлз? Чарлз же тем временем у себя на планшете, похоже, кропает прилежные заметки, которые на самом деле — протокол того, что творится вокруг, вроде: Они все на меня смотрят, или Лейтенант Ринсо замышляет меня убить, ну и, разумеется, безотказное Он тоже из них, настанет ночь — и я до него доберусь, а коллега Чарлза Стив уже и думать забыл про русских, прекратил инспектировать смывной клапан и хорошенько присматривается к этому Чарлзу, поисковую команду себе не выбираешь, особенно если только-только со школьной скамьи, и вот он я в этой всесветной жопе, одно слово шестерка — он что, секстет? А я тогда кто? Чего «ГЭ» от меня хочет? Это что, компания так наказывает неявно — или даже, боже милостивый, в вечную ссылку отправила? Я ж кадровый, меня вот так запросто можно упрятать сюда на 20 лет, и чтоб никто ни ухом ни рылом, списать меня как накладные расходы. Шейла! Шейле-то мне как сказать? Мы помолвлены. Вот ее снимок (волосы подвиты зыбью морской, падают, как у Риты Хейуорт, глаза, если б щелкнули в цвете, были бы с желтоватыми веками с розовой каемкой, а ротик — как булочка с хот-догом на рекламном щите). Ходили к Биз-зоньему байю
Порезвиться чутка —
Да только комар, дорубаю,
Действовал наверняка!
Сунул башку ей под платье,
Ухмыльнулся, гад: дескать, нате! —
И возле Биз-зоньего байю
Чуть не слетела башка.
На-мано! Я та, та-та, я-та-та,
Порезвились чутка,
Все вместе!

Ой, знайшь, когда ты молод и здоров [ «Все-вместе» в данном случае — это полный Гальюнный борт жизнерадостных парняг из Скенектеди в роговых очках и флотских ботинках, и все подпевают этому речитативу], ходишь в церковь, как полагается, это ж и впрямь мрак и жуть, когда такая банда техасских комаров осаждает, аж на 20 лет назад может отбросить. Да тут же парнишки вроде тебя, бродят, может, не далее как сегодня на улицах видал да не признал только, мозги-то младенческие — а все потому, что комары добрались и непроизносимую пакость свою сотворили. А мы-το инсектициды порассыпали, все байю цитронеллой поразбомбили — и все без толку, ребзя. Размножаются так, что не угонишься, и что ж теперь нам — хвосты поджать, и пусть себе живут в Бизоньем байю, где подруженция моя Шейла хочешь не хочешь, а видит отвратительное поведение этих… тварей, неужто мы потерпим их вообще на этом свете?
…И
Возле Биз-зоньего байю
Чуть не слетела — башка,
Няка няка —
Едва не слетела — башка!

Ну что ж, тут не разберешь, кто из этой парочки больше параноик. Стиву-то наглости не занимать, раз он такой поклеп на Чарлза возводит. Среди уморительных граффити заезжих математиков:

 

 

— такой вот фигни, — ходят по узкой уборной-колбасе, тычут, два старо/молодых человека, ноги слабнут и уж не звенят на покатой стальной палубе, силуэты чем дальше, тем прозрачнее, пока уже и не разглядишь. Тут лишь пустой кубрик, S-образные спицы кинематоскопов, прямо напротив — ряды зеркал отражают друг друга кадр за кадром, снова по кривой очень большого радиуса. До самого конца этого сегмента кривой все вроде как входит в пространство «Rücksichtslos». Отчего судно довольно корпулентно. Полосу отчуждения носит с собой. «Моральный дух экипажа, — шептались лисы на совещаниях в Министерстве, — морские суеверия. Зеркала в самую полночь. Но уж мы-то знаем, или как?»
Офицерские латрины, напротив, обиты красным бархатом. Декор согласно Наставлению по безопасности 1930-х. То есть по всем переборкам фотограффити — картины Кошмарных Катастроф в Истории Германского ВМФ. Столкновения, взрывы артиллерийских погребов, потопления подводными лодками — самое то, если вы офицер, коему приспичило посрать. Лисы времени зря не теряли. Комсоставу выделены целые апартаменты, личный душ или утопленная ванна, маникюрши (главным образом — доброволицы BDM), парные, массажные столы. Хотя для компенсации все переборки и даже все подволоки заняты огромными фотографиями Гитлера в различных играх. А подтирка! Туалетная бумага квадратик за квадратиком покрыта карикатурами на Черчилля, Эйзенхауэра, Рузвельта, Чан Кайши, есть даже особый Штатный Карикатурист на вахте, который под заказ проиллюстрирует чистую бумагу — для тех ценителей, что во всем ищут изюминку. Сверху из радиорубки в динамики транслировали Вагнера и Гуго Вольфа. Сигареты — бесплатно. Хорошо жилось на борту Гальюнного Корабля «Rücksichtslos», когда он бороздил воды между Свинемюнде и Гельголандом, где бы ни потребовался, закамуфлированный оттенками серого, сам а-ля рубеж веков, резко затененные скулы целят в вас от самого миделя, что по носу, что по корме, дабы не определить, куда судно идет. Экипаж живет по одному в кабинке, у каждого свой ключ и рундучок, переборки украшены библиотечными полками и плакатами с девочками… даже односторонние зеркала имеются, чтобы вроде как сидишь себе посиживаешь, пенис болтается, едва не бултыхаясь в ледяной забортной воде, что плещется в унитазе, слушаешь «народный приемник» «VE-301» и смотришь, как мимо проносится день, деловито звенят шаги и разговоры, в групповых туалетах играют в карты, барыги принимают посетителей, восседая на тронах из настоящего фаянса, а некоторые просители выстроились снаружи у отсека (тихие очереди, все деловые, как в банке стоят), сортирные юристы дают советы, здесь всякие просители бывают, сутулятся подводники, всякую секунду-другую с нервным тиком поглядывая на подволок, моряки с эсминцев резвятся у желобов (это гигантские хезники! вдоль всего бимса идут оврагом, и, как гласит легенда, родят аж за зеркала, на них бок о бок поместится от 40 до 50 тужащихся задниц, а под ними ревет непрерывная река смывной соленой воды), поджигают комки туалетной бумаги — это им особо по нраву, — швыряют пылающие желтые шары в воду вверх по течению и злорадно кудахчут, когда сидельцы один за другим подскакивают над очками с воплями, хватаясь за опаленные жопы и унюхав вонь горящей волосни. Да и команда самого Гальюнного Корабля не чужда бывает розыгрышу. Кто позабудет тот раз, когда судосборщики Хёпман и Кройсс в самый разгар Эпидемии Птомаинотоксикоза в 1943-м подключили фекалку к вентиляции в каюте старпома. Тот, старый гальюнный служака, добродушно посмеялся над умным розыгрышем и перевел Хёпмана и Кройсса на ледоколы, где эта парочка Копротехнических Кретинов принялась возводить по всей Арктике монолиты из снега и льда, отдаленно смахивающие на огромные какахи. До сих пор то один, то другой являются взору во всем своем призрачном величии на ледяных полях, дрейфующих к югу, и вызывают всеобщее восхищение.
Доброе судно, добрый экипаж, с Новым годом, моряки, все на абордаж. У Хорста Ахтфадена, ранее — из «Elektromechanische Werke», Карлсхаген (еще одна крыша испытательной станции в Пенемюнде), вообще-то нет времени на военно-морскую ностальгию. За ним гоняются техношпионы трехчетырех держав, а ему фатально не повезло, и он попался Шварцкоммандо, которое, как знать, запросто может быть само себе державой. Его интернировали в Чифов Гальюн. С тех пор как его сюда засадили, он посмотрел, как пышная Герда и ее Меховая Горжетка исполнили один и тот же номер 178 раз (взломал монетоприемник и разобрался, как обойтись без него), и начальный восторг поугас. Чего им надо? Почему они засели на судне, брошенном посреди Кильского канала? И почему британцы бездействуют?
Ты вот как посмотри, Ахтфаден. Этот Гальюнный Корабль — аэродинамическая труба, только и всего. Если тензорный анализ применим к турбулентности, он и для истории сгодится. Должны же быть точки пересечения орбит, критические точки… должны быть сверхпроизводные переполненного и ненасытного потока: такие, чтобы приравнять их к нулю и эти критические точки отыскать… 1904-й был одной такой точкой — 1904-й, когда адмирал Рожественский провел свой флот через полмира на выручку Порт-Артуру, благодаря чему на свет и появился твой нынешний поимщик Энциан, то был год, когда немцы едва не стерли гереро с лица земли, отчего у Энциана в голове зашевелились кое-какие сумасбродные мыслишки насчет выживания, то был год, когда кадры Управления по контролю за едой и лекарствами изъяли кокаин из кока-колы, что подарило нам смертежаждущее поколение янки-алкоголиков, идеально экипированное для сражений 2-й МБ, и то был год, когда Людвиг Прандтль выдвинул гипотезу о тираничном слое, отчего по-настоящему пришпорилась аэродинамика, а ты попал вот сюда и вот сейчас. 1904-й, Ахтфаден. Ха, ха! Вот шуточка повеселее, чем задницу подпалить, гораздо веселее. А уж как тебе-то полезно. Против течения не поплывешь, во всяком случае — при нынешнем промысле, можно только номер присяпать и страдать, старина Хорст. Или же, если ты в силах оторваться от Герды и ее Меховой Горжетки, вот тебе идейка — отыщи самому себе безразмерный коэффициент. Ты же в аэродинамической трубе, не забыл? И ты спец по аэродинамике. Вот и…
Коэффициенты, ja, ja… Ахтфаден безутешно бросается на алый венерический унитаз в самом конце ряда. В коэффициентах он петрит. Прежде в Ахене они с коллегами некоторое время проводили в передовом наблюдательном пункте — разглядывали страну варваров через крохотное оконце Херманна и Визельсбергера. Жуткие сжатия, ромбовидные тени корчатся змеями. Хвостовая державка часто бывала больше модели — сама необходимость что-то измерять мешала наблюдениям. Могли бы и сообразите. В то время еще никто не писал о сверхзвуковом течении. Его окружал миф — и чистый первобытный ужас. Профессор Вагнер из Дармштадта предсказывал, что на скоростях, впятеро превышающих число Маха, воздух будет сжижаться. Случись уравняться частотам колебаний тангажа и крена, резонанс вызовет у неуправляемой ракеты сильную вибрацию. Ее закрутит в штопор и уничтожит. «Лунное движение», как мы это называли. «Бингенские карандаши» — так мы прозвали спиралевидные инверсионные следы. В ужасе. Танцевали шлирен-тени. В Пенемюнде измерительная часть была 40х40 см — где-то с газетный листок. «Они вымаливают себе не только хлеб насущный, — говорил некогда Штреземан, — но и насущную иллюзию». У нас же, глядевших сквозь толстое стекло, был только Насущный Шок — лишь такую насущную днесь-газету мы читали.
Ты только что приехал — только заявился в город, в самую сердцевину Пенемюнде, эй, а чем вы тут развлекаетесь? волоча за собой свой провинциальный чемодан с парой-другой рубашек, экземпляром Handbuch, вероятно — «Lehrbuch der Ballistik» Кранца. Ты наизусть выучил Акерета, Буземана, фон Кармана и Мура, какие-то доклады с «Конгресса Вольта». Но ужас не отступает. Это же быстрее звука, быстрее тех слов, что она произносила через всю комнату, такую солнечную, быстрее джаз-бэнда по радио, когда не уснуть, хриплых «хайль» меж бледных генераторов и галерей над головой, забитых начальством… Гомеранцев, свистящих из высоких ущелий (потрясающие обрывы, круть, свистишь с утеса игрушечной деревеньке, что ниже на много веков и миль…), а ты сидишь один на подзоре судна KdF подальше от танцев у майского дерева на белой палубе, в загорелых телах плещутся пиво и песни, брюшки в пляжных костюмах, слушаешь протоиспанский, что высвистывается, а не голосится с гор вокруг Чипуде. Гомера была последним клочком суши, на который ступил Колумб до Америки. Он тоже их слышал в ту последнюю ночь? Передали они ему что-нибудь? Предостерегли? Сумел ли он понять этих козьих пастухов-прозорливцев в темноте, среди канарского падуба и файи, насмерть позеленевших на последнем закате Европы?
В аэродинамике, коль скоро сначала у тебя все только на бумаге, берешь безразмерные коэффициенты — соотношения того с этим: сантиметры, граммы, секунды аккуратно взаимоуничтожаются и сверху, и снизу. Это позволяет использовать модели, организовывать воздушный поток так, чтобы измерять самое интересное и масштабировать результаты аэродинамической трубы вплоть до реальности — тут мало встречается неизвестных, потому что коэффициенты эти пригодны для всех размеров. По традиции их называют в честь людей — Рейнольдса, Прандтля, Пекле, Нуссельта, Маха, — и вопрос стоит так: а что же число Ахтфадена? Велики ли шансы?
Не годится. Параметры плодятся, как комары в байю, быстрее, чем он с ними разделывается. Голод, соглашательство, деньги, паранойя, память, удобство, совесть. Хотя у совести применительно к Ахтфадену — знак минус, пусть она в Зоне и стала вполне себе разменным товаром. Того и гляди содержанты со всего света слетятся в Гейдельберг защищать по этой совести дипломы. Для совестливых появятся особые бары и ночные клубы. Концентрационные лагеря превратят в увеселительные парки для туристов, целыми гуртами повалят иностранцы с камерами, и всех будет до дрожи щекотать совесть. Пардон — это не для Ахтфадена, который тут жмет плечами, глядя на свои дубли в зеркалах, что растянулись с правого борта на левый: он с ракетой работал лишь до тех пор, пока воздух не становился разреженным — тогда уже все равно. А чем она занималась после — пусть уже не у него голова болит. Спросите у Вайхенштеллера, у Флаума, у Фибеля спросите — вот кто занимался возвращением в атмосферу. Спросите у секции наведения, это же они направляли туда, куда летело…
— Вам не кажется, что отчасти шизоидно, — это вслух, обращаясь ко всем передам и задам Ахтфадена, — разламывать профиль полета на сегменты ответственности? Это же полупуля, полустрела. Она этого требовала, не мы. Ну и вот. Вы могли взять ружье, радио, пишущую машинку. Некоторые пишмашинки в Уайтхолле, в Пентагоне убили столько мирного населения, сколько нашей малютке A4 и не снилось. Либо вы абсолютно один, наедине с собственной смертью, либо участвуете в предприятии покрупнее и тем самым причастны к чужим смертям. Не все ли мы — одно? Что выбираете, — это уже Фарингер, пресно зудит сквозь фильтры памяти, — маленькую тележку или большую? — безумец Фарингер, единственный во всем клубе Пенемюнде, кто отказался носить от личительный знак — фазанье перо, заткнутое за ленту шляпы, — поскольку не мог решиться убивать, а по вечерам его видали на пляже: сидел в полной позе лотоса, пялился в закатное солнце, — и он же первым в Пенемюнде пал пред СС: однажды в полдень его увели, и лабораторный халат его трепетал белым флагом, пока не скрылся за черными мундирами, кожей и сталью его эскорта. После него остались только палочки благовоний, томик «Chinesische Blätter für Wissenschaft und Kunst» да снимки: жена и дети, о которых никто не знал… Пенемюнде что, было ему горой, кельей и постом? Отыскал ли он свой путь без мук совести, такой модной совести?
— Atmen… atmen… не только дышать — еще и душа, дыхание Бога… — Ахтфаден помнит всего несколько раз, когда они беседовали наедине, непосредственно, — atmen — подлинно арийский глагол. А теперь расскажите мне о скорости реактивной струи.
— Что вы хотите знать? 6500 футов в секунду.
— Расскажите, как меняется.
— Остается почти постоянной на протяжении всего горения.
— И однако же относительная воздушная скорость меняется радикально, не так ли? От Нуля до М 6. Не понимаете, что происходит?
— Нет, Фарингер.
— Ракета создает собственный сильный ветер… без обоих — Ракеты и атмосферы — ветра нет… но в трубке Вентури дыхание — яростное и пылающее дыхание — всегда течет с той же неизменной скоростью… неужто и впрямь не понимаете?
Бредятина. Или же — коан, постичь который Ахтфаден не приспособлен, трансцендентная головоломка, что могла бы вывести его к мгновенью света… почти такая же прекрасная, как:
— Что в полете?
— Воля!
Подымаясь с Вассеркуппе, где реки Ульстер и Хауне вихляют туда и сюда картографическими формами, зеленые долы и горы, четверка, оставленная им внизу, подбирает белые амортизационные шнуры, только один смотрит вверх, прикрывая ладонью глаза, — Берт Фибель? но что тут в имени, с такой-то высоты? Ахтфаден ищет бури — поднырнем под этот гром играет у него в голове боевым маршем, — которая вскоре наваливается серыми утесами справа, росчерки молний до посинения колотят по горам, кокпит накоротко заливается светом… на самом краю. И вот тут, на грани, воздух подымется. От края грозы не отлипаешь уже с другим чувством — чуешь полет, ощущенье это — нигде, во всех нервах… если не отлипнешь от грани между прекрасными низинами и безумьем Донара, оно тебя не подведет, что бы там ни летало, этот негаснущий рывок вперед — и есть свобода? Неужто никто не сознает, какое это рабство — тяготение, — пока не достигнет грани бури?
Некогда разбираться с головоломками. Шварцкоммандос уже здесь. Ахтфаден слишком много времени потерял на пышную Герду, на воспоминания. Вот они уже грохочут по трапам, трещат свое мумбо-юмбо, нипочем не догадаться, о чем, тут какая-то лингвистическая глухомань, и он боится. Чего им надо? Оставили бы его в покое — победа уже за ними, зачем же им еще и бедный Ахтфаден?
Им нужен «Шварцгерэт». Когда Энциан произносит это вслух, слово уже избыточно. Уже прозвучало в осанке, в линии рта. Остальные сгрудились за ним, оружие наперевес, полдюжины африканских лиц, задавили зеркала своей тьмою, красно-белыми с просинью глазищами, в которых прорисованы кровеносные сосуды.
— Мне поручили только часть. Ничего особенного. Честно.
— Аэродинамика особенна. — Энциан спокоен, неулыбчив.
— Там и другие были, из секции Гесснера. Конструкторы-механики. Я всегда работал в мастерской профессора-доктора Курцвега.
— Кто были остальные?
— Не помню.
— Так.
— Не бейте меня. Зачем мне что-то скрывать? Это правда. Нас держали отдельно. Я никого не знал в Нордхаузене. Пару человек в моей рабочей секции, и все. Клянусь. Те, кто занимался «Шварцгерэтом», — я никого не знаю. До самого первого дня, когда мы встретились с майором Вайссманом, я никого из них не видел. По именам друг друга не называли. Нам давали кодовые клички. Кто-то сказал — киношные. Других аэродинамиков звали «Шпёрри» и «Хаваш». Меня называли «Венк».
— В чем состояла ваша работа?
— Контроль веса. От меня им нужен был только сдвиг ЦТ для устройства с данным весом. Сам вес был строго засекречен. Сорок с чем-то килограммов. 45? 46?
— Номера позиций, — вякает Андреас из-за плеча Энциана.
— Не помню. Все в хвосте. Помню, что нагрузка была асимметрична продольной оси. Ближе к Рулю III. Этот руль использовался для управления по рысканию…
— Это мы знаем.
— Вам надо потолковать со «Шпёрри» или «Хавашем». Это они проблему решили. Поговорите с Наведением. — Зачем я это…
— Зачем вы это сказали?
— Нет-нет, я просто над этим не работал, вот и все, наведение, боевая часть, силовая установка… спросите у них. Спросите у других.
— Вы имели в виду что-то другое. Кто работал с наведением?
— Я же сказал вам, я по именам никого не знаю. — Запыленный кафетерий в последние дни. Машинерия в соседних огромных отсеках, что некогда безжалостно колотила в барабанные перепонки слесарным зубилом дни и ночи, ныне смолкла. Со стен погрузочных платформ между стеклянных окон смотрят римские цифры табельных часов. С кронштейнов над головой болтаются телефонные розетки на шнурах в черной резине, над каждым столом свое соединение, а столы совершенно пусты, запорошены соленой пылью, ссеявшейся с потолка, ни телефонов уже не подключить, ни слов не сказать… Лицо его друга напротив, осунувшееся, бессонное лицо слишком заострилось, слишком безгубо, а ведь некогда он блевал пивом на походные сапоги Ахтфадена, теперь же шепчет: «Я не мог уйти с фон Брауном… только не к американцам, там все будет точно так же… Я хочу, чтобы все закончилось по-настоящему, только и всего… до свиданья, „Венк“».
— Засуньте его в фекалку, — предлагает Андреас. Все такие черные, такие уверенные…
Должно быть, я последний… он кому-то наверняка уже попался… ну что этим африканцам даст имя… его им кто угодно мог сообщить…
— Он был моим другом. Еще до войны, в Дармштадте.
— Мы ему ничего плохого не сделаем. Мы и вам ничего плохого не сделаем. Нам нужен «S-Gerät».
— Нэрриш. Клаус Нэрриш. — У его самокоэффициента теперь новый параметр: предательство.
Сходя с «Rücksichtslos», Ахтфаден слышит за спиной металлическую трансляцию из иного мира, раздираемый статикой радиоголос:
— Оберст Энциан. M’okamanga. M’okamanga. M’okamanga. — В этом слове — настойчивость и тягость. Ахтфаден стоит в сумерках на берегу канала среди стальных руин и стариков, ждет указания. Но где же теперь электрический голос, что когда-нибудь призовет его?
Назад: ***
Дальше: ***