Глава 21
– Грезы, – печально повторил дядя Мо, явно оседлавший любимого конька. – Грезы способны погубить кого угодно, веришь ли, Айсис?
– Неужели?
– О да, – с горечью подтвердил он. – Мною тоже владели грезы, Айсис. Мне грезились слава и богатство, недюжинный талант, бешеная популярность, толпы поклонниц. Следишь за полетом моей мысли? – Протянув руку, он схватил меня повыше локтя. – Понимаешь, Айсис, я жаждал этого только для себя одного. Был молод и глуп, хотел, чтобы меня любили без всяких причин, единственно потому, что видели мою физиономию на сцене, на киноэкране или хотя бы по презренному ящику для идиотов. Но по молодости лет я не мог понять, что любят-то не самого кумира, а его роль, маску, личину, и в этом смысле судьбу кумира вершат жалкие писаки. – Он поморщился, как от кислятины. – А также продюсеры, режиссеры, монтажеры и вся эта братия. Эгоисты и лжецы, как на подбор! Ведь они буквально помыкают героем, которого ты играешь, они могут уничтожить тебя одной репликой, отстуканной на машинке, одной строчкой в служебной записке, одной фразой, брошенной в кафетерии.
Отстранившись, он покачал головой.
– Говорю же, я был молод и глуп. Считал, что все будут меня любить, и не подозревал, как много цинизма и корысти в этом мире, особенно в так называемой артистической среде. Мир жесток, Исида, – угрюмо заключил он и, вперившись в меня водянистыми глазами, опять взялся за пластиковый стакан. – Мир жесток, очень жесток. – Этот вердикт был скреплен щедрым глотком.
– У меня тоже возникают такие мысли, дядюшка, – сказала я. – Цинизм и корысть видятся мне даже в самом сердце нашей…
– Извечный вопрос, племянница. – Дядя Мо махнул рукой и опять скривился. – Ты пока еще относишься к сонму невинных; у тебя есть свои грезы, и, хочу верить, они, в отличие от моих, не принесут тебе горя, но теперь настал твой час, и тебе открывается то же самое, что и всем нам, независимо от избранного нами пути. В нашей вере… в твоей вере много светлого, но эта вера неотделима от мира, от жестокого, жестокого мира. Я знаю больше твоего, я за свою жизнь много чего повидал, но не устранился, хотя и был далеко, понимаешь?
– Ну…
– А еще я много чего слышал – может, живи я в Общине, я бы столько не услышал. – Он подался вперед, едва не касаясь столешницы подбородком, и постукал себя пальцем по носу. Я тоже наклонилась, только бочком, потому что он до сих пор не отпускал мое предплечье, которое уже ныло и наверняка превратилось в один здоровенный синяк.
– Мне много чего известно, Исида, – сообщил он.
– Правда? – театрально изумилась я, тараща глаза, как заправская инженю.
– Не сомневайся. – Дядя Мо снова откинулся на спинку сиденья и покачал головой, а потом одернул на себе пиджак и проверил место, где топорщился бумажник. – Не сомневайся. Тайны. Слухи. – На его лице отразилась работа мысли. – Много чего.
– Надо же!
– Не все у нас гладко, Исида. – Он назидательно поднял палец. – Не все у нас гладко. Случаются и… темные полосы.
Я кивала, задумчиво глядя в окно. Поезд на время отдалился от побережья и свернул в Берик-на-Твиде, замедлил ход, но проследовал без остановки. За поворотом, при въезде на переброшенный через реку длинный арочный виадук, нас обоих захватил открывшийся вид: на крутом северном берегу – мозаика старого города, на более пологом южном – аккуратные дома-близнецы, а над водой – дуги мостов на фоне далекого моря и облачного неба.
– Думаю, на долю нашей веры, – проговорила я после долгого молчания, – выпало немало печали.
Дядя Мо, кивая, созерцал пейзаж. Я вылила ему в стакан все, что осталось от четырех шкаликов.
– Утрата Ласкентайра, – продолжала я, – гибель моих родителей, смерть бабушки и, не побоюсь этого слова, потеря твоей матери, моей двоюродной бабки Жобелии, которая, видимо, жива, но для нас все равно потеряна. Много чего…
– Вот и я говорю! – Дядя Мо перегнулся через стол и опять схватил меня за локоть. – Много чего мне известно, да только я дал зарок молчания.
– В самом деле?
– Конечно. Ради общего блага… – Он хмыкнул. – Так мне сказали. А потом объяснили, как нужно трактовать события. – На этой фразе он расправился с последним стаканом и обшарил глазами усыпанный бутылочками стол.
– Может, добавим, дядюшка? – предложила я, спешно прикончив налитое в стакан пиво.
– Что ж, – произнес он, – пожалуй… Однако, сдается мне, я сегодня зачастил. Прямо не знаю… Бутерброд, что ли, взять. Или…
– Решай сам, – сказала я, демонстрируя свой опорожненный пластиковый стаканчик. – Я все равно пойду за пивом, так что, если пожелаешь…
– Ладно, давай. Только мне надо сбавить темп и начать закусывать. Сейчас, погоди. – Он полез за бумажником, но промахнулся и вынужден был расстегнуть пиджак, чтобы посмотреть, где именно находится внутренний карман; в конце концов непослушные пальцы бережно извлекли на свет бумажку в двадцать фунтов. – Держи.
– Спасибо, дядюшка. Сколько тебе?..
– Затрудняюсь… Частить, конечно, не следует, но хорошо бы сделать небольшой запас – вдруг там все раскупят? Вот что… – Он слабо махнул рукой и повесил голову. – Возьми на всю сумму. Ну и себе чего-нибудь…
– Мудрое решение! – с энтузиазмом воскликнула я.
Чтобы расчистить стол, мне пришлось смахнуть следы нашего кутежа в небольшой бумажный пакет. Туда же отправилась моя пивная банка, в которой еще булькала добрая половина содержимого. Правда, банку я оттуда вытащила по пути в вагон-ресторан, перед тем как бросить пакет в урну.
После предыдущей закупки я прикарманила немного мелочи. А на этот раз оставила себе всю сдачу, прямо у стойки бара проглотила сэндвич и вернулась в вагон, потягивая пиво из той же банки.
– Прошу! – Я опустила на стол очередное подкрепление.
– Ага! Ну-ка, ну-ка. Так, ставь сюда. Вот молодчина, – похвалил дядя Мо, протягивая пальцы, точно щупальца, к сложенному клапану бумажного пакета.
– Позволь, я сама.
Отделенный холмистыми лугами, вытянутыми золотистыми дюнами и гибкими травами, за окном промелькнул священный остров Линдисфарн. Широкая пойма кое-где уже скрылась под наступающим приливом. По насыпной дороге, которую жадно лизали волны, мчался на свой страх и риск легковой автомобиль. На единственной возвышенности, гладким утесом выступающей из южной оконечности острова, стоял похожий на театральную декорацию небольшой замок. С другого берега, сплошь покрытого песчаными дюнами, на него смотрели два громадных обелиска, а еще дальше, на самой кромке морского горизонта, маячила призрачная громада: если я правильно запомнила карту, это был замок Бэнбург.
– А бутерброды где? – простонал дядя Мо, когда я извлекла на свет покупки и наполнила его стакан.
– Разве ты заказывал? Это мое упущение, дядя Мо, ты только скажи, мне не трудно… – Я сделала вид, что уже поднимаюсь с места.
– Нет-нет. – Он жестом приказал мне сесть. – Пустяки. Острой необходимости нет, – заплетающимся языком выговорил он.
– Смотри, у нас даже лед есть в отдельном стаканчике. – Я бросила пару кубиков ему в стакан.
– Что за умница, – растрогался он, поднося к губам напиток; по подбородку побежали капли алкоголя. – Фу ты, господи.
Я подала ему салфетку. Опуская стакан, он расплескал часть содержимого, но ничего не заметил. Его мутные, расширенные и разжиженные зрачки уставились на меня.
– Какая же ты добрая девочка, Айсис. Очень добрая.
«Ничего себе добрая», – подумала я и для очистки совести упрекнула себя за вероломство и циничное использование дядюшкиной слабости.
Но тут же вздохнула и произнесла с самым невинным видом:
– Частенько вспоминаю бабушку Жобелию. Даже маму с папой вспоминаю не так часто, потому что была совсем маленькой, когда их не стало, а вот Жобелия не идет у меня из головы, хотя я бы, наверно, ее не узнала. Поразительно, да?
Дядя Мо чуть не прослезился.
– Жобелия, – повторил он и, хлюпая носом, уставился в стакан. – Она моя мать, и я люблю ее сыновней любовью, но должен признать, Исида, с годами она стала… сварливой. И упрямой. Жутко упрямой. Да к тому же вредной. Страшно вредной. Ты не поверишь… Нет, не буду… Ничего не попишешь. Вредная. Дико вредная. Сдается мне, ей даже нравится досаждать тем, кто ее больше всех любит. Я все перепробовал, чтобы наставить ее на путь истинный… – Он трубно высморкался в протянутую мной салфетку. – Есть какой-то… не знаю, как сказать… Подозреваю, они всегда были… Эти двое знали больше, чем могли сказать, Айсис. Уж поверь мне.
– Кто «эти двое», дядюшка?
– Мать с теткой – Жобелия и Аасни. Да-а. Подумать только. Им было известно… как бы сказать… много чего. Я ведь улавливал их разговоры, хотя они частенько беседовали не по-нашему, бывало даже, на островном наречии, которым тоже владели, представь себе. Вот так-то. А я где взгляд перехвачу, где обрывок фразы; тогда они переходили на халмакистанский или гаэльский, а то еще мешали один язык с другим, да еще английским разбавляли, чтоб другие не догадались, – тут даже я терялся, но все же… Эх… – Он махнул рукой. – С чего это я так распиз… расписываю. Сам знаю. Мне… Я… Ты, небось, думаешь… старикашка… ан нет, Исида. Вот, к примеру, на прошлом Празднике я просил… ну, не то чтобы просил, но хотел… нет, вру, просил… как бы… это… тебя… – Он вскинул голову; веки и губы нелепо, слезливо задергались. – Треклятые грезы, верно, Айсис?
Шмыгая носом, он посмотрел на меня в упор, но тут же встрепенулся, снова уставился в стакан и сделал глоток.
Дав ему время прийти в себя, я поднялась с места и, прихватив Сидячую доску, пересела к нему, одной рукой обвила его за плечи, а другой сжала ему пальцы.
– В мире немало жестокости, дядя Мо, – заговорила я. – Теперь даже мне это хорошо известно, а уж ты знаешь об этом с давних пор. Ты старше и мудрее, ты больше выстрадал, но в глубине души, в самом сердце, должен понимать, что Бог тебя любит и что Они, или, если тебе так больше нравится, Он, Бог твоего пророка, способен тебя утешить, как утешают друзья и родные. Ты ведь это понимаешь, правда, дядюшка Мо?
Он опустил стакан, развернулся ко мне и стал тянуть руку; я слегка нагнулась, чтобы его ладонь оказалась между мною и доской. Мы обнялись. От него все еще пахло одеколоном. Раньше я не замечала субтильности его телосложения, да и росточком он ниже меня, но упакован по высшему разряду – шикарные костюмы всегда придавали ему солидный вид. Его бумажник впивался мне в грудь, а в другом кармане пиджака я левой рукой нащупала нечто похожее на мобильный телефон.
– Ты чудесная девочка, Исида! – еще раз заверил он. – Чудо, что за ребенок!
Я погладила его по спине, как будто ребенком был он.
– А ты -• чудесный дядюшка, – подыграла я. – И, не сомневаюсь, хороший сын. Уверена, Жобелия тебя любит и была бы счастлива с тобой повидаться.
Ох. – Теперь он бился головой мне в плечо. – Ей вечно не до меня. И вообще, я лишен возможности с ней видеться, Исида, ее разлучили со мной и держат на расстоянии. Слыханное ли дело: я еще должен платить за ее содержание – из своего кармана, заметь, из своего кармана. Это мои личные сбережения, из скудных паев и тех доходов, что приносит ресторан. Отменный ресторан, Исида, первоклассный. На самом деле он принадлежит не мне, как ты, наверное, догадалась, и если я иногда пускаю пыль в глаза, это не потому… не потому, что замышляю обман, но ресторан действительно из лучших, в высшей степени респектабельный, где не жалко спустить целое состояние, а я там служу метрдотелем, понимаешь, Айсис? Я – лицо заведения, поэтому клиенты меня ценят и уважают, понимаешь? У нас лучшая карта вин, а я был лучшим сомелье, самым лучшим, не скрою, – я и теперь могу… комар носу не подточит.
– Твоя мать наверняка тобой гордится.
– Если бы! Она меня дразнит: «исламский ликер», мол, с виду сладкий, даже цветом как шоколад, а распробуешь – сивуха. Это родственнички ее подначивают. Другая семья.
– Другая семья? – Теперь я гладила его по голове.
Семейка Азисов. Она говорит, ей с ними хорошо, но я-то знаю: по-настоящему счастлива она была только в Спейдтуэйте. Они ей задурили голову, настроили против меня, подучили сказать, что она хочет быть поближе к ним. А я, видите ли, должен платить. Они, конечно, немного помогают, и твоя родня тоже, но львиную долю плачу я, самолично. Нашли себе денежный мешок. Твердят про обязательства, про кровные узы, а сами хотят, чтобы она была у них под боком, и ей на мозги капают, вот и добились, что она к ним переехала. Где же справедливость? Нет справедливости, Исида. – Он стиснул мою руку. – Хорошая девочка. Ты была бы примерной дочерью своим бедным родителям. Зачем я только пошел на поводу у твоего брата – сам не знаю. Он, как тебе известно, распоряжается финансами, но правильно ли я поступаю, когда тебя увожу? Как трудно поступать по совести. Я пытаюсь, но что из этого получается, не знаю. Ты уж прости меня, Исида. Я человек слабый. И хотел бы стать сильным, да никак. А кто сильный? Вам, женщинам, этого не понять. В чем сила-то? Я что хочу сказать…
Свесив голову мне на грудь, он зарыдал, и через пару минут я почувствовала, что моя рубашка неумолимо промокает насквозь.
За окном мелькали деревья. Поезд укачивал своих пассажиров. Деревья картинно расступались, как зеленый занавес, открывая взору небольшую лощину с извилистой узкой речкой. Откуда-то снизу серой тучкой выпорхнула стая птиц, которая дружно взмыла в воздух и растворилась среди ветвей. Зеленое пятно рощицы уже осталось позади. Я подняла голову и стала разглядывать слоистые кремовые облака.
– Куда увезли Жобелию, дядя Мо? – как бы между прочим спросила я.
Мо всхлипнул, громко продул нос, и все его туловище затряслось мелкой дрожью.
– Мне не следует… Эх, какого?… Тебе не положено…
– Все же хотелось бы знать, дядя Мо. Вдруг я смогу чем-то помочь.
– В Слейнашир, – только и сказал он.
– Где это?
– В Ланка… в Ланаркшире. Есть там убогий городишко… в Ланаркшире, – закончил он.
Это еще куда ни шло. Я опасалась, что он назовет какое-нибудь захолустье на Гебридских островах, а то и на полуострове Индостан.
– Страсть как хочется ей написать, – прошептала я. – Скажи адресок.
– А-а… Это… как его… лом… гном… Ага! Глоумингс! Вот. Точно. Глоумингс. Дом престарелых в деревне Глоумингс. Уишоу Роуд, Мочтай, Ланкашир, Ланаркшир, – выдал он.
На всякий случай я заставила его повторить название города.
– Неподалеку от Глазго, – уточнил он. – За городской чертой. Рукой подать. Чертова дыра. Ох, прости, сорвалось. Нечего тебе там делать… Убожество… Ты напиши. Ей будет приятно. Может, и повидаться захочет. Но не ручаюсь. Она нас не жалует… Родного сына – и то… Ну да ладно. Кто знает? Никому не дано знать, Исида. Никому… не дано… знать. Все это грезы. Просто… грезы. Опасные… грезы. – Издав долгий, рыдающий вздох, он подвинулся ко мне еще теснее.
Я его обняла. Он, казалось, совсем усох.
Потом я с осторожностью положила руку ему на макушку, будто накрыла драгоценную чашу. Смежила веки. Отдалась мерному, торопливому ритму вагонных колес, и, когда тряска стала для меня неподвижностью, а стальной лязг – молчанием, я сосредоточилась и стала дожидаться тех ощущений, с которыми просыпался мой Дар.
Вскоре у меня зазвенело в ушах, зачесалась ладонь, и я превратилась в переходник, фильтр, сердечник, в единый механизм. Ко мне устремились дядюшкины терзания, печали, разбитые мечты, необъятный, темный, леденящий страх, гнетущая пустота – все это перетекало в меня, совершало круговорот, очищалось и обеззараживалось, набиралось от меня животворных сил и возвращалось к нему через мою ладонь, как бальзам, приготовленный из яда, как положительный заряд, возникший из отрицательного, чтобы дать ему покой, надежду, веру.
Открыв глаза, я размяла руку.
Рощи за окном сменились полями, а потом и домишками.
Некоторое время я разглядывала эти жилища. Дядя Мо, прильнувший ко мне как младенец, теперь дышал легко и свободно.
Проводник объявил следующую остановку: Ньюкасл-на-Тайне. Дядя Мо не шелохнулся. Я задумчиво изучила свою руку – ту, которая прикоснулась к его мыслям.
– Ах, дядюшка, – выдохнула я, – прости, если сможешь.
Кое-что прикинув в уме, я удостоверилась, что на меня никто не смотрит, и слегка отстранилась. Потом испросила у Бога прощения и, чувствуя себя мошенницей и удачливой хищницей в одном лице, не без содрогания вытащила у дяди Мо бумажник.
Там обнаружилось восемьдесят фунтов. Я отсчитала для себя половину, но при этом вернула зажатую сдачу, на которую, между прочим, дядя Мо, не заподозрив ничего дурного, сам дал мне добро. Банкноты перекочевали ко мне, бумажник вернулся во внутренний карман шикарного пиджака, а я после недолгих колебаний выудила из другого кармана мобильник. Дядюшка что-то забормотал, но не проснулся. Я торопливо нацарапала на салфетке несколько слов и сунула ее под дно стакана.
В записке говорилось:
Дорогой дядя Мо, не сердись. Когда ты это прочтешь, я уже буду на пути в Лондон. Спасибо за твою доброту; скоро все объясню. Прости меня.
С любовью,
Исида.
P. S. Мобильник получишь по почте.
Поезд замедлил ход, я поднялась, достала с багажной полки свою шляпу, прихватила доску и двинулась вдоль вагона, чтобы забрать котомку. На местах с биркой предварительного бронирования «Абердин-Йорк» сидели немолодые супруги; указав им на дядю Мо, я попросила, чтобы они растолкали его на подъезде к Йорку и помогли сойти с поезда. Они согласились; я поблагодарила.
К платформе в Ньюкасле подходил такой же состав, только в обратном направлении. Дежурный по вокзалу объяснил, что это эдинбургский поезд, прибывающий с опозданием. Я припустила что есть мочи по надземному переходу и вскоре уже мчалась назад, к северу, а вагон, где остался дядя Мо, даже не успел тронуться с места.