Книга: Любовь и сон
Назад: Глава вторая
Дальше: Глава восьмая

Глава пятая

Жаркими августовскими днями в Аркадии, если полуспустить занавески и открыть полосатые тенты, было непривычно прохладно; Аркадия неподвижно покоилась под тенью деревьев, чуть прикрыв отяжелевшие веки. В конце дня, когда воздух стал прохладнее, Роузи прошлась по дому, раздвигая занавески, впуская ночь; посидела, подумала и включила свет.
— Какой это цвет? — спросила она Сэм, показывая ей продолговатую желтую карточку.
— Желтый.
— Правильно.
— А еще? — спросила Сэм.
Роузи перевернула карточку, думая, что на другой стороне окажется какой-нибудь желтый предмет, но увидела две крошечные фигурки и слово «два».
— Два, — сказала она. — Видишь?
— Моя очередь, — сказала Сэм и взяла карточку из стопки.
Большая фиолетовая и большая желтая точки. Она назвала их и перевернула карточку. Ножницы режут бечевку. С фиолетовыми ручками. Она отбросила карточку без малейшего интереса.
Сэм с самого утра была слабая и вялая. Роузи пыталась увлечь ее игрой, но девочка весь день провалялась в сумеречной гостиной, перебираясь с длинного кожаного дивана на пол, оттуда на высокие стулья, как тюлень — по камням морской пещеры. Сэм уже несколько часов должна была лежать в постели, но вдруг Роузи, которая задумчиво сидела в гостиной, увидела, как дочка спускается по лестнице, сна ни в одном глазу: пришла пожаловаться, что плохо себя чувствует, и отказалась идти обратно. Роузи пощупала ее лоб. Температура? Понятия не имею, где градусник. Она знала, что нужно быть строже, но совсем этого не умела и позволила дочери остаться.
— Теперь твой ход, — сказала Сэм.
Роузи взяла другую карточку. Что-то развивающее — Майк подарил неделю назад. Сэм настояла именно на этой игре. Роузи пробежала глазами инструкцию на коробке, но смысла не уловила. Цвета, формы, цифры, простые слова. На новой картонке — кисточка, за которой тянется шлейф краски.
— Какой цвет?
— Зеленый.
На обратной стороне — зеленое дерево. Отлично.
— Мам, — сказала Сэм. — Мы верим в Бога?
— Ну, — ответила Роузи. — Хм. Наверное, да.
— А что такое Бог?
— Ну, Бог — это вроде как Матушка Природа. Причина всех вещей.
— Я люблю Матушку Природу.
— И я, — ответила Роузи, довольная тем, что хоть с этим справилась. — Что это?
Она взяла карточку, на которой был маленький дом: труба, частокол, островерхая крыша, резной навес, как тот, под которым они сейчас сидели. На картинке расположилась уйма геометрических фигур, названия которых нужно припомнить — каков их тайный смысл? — прямоугольник, круг, восьмиугольник, звезда.
— Ты любишь Иисуса? — спросила Сэм.
— Что? — уставилась на нее Роузи.
Сэм пожала плечами — ладно, проехали — и углубилась в следующую карточку. Три куколки и слово «три». Уголок обрезан. Тоже с умыслом?
— Матушка Природа и Иисус могли бы пожениться, — изрекла Сэм, — потому что Иисус — мальчик.
— Конечно, — отозвалась Роузи.
Она рассматривала карточку со словом «фиолетовый». На обороте — цирковой вагончик, не фиолетовый, но тоже из крошечных геометрических фигур, ромбов, квадратов, овалов, треугольников. Будто знак какой-то — или склеп.
— Твоя очередь, — сказала она.
Просмотрела карточки, которые сдала себе. У многих отрезаны уголки; у одной, двух, трех — полоски наискось через угол, линии разреза (вот только зачем отрезать?). На некоторых напечатаны слова — «он», «делать», «мы», «идти». Иногда вся карточка цветная, иногда один только цветной мазок.
— Ну, милая?
— А папа верит в Матушку Природу? — спросила Сэм, беря карточку. На одной стороне — куколка идет по мосту. На обороте — под мостом. — Я выиграла.
— Я не знаю, верит ли он, — ответила Роузи.
Черт, ну для чего нужны эти карточки? Она подняла с пола коробку и снова пробежала глазами текст на обратной стороне. Игра «Путь вперед». Стимулирует у ребенка развитие чувства взаимосвязи вещей, одновременно помогая строить основные блоки восприятия. Она держала карточку со словом «четырехугольник». На обороте картинка: домик с резным навесом и овальными окнами, обнесенный штакетником с ромбовидным узором. Картинка на карточке: тот же мальчик у двери, уменьшенной в размере, машет рукой.
— Сэм? — спросила Роузи. — Ты точно хочешь еще поиграть?
Сэм упала на диванные подушки, губы приоткрыты. Роузи вскочила — карточки посыпались с коленей — и потрогала дочкин лоб. О господи. Да у нее жар. Глаза Сэм затуманились, взгляд стал отсутствующим.
— Родная, по-моему, у тебя жар. Я пойду поищу градусник и, может, аспирин. Ладно? Жевательный такой аспирин. Ладно? А ты отдохни.
Роузи осмотрела грудь Сэм — ветряной сыпи нет; пощупала гланды — нормальные, не увеличенные, да и все равно же прививку делали; или это корь?
Краснуха, это она, корь. Корьевая краснуха. Роузи искала в аптечке детский аспирин и градусник. Став матерью, она заново познакомилась со всеми названиями детских болезней, о которых не вспоминала с детства. Краснуха. Скарлатина. Прекрасные названия, какие-то даже романтические, как имена оперных героинь или художников кватроченто. Импетиго, розеола. Где же этот чертов аспирин.
«Святой Иосиф». Почему так назвали? Младенец Иисус лежит у него на руках — древнего вида этикетка. Рядом и градусник, ему в пару, как очки и книга, трубка и табак; обычно так легко найти не выходит.
Когда она вернулась в гостиную, Сэм тяжело дышала и смотрела на ковер. Только бы ничего серьезного, ну пожалуйста. Она заставила Сэм открыть рот. Что надо говорить? Да ничего не болит — и Сэм сердито отталкивала руки матери. Но все же сжевала маленькую розовую таблетку, жадно запила водой.
— Давай поиграем, — слабо сказала она.
— Ой, Сэм.
Сэм взяла свою стопку карточек и посмотрела на нее.
— Что это? — спросила она, но не о карточках.
Подняла невидящий взгляд на Роузи, снова опустила к карточкам — и судорожно отбросила их; карточки посыпались потоком цветов, слов, предметов, форм и цифр. Все они уже валялись на полу, а пальцы Сэм продолжали спазматически дергаться, потом судороги перешли на руки и плечи. Кажется, она была без сознания.
— Сэм!
Сэм перевернулась на диване вниз лицом, продолжая дергаться. Голова безвольно болталась на подушках, как у тряпичной куклы. Роузи попыталась поднять ее, успокоить, но не смогла или не решилась; тело девочки было во власти спазма, одеревеневшее, незрячее.
И тут все кончилось. Сэм, казалось, вынырнула из глубины: освобожденные руки и ноги взвились, как в танце, и загорелись глаза.
— Ты что, милая? — прошептала Роузи. — Ты это нарочно? Но Сэм не ответила. Она чмокнула губами, свернулась клубком, прижалась к матери — сонный младенец.
— Милая?
Сэм спала, тяжело дыша.
Роузи положила дочь на диван. Что же это такое, господи. Потрогала лоб Сэм. Слишком горячий. Да что же это. Налетело и прошло. Сэм вообще была склонна к странным, самопроизвольным телодвижениям, непонятным жестам, часто уходила в себя. Значит, это оно. Неужели оно?
Роузи укрыла спящую дочь покрывалом и пошла к телефону. Номер был записан в книге, книга в сумке, а вот где же сумка. Черт с ней. Позвонила в справочную и, уже набирая полученный номер, подумала, что час очень поздний и в приемной, конечно, никого нет.
Трубку сняли после первого же звонка.
— Приемная доктора Бока? — удивленно спросила она.
— Да, но его нет.
— А.
— Вы можете оставить сообщение, и доктор вам перезвонит. У вас что-то срочное?
— Я не знаю, — сказала Роузи. Вокруг сгущалась тьма, сквозь которую трудно было понять, что говорят. — Моя дочь, ее наблюдает доктор Бок. У нее очень тревожные симптомы.
— Хорошо, — сказал голос. — Вы хотите, чтобы я скинула доктору сообщение.
— Что?
— Я могу послать ему сообщение и попросить его перезвонить сюда. Потом он позвонит вам. Назовите свой номер, пожалуйста. — (Роузи сказала.) — Он позвонит сразу же, как я с ним свяжусь.
Роузи повесила трубку.
Сэм спала, дышала быстрее и глубже обычного, и острее казалось, что она пребывает в некоем подвешенном состоянии, будто какая-то внешняя сила заставляет легкие наполняться кислородом, а безучастное тело лежит равнодушно. Сон.
Роузи так и стояла, наблюдая за дочерью, когда яростно зазвонил телефон, все еще включенный на полную громкость, чтобы его слышали глуховатые от старости Бони и миссис Писки; Роузи, как всегда, подскочила.
— Это доктор Бок. Что случилось?
— Вот, доктор. — Она заглянула за угол; Сэм спала. — Что-то странное, ну, может, ничего такого.
Бодрый и добрый голос мистера Бока успокоил ее, разогнал страхи, но в горле все равно стоял душный комок. Она рассказала, что произошло.
— Вы сказали, у нее был жар?
— Да, кажется. Прямо перед приступом.
— Другие симптомы гриппа или простуды есть? Уши не болят?
— Она говорила, что как-то странно себя чувствует. Не кашляет, не чихает, ничего.
— Хорошо, — сказал доктор. — Хорошо.
Роузи знала, что он скажет: все в порядке, ничего страшного. Она уже будто слышала эти слова.
— Вы можете привезти девочку ко мне в кабинет?
— Прямо сейчас?
— Да. Я скоро выезжаю и встречу вас у входа. Хорошо?
— Хорошо.
Он положил трубку.

 

Раньше кабинет был в городе, в Болл-холле, но недавно доктор Бок переехал в безликий мини-молл по дороге на Каскадию. Теперь он принимал пациентов в здании с низкими потолками и кондиционером, которое делил еще с двумя врачами и странным ливанским пародонтологом, любящим заводить в приемной (общей для всех врачей) бессмысленные разговоры с Роузи.
Когда она подъехала, здание было темным, только сиял дежурный прожектор. Темнело и окно доктора Бока. Она приехала раньше.
Сэм, спавшая всю дорогу под мирное урчание двигателя (в отца пошла, его за руль пускать опасно), проснулась: глаза круглые, облизывает губы — где это я?
— Привет, милая.
Роузи потрогала лоб дочери: горячий, но не лихорадочный, кажется, возможно; просто она запарилась августовской ночью под одеялом, в которое Роузи непонятно зачем, профилактики ради, завернула ее.
— Мы дома?
— Нет. У доктора Бока.
— Не хочу к доктору.
— Только на минутку.
Сэм завозилась под одеялом, ей жарко, сейчас закипит. Роузи перегнулась через сиденье и развернула ее.
— Все хорошо, милая. Хочешь, песенку спою?
— Нет.
— Да хочешь, хочешь.
Она запела. Никогда не скажешь, какая сможет успокоить. Михаил, к берегу лодку веди. Расскажи мне сказку, что я так любила, давным-давным-давно, давным-давно. Бедняга Майк: он в жизни так и не выучил — во всяком случае, не запомнил — ни одной глупой детской песни, ему не были известны ни проверенные снотворные пилюли, ни надежный веселящий газ; когда он укачивал дочь, то мурлыкал мелодии из древних рекламных роликов — может, его и вырастили-то на телепрограммах. Мягкие и шелковистые. Лучше для мужчины нет. Но Сэм было все равно: что ни пой, результат один. Годы спустя она обнаружит эти песенки в памяти неподалеку от коровы, прыгнувшей через луну, и уплывшего вдаль Бобби Шафто — что она тогда о них подумает? Опять уснула, слава богу.
О чем они с Майком думали, когда заводили ребенка. Теперь трудно припомнить то настроение, с которым они ринулись, как в воду, — отбросим все дела, займемся любовью. Кажется, хватило одной чертовой ночи. Жизнь и все, что было до Сэм, стало недосягаемым; больничная койка оказалась дверью, по одну сторону которой одна жизнь, а по ту — другая.
Поворот сюжета.
Да где же этот старпер? Она снова посмотрела на светящийся циферблат часов: стрелки замерли как нарисованные. Мимо парковки пролетали лучи от фар, но ни один не остановился, ни один не свернул к ней; Роузи ребрами чувствовала, как приближается новая машина, как проезжает.
До того как она забеременела, задолго до того, у нее появилась идея арт-проекта; Роузи даже думала подробно описать замысел для зачета на кино- или фотосеминаре. План был таков: родители могут вести дневник жизни ребенка, как этого не делал никто и никогда; дневник загадочный и необычный, который, возможно, откроет последнюю тайну — пока не закончишь, не скажешь.
Родители устанавливают камеру, простое освещение и белый фон. Кинокамеру или даже фотоаппарат — тогда фильм потом смонтируют из отдельных кадров. Каждый день, без исключения, сажать ребенка перед экраном и делать снимок. Каждый день, без исключения, в том же положении, на том же месте. В первые годы и все детство, каждый день, как зубы чистить. Голенький. В полный рост. А когда ребенок подрастет (и, вполне вероятно, взбунтуется), уже соберутся тысячи снимков, кадров для фильма. Смонтируйте их, прокрутите на нужной скорости, и за час вы увидите, как рос ваш ребенок. Незаметно, тайно, от кадра к кадру, собранных воедино.
Растут волосы и зубы, удлиняются ноги, пальцы становятся проворнее; дочка встанет на ноги, удлиняется шея, волосы завьются и потемнеют; молочные зубы выпадут, вырастут коренные, изменится лицо, и характер будет расти и меняться, отражаясь в лице и теле. Порезы и синяки появятся и исчезнут в одно мгновение, сломанная лодыжка заживет через минуту.
Жизнь. Рост. А если девочка сама заинтересуется этим или родители не мытьем, так катаньем уговорят продолжить? Она будет продолжать расти, не так заметно, но с прежней уверенностью; появится грудь, лобковые волосы; морщинки, складки, старость.
Может быть, большой живот. И вот их уже двое.
Или не так. Может, фильм окажется коротким, и мы не увидим зрелости; сеанс внезапно прервется и никогда не продолжится. Свет погашен. Не универсальная история («Жизнь человека на Земле»), а частная трагедия.
Господи. Прошу тебя.
Яркий отблеск в ветровом стекле напугал ее: чьи-то фары заворачивали ко входу.
— Ну наконец-то, — сказала она и распахнула дверцу в тот момент, когда доктор встал на парковку.
Роузи вышла, помахала рукой неясному силуэту, возящемуся с ключом, и потянулась, чтобы вынуть из машины Сэм. Сэм идти не хотела.
— Ну давай, милая. Мы столько сюда ехали.
— Нет. Нетнетнетнет нет. Я сказала — нет.
Роузи рывком вытащила дочь из машины, сопротивляющийся комок в одеяле. Сэм успокоилась, услышав голос доктора — тот держал для них дверь открытой.
— Привет, Сэм.
— Здравствуйте, доктор, — сказала Роузи. — Поздоровайся, милая.
Роузи доверяла доктору Боку, хотя и не любила его; однако ей нравилось, что он всегда первым заговаривал с пациентами — ему это казалось важным. Доктор шел впереди, зажигая по пути из приемной в кабинет жгучие белые лампочки над головой.
— Итак, — сказал он.
Сэм прилипла к маме: не пойдет она к этому типу. Доктор Бок попросил Роузи еще раз пересказать, что случилось, а сам мыл руки; она изо всех сил старалась подробно отвечать на вопросы, но, видя, что толку от этого мало, попыталась изобразить спазмы; получилось нелепо — Сэм засмеялась, а Роузи будто еще раз все пережила.
— Потом все кончилось. Она уснула.
— Хорошо. Что ж, посмотрим.
Свет отражался от большой лысой головы и очков доктора Бока, склонившегося над Сэм. Она не поддалась ни на одну уловку и, когда он до нее дотронулся, пронзительно взвизгнула. Слишком маленькая, чтобы заставить ее слушаться, слишком большая, чтобы осмотреть ее насильно. Доктор Бок сделал все, что смог, и сохранял терпение, пока Сэм не рванулась и запустила инструментом в его очки (он как раз пытался заглянуть ей в ухо).
— Сэм! Прекрати сейчас же! — умоляла Роузи.
— Больно!
— Неправда.
— Правда.
Пока шла эта борьба, доктор задал еще несколько вопросов. Раньше что-нибудь подобное случалось? Точно? А сама Роузи не помнит, с ней в детстве ничего такого не было? Нет? А с Майком? Хорошо.
Наконец он отпустил Сэм, не сделав всего, что собирался, но очевидно довольный результатом.
— Хорошо, — сказал он. — Кажется, нет никаких признаков ни гриппа, ни ветрянки. Горло. Легкие. Всё в порядке.
— Это хорошо, — неуверенно сказала Роузи.
— Обычно в таких случаях всегда ищешь причину извне. Если у Сэм был скачок температуры, скажем, от гриппа или воспаления уха, то можно было бы сказать, что у нее, вероятно, просто лихорадочный приступ.
Он улыбнулся Сэм — она все еще обижалась.
— Такие приступы на фоне высокой температуры у детей бывают часто. Обычно корни наследственные. На самом деле беспокоиться не о чем. Когда дети вырастают, все проходит.
На это Роузи не ответила: «Хорошо». Она ждала еще чего-то.
— Но я не вижу никаких возможных причин лихорадки. Поэтому, мне кажется, лихорадку вызвала мозговая активность. Иногда такое случается. Иными словами, приступ вызвал лихорадку, а не наоборот.
Вдруг Сэм отошла от мамы и встала рядом с доктором Боком, глядя ясными глазами в его большое лицо. Он обнял девочку за плечо.
— Вы говорите — «приступ», — пробормотала Роузи. — Но вы же не хотите сказать, что у нее. Что у нее вроде эпилепсии.
— Ну, сейчас мы особо не используем этот термин. Есть много типов припадков. Это сбивает людей с толку. — Он смотрел на нее с мрачной, отстраненной и безжалостной добротой идола. — Но вообще — да, это можно назвать эпилепсией.
Вот оно что. Роузи так и знала: это отсюда шла на нее странная темнота, надвигавшаяся, как туча; темнота шла из будущего, из этой минуты, из страны тьмы, куда Роузи неведомо для себя направлялась, и вот она прибыла, и страна эта бесконечна.
— Я расскажу вам в общих чертах, — сказал доктор Бок, — что может ждать вас и Сэм, но не думаю, что вы запомните все, и потом, когда захотите, мы к этому вернемся. Хорошо?
Позже, когда Роузи вспоминалась та ночь — а вспоминалась она часто, — в памяти возникали эти слова доктора, и Роузи удивлялась: отчего он решил, что она не запомнит. С нее всё стерли, как с доски, и доктор записал будущее — для нее и Сэм; она не поняла все в его речи о приступах, а что ей представлялось в эти минуты, было так же трудно вспомнить, как и пересказать кому-то, будто страшный сон; но она не забыла ни слова, даже хотя и пыталась.
— Итак, — сказал он. — Сейчас я пропишу Сэм успокоительное, пробный курс, на шесть месяцев. Возможно, приступ больше никогда не повторится. Если так — считайте, нам повезло. И тогда курс повторять не будем. Может быть.
Сэм непонятно отчего села на стул около доктора Бока и положила голову ему на колени. Роузи казалось, она не сможет заговорить; плотная тьма накрыла ее и сдавила горло.
— Успокоительное? — переспросила она.
— Фенобарбитал, — ответил доктор Бок, поглаживая кудряшки Сэм.
— Господи.
— В очень небольших дозах.
И что теперь. Она должна не только вынести это, но и что-то сказать, что-то сделать. Сперва она думала, что не сможет, но последствия представить страшно, и она решилась.
— Это невозможно, — сказала она, чувствуя, как подступают слезы.
Доктор поднял на нее глаза, свет отражался от очков и не давал увидеть его взгляд.
— Роузи, — сказал он. — Мы не хотим нового приступа. Не хотим. Я уже говорил, что повторения могут быть, в общем, безопасны. Наверное, таких случаев даже большинство. Но далеко не все.
— Ну как же, — сказала Роузи, — я не могу давать трехлетнему ребенку фенобарбитал.
— В этом нет ничего страшного, — ответил доктор Бок.
— Ну да, — сказала Роузи. — В этом должно быть что-то страшное. Должно.
Сколько она еще выстоит под занесенным мечом? Почему доктор не отступит?
— Послушайте, Роузи, — произнес он. — Я выпишу вам рецепт. Завтра отведу вас к неврологу, он с вами поговорит. Но я уверен, что он скажет то же самое.
— Можно подождать, пока я с ним не поговорю?
— Я бы не советовал ждать. Я хочу, чтобы вы поняли.
— Хорошо, — ответила Роузи. — Я слышу, — добавила она. Маленькая хитрость Майка, которой тот научился в группе и часто использовал на ней самой, когда должен был что-то ответить.
Доктор взвесил утомленную Сэм, что-то подсчитал, выписал на листке рецепт и объяснил, как принимать препарат.
— Утром, как только проснется, — сказал он.
Она посмотрела на длинный листок бумаги. Изящный мелкий почерк, странный для такой большой мужской руки. Эликсир фенобарбитала.
Билет в преисподнюю. Она аккуратно сложила рецепт и положила в сумку. И только закрыв за собой дверцу машины, дала волю слезам. Держала Сэм на руках, смотрела, как в кабинете доктора Бока гаснет свет.

 

Доктор Бок сказал, что она не больна, что ей не требуется особого лечения, но как не тревожиться каждую минуту — словно Сэм превратилась в стеклянную зверушку; Роузи всегда терпеть не могла эти чудовищно хрупкие штучки. Она поднялась с дочерью на руках по ступенькам и уложила ее в постель, стараясь не трясти из боязни, что приступ может повториться, внезапный, как выстрел.
В средней школе в ее классе училась девочка, подверженная приступам. Роузи помнила ее, загадочно-красивую: она тоже занималась балетом, потому только Роузи ее и запомнила. Сама Роузи приступов никогда не видела, но разговоры ходили. Иногда девочка засыпала за партой. Это все фенобарбитал, теперь-то Роузи понимала, что же еще. Бледная, волосы темные; учитель аккуратно будил ее, тоже, наверное, опасаясь приступа.
Она слушала ровное дыхание Сэм.
А что, если она ошибалась, — если она будет все делать по-своему, а Сэм станет хуже? Лежа в кровати, опершись на локти в глубокой темноте, она просила совета. Может, ей просто следовать предписанию врача.
Она не могла.
Ровное дыхание. Выдох, минутная пауза, вдох; Роузи вошла в ритм, задерживая дыхание каждый раз, как затихала Сэм.
Она снова опустилась на подушку.
Однажды во время ее беременности Майк пришел домой и сказал, что у него был долгий тяжелый день, он думал о различных трудностях, с которыми, возможно, придется столкнуться, они, возможно, потребуют жертв и дополнительных обязательств, и, возможно, будет очень тяжело, просто ужасные убытки будут; он весь день прокручивал это в голове, представил со всей ясностью и почувствовал, что наконец-то готов ко всему. Ей этого никогда не удавалось; даже мысли о возможных последствиях она держала на расстоянии, зато с благоговением и признательностью думала о Майке: и как только он знает, от чего сможет оказаться, а что взвалит на себя; но вот когда возможно вероятно, скорее всего, и стряслось что-то из его списка, — где же Майк теперь.
Она не хотела, чтобы он был здесь, нет, правда не хотела; даже мысленно пожелать этого — все равно что обратиться в истинную веру на смертном одре: выше ее сил. Но пусть кто-нибудь окажется рядом. Кто-нибудь, кто-нибудь, и пусть скажет, что она права, что она все решила правильно, неправильно, что она дура, что надо подождать — нет, ни в коем случае. Кто-нибудь.
— Мамочка?
Роузи и не думала, что сможет так быстро вскочить; она замерла в нелепой наготе у кровати Сэм.
— Мамочка, мне нехорошо.
У нее опять жар, хотя не такой страшный, как раньше.
— Ничего-ничего, — сказала Роузи, а сердце билось, а во рту пересохло. — Ничего-ничего.
Сэм сбросила покрывало.
— Мамочка.
— Да, дорогая.
— У меня ухо болит.
— Что?
— Изнутри.
— Что?
— Мамочка! — Сэм засмеялась: ну что тут непонятного? — Мое ухо!
И она выразительно показала на ухо и еще, еще раз.

 

Обычное, явное воспаление среднего уха, сказал доктор Бок (немного смущенный, как показалось Роузи, что не понял этого прошлой ночью) — и, конечно, оно вполне объясняет жар, зачастую сильный жар, на первой стадии такое часто бывает; значит, причину жара мы нашли, и теперь гораздо более вероятно, что приступ был вызван судорогой, и гораздо менее вероятно, что дело в припадке.
Хотя это не факт.
Никакого фенобарбитала?
Пожалуй, нет. Давайте подождем. Посмотрим, что будет дальше.
— Ну вот и хорошо, — сказала медсестра доктора Бока, прилепляя на купальник Сэм наклейку с клоуном. — Как хорошо, что вы не начали принимать фенобарбитал. Верьте моему опыту: если начнешь принимать, то бросать нельзя. Только через полгода, когда курс закончится. Так что все к лучшему.
Утро было чудесное: жаркий, чистый, счастливый день. Счастливый. Обычное, явное воспаление среднего уха.
Ей казалось, что она избежала смертоносной катастрофы: выйти из нее без малейшей царапины, быть в дюйме или секунде от столкновения и медленно, чуть не ползком отводить машину, в ужасе, понимая, что в любой момент… И снова набрать скорость.
Рассказать ли об этом Майку?
В понедельник она ехала вдоль Шедоу-ривер к «Чаще»: уговорились, что на этот раз она привезет Сэм к отцу. Яснее некуда: Майк опять пытается обойти правила. Временами он — не то чтобы показать норов, не то из спортивного интереса — пытался изменить условия соглашения насчет того, кто, что и когда должен делать. На этот раз Роузи была не в силах сопротивляться.
Хотя ей больше не нравилось приезжать в «Чащу».
Ей пришлось искать Майка в длинных залах и больших комнатах старого пансиона, тащить за руку Сэм и отвлекать ее от внимания пациентов, которые всегда были очень рады видеть ребенка. В прошлый раз она нашла Майка в комнате для персонала.
— Сойка, — сказала Сэм.
— Нет, — ответила Роузи. — Дятел.
Все комнаты и залы в «Чаще» были названы в честь лесных жителей — отголоски курортных времен. Майк нарезал в кухонный комбайн ингредиенты для коктейля, что ли: банан, чуток йогурта и какой-то серый порошок, который он ложкой зачерпывал из пластиковой коробочки.
— Привет, Майк.
— Ба-а, кто к нам пришел, — пропел он.
А смотрит-то на Сэм. Засунул еще что-то в миксер, добавил фруктового сока, меду из банки, еще серого порошка из Другой коробочки. Сэм было позволено нажать кнопку, запускающую миксер, и смотреть, как смесь пенится и тошнотно хлюпает.
— Попробовать хочешь?
— Ага.
Но только попробовать. Роузи купила дочери мороженое в бумажном стаканчике, затылком чуя неодобрительный взгляд Майка. Забавно. Большинство знакомых Роузи матерей-одиночек противостояли папочкам, которые безоговорочно выполняли все требования своих чад касательно покупок вкусненького, — за самим папочкой нужен глаз да глаз (одна из причин, почему он снова холост); но Роузи было труднее, чем Майку, установить правила питания. Забавно, что Майк мог заставить себя есть или не есть практически все, что угодно, хотя управлять другими потребностями он не мог совершенно: все наоборот.
— Мне мое нравится, — сказала Сэм, роясь маленькой деревянной ложечкой в липкой пародии на сласти.
— А мне — мое, — сказал Майк.
Именно здесь, в Дятле, Роузи впервые сказала Майку, что хочет развода. И запустила ему в лицо пшеничную запеканку, когда он, тупо и по-идиотски ухмыляясь, прошелся насчет нее и Роз Райдер, с которой сам встречался. Давным-давно.
— Ну, Майк, — сказала Роузи. Она скрестила руки и отказалась присесть. — Как твои занятия?
— А, — сказал он.
— Чем занимаешься? — спросила она. — Что это за особый проект?
— Роузи, сейчас я не собираюсь вдаваться в подробности.
— Ладно.
— Это все… — он глядел на Сэм, — вокруг целительства. Отчасти. Что мы можем делать с собой, используя… Скажем так: используя методы, к которым люди прибегали не одно столетие, но которые до сих пор не признаны действенными.
— Например?
— Молитва, — ответил Майк. Он все еще смотрел на Сэм, увлеченную мороженым. — Врачи всегда знали, что некоторые люди могут справиться с неизлечимой болезнью даже на последней стадии. Чудо. У каждого врача найдутся примеры.
— Победа разума над телом.
— Ну, больше, чем над телом. Зачем так ограничивать. Доказано, что есть возможность создать свою личную вселенную.
— Это как исполнение желаний, да? — отозвалась Роузи. — Все в таком духе?
— А если они и в самом деле исполняются? Она наблюдала, как он цедит свой коктейль.
— Знаешь, люди, как правило, перестают в это верить, — сказала она, — когда вырастают.
— Как правило, — подчеркнул Майк.
— Мой друг Клифф…
— О боже, тот тип…
— Ты знаешь Клиффа?
— Слышал про него.
— Клифф говорит, что реальность — это мечта, проверенная физикой.
Майк повернулся к ней с таким видом, будто вот-вот откроет ключом некую тайну.
— Но что, если это не так? Что, если физика — не предел, не последняя проверка? Что, если мечты — это последнее или первое, что, если они — главное?
— Да, но, Майк…
— Что, если… если это так, но мы просто не знаем этого? Если это так, разве не ужасно — жить и не догадываться? Жить и умереть, не зная, как все устроено, не зная, что можно стать счастливым? Это будет адом. — Он загорелся идеей и захохотал. — Это и есть ад!
И тут же вернулся в свою скорлупу, отвернулся к Сэм; упер обе руки в подбородок и ухмыльнулся, а она хихикнула в ответ.
— А как у вас дела вообще? — спросил Майк.
— Нормально, — ответила Роузи. — Недавно было небольшое происшествие.
— Что за происшествие?
Внезапно Роузи захотелось уйти отсюда, прямо сейчас; из этой комнаты, из «Чаши».
— Воспаление уха, — ответила она. — Оказалось, что воспаление. И ей уже лучше. — Они оба касались Сэм: рука Майка — на плече, рука Роузи — на голове дочери. — Она принимает розовые таблетки, ну, такие, пахнут как жвачка. Они в сумке. — Роузи наклонилась и поцеловала холодную липкую щеку Сэм. — Пока, дорогая. Пора мне ехать.
Сэм неожиданно (заранее никогда не угадаешь, когда на нее стих найдет) обняла маму долгим и жадным объятием — и сказала, что любит ее. Роузи быстро вышла, чувствуя, будто приняла постриг или ей отпустили грехи, — как всегда, уходя от Сэм. Когда Роузи добралась до стоянки, до своего раскаленного «бизона», там успел образоваться большой автобус с четкой надписью «Психотерапевтический центр "Лесная чаша"». Его разгружала группа молодых людей вроде тех, что приехали с Майком за Сэм в прошлом месяце, в день, когда умер Бони.
Теперь-то она понимала, кого они напоминают. Приветливые открытые лица, аккуратные стрижки, белые рубашки с короткими рукавами и галстуки. До ужаса праведные мальчонки из школьного библейского клуба, ребята, которых автобус завозит в церковный летний лагерь, дети, что выскакивают из машин субботним днем, и рассыпаются по окрестностям, и стучат в двери: Какой прекрасный сегодня день, можно мне поговорить с вами о чем-то очень-очень важном?
Мотор взревел; Роузи оглянулась на молодых людей, а они смотрели ей вслед.

Глава шестая

В том августе Пирс получил водительские права и купил машину. Так он ступил на высоты гражданства и зрелости, что и трезвило, и восхищало; теперь он представлял, как чувствуют себя молодые люди, пройдя одновременно через эти ворота и через другие, большие, — на верховины взрослой жизни: вот твое копье, шпоры, щит.
Инициация Пирса произошла не только с нелепым запозданием, но и весьма необычно в ином отношении: учили его главным образом женщины. Женщины нередко подвозили его в период его послушничества (листок с разрешением водить машину, выданный Пирсу как ученику, мялся и лохматился в кармане); женщины объясняли ему основы вождения, под своим присмотром сажали за руль. Он водил пикап Роузи, «букашку» Вэл и семейный седан Бо; одна из женщин обязательно сидела при этом рядом, чтобы в нужный момент с ономатопоэтическим скрипом ударить по воображаемой педали тормоза, когда Пирс неаккуратно входил в поворот. Он немножко ткнулся «бизоном» в ворота Аркадии, по ошибке, как он объяснил позднее Роузи, нажав газ вместо тормоза.
— Ой-ё! — сказала Роузи. — Я и забыла, что так бывает.
Женщины наблюдали и за самим процессом получения прав. Роз Райдер сидела у него за спиной, скрестив пальцы, когда уклончивый полицейский давал Пирсу коварные задания. Конечно, экзамен он сдал, на нем был галстук, он был мужчиной и гражданином — конечно, он умеет водить! И все же он едва сделал тройной поворот и натолкнулся на поребрик, поворачивая к парковке регистратуры.
Затем пришло время купить собственную машину, и предложила ее опять-таки женщина — соседка излома напротив, особа с резкими чертами лица и очками на цепочке, болтавшейся у ее щек, как бармица. Машина была «скакуном», простая надежная модель для вдов и священников, выкрашенная в нежно-зеленые цвета (полынь и сельдерей), с обтянутыми тканью сиденьями и большим агатовым рулем, как у автобуса. Соседкины сыновья (заметила она из осторожности) купили ей кое-что получше. Газетные объявления предлагали Пирсу только кислотно-зеленую «пиранью», маленькую, будто заводная, и черного «мирмидонянина» с низкими сиденьями, машину для деловых людей (ныне — хромой астматик). Он остановился на «скакуне» после того, как Споффорд (единственный его советчик мужского пола) заглянул под капот. Пирс чувствовал себя богачом — впервые с детства, со времен старого «ремингтона» 22-го калибра и шахматного набора.
На этой машине он начал постигать знаковую систему вождения, незримую прежде, но теперь она являлась ему в облике указаний и загадок. Как же он не замечал раньше, что на каждом повороте дороги стоит желтый ромб, а на нем — черная стрелка, указывающая направление поворота, а под ней — рекомендуемая скорость? Следуя указателям, он ловко направлял машину влево и вправо. Другие водители — «настоящие», как их определял Пирс, — казалось, не нуждались в подсказках; и он всегда чувствовал их за спиной, нетерпеливых, поторапливающих.
— Что ты так ползешь? — спрашивала Роз. — За тобой уже очередь выстроилась.
— Я еду с предельной разрешенной скоростью, — отвечал Пирс. — Поэтому ничего я не ползу.
— Ах, с предельной разрешенной, — протянула Роз. — Но это же только рекомендация.
Он не садился за руль ее «гадюки», в которой они еле помешались, а днище машины чуть не скребло по дорожному покрытию (он ясно представлял этот малый зазор), переключение же передач оставалось для него мистериальной тайной. Мистериальной в старинном, специальном смысле слова: тайны торговли и ведения дел, секреты мастерства, скрытые в стенах гильдии. Для Пирса (он думал, что немногие согласятся с его точкой зрения, а может, и совсем никто) вождение машины представлялось женской мистерией.
— Нет, ну это же легко, — говорила Роз, свободно положив руку на маленький дрожащий рычаг: они остановились на светофоре. — На самом деле, это дает тебе гораздо больше власти; просто здорово. Если сначала что не получится, не расстраивайся. Потом все будешь автоматически делать.
Когда Пирс вел свою машину (редко на дорогах шире чем в две полосы, а в городе — так и вовсе никогда), она лучилась скрытыми возможностями: он опускал стекла, включал радио и слушал музыку тех времен, когда «скакун» был молод, грел на солнышке локоть, отважно управляя одной рукой. Только однажды на него напал жуткий страх: да ведь он же один в машине, на водительском сиденье, он сам рулит!
По горному склону, прочь от города, вдоль реки, сентябрьским днем; сиденья, покрытые пластиковыми чехлами, горячи, а воздух, свободно влетающий сквозь четыре больших окна, — холоден.
— Еще раз прочитай, что там, — попросил он сидящую рядом Роз.
— Литлвилл, — ответила Роз, даже не взглянув на записку, которая лежала на коленях. — Первый поворот налево после заправки. Еще ехать и ехать.
Пирс не путался и не терялся в пространстве, находясь за рулем. Получение прав совпало для него с кризисом, который могло разрешить только современное средство передвижения: Пирсу предстояло найти новый дом.
— Гляди в оба, — сказал он.
— Вот только не надо, — поморщилась Роз. — Ненавижу это выражение.
Владелец дома в Блэкбери-откосе, где жил Пирс, решил превратить свои владения в кафе и ремесленные лавки. Пирс думал, что вскоре в городе никто жить не будет, останутся только фасады, а все, что за ними, — на распродаже. Через месяц Пирсу предстояло съехать, а в городе он ничего подходящего не нашел. Только чудовищный, обитый сосновыми панелями «люкс» над вонючей кухней в «Дырке от пончика». Милое местечко для самоубийства, сказал он тогда Роз. Почему бы не поискать подальше от города? — ответила она; то же сказала и Роузи. Теперь, когда у него есть машина, он может жить где угодно.
— Первый налево, — ткнул пальцем Пирс.
— Пирс, этот — направо.
— А, точно!
Пирсу был хорошо знаком сон о Нахождении Квартиры, о переезде в более или менее достойные жилища, об укорененности и новом начале. Новое обиталище (его размеры и сущность постоянно менялись по мере обживания) всегда оказывалось со странностями: дармовая еда навалом, какая-то мерзость в ящиках, десятки отдельных комодов.
— Во-от, — сказала Роз. — Литлвилл, первый налево.
Литлвилл лежал вдоль Блэкбери в нескольких милях северней Откоса: городок без центра, если не принимать во внимание почту — странное здание из дикого камня — и баптистскую церковь, увеличенную копию домика из набора игрушечной железной дороги. Коттедж, который Пирс высмотрел в объявлениях «Дальвидского глашатая», вроде бы находится на территории большого владения. Этот, наверное. Пирс осторожно проехал между двумя каменными столбами ворот, похожими на въезды в Аркадии.
— Ух ты, — выдохнула Роз.
Подъездная аллея вела вверх, через поля некошеной травы, высокой и налитой, как пшеница, к большому оштукатуренному дому лимонного цвета. Коттедж глядел дружелюбно: закругленные карнизы, колпаки дымоходов, окна, густо украшенные лепниной.
— Вот это точно он, — сказал Пирс.
— Винтергальтер, — прочитала Роз на табличке, сделанной в виде двух симметричных шотландских терьеров.
Пирс оставил машину рядом с золотым яхтоподобным седаном, и они пошли к ближайшей двери, которую при их приближении открыл глубокий старик, гораздо ниже их ростом. В руке он держал серебряный револьвер, секунду спустя превратившийся в съемную насадку для садового шланга, только в форме револьвера.
— Да, — сказал он. — Дом все еще сдается. Зайдите на минутку.
Они прошли за ним. Старик поставил насадку на радиатор прямо у двери (позднее Пирс вспомнит «револьвер» как символ грядущих испытаний, уже для него заготовленных, но тогда ему все будет казаться знаками, рассудок примется находить их повсюду). Прошли в большую кухню, где царил кислый запах.
Мистер Винтергальтер говорил «мы», что предполагало наличие некой миссис Винтергальтер, командовавшей бесчисленными горшками и сковородами, что были развешаны на крючках, всей деревянной утварью, словно вытащенной из гробниц.
— Мы дом не задорого сдаем, — сказал старик, — и вот почему. Зимой мы собираемся во Флориду. Надоели эти холода. Тут кой за чем приглядывать надо — несложно совсем, — и хорошо знать, что здесь кто-то живет.
Он открыл дверцу шкафчика. На внутренней ее стороне бряцали десятки связок ключей. Мистер Винтергальтер выбрал одну, с древней отмычкой и тусклым латунным ключом от автоматического замка.
— Сейчас объясню, что и как, — произнес он при этом.
— А, ну конечно.
— Идемте сюда.
Старик провел их через кухонную дверь на парковку, где бок о бок стояли его и Пирсова машины.
— Маловата для двоих, — сказал он, обернувшись.
— Я на ней не… — пробормотала Роз.
— Просто решила прокатиться, — добавил Пирс. Мистер Винтергальтер, казалось, некоторое время изучал их, причем придирчиво, а может, это была всего лишь задержанная реакция: информация медленно добиралась до его сознания по древним каналам.
Хозяин загнал их в свою машину и сел за руль — один из числа стариков, с которыми Пирс спознался на дороге: такие, как он, утопают в салонах огромных автомобилей, едва выглядывают из-за приборной доски, продвигаются с динозавровой неспешностью.
— Кое-что объяснить нужно, — сказал мистер Винтергальтер. Он тронулся вниз по той же дороге, свернул налево, проехал дальше — небольшой вояж через луга, к полосе деревьев.
— Мы и правда у реки, — сказала Роз.
— А как же.
Домик был низкий, кряжистый, в такой же лимонной штукатурке, как и главное здание, чуть не впритык к темной линейке деревьев; явно здесь прежде жила прислуга. Мистер Винтергальтер остановился у входа, Пирс вышел.
Он знал это место.
— Слушай, — проговорила Роз.
Она стояла рядом. Неподалеку журчала и плескалась река — ее даже видно сквозь деревья и вольные заросли прибрежья. Пирс обернулся к зеленому склону; сквозь обсадистую сирень проглядывали трубы и крыша домика.
А с другой стороны коттеджа, он знал, была крытая веранда и узкая тропинка вниз, мимо сосен, к причалу, тому самому, где он привязывал лодку. Господи боже мой.
Мистер Винтергальтер, долго провозившись с замком, повернул отмычку в скважине и распахнул дверь.
— В прошлом году, — сказал он, — здесь никого не было. Так что здесь немного…
Старик отступил, обводя комнату рукой, похожей на птичью лапу.
Все наоборот: день вместо ночи, приглашение вместо взлома, но это лишь обострило воспоминания Пирса: как он вошел, как глядел на ночные лужайки. На полу комнаты ромбами лежал лунный свет — тогда, солнечный — теперь. Пирс обернулся к Роз: она тоже замерла, слегка приоткрыв рот, словно перед ее глазами была не одна лишь комната, но и скрытая сторона вещей; впрочем, она нередко так выглядит, да к тому же ни одного заговорщицкого взгляда. Неужели она все еще не вспомнила?
— Гостиная, — сказал проводник. — Эта мебель — пожалуйста, пользуйтесь.
В угол уткнулся свернутый коврик — точь-в-точь труп. Ну и ну, из всех домов — этот.
— Кухня.
— Ага.
— Вы-то сами готовите? У меня брат — шеф-повар. Столовая.
— Готовлю? Да, иногда.
Гостиная, в общем-то, мрачная, сырая, тесная и неудобная к тому же. Ванная комната располагалась дальше, и Роз прошла в ту сторону, оставляя за собой распахнутые двери. Вот — отворила самую дальнюю от ванной дверь.
— Посмотри-ка сюда, — сказала она. — Тайник.
В ту эпоху — что прояснится позже, при взгляде из будущего, когда ничто и никогда уже не будет прежним, когда только в снах и мгновенных озарениях возможно станет вспомнить, каким все было ранее, — в ту эпоху следствия поступков не содержались в них потенциально, а сами определяли обстоятельства, в результате которых случалось именно то, что случалось, совсем как в сюжетах старых фарсов.
Позапрошлым летом, ночью, еще до того, как Пирс переехал из города в деревню, он и Роз плыли на лодке вниз по реке, испещренной луною, и оба видели друг в друге кого-то, кем они не были. Они до сих пор так видели, а тогда — привязали маленькую весельную лодку к причалу, вломились сюда — собственно, даже ломать-то ничего не пришлось — и прошлись по домику, пахнущему мышами и нафталином, то и дело на что-нибудь натыкаясь. Наконец добрались до странной спальни, в которую можно было войти только через дверь, скрытую в стене ванной. Тайник, сказала Роз.
— А из этой комнаты есть выход, — услышали они голос мистера Винтергальтсра, который не пошел за ними: то ли счел неуместным, то ли не хотел силы тратить. — Дверь наружу, значит. Ее лучше запертой держать.
Самая большая, пожалуй, комната в доме. Пирс обнял Роз за плечи и провел ее в комнату, чтобы их не было видно в дверном проеме.
— Ты помнишь, — прошептал он, стоя за спиной у Роз.
— Что. Что.
Они оба смотрели на старую железную койку с медными флеронами — узкую, тюремную; на ней все еще валялся тонкий заляпанный матрас. Пирс прижал Роз крепче, задрал спереди юбку, хотя ее руки и пытались помешать.
— Не смей, — сказал он.
Руки ее ослабли; он залез к ней в трусики, жадно нащупывая, другой рукой продолжая держать ее, губы прижаты к ее шее, там, где билась жилка.
— Ты помнишь, — сказал он. — Ты должна помнить.
— Да, — сказала она. — Да.
— Ну и славно, — позвал мистер Винтергальтер. — Вот тут еще что.
Усилием воли Пирс развернулся к двери, оставив Роз приводить себя в порядок, вышел из ванной, руки в брюки.
— Вода, — сказал старик. — Пойдемте, я покажу.
Он повел Пирса к последней закрытой двери. За ней — спуск в сырой подвал, пахнущий землей. В призрачном свете тусклой лампочки мистер Винтергальтер показал приземистый аппарат из черных пластиковых трубок, которые расходились в разные стороны.
— Насос, — объяснил он. — Вода в этот дом поступает из колодца. Колодец — знаете, что такое?
— Сейчас выключено. Здесь нет никого, так зачем ей работать? Но вода идет из колодца и… Вот сюда гляньте.
Одна из труб насоса выходила наружу через окно, забитое клееной фанерой и затянутое паутиной.
— Водослив. Это очень важно.
Почему он здесь? Как он сюда попал? Он не мог внимать зловещим описаниям работы насоса мистера Винтсргальтера. Если той эпохой правили некие законы — железные законы трагической необходимости, дубовые законы мелодрамы или чудное, неутомимое Совпадение, — это вовсе не мешало людям радостно изумляться, когда они обнаруживали, что их жизнь этим законам следует.
— Давайте наверх, — сказал мистер Винтергальтер. — Покажу вам все прочее. Как оно работает.
Роз стояла на верхней ступеньке подвальной лестницы, скрестив руки, — силуэт на фоне окна. Пирс взобрался к ней, спотыкаясь; ступени были как у стремянки.
— Наружу, — сказал старик.
Он обвел их вокруг дома и указал под ноги. В жухлой траве возле каменного фундамента Пирс разглядел толстый черный шланг — питона, уползающего в расселину; тот уходил в землю и, вероятно, вел через стену к насосу.
— Видите? — спросил мистер Винтергальтер. Он указал на едва различимую черную полосу, что вилась среди травы и вверх по склону, к далекому дому, в леса. — Идемте со мной. Взберемся наверх.
Роз осталась, а они двинулись вдоль пластиковой трубы, сквозь пожелтелый лесок, вверх по мшистым камням; старик тяжело дышал, но не сбавлял темпа, Пирс лез следом. Так они добрались до прелестного маленького колодца: синяя крыша беседки покрыта мхом, каменные стенки выложены утопленной в цементе галькой.
— Теперь сами видите, — проговорил мистер Винтергальтер. — Вот она, ваша вода.
Он жестом пригласил Пирса пройти внутрь и осмотреться.
— Зимой — пусть себе течет, — продолжал мистер Винтергальтер. — По чуть-чуть. Текущая вода не замерзает. Это физика. Но совсем чуть-чуть. Если напор большой, цистерна опустеет, вода перестанет течь, трубы замерзнут. Так что не слишком сильно, не слишком слабо. Да вы приноровитесь.
Пирс заглянул внутрь — пахло сладкой водой. Янтарные отблески плясали над черной поверхностью воды, превращая в мрамор стены и деревянный потолок. С края оторвался и звучно плюхнулся обломок. Колодец казался бездонным.
Когда они вернулись к домику, Пирс заметил через открытую дверь, что Роз стоит в столовой, — надо решить, будет это Пирсов офис или кабинет, а столоваться он не большой охотник. Роз подняла руку — словно чтобы коснуться стены, но не коснулась; она оглядела комнату, дом, не то чтобы пытаясь вспомнить, а скорее, в любой момент ожидая, будто они скажут, что здесь с ней произойдет и с ним тоже; нужно только быть чуткой, и узнаешь, как история повернется.
— Значит, вам все подходит, — тяжело дыша, проговорил мистер Винтергальтер.
— Да, — ответил Пирс. — Вроде как именно так.

 

— Неужели так правда бывает? — спросила Роз, когда они отъезжали.
Пирс чувствовал большое облегчение — своего кармана, потому что пришлось дать задаток. В зеркале заднего вида мистер Винтергальтер все еще махал рукой — сутенер Времени, неумышленный, конечно, хотя и в этом Пирс сомневался.
— Как это «так»?
— Я про воду. Не замерзает и в такой земле.
— Мне показалось убедительным, — ответил Пирс. — Текущая вода не замерзает.
Внезапно он с полной ясностью увидел ванную комнату в кентуккском бунгало: зимняя ночь, и он приоткрывает краны, чтобы капали. Текущая вода не замерзает. В окне ванной комнаты — призрачное лицо зверька.
В ту эпоху подлинные связи между вещами — узоры, повторения, инверсии, эхо — были хорошо известны, а временами даже ощущались, но лишь в самые необычные моменты; они приходили как будто из темноты, и только ищущие пальцы могли их нащупать. А то, что теперь очевидно, тогда было скрыто, невыразимо, вертелось на языке — и соскальзывало.
Они повернули к воротам на выезд.
— И как ты будешь добираться сюда по снегу? — спросила Роз.
Пирс не ответил, он об этом не думал. Нанять снегоуборщиков. Лыжи, опять-таки. А, не важно. Если бы мистер Винтергальтер не запер за гостем дверь (никаких ключей, прежде чем будет подписан договор об аренде), Пирс немедля повернул бы, затащил Роз в спальню и наконец овладел ею на этой убогой кровати.
— А хорошо все-таки, что ты будешь у реки, — сказала Роз. — Люблю воду. Очень.
— Роз, — сказал он. — Ровно год назад.
Но на Пирса навалился нелепый страх, он не хотел доверять воспоминаниям, слишком внезапным и слишком ярким — к чему бы это они? Нельзя два раза вступить в одну реку. Река уже не та. И ты уже не тот.
— Лето почти кончилось, — ответила она.
Поднялся ветер. Словно несомые им, они проехали через тоннель придорожных деревьев, рассыпавших по асфальту истрепанную листву. Казалось, дорогу только что проложили, столь черной она была, с ярко-белыми полосами и бесконечными желтыми пятнами; она вилась сквозь частый, неспокойный лес, бодро направляясь к невидимой цели. Пирс, ведя своего «скакуна» по этой дороге, чувствовал, как руль управляет его руками, будто машина сама знает, куда ехать.

Глава седьмая

И вот что интересно:
Когда Великая Армада Филиппа Испанского, высланная против Англии, была разгромлена, и победители, и проигравшие, естественно, приписали победу Богу. С тех пор англичане рассказывают о краеугольном камне триумфальной Британской Истории — чудесном «протестантском ветре», который поднялся в последний момент ради спасения осажденного острова и его народа от грозных галеонов и кичливых грандов. В церквях от Пензанса до Шотландии было приказано распевать Те Deum и Non nobis. Не наша, но Твоя победа, Господи.
Филипп Испанский, казалось, соглашался, что победа не могла быть одержана оружием и кораблями смертных, хотя и придерживался иного мнения на то, что именно угодно было Богу. «Я послал их сражаться против людей, а не ветра» — таковы прославленные слова короля, узнавшего о поражении.
Интересно то, что, судя по всему, никакого ветра не было и в помине.
Некоторые испанские корабли прибило штормом к ирландскому берегу, и выжившие вошли в местный фольклор. Но это произошло во время горького возвращения домой, после битвы, после поражения. В те июльские дни, когда ярилось сражение, ветра были вполне умеренные и в основном благоволили испанцам. В донесениях с кораблей, находившихся в море во время баталии, ни одна, ни другая сторона не заявляла ни о каком ужасном ветре, спасительном или губительном.
Что тут сказать?
Возможно, какой-то ветер и был, но не попал в анналы истории. Ибо если его не было, почему бы англичанам не приписать себе победу, хотя и полученную, разумеется, с помощью Божией? Если не было ветра, то зачем Филипп его придумал, обвинив Господа в поражении флота, вроде бы находившегося под Господней же властью?
Или никакого ветра и вправду не было — до поры, когда его благосклонно выкликала некая неимоверная добрая сила, коей позднейшие комментаторы приписали это вмешательство? Лишь когда миф о великом ветре (что принес юную британскую империю и сдул испанскую гегемонию вместе со старой историей мира) утвердился на кончиках перьев историков, он начал дуть из настоящего в прошлое, ощутимый королями, папами и послами, но незримый для моряков и кораблей.

 

Весь месяц май в имперском городе Праге царила великая тишина; в то время испанские корабли маневрировали в малых морях, а герцог Пармский готовил десантные суда и руководил наступлением. В эти дни город казался императору прекраснее прежнего: сверкают коричневые камни, красная брусчатка — точно рубины, прозрачные под голубым сводом, воздух столь чист, что до градчанских башен доносится с нижних улиц смех счастливых горожан.
Именно в этот год падет или неузнаваемо изменится империя. Пророчества были изречены сотню лет назад (но корни их уходили еще глубже); они гласили столь ясно, сколь это возможно для предсказаний, темных по определению, о медвежатах времени, необлизанных и все еще бесформенных.
Император (чей гороскоп составил Нострадамус) полагал, что большая часть пророчеств верна, но чересчур двусмысленна, как и мир, чье будущее они предсказывают. Ни в чем не было надежности, кроме как в цифрах, ибо в отношении операций с ними разумные люди могли сойтись. Католикам возбранялось это занятие, но протестанты, нанятые императором, прочесывали Откровение, Книгу Даниила, Книгу Исайи, а равно и некоторые иные, столь же священные, но не канонические: их рукописи хранились в резных сундуках сокровищницы императора.
Расчеты становились все яснее, подобно морозным узорам на стекле. Цифры в Писании намекали на эпохи, сменяющие друг друга с начала времен, и каждая подобна капле в горловине клепсидры: возникает в свой черед, набухает набухает и, достигнув степени своей полноты, падает, уступая место новой. Предыдущая эпоха в череде от сотворения мира до его конца, согласно безусловной сумме, закончилась в 1518 году, когда Мартин Лютер восстал против Папы и христианский мир закружился в свободном падении. С этого времени и до Страшного суда, когда откроется Седьмая Печать и вылетит Дракон, пройдет десятью семь лет. Императору предложили самому сложить цифры. В этом не было необходимости. Все очевидно. Пятнадцать сотен и восемнадцать плюс десятижды семь лет — точное указание на сегодняшний прозрачный день; чистая небесная капля слишком набухла, чтобы держаться далее.
А монахи-капуцины, занятые собственными пророчествами, в тайных известиях называли императору иное время, отличное от того, что протаскивали ученые протестанты.
Капуцины (или особая их секта, не известная никому, кроме своих же братий) сотню лет и более того глубоко размышляли над откровением аббата Иоахима Флорского. Иоахим давно определил, что Вселенная, сотворенная Богом, троична, как и сам Господь: первая эпоха — эпоха Отца, и Закон — закон пророков, око за око и зуб за зуб; вторая эпоха — Сына, начавшаяся, когда Христос умер за наши грехи и завеса в храме раздралась надвое; ныне правят Церковь и Закон Любви. Последней же придет эпоха Святого Духа, когда Церковь Христова исчезнет за ненадобностью (отличная идея, полагал Рудольф); тогда не будет закона, лишь Вечный Мир, доколе звезды упадут с небес и Бог закроет этот мир навсегда.
Когда же начнется эта эпоха?
Среди иоахимитов были и такие, которые уже жили в Третьей Эпохе, закрыв свои сердца для престарелой Церкви и пустых таинств, — в душе они были свободны. Так доносили императору. Свободны.
Исповедник порицал его за то, что он слушает еретиков, но император сказал, что еретики считают не хуже добрых католиков, истины же Писания должна быть доступны для всех, даже если существует опасность ложного толкования. Он не произнес, хотя и хорошо помнил, слова своего достопочтенного отца Максимилиана, сказанные еще до того, как христианский мир распался надвое: все люди могут быть спасены собственными светочами, и турки — своим пророком, и даже дикари из Нового Света — своими спасителями, равно как мы спасены Христом. Даже незримые духи и другие силы, как представлялось императору, могут быть спасены учителями своей религии, какой бы она ни была.
Нет: они не будут спасены, они окажутся в том счастливом уголке, где никто не спасен и не проклят, ибо не судимы они будут. Слезы навернулись на глаза императора.
Замковая комната, из окна которой он смотрел на город, служила рабочей комнатой, кабинетом и убежищем. Здесь со своими помощниками (тремя монахами и недавно остриженным послушником — сейчас они терпеливо наблюдали за его медитацией) император строил и перестраивал часы, шлифовал линзы, изучал катоптрику, ночи напролет измерял движение звезд. Здесь император рисовал; его дед Карл некогда склонился, чтобы подобрать кисть Тициана, но Рудольф учился искусству сам и без устали (и без толку, о чем он прекрасно знал) работал над полотнами.
Он любил часы, как и все Габсбурги; Карл провел остаток жизни в горах Испании, пытаясь заставить все свои часы звонить в одно и то же время. Он любил часы, но не верил в их времяисчисление.
Время (император никогда не размышлял о нем — идея просто возникла, и он понял, что именно это всегда чувствовал) подобно волнению на поверхности пруда от брошенного камня — Слова Господнего, что было произнесено в начале мира; различие лишь в том, что новая зыбь не слабее и уже предыдущей, а, напротив, сильнее и содержит в себе все прежние. Время неподвижно, однако вместительно; нет ничего нового под солнцем, ибо всё содержится в каждом круге.
Посему астрономы видят будущее в вечном коловращении звезд и планет.
Так, Региомонтан — астроном, живший почти полтора века назад, — узрел этот ужасный год (Octavegesimus octavus mirabilis annus, восемьдесят восьмой, год чудес), вычислил все бедствия, все пагубные влияния звезд (соединение Сатурна, Юпитера и Марса — прямо сейчас, в этот день — в холодном доме Луны) и записал все их последствия: Даже если земля и море не обратятся в руины, все же мир содрогнется от боли, империи рухнут, будут везде великие стенания. Ни один из астрономов или докторов, с которыми говорил император — а в этом городе было к кому обратиться, — не мог предложить толкование сколько-нибудь благоприятней.
Доктор-англичанин, стоявший перед ним, советовал прислушаться к ангелам и покаяться. Император не будет каяться, ибо не верит, что грешен. И вот наступил annus mirabilis. Весь мир знал об этом. Реформисты потирали руки с жуткой радостью, предвидя падение Зверя, Блудницы; иезуиты задирали бритые подбородки, ожидая для своей Армии ангельскую помощь. А тем временем хозяйничали ведьмы, изобиловали дурные знамения, волки хватали детей на улицах деревень.
Удивлялись ли подданные, что он не бывает в приемной, отказывается ходить среди людей, закрылся в башенном покое? Пусть удивляются.
Английская королева обезглавила королеву шотландскую, ужасное преступление, от которого (как ему сообщили) она немедленно в слезах отреклась, раздирая на себе одежды, как ей и пристало; она заточила в темницу всех, свершивших это деяние (Рудольфу виделся высокий человек в черном). Но ничто не уберегло ее от последствий. Внизу во дворце Рудольфа испанский посол, папский нунций и меньшие эмиссары сидели в приемной или бродили, ярясь и скучая, по музейным комнатам и библиотекам, неделями ожидая, чтобы передать императору новости, которые он давно уже знал: что флот его дяди Филиппа Испанского вышел в море, что скоро Англия будет опустошена, что (насколько он знал) королева английская мертва, виселицы и столбы для сожжений установлены, и дым от плоти еретиков достиг ноздрей довольного Бога. Англия далеко, мало ли что в ней происходит.
В детстве он жил при испанском дворе и видел аутодафе в Вальядолиде и Севилье. Он помнил запах. В те дни он был праведен, почти свят, хотя и не одинок среди святых королевского двора; он каждый день ходил к мессе, стоял у алтаря в скромной рясе со стихарем и причащался. В те дни он испытывал восторженное изумление оттого, что литургический год явился ему моделью или эмблемой жизни Христа: зима приносила Воплощение, весна — Искупление; летом Святой Дух сходил на Церковь в Троицын День, середина лета и осень являли рост и триумф Церкви. То же и с днями недели: в понедельник Христос родился, во вторник преуспел в премудрости, в среду окрещен, в четверг учил и исцелял, в пятницу страдал и умер, в субботу сошел во ад, в воскресенье — чудо Хлеба — восстал из мертвых.
Но и на каждой мессе в малых приделах происходило чудо: Христос воплощался в дивной теургии освящения, приносил Себя в жертву, когда гостию жевали и глотали, нисходил в темное и смрадное нутро, лишь для того, чтобы со славою воскреснуть в преображенном сердце.
Но в каждой мессе (в восторге смотрел он тогда, столько лет назад, на суровые астурийские горы) воплощалась и вся История Мира, не просто показанная или разыгранная, нет — в центре ее жило то же чудо, что повторяется изо дня в день во всех церквях христианского мира: Сотворение Грехопадение Воплощение Страсти Воскресение. Деяния. Конец света.
Каждый новый миг содержит в себе прежний, содержит их все, равно как и сам содержится в следующем. Император Рудольф оперся массивной челюстью на ладонь, а локтем — на теплый каменный подоконник дворцового окна. Он месяцами не вкушал Плоть Христову.
Его комната во дворце была подобна орлиному гнезду — отсюда он обозревал обширный диск земли и небосвод: тарелка с крышкой. Хотя и отлично знал, что земля и небо вовсе не похожи на тарелку и крышку.
А это что такое?
Взгляд императора притягивало восточное небо, где низко над горизонтом стягивался узел белых облаков.
Он вцепился в каменную балюстраду и пригляделся к восточным окраинам. Что там творится? Он вернулся в людный башенный покой, бормоча начал рыться в бумагах, часовых механизмах, перегонных кубах и ретортах, защитных перчатках, неограненных камнях, инструментах золотобойца, астролябиях и нотных станах; помощники трепетали перед ним.
Перспицил. Монахи освободили его из футляра. Недавно создан несравненным Корнелием Дреббелем. Во Фландрии (также входящей в империю, хотя там этот факт отрицали) умелые шлифовальщики пытались с помощью обычных линз, трубок и зеркал добиться того же, что и Дреббель; иные готовы были отдать состояние за этот секрет, но император уже заплатил целое состояние и сам завладел тайной.
Рудольф поднес его к окну. Перспицил был длинный, как кулеврина, на медных боках выгравированы исторические сцены: Аргус стоокий, Нарцисс у пруда, Моисей, увидевший с вершины горы Землю Обетованную.
Помощник наладил окуляр, раскрыл бархатный полог над головой императора. Император склонился к апертуре.
Там. В направлении Требоны, где стоит загородный дом Петра Вок Рожмберка, человека могучего и гордого; там обитают англичанин Ди и шотландец Келли, его креатура. Император вертел окуляр, но не мог увидеть дома. Что они замышляют? Казалось, там поднимается летний пылевой дьявол, куда как больше мелких бесов по сухим дорогам. Не так силен, чтобы достичь горы, но растет на глазах.
К вечеру небо на востоке затянули облака, и император почувствовал, как ветер касается его щеки.

 

В ту ночь в деревне, в далеких горах Богемии, некий парень впервые услышал зов — с деревенской улицы, из-под окна.
Он встал с кровати и обнаружил, что обрел новый облик — точно такой же, как у старика, который смотрел на него снизу. Подоконник — и одним прыжком он оказался на улице. Никто не видел, как он покидает дом, и он должен побеспокоиться о том, чтобы никто не увидел его возвращение. Вдвоем они направились вниз по улице.
В тот год он был почти еще мальчишкой; раньше ему не доводилось свершать этот путь, и он знал только то, что старик, бегущий подле, рассказал ему в темноте сарая при свете дня, когда выглядел не так, как теперь. Узнав, что мальчик таков же, как и он сам, что он преисполнен ужаса, отвращения и сомнений, старик взялся за его учение. Он объяснил мальчику, какой странной судьбе оба они подвластны и какой труд выпал им на долю, труд, который старик выполнял в дни поста и молитвы четырежды в год на протяжении многих лет; и он пообещал, что в следующий раз побежит рядом с мальчиком и укажет ему путь. Мальчик оглядел его: длинный язык свешивался из пыхтящей пасти, серой, как и щеки при свете дня; глаза желтые, но столь же влажные и мягкие, как обычно. В общем, до смешного похож на себя в дневном мире.
Улица и дома с закрытыми ставнями, мимо которых они пробегали, казалось, бледно светятся, словно в лучах холодного солнца, и все же его зрение было не столь остро, как в обычной яви: что вдали — неясно и бесформенно, листья и стены лишены даже того смутного намека на цвет, который дарит им луна; они серы, как надгробные камни, как звезды.
Но как же быстр ночной бег! Сердце отяжелело и стучало равнодушно, без усилия, как дюжий лесоруб; а земля летела назад под ногами. Он чуял зрелые колосья, примятые ночным ветром, протекающим через серебряные волчьи уши; он чувствовал великую гордость за мощные посевы, но полагал, что его заслуги в урожае нет; как он сам вспахивал и засеивал отцовские участки и молился о хорошем урожае, — все это забылось.
Ветер усиливался.
Он спрашивал старика: Почему мы не говорим людям, не объясняем, что делаем для них, как охраняем; ведь тогда бы нас любили, а сейчас ненавидят. Старик усмехнулся, а теперь, пролетая над бесцветной землей, мальчик узнал ответ: кровавым сердцем своим узнал, что он — существо яростное и жестокое, из тех, кто убивает без сожаления, — подобно свирепым рыцарям, защитникам своей земли, добрым людям, которых мудрецы обходят стороной. Он почти засмеялся этим мыслям.
Они обходили с подветренной стороны дальние фермы, хлева и собак; время набега еще не пришло. Вскоре они покинули знакомую землю, границы своего прихода; здешние поля и дороги были мальчику неизвестны. Судя по луне, двигались они на северо-запад, в лесистый край. Ночь проходила, и все же казалось, что она висит недвижимо в сером небе, звезды не вращаются, луна не заходит.
Теперь на своем пути они были не одни. Он ощутил их появление прежде, чем увидел первого — далекую темную фигуру, бредущую по невспаханному полю, близ опушки; мальчик знал, что тот, темный, похож на него самого, хотя прежде не знал, что может это учуять. Исчез. И снова на их пути, приближается.
Другой появился внезапно: вдруг совсем рядом возник огромный рыжий зверь, заставивший мальчишескую душу съежиться и кинуться к защитнику, — но защитник был столь же ужасен, как рыжая, как сам мальчик: и восторг охватил новичка.
Втроем они вышли на плоскогорья, куда пастухи летом выгоняли стада. По крайней мере один из овчаров (мальчик знал наверное) был из их рода и, несомненно, этой ночью он несся со всеми к полю битвы. Тяжкая доля, думал мальчик: где-то очень глубоко быть тем самым зверем, от которого охраняешь стада, тем самым, кого они больше всего боятся.
В мягких складках лугов спряталось от ветра маленькое стадо, и с ним пастух. Трое ночных путников бросились на них из-за дрожащих деревьев. Овцы учуяли пришлецов и все до одной всполошились; миг, и они с блеяньем бегут вверх по узкой долине, а пастух подгоняет посохом отбившихся от стада барашков. Но один овчар всех уберечь не мог (его приятели, верно, прятались — прислушивались к воплям обезумевших овец, но боялись выйти из лачуг в такую ночь), и троим ничего не стоило налететь на одну овцу и отогнать от стада к деревьям, пока ее сородичи удирали в другую сторону.
Рыжая первой подбежала к овце — барану, седому барану, — но пастух, готовый биться, вцепился в посох, и лицо его было полно решимости: зубы оскалены, и светятся белки глаз. Отважный человек! Они прошли мимо него и окружили барана; бедолага уже не пытался улизнуть, замер, кроткий и едва ли не терпеливый; кротость его и распалила жажду крови. Пастух удирал, спотыкаясь. Они благословили агнца, разорвали и съели.
Мальчик, окрещенный и насытившийся, поднял свою окровавленную голову; белая голова луны в ужасе взирала на него. Потом где-то глубоко, в основании его длинного члена, в поджаром заду, возникли шум и дрожь, словно рвались и выли его жилы. И когда вопль вырвался из горла, жесткая черная шерсть встала дыбом, выгнулась спина, кости черепа загудели, а крик все длился. Наконец он замолк и увидел, что взрослые смотрят на него благосклонно, а из-за далеких гор и долин послышался ответ — ответ волка или человековолка.
Теперь человечьи жилища остались позади — города, обнесенные стенами, и возделанные поля, мосты, дозорные башни и заставы. Они бежали ввысь по костлявому хребту неприветной горы, смотрели вниз со скал на черную, бесконечную щетину леса, разделенного изгибом реки. Казалось, страшный ветер объял их и поднял сюда, и был тот ветер выше гор и взбирался к изодранным облакам и луне.
Теперь их было много, они стекались из дальних мест и присоединялись к собратьям на широком невидимом пути, который вел к битве. Вправду ли двое старших спутников обменялись изумленными взглядами или это было дурное предчувствие? Эта летняя битва, без сомнения, будет яростной, ибо ведьмы немалым числом собрались в стаи, подобно огромным ночным птицам; карабкаясь по склону, он слышал их шорох на верхушках деревьев — как они присаживаются передохнуть и снова взлетают вослед тем, кто проносится над ними. В сумах, мантиях и за поясами у них были плоды этого года, зрелое зерно и молодняк скота: дары своему владыке, который вознаградит ведьм за этот грабеж, за голод и отчаяние, принесенные людям.
Но как наградит? — удивлялся мальчик. Разве не живут они на той же земле, что и мы, разве не страдают, когда она ограблена? Какова же должна быть награда, чтобы возместить смерти целого года? Прости их Господи, ответил старик; они слишком голодны, вечно голодны, и ничто не насытит их, ничего из того, что можно увидеть, потрогать или ощутить на языке; они вечно мечтают о лучшей еде, сильнейшем наслаждении, соусе поострее и фруктах, немыслимо сладких, — это и обещано им, но не будет дано никогда, никогда, ибо дьявол не владеет ничем, лишь обещаньями.
Они подошли к длинному проходу, ведущему вниз, к последней долине и выжженной околице Ада, чей горький запах донес до них порыв ветра; и здесь они отдохнули. Уселись поговорить — как люди, выпрямившись: руки на коленях, взгляды в лицо. Будь они людьми, открыли бы трутницы и разожгли огонь для согрева — но сейчас они не любили огонь.
Они говорили об охотниках на волков, высыпавших толпами, и у каждого — императорское дозволение прочесывать леса и сдирать шкуры, за которые платят звонкой монетой. Берегись и не зевай! Они сплетничали о своих родовичах: один из них был принцем королевской крови и каждую ночь поста выл взаперти в глубочайшей темнице пражского дворца.
Они хранили и передавали мудрость, о которой не знал дневной мир, и сами они не знали в дневной яви. Они рассказывали (а иные и верили), что в ночь Рождества Христова по соседству с Вифлеемом бродил огромный ужасный волк, и когда ангелы провозгласили благую весть о рождении Младенца, он тоже услышал ее, но не вострепетал, как пастухи; и когда они оставили стада свои и отправились искать Младенца, волк напал на стадо их, и задрал, и съел одну овцу. Совершив же это, он впервые познал угрызения совести и сам не знал отчего и, полный печали, покинул стадо и отправился вослед пастухам, а те шли к яслям. Последовав же за ними, увидел Мать и Младенца, увидел, как пастухи преклонили колени и протянули новорожденного ягненка. Волк смотрел и ждал; и когда все в яслях заснули, он подобрался ближе. Животные, чуя его приближение, подняли шум, и Младенец пробудился и успокоил их; кротостью Своей Он призвал волка, и волк подошел и положил морду на солому, моля о прошении. И за все грехи его и всего его рода Младенец Христос наложил епитимью: отныне он и все потомки его будут приходить в мир людей и при свете дня носить человеческое обличье; но в святые ночи призовут их, и станут они Его солдатами, и пойдут на битву во имя Агнца, и в те ночи вновь обретут они волчье обличье. И стало так с того дня и поныне, и страдают они от ненависти людской, и лишь Господу ведомо, что путь их правый.
Следственно, истинная их сущность шерстиста и скрыта внутри, а людское обличье — одна лишь видимость.
Они склонили тяжелые головы, принимая эту историю, которую не раз слышали прежде; им хотелось плакать, но сейчас было не время. И тогда один из них поднял черный нос и учуял запах, и они прыгнули на четыре лапы (головы крутятся по сторонам, свисают длинные языки) и продолжили путь.
Быть чужим в родном краю.
Быть неузнанным; иметь союзников, которых не узнаешь при свете дня.
Быть снаружи одним, изнутри другим; казаться ничем и никем; быть презираемым и ненавистным, незримым — и все же тем, от кого зависит всеобщее благополучие, хотя никто этого и не знает.
Они будут там — в последней битве, в битве, которая принесет новую эпоху; когда сыны человеческие будут искать, где спрятать головы свои и закричат горам: Падите на нас — и холмам: Сокройте нас. Они будут там, они не станут прятаться.
И когда придет новая эпоха, возможно, все увидят, что они сделали; быть может, их не перестанут страшиться, но будут и ценить по достоинству; и, хотя возможно, что рай будет закрыт для их народа — ибо в смерти они вернутся в землю, как звери, — все же им не доведется более таиться среди людей; целостными, не разделенными будут жить они: скрытое станет явным, и внутреннее — внешним.
В те новые дни они не будут изгнанниками; они узнают друг друга при свете дня; они с гордостью будут нести знаки своего братства, когда (в своем слабом, человечьем, дневном облике) все вместе подойдут к причастию хлебом и вином, ибо они, истинные богемцы и утраквисты, будут снедать corporem utraque sanguinem, и плоть, и кровь.
Ветер крепчал. Этой ночью он принес не только богемских ведьм, но и ливонских, и моравских, рыжих ведьм Галиции и ведьм из Трансильванских гор, вооруженных стеблями укропа; ведьм, которые никогда прежде не выходили на битву, а теперь неслись, будто подхваченные самим великим ветром. За каждой мчался могучий преследователь — сколько ведьм, столько и врагов их, и все стремятся к адскому жерлу.
Казалось, он в пути уже сотню лет, и сотню лет он знает, что значит быть таким, как он. Он знал, что длинная рыжая волчица — та, что бежала подле него и вместе с ним убила барана, — была великим вождем их рода, путеводителем, грозой ведьм, спасителем урожая. Он решил оставаться рядом с ней в битве, которая начнется на исходе ночи. Узнает ли он ее в другом обличье — длиннорукую рыжую домохозяйку за стиркой?
Теперь он был один, невидим для остальных, но он знал, что они — вокруг. Сердце распирало его, безустанное. Ему казалось, он знает, какой будет битва; он видел ведьму, которую должен преследовать и покарать: вот она, впереди, бежит на длинных ногах к адским теснинам; она оглядывалась, и он видел ее страшные алчущие глаза.
Он двигался по смутной лесной тропе, которую, верно, его родичи протоптали удобства ради — так часто ходили по ней в обе стороны; тропа слабо светилась перед ним, как липкий след улитки. Клацнул замаскированный капкан, сила удара подбросила мальчика в воздух и тотчас навеки сплющила лодыжку на левой лапе.
Смятенный дух его издал дикий вопль, с ужасом осознав (как проклятая душа перед смертью), что пойман, что искалечен, что не может освободиться и теперь наверняка будет схвачен и убит. Но что пронзило его сильнее всего, заставило извиваться и клацать зубами в безнадежной ярости — это осознание, что из-за глупости своей он пропустит битву. Первая битва, на которую он был призван, возможно, его последняя битва, та, для которой предназначил его Бог: и он на нее не явится. Он грыз землю и плакал. Высоко над головой рвались вперед враги.

 

Словно Земля и Природа наконец признали силу аргументов, выдвинутых против Коперника: если земной шар действительно все время вращается на восток, мы должны испытывать ужасный, неустанный ветер; если вся воздушная сфера движется в западном направлении, против вращения Земли, то ветер поднимется такой, что вырвет деревья с корнями, сметет людей и зверей и забросит их в море, а море выплеснет из ложа его на сухую землю. Ну вот, так оно все и есть.
Или, возможно (думал Джордано Бруно), земля начала вращаться лишь сегодня и медленная сфера воздуха еще не приспособилась к этому.
Он громко рассмеялся, сгибаясь под порывами ветра. Почему сердце так любит стихию, пожары, потопы и ветра, все, что разрушает наши труды и жаждет наших жизней?
До ворот города Праги было еще много миль, и он, казалось, в этой буре скорее потеряет, чем обретет землю под ногами. Взгляни-ка на эти тучи, плотные, как дым от горящего сена, черные, как шерсть медведя. Он вообразил жуткую, но и забавную сцену: облака расступаются, и в небесах являются Прага и венчающий ее замок; вырванные с корнем, несомые ветром, они устремляются на запад, а на землю падают комья земли и брусчатка пражской мостовой.
Пора передохнуть. Он спустился к деревушке: ставни закрыты, забытая соломенная корзина катится по улице, слепо наталкиваясь на стены. Здесь постоялого двора не найти. Однако есть церковь, и Бруно, устав протирать слезящиеся глаза от пыли, толкнул окошко в двери и вошел.
Внутри было темно как ночью, потому что священник закрыл окна; горели свечи и факел из смолистой сосны, сквозняк играл пламенем. Церковь наполняли завернутые в платки и плащи коленопреклоненные сельчане, паршивые овцы, сбившиеся в стадо; то и дело выглядывали белые лица — посмотреть, что за звук.
Месса подходила к Освящению. А потом, думал Бруно, они примутся колотить в свой единственный дребезжащий колокол, чтобы отпугнуть воздушных дэмонов. Он поднял глаза: причудливые трещины, просквозившие каменные стены церкви, колокольню и крышу, усиливали звук, создавали странные гармонии. Голос дэмона, думали люди, взывает к душам. Но Бруно знал, что это не так. Семамафоры, которые суть ветер, не могут говорить.
«Suscipiat Dominus sacrificium de manibus tuis». Бруно преклонил колени; он уже привлек слишком много взглядов: чужак, а значит, страшилище. Несомненно, они верят и в то, что ведьмы могут выкликать ветер. Хорошо, пожалуй, что он встал на колени, ибо вскорости об этом дне и этой церкви будут много толковать со страхом и любопытством, слухи достигнут Праги, то есть императора и папского нунция, а тот перешлет их в Рим: ибо, когда деревенский священник, произнеся слова Освящения, превратил облатку в Тело Иисуса Христа и вознес ее для всеобщего поклонения, люди увидели в руках священника полосатого котенка, который превратился в вязовый кол, который стал живой форелью, а священник дико таращился вверх, оскалясь, не в силах отбросить ее; а форель превратилась в уголья, рассыпающие искры, а те — в серого голубя. Люди, стоявшие поближе к алтарю, слышали биенье его крыльев.

 

Ветер дул весь этот и весь следующий день, пронося над головой огромные флотилии темных облаков, готовых вторгнуться на запад. В малых морях испанские капитаны ощущали этот ветер, как человек чувствует приближение волка за миг до того, как услышит позади звук его шагов. Небо потемнело, но не в той стороне света. Люди то крестились, то страшно ругались, а то и одновременно.
Но ветер дул не только над просторами христианского мира; он пронесся по всему свету, приминая русскую траву, взбивая серую пену на Босфоре, терзая шелковые стяги султана, задувая лампы в Вавилоне и Катае. В Перу он раскачивал канатные мосты, по которым день и ночь таскали золото испанского короля; засыпал пылью глаза ливийских львов, поднял снежную бурю над Кавказом. В Египте песок тек как вода, показались головы сфинксов и длинные тела упавших обелисков; храмовые лестницы, утерянные века назад, вели в подземелья; в святилище (где прятались в ужасе пастухи, преклонив колени) лампы все еще горели над алтарем, и глаза идола были открыты.
В Требоне около Праги, где и зародился этот ветер — сперва как маленький вихрь, кружащий пригоршню листвы, — он был все еще силен: гудел в башнях дворца Рожмберков, раскачивал верхушки парковых деревьев. В комнате, высоко во дворце, новые стеклянные окна дрожали в старых каменных проемах, бродячие сквозняки играли драпировками и дразнили пламя свечей. Джейн, жена Джона Ди, прижав к себе детей, Катерину и Майкла, пела им песню. Вей, ветер западный, вей, дождик, проливайся к нам. На большом ковре, покрывшем весь пол, Роланд Ди играл кольцами из золота — чудесного, софийного; одно укатилось, и за ним, как за мышью, бросилась кошка.
Выше, в башенном покое, Джон Ди (по чьему велению поднялся ветер, ибо не кто иной, как он, призвал неких князей воздуха посредством печати, которую создал в соответствии с полученными указаниями) сидел перед затуманенным кристаллом, установленным на рабочем столе. Он смотрел в глубь камня на то, чего никогда не видал прежде, — крошечную фигурку женщины, прячущейся в кристалле.
Он спросил: Первый ли это ветер, о коем ты говорила нам, — ветер, что сокрушит империи?
Она ответила, и он услышал ее, тоже впервые; голос словно принадлежал и ей, и ему, — она говорила, а он чувствовал, как дрожат его голосовые связки.
«Жаль, — сказала она. — Жаль бедную деву Мадими, коя делала все, о чем ее просили, и не более того. Nunc dimittis, ибо я не могу остаться. О, как жаль».
Он понял, что обманут ею; он не вызвал ветер для собственных целей, но стал лишь орудием; и когда она уверяла, что ветер принадлежит ему, то была одна лесть; какой была ее цель, доктор Ди не знал, но ветр дышал, где хотел. Был ли это первый ветер времени перехода, и если так, когда же поднимется второй, обратный?
«Христе Иисусе, да не умрут смертью вечною те, кто служил Тебе, и Тебя прославлял, и вкусил Хлеб Спасения Твои, напитавший их. Да не уйдут они в ночь небытия, да не сгинут они в ней».
«Это первый ветер? — снова спросил Ди. — Первый? Ответь».
«Он уготовил место для тех, кто сошел с пути. Они будут брошены во тьму и там уснут. Христос позволит им спать, и вот — они сражены не будут».
Джон Ди обхватил рукой камень. Он не отпустит ее. Он проговорил:
«Отрекаюсь от тебя. Госпожа».
«Жаль, о, как жаль, — отозвалась она, широко распахнув глаза. — И жалость как младенец обнаженный».
Она упала на колени и съежилась на ветру, который дул и там, где она пребывала. Мадими обхватила свою наготу и попыталась завернуться в бьющееся на ветру платье, а ветру того и надо было. Ди прекратил расспросы. Душу переполняли чувства. Мадими более не проповедовала и не учила. Она молилась, и молилась не о людских душах, а о себе: испуганная, как ребенок, оказавшийся ночью в урагане, как сирота военных лет, умоляющая безжалостных победителей оставить ей жизнь, а они не слышат.
Назад: Глава вторая
Дальше: Глава восьмая