Часть третья
В жизни большинства женщин все, даже величайшее горе, кончается тем, что они «приспосабливаются».
Пруст
1
Спортивный клуб возник здесь лет пять назад — так, как все возникает в этой стране. Впервые предложение о создании клуба было сделано за карточным столом, когда дамы играли в бридж. Миссис Мейнард сказала: «Какая жалость, что у нас нет спортивного клуба», — и все сразу согласились, даже не сочтя нужным упомянуть, что в городе уже существует не один такой клуб. Но то были клубы железнодорожников, почтовиков и представителей разных других профессий. С половины пятого вечера и до заката солнца все пустыри заполняла молодежь, яростно занимавшаяся спортом.
Миссис Мейнард, дородная брюнетка, решительная и энергичная, была женой городского судьи и настоящей леди — иными словами, у себя в Англии, где она вышла замуж за мистера Мейнарда, она от рождения принадлежала к правящему классу. А вот миссис Лоу-Айленд была леди только потому, что вышла замуж за мистера Лоу-Айленда, родственники которого принадлежали к английской аристократии. Это была вульгарная, ехидная женщина, которая говорила все, что ей вздумается, и вовсе не считала это большой доблестью, ибо ей и в голову не приходило, что бывают случаи, когда этого делать не следует. А потому она сразу сказала:
— Я вполне согласна с вами, дорогая. Должно же быть такое место, где бы собирались люди с положением — государственные служащие и публика вроде нас.
Миссис Мейнард, приученную воспитанием вести беседу только намеками, покоробило от такой прямолинейности, но она не осадила миссис Лоу-Айленд, ибо осадить эту особу было невозможно, да к тому же в глубине души миссис Мейнард считала, что и не стоит. Третья дама, миссис Тальбот, была настолько не похожа на двух остальных, что ее неизменную дружбу с ними можно было объяснить лишь любовью всех трех к бриджу. Это была прелестная элегантная женщина, главным предметом забот которой являлась дочь — хрупкая артистическая натура. И сейчас, когда зашел разговор о клубе, миссис Тальбот снисходительно улыбнулась и, как бы взывая к сочувствию своих приятельниц, пробормотала, что было бы очень хорошо иметь такое место, где бы дети могли заниматься спортом; любопытно, что до тех пор, пока она не заговорила об этом, остальным женщинам и в голову не пришло подумать об интересах молодежи. Миссис Ноуэлл, четвертая дама, тотчас горячо и великодушно откликнулась:
— Ну конечно, надо что-то сделать для молодежи. Мой Дуги обожает регби, хотя я все время твержу, что он когда-нибудь сломает себе шею.
Наступило молчание — мнения, видимо, разделились. Но миссис Ноуэлл уже загорелась идеей создать клуб и начала дальше развивать свою мысль; так, в несколько минут, спортивный клуб был построен и оборудован, и все уже готовились к торжественному открытию. Дамы принялись смеяться над миссис Ноуэлл и поддразнивать ее — в особенности миссис Мейнард и миссис Лоу-Айленд, которым спортивный клуб представлялся в виде огромной затененной веранды, вдоль стен которой, точно живые статуи, стоят туземцы слуги, за столиками полно людей, слышен смех, остроумные шутки, а позади веранды — комната для бриджа, где развлекаются пожилые женщины.
В тот же вечер миссис Мейнард поговорила с мужем, который сказал, что это предложение стоящее и он согласен принять участие в затее; миссис Лоу-Айленд уговаривала своего мужа до тех пор, пока мистер Лоу-Айленд наконец не сказал, что хоть он и не сноб, но бывают такие минуты, когда… Миссис Тальбот ласково заметила своей дочери, что вредно заниматься так много акварелью и если время от времени поиграть в теннис, то можно избавиться от мигреней и обмороков, которым она подвержена, точно девица Викторианской эпохи. А миссис Ноуэлл позвонила сыну на службу, хотя он категорически запретил ей это делать, и надоедала ему до тех пор, пока он не сказал:
— Ладно, но только ради бога, мама, поговорим об этом потом.
Все четыре дамы были большие мастерицы собирать деньги для благих целей, а собрать крупную сумму для такого стоящего дела оказалось и вовсе легко; и вот вскоре возникла большая комиссия, человек из тридцати, в которой не было ни одного участника моложе сорока пяти лет. Все они отлично представляли себе, сколько в новом клубе должно быть комнат для бриджа, ресторанных залов и баров, и уже собирались купить участок, на котором хватило бы места для здания клуба и еще, пожалуй, для теннисного корта, когда в дело вмешался новый фактор — весьма мягкое выражение для описания того, что произошло, когда Бинки Мейнард, взглянув однажды на планы архитектора (на которых было помечено: «Спортивный клуб»), так и залился хохотом.
— Это что — дом для престарелых чиновников? — спросил он.
Мать принялась стыдить сына; отец по привычке смотрел на него с опаской, а Бинки с возрастающим интересом разглядывал планы.
— Ого, ребята, — наконец произнес он, — а ведь в этом что-то есть… что-то есть, а?
Он взмахнул чертежами, издал воинственный клич и выбежал из дому в поисках родственной души, с которой можно было бы поделиться.
Бинки впервые показал, чем он обещает стать в будущем, когда ему было четыре года: на свадьбе своей сестры, облаченный в небесно-голубой атласный костюмчик, он взобрался на стол, где горой лежали цветы и перевязанные лентами подарки, и пропищал: «Теперь я скажу тост…» Его немедленно сняли со стола, а он дрыгал ногами и орал. В школе он был последним учеником и никуда не годным партнером в играх, зато обожал создавать всякие клубы и общества. Когда он кончил школу, отец устроил его на государственную службу, где с ним по крайней мере не могло случиться ничего дурного. Но и тут он скоро основал «Клуб любителей завтракать сэндвичами» и «Ассоциацию сторонников сбережений для подарков выходящим в отставку». Он был бельмом на глазу у отца, гордостью матери, несчастьем для своего начальника. В ту пору, когда на него, точно манна небесная, свалился план создания Спортивного клуба и открылось поле деятельности для его таланта, это был широкоплечий нескладный малый лет двадцати, с красным лицом и черной лохматой гривой.
На следующий день он сказал отцу:
— Знаешь что, а ведь это несправедливо, к такому делу надо привлечь молодежь, верно?
И отцу трудно было что-нибудь возразить.
На следующем заседании комиссии выступили Бинки, Дуглас Ноуэлл и еще с десяток молодых людей. Бинки председательствовал — не потому, что его избрали, а потому, что он умел, приняв решение, с непоколебимым упорством проводить его в жизнь. На втором заседании появилось несколько девиц в коротких брюках и фуфайках — они были очень вежливы с пожилыми дамами, кокетничали с мужчинами, но держали себя со старшими так, точно те и права-то не имели тут быть.
Миссис Лоу-Айленд поднялась с места (она не поняла, как остальные, что они потерпели полное поражение) и заявила, что хоть она и не сноб, но считает, что в клуб надо допускать далеко не всех; не успела она закончить свою речь, как вскочил Бинки и, вперив в миссис Лоу-Айленд свои большие черные глаза, возмущенно заявил, что он потрясен, прямо потрясен услышанным (тем более если это исходит от миссис Лоу-Айленд, которая заслуживает троекратной здравицы за свою деятельность): как можно делать такие предложения, которые — он убежден, что все согласятся с ним, — противоречат духу нашей страны! Ведь здесь же не Англия, это молодая страна; он не умеет произносить речи, но вот что он хочет сказать: клуб должен быть открыт для всех, у кого найдется двадцать шиллингов в год, а это немалая сумма для некоторых, хотя кое-кто (не примите за оскорбление), может быть, и не поверит этому. Ну вот и все, что он хотел сказать. Все златокудрые девицы и юнцы оживленно зашептались, горячо одобряя его, и никто уже не заикался о снобах или об ограничениях.
С тех пор несколько месяцев подряд в доме Мейнардов с утра до вечера толпились молодые люди и девушки. Комиссия заседала, но только для проформы, чтобы поддержать, одобрить и утвердить меры, уже принятые Бинки.
Как-то раз днем Бинки заметил в уголке веранды свою мать и еще трех дам, которые, пригнувшись друг к другу, чтобы их не затолкала кричащая и спорящая молодежь, играли в бридж; должно быть, это зрелище пробудило в сердце Бинки раскаяние, ибо немного погодя он спросил отца:
— Надеюсь, ты не считаешь, что мы вас вытеснили? Ведь это же Спортивный клуб, не так ли?
Мистер Мейнард, человек мягкий и воспитанный, слегка приподнял брови и улыбнулся, но, решив, что это недостаточно красноречиво, заметил:
— Милый Бинки, ты даже представить себе не можешь, до чего я рад, что у тебя появилась склонность заняться делом, а то я уже начинал опасаться за тебя. Прими мои благословения, если они тебе нужны — чему я, впрочем, не очень склонен верить.
Помолчав немного, Бинки неуверенно улыбнулся и с жаром выпалил:
— Так, значит, все в порядке, да?
— Теперь, насколько я понимаю, ты не станешь возражать, если я выйду из комиссии и займусь гольфом, — позволь тебе заметить, что в ваших планах нигде не предусмотрено площадки для гольфа.
— Вот уж это несправедливо, — огорченно запротестовал Бинки. — Мы ведь сделали заявку на участок позади будущего здания клуба. Через полгода участок этот освободится, так что через год у нас будет отличная площадка для гольфа.
— В таком случае прошу извинить, — сказал мистер Мейнард. — Снимаю все свои возражения. Теперь вернемся к тому, о чем я говорил в начале нашей беседы: я считаю, что вы должны разрешить нам с мамой выйти из организационной комиссии — не потому, что кто-то на кого-то обиделся, но, раз мы договорились, что в клубе будет небольшая комната, где дамы смогут играть в бридж, а я получил заверения, что смогу заниматься гольфом, мы вполне можем сложить с себя полномочия.
— Ну, знаешь ли, — с упреком сказал Бинки, — что-то не нравится мне твое настроение, отец.
— Но я же дал тебе свое благословение. А мы, говоря по правде, скорее помеха вам, чем помощь.
— А кто тогда будет добывать нам средства? — спросил Бинки. — Нам нужно, по крайней мере, еще десять тысяч, если мы хотим, чтобы у нас были четыре корта и хорошие раздевалки, да и площадку для гольфа не устроишь за спасибо.
— Давай уточним, — сказал мистер Мейнард. — Ты хочешь, чтобы мы с мамой остались в комиссии и помогли тебе собрать необходимые средства?
— Ты можешь выйти из организационной комиссии, — мягко отозвался Бинки, — но нам необходимо иметь финансовую комиссию, в которую входили бы мама, миссис Лоу-Айленд и остальные, и пусть она занимается сбором средств.
Мистер Мейнард надул щеки, крепко сжал тонкие губы, привыкшие произносить речи, брови его, точно два черных воздушных змея, взлетели вверх — такое лицо он обычно делал в суде, когда исполнял свои судейские обязанности и хотел внушить подсудимым туземцам почтительный страх. Но Бинки только нетерпеливо поглядел на него. Тогда брови мистера Мейнарда опустились, а щеки приняли свой нормальный вид.
— Так, так, так, — пробормотал он, медленно кивнув еще раз. — Скажи, а почему ты считаешь, что десяти тысяч будет достаточно? Откуда ты взял эту цифру?
— О, я могу показать тебе смету, если хочешь. Нам нужно десять тысяч шестьсот пятьдесят четыре фунта десять шиллингов и четыре пенса.
— Ты сам это высчитал? Сам, черным по белому?
— Я в цифрах ничего не смыслю, — добродушно признался Бинки. — Я поручил это сделать Дугги. Он мастак по части цифр.
— Так, так, так, прирожденный организатор. Кто бы мог подумать! Что ж, и это хорошо. Надо было мне тебя пустить по промышленной части, — сказал мистер Мейнард.
— Ну, знаешь ли, — возмущенно заметил Бинки, — не менять же мне теперь работу! У меня нет на это времени, я по горло занят клубом. К тому же меня собираются к Рождеству повысить в должности. Надо отдать им справедливость: на государственной службе рано или поздно всех повышают.
В 1935 году участок, где должен был строиться Спортивный клуб, являлся как бы пограничной зоной между старым кварталом колонистов с тенистыми улицами и обветшавшими домами старой архитектуры и пустынным вельдом. Забор, ограждавший участок, одной стороной выходил на Норс-авеню — улицу, название которой вот уже сколько лет употреблялось как имя нарицательное. «Эта девушка прямо с Норс-авеню», — мог одобрительно сказать о ком-нибудь Донаван. Здесь жили высшие чиновники, министры и даже премьер-министр. Теперь они из своих окон могли любоваться кортами и зданием клуба, которые виднелись за двойным рядом голубоватых стволов высоких деревьев. Здание клуба было выдержано в колониальном стиле, широко распространенном в Кейптауне, и отличалось благородством линий; над стенами, сложенными из темно-красного кирпича, плавно спускалась зеленая двускатная крыша, а веранда покоилась на стройных белых колоннах.
Корты, занимавшие несколько акров, в дождь походили на нежный изумруд, а в сухую погоду становились коричневато-серыми, несмотря на то что целая команда туземцев без конца поливала их из шлангов, расползавшихся, точно черные змеи, во всех направлениях.
Внутри клуба был огромный высокий зал с паркетным полом из темного дерева, удобными креслами и каминами в двух противоположных концах; раза два-три в неделю этот зал освобождали для танцев. По одну его сторону тянулись бары и ресторанные залы, а по другую, затерянная среди раздевалок, находилась маленькая комнатка, которую можно было использовать для игры в бридж. Однако, если каким-нибудь дамам приходило в голову устроиться здесь с намерением приятно провести за картами вечер, через некоторое время в дверь неизменно просовывалась вихрастая голова Бинки, и тоном, не терпящим возражений, юноша заявлял: «Предупреждаю: через десять минут здесь начнется заседание комиссии по теннису». Дело в том, что часов около четырех клуб, дотоле почти пустой, внезапно заполняла молодежь — юноши в белых фланелевых брюках и полосатых фуфайках и девушки в гимнастических костюмах или в коротких брюках и цветных дунгари; по коридорам начинали сновать официанты с подносами, уставленными стеклянными кружками, в которых пенилось золотистое пиво. На веранде было не пройти: десятки мужчин и женщин, сидя на перилах, болтали голыми, смуглыми, волосатыми ногами; глаза их следили не отрываясь за игрой в регби или хоккей — и в них можно было прочесть и одержимость болельщиков, и спокойное бесстрастие знатоков, и преданность друзей; время от времени над полем раздавались приглушенные расстоянием аплодисменты или крик: «Правильно, Джолли, молодец, старина!» Или кто-то вздыхал: «Бетти, Бетти, ты убьешь меня этим ударом» — и какой-нибудь разволновавшийся юнец падал навзничь на веранду, делая вид, что его ноги не держат, и вздыхая: «Эта крошка Бетти прикончит меня, говорю вам — она меня прикончит!» Он лежал, ожидая, пока кто-нибудь догадается подскочить к нему с кружкой пива; тогда он не торопясь садился, озабоченно поглядывая вокруг, чтобы выяснить, как приняли его «номер», и в оправдание себе говорил: «Ох уж эти ребята! А девушки! Ну просто не могу, они убьют меня!» И задумчиво принимался пить пиво под сочувственные смешки, а то и аплодисменты, со скромным видом хорошего актера, сознающего, что он отлично провел свою роль.
А среди всех этих групп, переходя от одной к другой, расхаживал Бинки, подобревший Бинки, беспечный и великодушный, небрежно одетый, распухший от пива, и его черные глаза зорко следили за тем, чтобы не было беспорядка или ссор. Заметив нужного ему человека, он останавливался и говорил тихонько: «Если у тебя есть свободная минутка, надо бы поговорить насчет душей». И молодой человек тотчас отходил с ним в сторонку, и они деловито и подробно, хоть и со снисходительным видом, обсуждали какой-нибудь жизненно важный вопрос. Или же Бинки прогуливался по веранде, раскланиваясь направо и налево, — ни дать ни взять бизнесмен, урвавший несколько свободных минут; а девушки, стремясь завладеть его вниманием, окликали его: «Хэлло, Бинки!» «Хэлло, детка!» — добродушно отзывался он, а иной раз и останавливался около какой-нибудь девушки, обнимал ее за талию и, придав своему лицу приличествующее случаю выражение человека, погибающего от отчаяния, говорил: «Ты убиваешь меня, детка, просто убиваешь. Скажи мне, кто твой кавалер, чтоб я мог убить его». Девушка покорялась его ухаживаниям с принятой в таких случаях материнской снисходительностью, остальные девушки хихикали, польщенные вниманием, которое он уделил одной из них, а в ее лице — как бы им всем. Но даже вздыхая и увиваясь вокруг своей дамы, Бинки зорко следил за тем, что происходит вокруг: не требуется ли где его внимание. Внезапно он выпрямлялся, слегка похлопывал девушку по плечу, как бы говоря: «Ну ладно, на сегодня хватит с тебя», и неторопливо направлялся к другой группе, чтобы выяснить, почему здесь не пьют и целых полчаса сидят над одной и той же кружкой. Этак клуб мигом обанкротится, если каждый будет вести себя, как ему вздумается. «Вы что это отстаете?» — озабоченно спрашивал он. И тотчас руки машинально тянулись за кружками. «Официант! — кричал Бинки, величественно помахивая рукой. — Официант, сюда пива!»
Но клуб все-таки процветал. Хотя взносы и были невелики, почти все жители города моложе тридцати лет состояли его членами. Впрочем, если говорить начистоту, то посещали его даже те, кому уже было под шестьдесят, и, хотя случайному посетителю могло показаться, что здесь развлекается только молодежь, клуб пользовался такой славой, что нельзя было не бывать в нем. «Они там устраивают у себя встречу Нового года, — говорили эти представители старшего поколения. — Хотя бы из-за этого стоит вступить в члены их клуба. У них очень мило и не так шумно, как у „Макграта“».
Впрочем, в клубе было очень шумно — исключение составляла лишь та часть здания, которую первоначально предполагалось отвести для дам, играющих в бридж, и где сейчас устраивались балы — правда, для узкого круга. Крупные чиновники, солидные дельцы с женами и дочерьми сидели за большими столами, довольно благосклонно улыбались друг другу, а в полночь потихоньку исчезали, «пока молодежь не разошлась вовсю».
— Эй, вы там, хватит киснуть! — кричал Бинки. Или: — А ну, давайте дернем так, чтоб чертям стало тошно!
Это означало, что группам и парочкам предлагается объединиться всем вместе и с шумом и гамом пуститься в пляс. А Бинки стоял посреди орущей, топочущей толпы, весь потный, со съехавшим набок галстуком, размахивал пивной кружкой и кричал официантам, чтоб они поднесли пива джазистам, которые играли и улыбались, улыбались и играли, так что под конец им, должно быть, сводило от боли челюсти и руки; когда же в два часа ночи они, с улыбкой покачав головой, принимались укладывать свои инструменты в футляры, их мигом окружала протестующая, возмущенная толпа молодежи, и начинались уговоры, подношения пива — пожалуйста, пусть сыграют еще один танец, хоть один, ну один-единственный. А девушки тем временем стояли в стороне, смущенно улыбаясь, и если музыканты не поддавались уговорам, говорили по-матерински примирительным тоном: «Право, ребята, уже поздно. Ведь нам завтра работать».
В 1935 году «заправилы» были еще совсем мальчишками — от шестнадцати до двадцати одного — двадцати двух лет. Но и в 1938 году они все еще называли друг друга «ребятами», хотя днем — от восьми до четырех или четырех тридцати — это были уже честолюбивые молодые дельцы, подающие надежды чиновники, а девушки служили у них секретарями. И если кто-то спрашивал: «Куда это запропастился Бобби, почему Бобби давно не видно?» — девушка, считающая, что на ней лежит ответственность за него, поясняла, устремив вдаль преданный взор: «У него экзамен». И все, многозначительно закивав, сочувственно вздыхали.
Считаюсь, что девушки опекают мужчин и как бы отвечают за них. Даже семнадцатилетняя девочка, всего неделю назад окончившая школу и попавшая на свой первый танцевальный вечер, где она впервые пила вино, инстинктивно принимала вид сострадательной мадонны, все испытавшей на своем веку, и не хихикала, когда тот или иной «волк» принимался вздыхать и, вращая глазами, восклицал: «Прелестное существо, почему я не видел вас раньше? Нет, я не выдержу. Я сейчас умру!» И, схватившись за голову, отступал перед нестерпимо прекрасным видением. А девушка улыбалась умудренной улыбкой и с первых же шагов в мире взрослых, вся залившись краской, с поистине сестринской озабоченностью уже уговаривала своего кавалера «пойти протрезвиться». А протрезвляться приходилось им всем: с десяток сочувствующих глаз провожало юного героя, спускавшегося с веранды, держа стакан апельсинового сока в руке. И вслед ему взволнованно неслось:
«Ну как дела, Френки?», «Крепишься, Джелли?» А он мотал головой и страдальчески вздыхал, не переставая, однако, коситься наметанным глазом на публику — ведь ему уже десятки раз приходилось проделывать все это.
Да, именно на публику, ибо все здесь было публичным: на глазах у зрителей все разрешаюсь — заводить романы, флиртовать, ссориться. Однако выражения эти никогда не употреблялись, ибо слова — штука опасная, и молодежь инстинктивно избегала пользоваться словами, обозначающими эмоции, или, вернее, словами, принадлежащими к той старой культуре, которую они сейчас пытались заменить новой.
Если между двумя молодыми людьми разгоралась ожесточенная ссора, к ним тотчас спешил Бинки или кто-либо из старшего поколения и прочувствованно говорил: «Ну, хватит, старина, хватит, ребята», и спорящих возвращали в лоно остальной паствы, а они улыбались с виноватым видом — улыбались, хотя эта улыбка была для них смерти подобна. Если какая-нибудь парочка слишком долго оставалась наедине, слишком часто назначала друг другу свидания, то всегда находилось пять-шесть самозваных блюстителей общественного порядка и нравственности, которые, понаблюдав за молодыми людьми, наконец подходили к ним и спрашивали: «Эй, что тут у вас происходит?» Молодой человек говорил: «Ты не можешь нанести мне такой удар, Бетти», — и в эту минуту он как бы говорил от имени всех молодых людей. Девушка же раздраженно и грозно спрашивала (и это раздражение таило в себе немалую опасность): «А с кем это ты был вчера вечером?» — и улыбалась провинившемуся юнцу с уверенностью, порожденной сознанием, что она выступает как бы от имени всех женщин; для юноши ее выговор звучал как порицание всего общества, вызывавшее у него, однако, подсознательное чувство обиды — ведь оно было направлено лично против него.
Эта система выставления напоказ своих чувств была, вероятно, придумана для предотвращения браков; но если какой-нибудь паре удавалось ускользнуть от зорких глаз Бинки и, не вызвав ревности клана, предстать перед всеми в качестве жениха и невесты, их встречали воплями протеста; это воспринималось как возмутительная измена. Если влюбленные все-таки выдерживали, с улыбкой покачивая головой в ответ на предостережения Бинки, заявлявшего жениху: «Смотри, ведь это здорово отразится на твоей работе», а его избраннице: «Неужели тебе охота, крошка, в твои-то годы связывать себя детьми?» — клан, точно те студенистые организмы, которые обволакивают и поглощают все, что попадается им на пути, расступался и принимал в свою среду будущих мужа и жену. Пусть женятся — при условии, однако, что Бинки или один из старших «волков» будет шафером, а молодые сразу после кратчайшего медового месяца вернутся в лоно Спортивного клуба и будут делить с остальными его членами все свои радости и горести. Только браки эти довольно быстро расстраивались. Не одна пара возвращалась в клуб уже порознь, и бывшие мужья танцевали с бывшими женами просто как добрые, нежные друзья, даже ухаживали потом за ними, но — в строго определенных рамках и в строго определенном месте, а именно: в автомобиле, поставленном у обочины; а если эти отношения казались бывшим супругам после свободы брачной жизни слишком волнующими и пара склонна была снова соединиться, Бинки отводил обоих в сторону — только поодиночке — и говорил: «Ты ведь уже раз попробовал и ничего не вышло, так зачем же снова лезть в петлю?» А если это не помогало, то выдвигался на подмогу второй довод: «Ну хоть покрути с кем-нибудь еще. Например, с Томом…» (Или с Мейбл — если разговор шел с мужчиной.) «Послушай, ведь Том чудесный парень, почему ты не хочешь покрутить с ним?»
У членов клуба было уже с десяток детей — «клубных детей», как их называли, которые, как наглядное предостережение рока, спали в своих колясочках и подрастали на веранде среди хоккейных клюшек, пивных кружек и голых ног, пока взрослые развлекались в ресторанах и танцевальных залах.
Человек, впервые попавший сюда, услышав сентиментальное восклицание: «Смотрите-ка, а вот и Бетти, прелестная крошка Бетти», — оборачивался и видел высокую молодую женщину в коротких брюках и сандалиях; волосы ее были стянуты на макушке розовой или голубой ленточкой, а обветренное лицо загорело от бессчетного множества дней, проведенных на хоккейных и теннисных кортах, и новичок решал, что «крошка» относится к девчурке, которую она вела за руку, — девчурка была в такого же цвета трусиках, еле прикрывавших пухлые с перевязочками ножки, и волосы у нее, так же как у матери, были подхвачены на макушке ленточкой.
Ничто не менялось в клубе — так прошел 1935 год, потом 1936, 1937, 1938; настало Рождество 1939 года — и у всех было такое впечатление, что клуб существует испокон веков и будет существовать вечно, как в сказке, где все озарено золотистым светом, все молоды и ничто не меняется. Неподвижный строй голубоватых деревьев вдоль кортов, джакаранды в кадках, выстроившиеся вокруг поля для гольфа, изгороди, чья густая блестящая зелень испещрена красными пятнами цветов, — все это составляло как бы своеобразный магический круг, внутри которого ничего не могло случиться, ничто не могло угрожать, ибо по некоему молчаливому уговору здесь запрещалось спорить о политике, а Европа была далеко. И в самом деле, этот клуб возник точно для отрицания всего, что отстаивала Европа. Здесь не было никакого деления на социальные группы, не было никаких барьеров, во всяком случае — зримых: самый ничтожный клерк из управления железной дороги, самая последняя машинистка были здесь на «ты» со своими хозяевами и на короткой ноге с сыновьями членов кабинета министров; если здесь называли кого-нибудь «воображалой», это считалось самым резким порицанием — таким словом обозначали сноба или человека, ставящего себя выше других; даже чернокожих официантов и тех по окончании танцев частенько похлопывал по плечу какой-нибудь подвыпивший «волк» и говорил: «Славный ты парень, Тикки» или: «Молодчина, Шиллинг» — и даже на их бесстрастных лицах ироническое выражение порой сменялось невольной улыбкой при виде столь неудержимого доброжелательства.