Книга: Марта Квест
Назад: 1
Дальше: 3

2

В эту субботу Марта сидела за своим столом как на иголках: ей надо было уйти с работы в двенадцать, а не в час, как полагалось, но уж очень не хотелось отпрашиваться у мистера Коэна. Она ужасно волновалась, хотя причина ее волнений вовсе не стоила того; впрочем, состояние ее можно было отчасти объяснить тем, что она вот уже неделю как не показывалась в Политехническом. Она вспоминала о том, что решила «по крайней мере три месяца» заниматься только стенографией и повышать скорость на машинке; и вместе с тем невольно представляла себе, как она сейчас войдет в кабинет мистера Коэна и скажет ему, что ей нужно пойти купить платье, — причем пустит в ход все свои чары, будет говорить запинаясь, притворяться застенчивой, хотя знает, что не следует прибегать к таким приемам здесь, в конторе. В двенадцать часов Марта наконец поднялась, держась за стол, чтобы не упасть, так как ноги у нее подкашивались от страха, но тут дверь в кабинет мистера Робинсона приоткрылась, и он позвал:
— Зайдите ко мне на минутку, мисс Квест. — И нетерпеливо добавил: — Если вам не трудно.
Таковы были правила обращения с персоналом, установленные мистером Коэном.
Марта зашла в кабинет и получила предлинный и довольно сложный документ; пробежав его глазами, она увидела, что утром уже перепечатывала его.
— Видите ли, мисс Квест, — сказал смущенно и с несколько натянутой улыбкой мистер Робинсон, — вы, должно быть, думали о чем-то другом, когда печатали это.
Мистеру Робинсону было лет двадцать пять, и он еще стажировался. Но молодости в нем не чувствовалось. Стройный, среднего роста и атлетического сложения, он двигался энергично, чуть склонившись вперед, точно натянутая тетива. Он был весь какой-то серый и чинный: светлые, гладко зачесанные и густо напомаженные волосы лежали волосок к волоску; губы были тонкие, нетерпеливые, плотно сжатые, а серые, глубоко посаженные красивые и умные глаза много теряли оттого, что их взгляд не умел смягчаться. Мистер Робинсон хорошо знал право, но хорошим юристом пока еще не стал, да и едва ли мог им стать. Он быстро терял терпение в разговоре с капризным клиентом и не раз выскакивал из кабинета вконец взбешенный, после того как вся контора в течение нескольких минут слушала гневные раскаты его голоса; он кричал, перебивая кого-то: «К сожалению, в университете юристов не учат разговаривать с дураками». Он и с женщинами бывал груб, а отдав приказание или отчитав за что-нибудь, старался смягчить впечатление натянутой улыбкой. В конторе все считали, что, когда Марта подучится, она станет личным секретарем мистера Робинсона, но ни он, ни она не очень ждали наступления этого часа. Он предпочитал иметь дело с миссис Басс и перегружал ее работой, хотя ей полагалось работать только на мистера Коэна.
Сейчас он изо всех сил старался произвести приятное впечатление на Марту, но это ему не удалось, и она вышла от него с испорченным документом в руках, не менее раздраженная, чем он сам.
Теперь у нее полегчало на душе. Она, конечно, ни за что не успеет до закрытия магазина купить себе платье. И двадцать фунтов останутся у нее в кармане, а не будут истрачены на платье-модель, за которое ей придется выплачивать по десять шиллингов в месяц. Все решилось без всякого ее участия, мозг ее был избавлен от докучных размышлений; она перепечатала документ почти так же быстро и аккуратно, как это сделала бы миссис Басс, и положила на стол мистера Робинсона задолго до часу дня.
— Одну минутку, — бросил он и поспешно добавил: — Подождите, пожалуйста. — Он взял документ, прочел его и посмотрел на Марту со своей странной улыбкой. — Если вы могли выполнить эту работу так хорошо сейчас, почему же вы не сделали этого раньше? — спросил он.
Марта помолчала и вдруг, сама не понимая, как это случилось, весело принялась рассказывать ему про платье; она хотела остановиться — не следовало ей про это говорить, но неодолимое нервное напряжение, похожее на то, которое побудило ее попросить Донавана ее поцеловать, уже овладело девушкой, и она не могла ни остановиться, ни перейти на естественный тон. Мистер Робинсон чувствовал себя весьма неловко — он терпеть не мог разговоров о личных делах, и, когда Марта, запинаясь, довела свой рассказ до конца, он был так же красен и смущен, как и она.
— Если хотите послушаться моего совета, мисс Квест, хотя это, конечно, не мое дело, — держитесь подальше от акул, которые заманивают девушек в свои ловушки. Сколько ко мне приходит клиенток и, обливаясь горючими слезами, просят помочь, когда помочь им уже ничто не в силах. А покупать платье за двадцать фунтов такой молоденькой девушке, как вы, — просто безумие, — закончил он, точно сам был глубоким стариком. Потом, взглянув на ее помрачневшее лицо, добавил: — А впрочем, это ваше дело. Пришлите мне, пожалуйста, миссис Басс. Если, конечно, она свободна.
Выйдя из его кабинета, Марта обнаружила, что в большой комнате почти никого нет. Она взяла сумочку и, выскочив на улицу, чтобы избежать встречи с товарками, чуть ли не бегом заспешила по Главной улице к витрине, где было выставлено платье.
Перед войной женщина считалась красивой, если она была высокая, широкоплечая, с узкими бедрами и длинными ногами. Помимо книг, заполнявших комнату Марты, там было немало журналов, и на картинках у всех женщин были такие фигуры. И когда Марта видела свое отражение, когда представляла себе, как она выглядит в том или ином платье, она мысленно вытягивала себя в высоту, сужала, придавала себе изящные позы: вот она пересекает комнату под огнем восхищенных взглядов — совсем другая женщина, не похожая на ту, какая она на самом деле. А Донаван видел в ней сырой материал и собирался формовать его сообразно со своими вкусами. Но это платье побуждало забыть все ложные представления о красоте, и Марта восторженно, чуть ли не с болью, рассматривала его: магазин был закрыт, и она знала, что уже не купит платья. Девушка чувствовала, что стоит ей надеть это платье, и она станет совсем иной — не только в собственных глазах, но и в глазах других, — такой, какова она на самом деле. И платье предназначено именно для этой, пока никому не ведомой Марты. Оно было ярко-синее, из какой-то красивой прозрачной шелковистой материи. По узкому, облегающему лифу были разбросаны мелкие блестки, сверкавшие, как бриллиантики, и такими же бриллиантиками были осыпаны банты на широкой юбке. Не платье, а мечта — плечи чуть задрапированы, а юбка широкая, вся в фалдах. Но стоило Марте назвать про себя это платье «мечтой», как она вспомнила Донавана, и от ее уверенности не осталось и следа: он такого платья ей бы не выбрал.
В ту же минуту она услышала автомобильный гудок и, обернувшись, увидела самого Донавана: он изо всех сил старался задержаться в потоке машин, особенно мощном в субботу, после полудня. Казалось, по улице течет река нагретого блестящего металла, машины ползли вереницами, чуть не упираясь друг в друга, и Марте пришлось некоторое время бежать по тротуару, прежде чем она сумела прыгнуть в машину и опустилась на сиденье рядом с Донаваном.
— О чем ты размечталась, дорогая моя Мэтти, у витрины этого соблазнителя, мистера Луиса? — спросил Донаван.
Она объяснила — как можно более непринужденным тоном, стараясь скрыть те чувства, которые вызывало в ней облюбованное платье. Выслушав ее, он сказал:
— Но, Мэтти, ты же знаешь, что ты должна обо всем со мной советоваться. Я видел это платье сегодня утром, и, право же, тебе пора бы уже кое-чему научиться. Оно очень красивое, нарядное и все такое, а вот шика в нем нет. Но расстраиваться тут нечего. Мы заедем к тебе — и вот увидишь: ты у меня будешь самой красивой на балу.
Она рассмеялась и, подумав немного, решила подчиниться, а подчинившись, почувствовала к нему даже признательность. Но в то краткое мгновение, пока она раздумывала, в ней пробудились совсем другие чувства — неприязнь и нежелание подчиняться его требованиям.
Как только они вошли к Марте в комнату, Донаван вынул из шкафа два вечерних платья — все ее достояние, — разложил на кровати и задумчиво, озабоченно принялся их рассматривать. Потом присел рядом и, нахмурившись, стал щупать материю — казалось, между ним и платьями установилась некая тайная связь, сообщничество, из которого Марта была исключена. В дверь постучали, и вошла миссис Ганн: Марта поняла, что она, должно быть, услышала мужской голос.
— О, это вы, мистер Андерсон, — с притворным облегчением сказала она.
Донаван, едва взглянув на нее, ответил, что очень занят.
Миссис Ганн тихонько кивнула Марте, и та вышла вслед за нею на заднюю веранду.
— Надеюсь, вы правильно поймете меня, — начала миссис Ганн, — но моя дочь никогда не водила мужчин к себе в спальню. Я, конечно, не могу сказать ничего плохого про мистера Андерсона, но…
Бледное, одутловатое лицо миссис Ганн блестело от пота, пряди редких рыжеватых волос потемнели и были влажными, а платье промокло от подмышек до талии — она не принадлежала к числу тех, кто легко переносит жару.
— Я получила письмо от вашей мамы, — жалостным голосом продолжала она. — Ваша мама очень беспокоится. Я ведь обещала ей за вами присматривать, но…
Марта сердито ответила, что в надзоре не нуждается.
Миссис Ганн обиделась: она, конечно, никому не навязывается. Марта ответила, что вот и прекрасно. Обе перестали сдерживаться и начали кричать вовсю.
— Мэтти, — долетел до них голос Донавана. — Поди сюда, ты мне нужна.
Застигнутые в самый разгар ссоры, обе женщины, в общем любившие друг друга и знавшие это, обменялись понимающей улыбкой, как бы прося одна у другой извинения.
— Это все жара, Мэтти, — страдальческим голосом сказала миссис Ганн. — Такая погода ужасно действует мне на нервы.
Марта с удовольствием расцеловала бы ее, но поцеловать женщину ей казалось положительно невозможным. А потому она лишь сухо сказала, что миссис Ганн может не волноваться насчет мистера Андерсона.
В бесцветных встревоженных глазках миссис Ганн вспыхнули лукавые огоньки. Обе женщины посмотрели друг на друга и рассмеялись.
— Ох и молодчина же вы, — проговорила миссис Ганн и опять залилась раскатистым смехом, беспомощно сотрясаясь всем своим большим натруженным телом. Она обняла Марту и поцеловала, и Марта, сделав над собой усилие, не отстранилась от этого влажного, крепко пахнущего потом объятия. — Молодчина, — повторила миссис Ганн.
Марта кивнула и, смеясь, с виноватым видом вернулась к Донавану.
— Нет, этих противных женщин никогда, видно, не оторвешь друг от друга, — небрежным, но ворчливым тоном заметил он. — И ты не лучше моей мамаши. Она вечно хихикает с бабами, а нужно, чтоб они чувствовали разницу между тобой и ими, Мэтти. Сколько раз я тебе об этом говорил. Но ты все равно продолжаешь якшаться с простым людом.
Марта нетерпеливо пожала плечами и отошла к застекленной двери. Сейчас уже не было того потока автомобилей, который заполнял улицы в послеполуденные часы, лишь время от времени стремительно проносились отдельные машины. Макадамовое шоссе блестело, точно смазанное маслом, знойное солнце нестерпимо жгло, и в воздухе стоял густой запах разогретой смолы. На грозовом небе тяжелые зловещие тучи перемежались с ярко-синими просветами. Деревья в парке стояли неподвижно, цветы в саду поникли, листья свернулись. Марта злилась, и в то же время ей было грустно. Ей уже не хотелось идти на эти танцы; все стало противно, а главное — она сама не понимала, почему у нее так резко меняется настроение: точно в ней живет несколько совершенно разных людей, которые отчаянно ненавидят друг друга, но связаны между собой присущим им всем стремлением — мощным, безымянным, безликим, бесформенным, как текучая вода. Марта стояла молча у открытой двери, через которую в комнату вливался с улицы горячий, пахнущий смолою воздух, и медленно погружалась в глубокую меланхолию — состояние слишком привычное, хотя она и старалась его избегать. Вот так же стояла она девочкой и смотрела, как меняется облик вельда, когда по нему, подобно стаям птиц, скользят тени от облаков, как спускается с гор дождевая завеса, — в такую минуту ей казалось, что она погружена в летаргический сон, скована, недвижима, обречена.
Марте хотелось, чтобы Донаван ушел, ибо она знала, что скоро ей придется вернуться к реальной жизни, придется выполнять его желания. Ведь она, безусловно, пойдет сегодня вечером на танцы и еще задолго до назначенного часа начнет хлопотать и волноваться. При мысли о том, сколько ей предстоит потрудиться, чтобы принять другой облик, Марта опять почувствовала усталость и сердито сказала Донавану:
— Кому нужна эта возня? Не все ли равно, как я буду выглядеть?
Он не ответил, и она посмотрела на него через плечо, уверенная, что на лице его будет написано: «Опять эти женские штучки!» Но нет, она прочла на нем: «Вот кокетка!» Это, видимо, выводило его из себя.
— Ну, знаешь ли, Мэтти! — сказал он. И добавил: — Поди сюда, пора приниматься за дело.
Она нехотя подошла к нему.
— Снимай платье, Мэтти, — сказал он. — Только, пожалуйста, без визготни. Меня это утомляет.
Марта медленно снимала платье — она впервые раздевалась перед мужчиной — и от души желала, чтобы это не казалось ей таким пустяком. Она осталась в одних трусах, и Донаван принялся внимательно осматривать ее плечи и грудь — он даже протянул руку и медленно повернул Марту, чтобы осмотреть спину.
— Отлично, — одобрительно сказал он, прищурившись с видом знатока.
Затем он подвел ее к зеркалу, заставил поднять руки и осторожно надел на нее белое платье из простой ткани, которое она сшила себе для вечеринки у ван Ренсбергов.
— Из этого определенно можно кое-что сделать, Мэтти, но ты должна всецело отдать себя в мои руки. Платье премилое, только мало ведь быть миленькой. — Он опустился на колени у ее ног и расправил юбку: из зеркала на Марту глядела бледная, усталая, растрепанная девушка. — Посмотри теперь на себя, — сказал Донаван. — Видишь разницу?
Марта увидела, что платье ее стало очень похоже на то ярко-синее, которое ей так хотелось купить; сейчас это было типичное вечернее платье, если можно назвать «типичным» нечто столь многообразное по форме, хотя почти у всех вечерних платьев узкий, облегающий лиф и широкая юбка. Только синее платье было из чудесного материала, и оно очень красиво расшито сверкающими бусинками, а плечи чуть прикрыты легким газом. Несмотря на все возражения Донавана, Марте по-прежнему хотелось иметь его, и тем не менее она покорно разрешала одевать себя так, как никогда не оделась бы девушка, способная носить то легкое, воздушное одеяние.
Донаван снова опустился перед ней на колени и принялся трудиться над белым платьем. Он всецело ушел в свою работу, а Марта, точно манекен, лишь послушно поворачивалась, повинуясь приказанию его рук. Без малейшего смущения она позволила ему обтянуть ей груди материей и даже слегка приподнять их рукой, чтобы на них красивее лежали складки, которыми он хотел подчеркнуть фигуру Марты.
В дверь снова постучали, и вошла миссис Ганн с большим пакетом в руках. Она с трудом дышала, мокрые пряди волос падали ей на лицо; призвав на помощь всю свою выдержку, она спокойно посмотрела на молодого человека, копошившегося у ног девушки, и заметила:
— О господи, да это просто ужас какой-то, — но относилось это не к нему, а к жаре. — Не удивлюсь, если пойдет дождь, — уже выходя, добавила она.
И в самом деле — в нависших облаках погромыхивало.
Марта опустила взгляд на темную голову Донавана, обычно такую гладкую и прилизанную. Прядь прямых жестких волос отделилась и упала ему на лоб, и почему-то эта жесткая прямая прядь показалась Марте отвратительной — так же как и лоб, красноватый, с крупными порами, мокрый от пота. Около пробора виднелись хлопья перхоти, а сам пробор был мертвенно-белый, точно живот у рыбы. Марта нетерпеливо задвигалась под руками Донавана и лишь с трудом овладела собой, когда он сказал:
— Послушай, Мэтти, приходится страдать, чтобы быть красивой. Так что будь паинькой.
Как все это ей надоело, подумала Марта и, отведя взгляд в сторону, увидела на кровати пакет. Книги. Она осторожно перегнулась, намереваясь подтянуть их к себе.
— Всему свое место и время, Мэтти, — одернул ее Донаван.
И она покорно застыла на месте.
— Какие книги ты выписала? — спросил он.
— Право, не знаю, что они там прислали, — уклончиво ответила она, считая, что в эту область, уж во всяком случае, не следует его впускать.
— Почему ты не расставишь их на какой-нибудь красивой полке или в шкафу, чтобы, когда к тебе приходят люди, они могли полюбоваться ими? К чему тебе книги, если ты держишь их под кроватью? Ведь ты же умная девушка, Мэтти, а рассуждаешь как мещанка. Однако, если бы ты постаралась, ты могла бы блистать, да еще как.
Марта скорчила ироническую гримасу, но он не видел ее.
— Возьми хотя бы Рут Мэннерс. Она ездила на родину в Англию со своей матерью. Сейчас вернулась, и ее прямо не узнать, такая стала умница. Она там ходила по театрам, картинным галереям, ну, словом, везде и всюду. Поглядеть на нее — ни дать ни взять с Норс-авеню… повернись-ка, Мэтти, бедро повыше… Вот так. Ты немного сутулишься, но не так, как надо, а ведь у женщин, знаешь ли, бывает очень приятная сутулость, если делать это умело. Так вот, Рут стала просто неузнаваемой. У тебя, правда, нет богатой мамы, которая могла бы наряжать тебя, но ты много читала, а вот подать себя как следует не умеешь… Прежде всего ты должна научиться стоять: подбери зад, выставь вперед бедра, а плечи опусти, но так, чтобы груди стояли торчком, — вот, вот, правильно.
Он поднялся с колен и встал против нее: одной рукой надавил ей на поясницу, а другой пригнул плечи — и грудь ее выгнулась, едва не касаясь его груди. Его взгляд, устремленный на нее из-под нахмуренных бровей, встретился с ее злым взглядом — Донаван тут же убрал руки, а его красивое, блестевшее от пота и напряжения лицо, сейчас почему-то огрубевшее и отекшее, медленно залилось краской.
— Я знаю, о чем ты думаешь, — сказал он, стараясь сохранить любезный тон. — Ну хорошо, обещаю, что буду ухаживать за тобой по-настоящему, но только не сейчас. — Он взглянул на ручные часы и снова стал самим собой. — А теперь ложись спать: выглядишь ты в самом деле ужасно. Я приду в шесть, чтобы одеть тебя. В пять ты должна принять ванну, но только не трогай волосы: я сам тебя причешу.
И, весело помахав рукой, он поспешно вышел из комнаты, а Марта покорно легла в постель, вздрагивая от отвращения к нему и от взрывов истерического хохота.
Она так и не уснула. Вскоре она поднялась, наполнила ванну и легла — она лежала, пока вода не остыла, прислушиваясь к тому, как потрескивает, коробясь от жары, железная крыша, как кряхтит и вздыхает на веранде миссис Ганн, как грохочет и рычит, точно зверь, далекий гром. Затем Марта занялась изучением собственного тела: можно ли про нее сказать, что она «длинноногая, тонкая, стройная», — впрочем, так трудно представить себя иною, чем ты есть, когда ты нагая. И Марта вскоре с искренним восхищением стала любоваться собой. Ноги ее, округлые и гладкие, мягко покачивались в воде, бедра казались двумя пухлыми блестящими рыбами; она брала пригоршнями воду и лила ее на свой белый живот, а потом следила, как капли, точно неграненые драгоценные камни, скатывались на пупок и застывали там дрожащим серебристым шариком. Она лежала совсем неподвижно, и самовлюбленный взор подсказывал ей, что тело ее совершенно; тут Марта вспомнила о вздыхающей потной миссис Ганн и почувствовала острую радость от сознания, что она не такая; вспомнила безобразный шрам на животе матери и дала зарок, что ее тело никогда, никогда не будет изуродовано таким шрамом; вспомнила ноги миссис ван Ренсберг и с нежностью провела рукой по своим гладким загорелым ногам, словно желая еще раз убедиться, что ноги у нее хорошие, чудесные и ничего с ними не случится.
Несколько тяжелых капель, точно камешки, ударили по железной крыше; ветер завыл, взвихрил пыль с дождем; ударил гром, и дождь опустился стальною сеткой. Настроение у Марты сразу улучшилось, точно взмыл воздушный змей, и она запела во весь голос; сквозь грохот грома, плеск дождя и бульканье воды в ванне до нее донесся голос миссис Ганн, замурлыкавшей от радости, словно она возносила благодарность богу дождя. Марта вышла из ванны: угнетенного состояния как не бывало — его как будто смыло вместе с водой из ванны; на задней веранде сидели миссис Ганн и ее дочь и пили чай — лица у обеих были ясные, добрые, улыбающиеся. Марта остановилась у стола в своем красном халате и стала вместе с ними пить чай; они болтали, следя за тем, как дождь ударяет блестящими дротиками в зеленую выцветшую кисею от москитов; раздражение, которое они испытывали в первую половину дня, бесследно исчезло, и сейчас даже казалось смешным за него извиняться. Миссис Ганн обняла Марту за талию.
— Ах ты, моя девочка, ах ты, моя доченька, — приговаривала она. — Теперь ты будешь моей дочкой, раз родная дочь ушла от меня.
Молодая женщина, сидевшая в конце стола, рассмеялась, рассмеялись и остальные — они смеялись, а дождь лил, лил без конца, с журчаньем, бульканьем и всплесками; над самой крышей гулко ударил гром, точно по ней проехали боевые колесницы, и три женщины снова рассмеялись, но грохот стоял такой, что ничего не было слышно, хотя они и кричали друг другу что-то, хохоча как сумасшедшие. Изобразив жестами и мимикой сожаление, Марта дала понять, что надо идти одеваться, но уходить ей очень не хотелось. Она просто понять не могла, почему ей раньше так не нравились миссис Ганн и ее дочь — у последней недавно родился еще ребенок, и уже из-за одного этого она казалась Марте отвратительной. А сейчас Марта поняла, что это простая хорошая женщина, и какая отзывчивая, как терпеливо она укачивает хнычущего малыша…
Больше всего на свете Марте хотелось пойти сегодня на танцы, все ее мысли и поступки были подчинены этому желанию, и потому, когда Донаван вошел, смеясь над своим промокшим вечерним костюмом, Марта встретила его с горящими глазами, оживленно щебеча, готовая предоставить себя в его полное распоряжение: пусть одевает ее и подшивает что нужно.
Но оказалось, что на это требуется уйма времени. Донаван стер грим с ее лица, велел закрыть глаза и заново подмазал ее. Потом уложил ей волосы — посмотрел и уложил по-иному. Она покорно предоставила себя в его распоряжение, но чувствовалось, что ей не терпится поскорее идти. Наконец он торжествующе подвел ее к большому зеркалу и сказал:
— Ну, Мэтти…
Марта посмотрела — и одновременно обрадовалась и смутилась. Нет, это не она. Несмотря на всю простоту, в ее белом платье было что-то эксцентричное — и даже не это: глядя на себя, Марта инстинктивно пыталась подделаться под молодую женщину, отражавшуюся в зеркале, — холодную, высокомерную, неприступную. Но глаза на холодном чужом лице были смущенные и взволнованные. Едва она заметила этот взгляд — единственное, что, по-видимому, было от нее самой, — как Донаван быстро шагнул к ней и сказал:
— Послушай, Мэтти, ты сама понимаешь, что в таком платье надо вести себя иначе. Ты согласна со мной? — Он нагнулся к ней, готовый в мгновение ока подправить что-нибудь или убрать. — Смотри, — наконец сказал он, — глаза у тебя никуда не годятся. Подними голову. — И так как она не шевельнулась, он рукой приподнял ей голову. — Когда у человека такие скулы, — сказал он, — глаза должны быть вот такими, смотри. — С чувством, близким к ужасу, Марта увидела, как он слегка сощурился и посмотрел на нее искоса томным и отчужденным взглядом. — Видишь? — торжествующе спросил он. И проделал то же самое еще раз. На какую-то долю секунды Донаван стал до ужаса похож на нее, и Марта, точно завороженная, с отвращением смотрела на него. Потом нервно рассмеялась, а он тотчас опустил руку, взглянул на нее и покраснел.
— Ты право… удивительный человек, — наконец произнесла она, и в голосе ее прозвучала явная неприязнь.
Молчание длилось долго: это была решающая минута. Беспомощно взглянув на него, Марта увидела — хоть и не очень ясно, — что он растерян и огорчен не меньше, чем она. Он надулся, точно маленький мальчик, которого обидели, и, казалось бы, должен был вызвать в ней жалость, но вызвал лишь раздражение и смутное чувство вины: ну почему она не может сказать ему ничего утешительного? Очень уж страшно ей стало, когда она увидела этого самоуверенного юношу таким растерянным, вдруг потерявшим почву под ногами.
Наконец он сел, с мрачным видом закинул ногу на ногу и заметил:
— Надо мне было идти по художественной части и быть модельером. Из меня вышел бы неплохой модельер, дорогая Мэтти. — Это «дорогая Мэтти», брошенное, как обычно, небрежным тоном, вернуло ему самоуверенность: он уже пришел в себя. — Но если человек вырос в колонии, ничего другого не остается, как идти на счетную работу и ждать, когда твой начальник подаст в отставку.
Он рассмеялся с искренней горечью, и Марта поняла: оба они твердо уверены, что, если бы они родились в других условиях, если бы… — только эта уверенность и связывает их.
— Ну ладно, — с запинкой сказала она, — не будем ссориться. Лучше откажись от меня, это неинтересная работа. Мне кажется, я не создана быть манекеном!
Она смеялась над ним и так хотела, так ждала — чего? Какого-то движения, жеста, который был бы отражением тех чувств, что их объединяли? Вот если бы он обнял ее сейчас — просто, по-братски, все сразу стало бы на свое место, будто ничего и не произошло. Но он зло рассмеялся и сказал:
— А, к черту все это, Мэтти! Пошли на вечер и давай их всех поразим!
Открывая дверь, Марта увидела, что дождь перестал. Хмурое закатное небо отражалось в озере, образовавшемся между домом и калиткой.
— Ты, наверно, рассчитываешь, что я понесу тебя на руках, как это делают герои в фильмах? — сказал он. — Но я не стану этого делать. Смотри не запачкай грязью подол. — Он вскрикнул с деланным испугом, когда она, балансируя, осторожно ступила с лестницы на шаткий камень, а с камня на осколок кирпича, черневший среди розоватой воды. Тут она остановилась, стараясь сохранить равновесие, смеясь над собой и над ним: он так занятно подпрыгивал на ступеньках, приговаривая: — Мэтти, Мэтти, осторожней!
Но эти беспомощные выкрики лишь подстегнули Марту. Она спокойно осмотрелась: от калитки ее отделяло футов шесть грязной воды.
— А, к черту, — сказала она и сразу почувствовала себя в своей тарелке. Она подняла шуршащие белые юбки, завернула их вокруг талии и преспокойно зашагала в своих золоченых туфельках по воде, лизнувшей ей щиколотки холодным языком. Добравшись до тротуара, Марта, точно ребенок, которого привело в восторг путешествие через лужу, воскликнула: — Ух, до чего же хорошо, Дон, просто здорово!
Разбрызгивая воду, он в несколько прыжков очутился рядом с ней.
— Мэтти, — в изумлении и отчаянии воскликнул он. — Мэтти, ты с ума сошла! Ведь ты, наверно, еще не успела даже заплатить за туфли?
— Конечно нет, — беспечно бросила она и опустила юбки; Донаван был ей смешон, и в то же время она искренне, от души презирала его.
— Но у тебя же мокрые ноги, — жалобно добавил он.
— Да, ужас какие мокрые, — иронически передразнила она его. — Ах, боже мой, ведь я могу простудиться. — И вдруг растерянно умолкла: туфли-то действительно стоили дорого, а вела она себя хуже девчонки… — Да не ворчи ты, как старуха, — сердито бросила она и села в машину. — Никто и не заметит моих ног, — через некоторое время добавила она, чтобы успокоить своего спутника. — Все будут смотреть только на твое чудесное платье.
Она вытянула ноги и поглядела на них. Золоченая кожа туфель потускнела и сморщилась, а вокруг щиколоток, на чулках, появилась едва заметная бурая полоска. Осмотр ног доставил Марте глубокое удовлетворение; она перевела взгляд на элегантное, строгое белое платье, такое чуждое всему ее облику, что оно казалось оболочкой, в которую заключено ее сильное тело, тянувшееся ввысь от этих не знающих устали, сильных щиколоток. Марта тряхнула головой, чтобы лучше лежали волосы, и лишь презрительно рассмеялась в ответ на замечание Донавана:
— Ну что ж, добилась своего: выглядишь как настоящая деревенская девчонка — только что хорошенькая. Кстати, Мэтти, ради бога, двигайся поосторожнее: я ведь сметывал платье прямо на тебе, на живую нитку, чтоб оно лучше сидело, и, если ты будешь в нем прыгать, оно свалится. Но тебе это, наверно, очень понравилось бы.
— Конечно, — весело бросила она и, представив себе, как бы она выглядела, если бы вдруг осталась без платья, звонко расхохоталась. — Конечно, — повторила она, к вящей досаде сразу помрачневшего Донавана.
Они прибыли в клуб. Веранда его была разукрашена гирляндами цветных огней, а большой плакат из электрических лампочек гласил: «Мальчики и девочки, веселитесь, до Рождества осталось три недели!»
Большой зал, освобожденный для танцев, был пуст. На главной веранде за столиками молодежь пила пиво — одни уже в вечерних туалетах, другие еще в спортивных костюмах. Многих из них Марта знала в лицо; девушки приветствовали ее улыбками, как родную сестру, молодые люди вздыхали и присвистывали, когда она проходила мимо. Возмущение, в таких случаях обычно поднимавшееся в ней, сейчас не то что притупилось — она поскорее подавила его, загнав в сокровенный утолок души, который считала своим подлинным «я». Донавана же встречали здесь вопросом: «Ну как, отщепенец, вернулся?» — а это показывало, что он не был здесь чужаком, хоть и утверждал обратное. Марта предполагала, что они будут сидеть за отдельным столиком, — если она вообще могла что-либо предполагать, ибо, когда человек всецело подчиняется другому человеку или среде, точно ребенок или загипнотизированный, он не может ничего предвидеть или ожидать заранее. Может быть, Марта и мечтала, что все будет иначе, но мечты остаются мечтами.
А Донаван не только не уединился с Мартой — напротив, он в течение нескольких минут был в центре всеобщего внимания, громко и весело, с грубоватой прямотой обсуждая, за какой столик им лучше сесть — за столик Бинки или чей-то другой.
Наконец он взял Марту под руку и подвел ее к столику, за которым восседал Бинки со своими приспешниками и их девушками. Все они пили пиво и грызли орехи.
— Ну, вот и ты, Мэтти, среди наших красоток, — заметил Донаван, предлагая ей стул.
Сам он уселся между двумя девушками и, казалось, совсем забыл о Марте. Сначала это обозлило ее, а потом она почувствовала облегчение: теперь она может делать все, что ей вздумается.
Было около семи часов вечера. За темневшими стволами деревьев догорали неяркие и мягкие краски заката, на кортах сквозь покрывавшую их воду просвечивала трава; вокруг клуба красная грязь образовала сплошное месиво. Это был час углубленного самосозерцания, час безмолвия, когда на деревьях и в вельде, который начинался всего в полумиле отсюда, засыпают птицы, насекомые и зверьки, а в людях — пусть на миг — встает смутное воспоминание о том, что и они в своем развитии прошли через это. Огней еще не зажигали; молодежь сидела в розовых сумерках и невольно говорила шепотом, хотя разговор и состоял из сплошных поддразниваний: одних высмеивали за то, что подолы их вечерних платьев перепачканы в грязи, а других за то, что они боятся пройти по грязи до машины, чтобы съездить домой переодеться. Марта показала свои туфли и в комическом тоне принялась рассказывать о том, как она переходила через лужу; дойдя до половины рассказа, она вдруг замялась, стала запинаться — уж очень неприглядно выглядел во всей этой истории Донаван, но делать было нечего, и Марта продолжала рассказ, избегая, правда, смотреть ему в глаза. Молодой человек, сидевший с нею рядом, заметил, что, будь он там, он взял бы Мэтти на руки и перенес бы через грязь. Это был рослый светлый блондин — волосы с рыжеватым отливом крутыми завитками лежали на его голове, а на широкоскулом загорелом, исполненном решимости лице сияли честные голубые глаза. Марта знала, что этот молодой человек управляет крупной страховой компанией, и то, что он дурачился и паясничал как школьник, пленяло ее. Довольно неловко она заговорила с ним о книге, которую только что прочла. Он отвечал нехотя. Она продолжала. Тогда он громко вздохнул, так что все удивленно повернулись в его сторону, и мрачно произнес:
— Ох, крошка, крошка, ты меня уморишь. — И изрек, ткнув в Марту пальцем: — Она умная. У этой девочки есть кое-что в голове.
Потом расхохотался, закатил глаза и принялся трясти головой, точно его бил озноб. Марта вспыхнула и, почувствовав себя в центре внимания, принялась нести всякую чепуху, то есть делать как раз то, что от нее и требовалось. Голубые глаза блондина с явным облегчением глядели теперь на нее, его лицо прояснилось, и Марта поняла, что все в порядке. Вскоре молодой человек поднялся, заметив, что ему надо поехать переодеться; только пусть Мэтти не забывает, что он готов умереть ради нее, она сразила его наповал, и он требует, чтоб она танцевала с ним первый танец.
Вскоре веранда опустела: осталось лишь несколько пар в вечерних туалетах. Марту слегка мутило, она почти не ела весь день, но Донаван болтал с двумя девушками — они так и льнули к нему, весело смеясь его шуткам, а это не могло ему не льстить, — и Марта, поняв, что на обед рассчитывать нечего, придвинула к себе тарелку с жареным картофелем и сосредоточенно принялась есть — как едят не от нечего делать, а когда человек голоден.
Услышав смех, она подняла голову и увидела, что все с интересом наблюдают за ней.
— Ужасно есть хочу, — решительно заявила она и снова принялась за картофель.
Бинки поднялся со своего стула и, подсев к ней, легонько обнял ее за талию.
— Ну разве можно допустить, чтобы такая красотка голодала, — сказал он. — Сейчас накормим вас обедом.
Она нерешительно покосилась на Донавана. Никогда она не думала, что он скуп, и для нее явилось новым ударом то, что здесь его, видимо, считают скупым, — она поняла это по ироническим, насмешливым взглядам, какими все смотрели на него. Ей стало жаль его, и она весело сказала, что нет, она не хочет обедать. Донаван правильно поступает, что не дает ей полнеть, и…
А Донаван небрежно помахал ей рукой и сказал:
— Нет, Мэтти, дорогая моя, можешь идти, если хочешь.
Тут уж Марте стало обидно за себя, она встала и, поблагодарив Бинки, заметила, что с удовольствием отобедает с ним. Вот как получилось, что вечер еще не успел начаться, а Марта уже была не с Донаваном — он как бы оттолкнул ее от себя; уходя, она улыбнулась ему извиняющейся улыбкой, но он даже не взглянул на нее.
Марта шла немного впереди Бинки с тем же мягким и покорным видом, с каким за пять минут до этого шла с Донаваном; то, что Бинки пригласил ее обедать, привело в полное смятение все ее чувства. Он, конечно, обнял ее за талию, когда они шли по веранде, и все приговаривал: «Детка будет сейчас обедать со мной», — но поверх ее головы он озирал свои владения критическим острым взглядом и свободной рукой сзывал приятелей или кивком головы давал понять, чтоб они следовали за ним, ибо Бинки всегда обедал в большой компании.
Итак, с десяток «волков» вместе со своими девушками набились в машины и покатили в ресторан Макграта, куда они вступили с поистине королевской торжественностью, приветствуемые толпой официантов. Случалось, правда, что «шайка» Бинки начинала буянить и крушила все в ресторане, но платили они щедро и давали щедрые чаевые. С другой стороны, «Отель Макграта» был лучшей гостиницей в колонии, здесь останавливались влиятельные люди, приезжавшие из Англии и с континента. Макграту надо было поддерживать репутацию своего заведения, а потому в приветствиях официантов чувствовалась настороженность.
Бинки и его компании предоставили центральный стол в большом зале, шоколадно-коричневом с золотом, как и холл. Зал уже был убран к Рождеству. Метрдотель и официант, подающий вино, оба белые, приветствовали каждого «волка» по имени; те тоже называли их по имени и похлопывали по плечу. Официанты приняли заказ, повторяя названия блюд старательно приглушенным голосом, в то время как почтительные взгляды их молили: «Пожалуйста, мистер Мейнард, ведите себя прилично и постарайтесь, чтобы вся ваша компания вела себя так же!» Старший официант, Джонни Констуополис, даже шепнул Бинки, что вон там, в уголке, под пальмами, возле оркестра, сидит сам мистер Плейер с супругой — глава крупной компании, которой фактически принадлежит вся колония. Но Бинки, услышав это, вскочил и так рявкнул, приветствуя мистера Плейера, что все в комнате оглянулись на него.
Джонни был в отчаянии — не только потому, что выходка Бинки могла не понравиться другим клиентам, но и потому, что он с поистине молитвенным благоговением относился к всемогущему мистеру Плейеру; этот смуглый маленький грек с усталым лицом и вкрадчивыми манерами обслуживал великого человека с тем изысканным тактом, которому он и был обязан своим положением; грек то и дело переходил от столика мистера Плейера к столику Бинки, чей отец, как ему было известно, ведь тоже большой и образованный человек, а в глубине души официант с изумлением и почтительным ужасом думал о том, что молодежь нынче какая-то сумасшедшая, и содрогался. Они швыряют деньгами, точно это грязь: Бинки мог выбросить двадцать фунтов на один обед; он был должен всем и вся, даже самому мистеру Плейеру. Эти молодые люди ведут себя как настоящие безумцы — точно у них нет будущего, точно они не намерены сами стать большими людьми, иметь жен и детей. И никого это, видимо, не удивляет. Джонни знал: если сегодня «волкам» взбредет на ум, что они еще не все взяли от жизни, и они примутся горланить песни, сдирать со стен украшения и плясать на столах, остальные гости, включая и мистера Плейера, будут с огорчением поглядывать на них, но никто не вмешается, никто их не остановит, пусть побесятся — ведь они еще дети. А вот маленькому греку, который вместе с семьей покинул любимую родину двадцать лет назад, чтобы спасти себя и своих близких от беспросветной нищеты, призрак которой и сейчас еще не давал ему покоя, все это казалось странным и даже ужасным. Грек Джонни никогда не избавится от страха перед нищетой; никогда он не забудет, что человек в любую минуту может потерять почву под ногами и соскользнуть со своего места среди сытых и почитаемых людей туда, где бродят безымянные призраки. Джонни помнил голод, роднивший их всех: мать его скончалась от туберкулеза, сестра умерла от недоедания в Первую мировую войну — не человек, а жалкий комочек лохмотьев. Перед Джонни вечно маячила эта тень — страх; и сейчас, стоя за стулом Бинки Мейнарда в ресторане Макграта и записывая заказ, Джонни намеренно склонился пониже и старался не поднимать глаз, чтобы никто не видел, что притаилось в их глубине.
Он знал, что «волки» любят заказывать не торопясь, заботливо осведомляясь о том, чего хотят девушки, и стремясь выполнить их малейшее желание, но, как только церемония заказа окончится, им уже будет безразлично, что подадут, — они и не заметят. Им все равно, что есть и даже что пить. Заказывая вина, они могут целых пять минут обсуждать достоинства той или иной марки, упомянутой в прейскуранте; когда же бутылка появляется на столе, они и не помнят, что заказали. Они не знают толка в вине, они ни в чем не знают толка, они — дикари, но с ними нужно считаться: ведь в один прекрасный день (хотя одному богу известно, каким образом может произойти такое перерождение) они станут солидными и облеченными властью отцами города, а эти девушки — их женами.
Марта с аппетитом, если не с удовольствием, ела ресторанный обед. Меню было длинное, составленное из французских блюд, — это был самый дорогой обед, каким можно было щегольнуть в колонии.
Они съели густой белый суп, отдававший мукой и перцем; круглые шарики из сыра величиной с мячи для крикета, не отдававшие ничем; отварную рыбу под клейким белым соусом; жареных цыплят — жесткие кусочки белого мяса с отварным горошком и отварным картофелем; компот из слив со свежими сливками и гренки с сардинами. Пили они бренди пополам с имбирным пивом. В середине обеда Бинки начал всех подгонять: «Поторапливайтесь, ребята», — ему уже не сиделось на месте — а вдруг танцы начнутся без него!
Покончив с едой, он швырнул на стол несколько пригоршней серебра; официанты с улыбкой принялись кланяться, а сами зорким взглядом уже подсчитывали, сколько брошено серебра и как они его поделят. Девушки по обыкновению запротестовали, говоря с материнской гордостью, что Бинки — сумасшедший мальчишка. В Спортивный клуб они вернулись все вместе. Чувствуя себя виноватой, Марта, тепло вспоминавшая о Донаване, решила его тут же разыскать, но Донавана нигде не было видно. А к ней уже подошел Пэрри — высокий атлет, блондин.
Теперь все были уже в вечерних туалетах, играл оркестр. Наконец Марта увидела Донавана — он сидел с девушкой, и Марта узнала ее: это была Рут Мэннерс. Донаван помахал Марте рукой, точно простой знакомой, и пренебрежительно покосился на Пэрри. Марта в поисках поддержки взглянула на Бинки, и тот сказал со своей обезоруживающей откровенностью:
— Лучше держись нас, детка. Он ведь и накормить-то тебя толком не может.
Но она продолжала умоляюще смотреть на него, и тогда, ворча, охая и вздыхая, вся компания принялась сдвигать столы и подтаскивать стулья; наконец все расселись, и Донаван оказался на одном конце большого стола, а Марта напротив него — на другом.
Рут Мэннерс была тоненькая, хрупкая девушка с узким бледным лицом, темными, коротко остриженными, вьющимися волосами и длинными, нервными пальцами. Черты ее лица не отличались правильностью: когда она улыбалась, узкий яркий рот слегка кривился, тонкий нос загибался книзу, а черные, тонко очерченные брови поднимались углом над бледными, настороженными глазами. Говорила она неторопливо, тщательно произнося гласные; двигалась тоже неторопливо, заботясь прежде всего о том, чтобы всегда производить наиболее выгодное впечатление. Эта-то озабоченность вместе с хрупкостью всего ее облика — припухшие веки ее были всегда слегка воспалены, а на бледных щеках вспыхивал лихорадочный румянец — и придавали ей особенно одухотворенный вид. Однако она была очень элегантна — такой элегантностью не могла похвастать ни одна из находившихся здесь женщин. На ней было блекло-зеленое платье из тяжелого крепа, ниспадавшее свободными складками и перехваченное у тонкой талии огненно-красным поясом. Оно было низко вырезано спереди и сзади и свободно лежало на маленькой, почти плоской, как у ребенка, груди. Плечи ее и шея, худые и костлявые, отличались хрупкой белизной и, по-видимому, могли так же быстро краснеть, как и щеки. И все-таки, хотя Рут не отличалась красотой — а плечи, как ревниво подметила Марта, ей лучше было бы не обнажать, — она, несомненно, обладала теми свойствами, которыми так восхищался Донаван. Ее самоуверенный вид как бы говорил: «Да, я непривлекательна, да, у меня некрасивое тело, ну и что же? Зато у меня есть кое-что другое». И Марта перед лицом такой самоуверенности стушевалась. Пусть «волки» оказывают ей внимание — все равно она нескладная и неуклюжая.
Рут и Донаван были словно рождены друг для друга и знали это. Они непринужденно болтали, сидя рядышком во главе стола и слегка флиртуя, — в клубе было настолько не принято так держаться, что все вокруг попритихли и не без смущения внимательно вслушивались в их болтовню.
Заметив, что у него появились слушатели, Донаван изящным движением откинулся на спинку стула и, взяв Рут за руку, сказал:
— Вот что, девочки и мальчики, нам всем надо ехать в Англию. Вы понимаете, что это для нас значит? Посмотри на платье Рут, дорогая Мэтти. Видишь? Разве мы, бедные колонисты, можем сделать себе такое?
— Бедненький Дон, но вы же сами были в Англии в прошлом году, — рассмеявшись, заметила Рут.
Донаван ни разу не говорил Марте, что был в Англии, и ей показалось это странным. Она заметила, что слова Рут ему неприятны: он нахмурился и помолчал, обдумывая, как бы получше выйти из положения.
— Да, Рути, — наконец вымолвил он, — но у меня не было возможности усовершенствовать свои познания: ведь я ездил в сопровождении мамаши, а она целыми днями пропадала у Хэррода и у Дерри и Томса — все закупала себе туалеты, а мне приходилось сопровождать ее — вы же знаете, она ничего не может купить без меня.
Эти два магазина, названия которых с детства засели в голове Марты как синонимы «хорошего тона», сразу перестали казаться ей чем-то заплесневелым, как только она узнала, что миссис Андерсон черпает оттуда запасы своих стандартно-шикарных туалетов. Но у Рут названия этих магазинов вызвали на лице улыбку, хотя она и ничего не сказала; зато потом в тоне ее почувствовалось желание поддеть Донавана, которого она явно находила смешным.
— Но не могли же вы целых три месяца только и делать, что покупать туалеты — пусть даже у Хэррода? — заметила она.
Донаван, видимо, разозлился, но как ни в чем не бывало продолжал разговор:
— Дорогая моя Рути, к вашему счастью, ваша мама готова ради вас на все. Но не все такие счастливцы, и вы должны пожалеть тех, кому не повезло.
— Бедненький Донни, — заметила Рут и рассмеялась коротким, отрывистым смешком.
— Увы, — сказал Донаван, решив позабавить общество хотя бы за собственный счет, — увы, путешествие в Англию было для меня большим разочарованием. Вы знаете, как мы все мечтаем об этом. Но когда туда попадаешь, оказывается, что и там существуют какие-то ограничения, а этого-то ты и не учел. Я сидел целыми днями в отеле «Кумберленд» — колонисты всегда останавливаются в «Кумберленде», — ведь мою мамашу никакими силами не убедишь, что незачем подчеркивать то, что и так очевидно, — ел восхитительные пирожные с кремом, а отец целыми днями ворчал, что Англия чересчур цивилизованная страна, хотя я убежден, что он и сам толком не понимал, почему это ему не нравится. Мы сидели и ждали маму, которая наконец возвращалась из своих странствий, нагруженная великим множеством пакетов, — можете не сомневаться, моя мама всегда отыщет себе развлечение, где бы она ни находилась. Это был, пожалуй, единственный случай в моей жизни, когда между мной и папой установилось какое-то взаимопонимание. Я сказал ему тогда: «Дорогой папа, тебе, по-видимому, нравятся широкие просторы, ну и живи среди них. Что же до меня, то я положительно создан для прославления упадочной культуры. Ну почему бы тебе не дать мне немного денег, я бы получился на художника-модельера и нашел бы свое место в жизни».
— Бедненький Донни, — повторила Рут, на этот раз вполне искренне.
— Папа сказал, что с радостью выполнил бы мое желание: он терпеть не может таких ненормальных людей, как я, но, к несчастью, мама за три недели истратила деньги, которых нам должно было хватить на три месяца, и он вынужден был телеграфировать, чтоб нам выслали еще, поэтому у него нет больше денег ни для кого из нас.
И Донаван визгливо рассмеялся, но с такой обидой, что только Рут присоединилась к нему. Остальные сидели молча и ждали, что будет дальше. Марта услышала, как Пэрри прошептал:
— К чему рыдать, к чему рыдать, пойдем-ка потанцуем. Я не могу больше этого выдержать.
Резким движением он поднял Марту со стула, и они отправились танцевать. Когда они вышли на середину зала, он снова презрительно повторил:
— К чему рыдать…
Пэрри привык корчить из себя шута и теперь каждые две-три минуты останавливался, взмахивал руками и издавал такой вопль, точно его поджаривали в аду, а все вокруг оборачивались и со смехом глядели на него; или он вдруг начинал дергаться всем телом и, запрокинув голову, закатив глаза, густым, низким, воющим голосом подражал пению негров. В промежутках он кружил Марту по залу, делая замысловатые зигзаги и повороты; его открытые голубые глаза неотрывно глядели на нее, а лицо хранило трогательно-сентиментальное выражение.
Марта тоже смотрела ему в глаза; с некоторых пор она стала обращать куда больше внимания на глаза людей, чем на их тела, и глаза эти бывали серьезные, взволнованные, порой даже молящие, тогда как тела и лица принимали те позы и выражения, каких требовала окружающая обстановка. Точно телесные покровы людей — их ноги, их голоса — находились во власти некой силы, которая никак не затрагивала их внутренней жизни, их суждений и дум. Всякий раз, когда Пэрри начинал подражать негритянскому певцу, Марта с изумлением и ужасом переводила взгляд с его лица на судорожно извивающееся тело, и ей становилось не по себе. Но внешне она как ни в чем не бывало продолжала танцевать, весело улыбалась и отпускала в тон ему шуточки. Под конец вечера, ободренная умным серьезным взглядом его голубых глаз, Марта взбунтовалась и своим обычным голосом завела разговор о Донаване, о Рут — мускулы Пэрри сразу напряглись, а взгляд стал сумрачным. Но Марта продолжала: ее обижает, что он не хочет принимать ее такой, какая она есть, хоть Марта и сама толком не знала, какая она на самом деле, ибо не раз становилась в тупик, не умея разобраться в тех нескольких «я», которые боролись в ней. Ей хотелось установить с Пэрри простые дружеские отношения, хотелось, чтобы он видел в ней разумное, мыслящее существо. Когда он закатывал глаза и, дергаясь всем телом, заявлял: «Ох, крошка, какую чепуху ты несешь!» — она улыбалась с видом человека, решившего идти напролом, и, выждав, пока он кончит свою тираду, спокойно возобновляла разговор на ту же тему. Через некоторое время она почувствовала, что дело идет на лад. Когда музыка умолкла и они вышли на веранду, он отвечал ей уже как нормальный человек, хотя ворчливо и неохотно. На веранде по-прежнему сидели Рут и Донаван, но теперь они беседовали вполголоса и были, видимо, не слишком рады вторжению танцоров. Не обращая ни на кого внимания, они продолжали шептаться. Но если их глубокомысленные рассуждения перед танцами сердили Бинки оттого, что нарушали созданную им атмосферу, то подобное уединение было в его глазах еще большим преступлением. А потому, когда снова загремела музыка, Бинки пригласил Рут. Он терпеть не мог танцевать, но такова уж была его обязанность: он всегда танцевал, когда надо было разлучить какую-нибудь чересчур увлекшуюся друг другом парочку.
Было еще довольно рано; гости все прибывали — группами и парами, которые так и держались вместе, хотя на протяжении вечера какая-нибудь пара, случалось, и присоединится к другой или какая-нибудь девушка из одной группы перейдет в другую. Все держались просто, свободно, по-дружески. То и дело мелькали официанты с подносами, уставленными пивом и бренди. Марта, как всегда, пила бренди и имбирное пиво, но инстинктивно держалась в определенных рамках: мужчины могут напиваться до потери сознания, а девушек алкоголь должен только смягчать, но не расслаблять. Бинки, потанцевав с Рут, подвел ее обратно к Донавану и выключил свет в большом танцевальном зале. Под потолком медленно завертелись блестящие шары, отбрасывая цветные блики во все уголки комнаты, — ум затуманивался, начинали говорить чувства. Теперь с Бинки танцевала Марта — он, видимо, решил, что танцевать с Пэрри ей больше одного раза опасно; потом она танцевала опять с Пэрри и с Донаваном. Но партнер в этих танцах не имел значения, все они казались на одно лицо: словно в трансе переходишь от одного к другому и с каждым танцуешь — щека к щеке, тело к телу; потом музыка смолкает, снова пьешь, немножко поболтаешь и возвращаешься в жаркий, пестрый сумрак танцевального зала, где все так же всхлипывает оркестр. Трижды за этот вечер Марту выводил на веранду какой-нибудь «волк» (потом она никак не могла припомнить, кто это был) и целовал там — и все поцелуи были как две капли воды похожи один на другой.
Внезапно она оказывалась в чьих-то крепких мускулистых объятиях, и чье-то тело настойчиво и в то же время робко прижималось к ней, а голову ей запрокидывал яростный поцелуй. Через некоторое время партнер отстранялся, тяжело дыша, точно бегун, прибывший к старту, и, переведя дух, спрашивал:
— Я ужасно вел себя, да? Прости меня, детка, пожалуйста, прости.
И Марта вежливо отвечала в духе здешних традиций:
— Все в порядке (Пэрри, Дугги или Бинки), все в порядке, не волнуйся, пожалуйста.
Ей следовало бы сказать: «Не волнуйся, мальчик», но она не могла заставить себя выговорить это. Ей было смешно и в то же время противно оттого, что они так смиренно извинялись, хотя в глазах их, несмотря на смирение, блестел хищный огонек. Каждый поцелуй вызывал в ней взрыв ненависти, и, когда в четвертый раз какой-то неизвестный юноша стал тащить ее на веранду, Марта воспротивилась.
— Скажите, какая недотрога! — метнув на нее злобный взгляд, заметил он.
А немного позже, за столом, показывая на Марту остальной компании, он сказал:
— Эта девчонка — ужасная недотрога, она…
И, сделав вид, будто ему холодно, запахнул пиджак и стал стучать зубами.
— Эй, Мэтти, как ты там? — внезапно раздался голос Донавана.
И только заметив, какими взглядами обменялись двое молодых людей, с ухмылкой покосившихся на Донавана, Марта поняла, что он весь вечер следил за нею и что по какой-то причине внимание, которое ей оказывала молодежь, было своего рода вызовом Донавану. Она заметила также, что ему приятно слышать о ее несговорчивости. Она молча сидела в конце стола, растерянная, с болью в душе: рухнуло ее представление о самой себе. Это таинственное существо, которое живет в каждой женщине, ожидая, когда его выпустит на волю любовь, это существо, которое Марта считала (упорно и вопреки всякой очевидности) своим истинным и постоянным «я», оказалось шатким и ненадежным. Она ненавидела сейчас Донавана холодной, лютой ненавистью, а посмотрев вокруг, поняла, что страстно презирает вообще всех этих молодых людей. Поэтому, когда Пэрри во время танца вторично увлек ее из большой комнаты на веранду и, протискавшись мимо танцующих пар, подвел к ступенькам в сад, она без возражений последовала за ним. Только при виде кортов, залитых водою и лунным светом, она рассмеялась нервным смешком и заметила:
— Но ведь там грязно!
— Пустяки, — сказал Пэрри. — Не обращай на это внимания, крошка.
Он потянул ее за локоть, но, видя, что она не идет, подхватил на руки и снес со ступенек. Она слышала, как хлюпает под его ногами густая грязь. Он отнес ее за угол дома и, не опуская на землю, поцеловал. Таких поцелуев в жизни Марты еще не было — чтобы вот так висеть в пространстве в чьих-то сильных объятиях. И образ Пэрри слился в ее представлении с образом ее мечты — сильным юношей, обожающим то идеальное существо, которое жило в ней, — незримое, неведомое ей самой, но, конечно, прелестное.
— Пэрри, мое платье! — вдруг вскрикнула Марта.
— Что случилось, крошка? — спросил Пэрри, раздосадованный тем, что она нарушила очарование, но все такой же покорный. — Что я наделал?
Марта почувствовала холодок на ноге возле бедра, с трудом перегнулась через его мускулистую руку, посмотрела вниз и сказала:
— У меня разорвалось платье. — Оно в самом деле было порвано.
— Прости меня, крошка, я такая неуклюжая скотина, — прочувствованно сказал Пэрри и, шлепая по золотистым от лунного света лужам, понес ее обратно к дому.
На ступеньках он опустил Марту на землю, и она произвела осмотр испорченного платья. На веранде сразу наступила тишина: Марта поняла, что все наблюдают за ней. В ней вспыхнуло желание показать им, что ей наплевать на них, и она весело крикнула Донавану:
— Ты был прав, Дон, — вот я и разорвала платье.
Она с невозмутимым видом подошла к столу, придерживая разорванную материю, чтоб не видно было голой ноги, и остановилась возле Донавана. Пэрри последовал за ней, бормоча:
— Извини меня, крошка. Ты убиваешь меня. Мне теперь конец.
Какую-то долю секунды Донаван молчал, не зная, на что решиться, потом разразился хохотом. Все присоединились к нему. Смеялись с облегчением, но слишком уж усердно.
— Я ничем не могу помочь твоему горю без иголки и нитки, — сказал наконец Донаван.
Бинки подозвал официанта и велел принести все необходимое. Официант нехотя заметил, что ему негде взять иголку, но Бинки жестом, не терпящим возражений, прекратил препирательства.
— Иди, иди, Джим, — сказал он. — Нечего разговаривать. Раз я сказал, что нужны иголка и нитка, — значит, надо их достать.
Он опять махнул рукой, и официант ушел, а через несколько минут вернулся, неся требуемое. Донаван, снова оказавшись в центре всеобщего внимания, принялся, смеясь, зашивать платье Марты, а Рут, прищурив близорукие глаза, спокойно, хотя и не без любопытства наблюдала за этой сценкой. Донаван бранил Марту: «Отвратительная девчонка, все платье в грязи перепачкала». Это происшествие почему-то привело всех в необычайно веселое расположение духа. Марта уселась рядом с Донаваном — он взял ее руку, а Рут, сидевшая по другую сторону от него, в свою очередь взяла руку Донавана; Пэрри стоял позади Марты, опершись на ее стул, и с любопытством наблюдал за ними. В просветах между колоннами веранды было видно, как поблескивает в ярком лунном свете подернутая рябью поверхность больших луж. Огромные камедные деревья, казавшиеся отсюда совсем черными, покачивались на фоне звездного неба. Из дома доносилась ритмичная музыка. Была полночь. Старшее поколение уже расходилось по домам: они прощались с улыбкой, говорившей, что молодежь, конечно, должна взять свое, но пусть не требует слишком уж многого. А Бинки, словно вызывая заклинаниями бурю, бормотал:
— Давайте дернем, ребятки, пусть чертям станет тошно.
И во время следующего танца они «дернули». С криками и завываниями, притопывая и подскакивая, они схватились за руки и в бешеном темпе понеслись по комнате, подгоняемые оркестром, который все играл, играл, играл — казалось, пальцы музыкантов не знают отдыха, а улыбки их победоносны и исполнены сознания власти, ведь они — единственные человеческие существа в этом зале, и это по их воле дергаются и извиваются там, внизу, марионетки. Через плечо Пэрри Марта увидела Донавана: он танцевал, вихляя ногами, точно кукла на шарнирах, — руки и ноги его так и мелькали в воздухе, густые черные волосы прядями свисали на лицо, а улыбка говорила: «Это ужасно глупо, но я все-таки танцую, потому что так принято». Рут, тоже утратившая свою холодную сдержанность, прыгала в могучих объятиях Бинки, и лицо ее выражало терпеливое страдание. Марта вдруг поняла, что такое же нелепое страдальческое выражение написано и на ее лице, — ей все это не нравилось, она не могла этим наслаждаться. И как только заговорило жившее в ней здравомыслящее, беспристрастное существо, она, взглянув на Пэрри, вдруг поняла, что и он относится к этому так же, хотя и старается не выказывать своих истинных чувств. А с виду Пэрри пребывал в каком-то буйном трансе. Плечи его судорожно поднимались и опускались; он закатывал глаза, вращал ими, сверкая белками, и устремлял остекленелый взгляд в пол. Тело его дергалось, извивалось и раскачивалось, но все это было напускное — его ум в этом не участвовал: случайно перехватив взгляд голубых глаз Пэрри, когда он закатил их, Марта увидела, что исступление его чисто внешнее, оно не затрагивает его души, — это был взгляд бесстрастного наблюдателя, взирающего как бы со стороны на собственное безумие. «Глядите, какие все мы сумасшедшие», — казалось, говорил он. В то же время Пэрри не хотелось, чтобы за ним наблюдали: глаза Марты вдруг встретились с его глазами, и у обоих было такое ощущение, как у двух участников религиозной церемонии, которые вдруг увидели, что ни тот, ни другая не молятся, а подглядывают друг за другом, — оба были и смущены и раздосадованы подобным предательством. Марту душил смех, и она нервно расхохоталась, а Пэрри крепче прижал ее к себе, как бы говоря: «Успокойся», вслух же он сказал:
— Крошка, ты убиваешь меня, — и издал душераздирающий вздох, так что Марта снова рассмеялась.
Нет, не может она наслаждаться этим, как Рут. После первого танца — первого залихватского танца — она вернулась на веранду, где их компания заняла столик, предоставив Пэрри искать себе другую даму; тут она увидела Донавана, который сидел с Рут, — он уже обрел свой обычный спокойный и уравновешенный вид, а черные волосы его были, как всегда, тщательно прилизаны.
— Знаешь, дорогая Мэтти, — раздраженно заметил он, — эти оргии никак не отражаются на тебе. А волосы все-таки следует причесать — впрочем, дай-ка я это сделаю.
Но она причесалась сама — правда, весьма небрежно. А в зале тем временем продолжался топот; она прислушивалась к нему и с досадой и с сожалением: ведь она сама выключилась из общего веселья; зато теперь она может спокойно и бесстрастно сидеть и слушать, о чем болтают Рут с Донаваном.
Вдруг Донаван радостно завопил, и проходившая мимо молодая пара рассмеялась и направилась к нему. Женщина, маленькая, на редкость красивая черноглазая еврейка, была в узком полосатом шелковом платье; ее спутник, полная противоположность этой красивой, утонченной светской дамы, был типичным шотландцем, рослым и нескладным, с обветренным лицом и проницательными голубыми глазами.
Эта пара, видимо, не только «знала» Донавана, но была с ним в самых дружеских отношениях; мужчина и дама сели и заказали пива, не переставая, однако, утверждать, что им пора домой. Ее звали Стелла, его — Эндрю; они были женаты и очень довольны этим обстоятельством — все это Марта узнала еще прежде, чем прекратилась музыка и Пэрри подошел к ней. Он по привычке завздыхал, упрекая ее за то, что она его бросила, — это убьет его. Но Марта уже не в состоянии была поддерживать это ломанье. Рассмеявшись и глядя ему прямо в глаза, она заговорила с ним просто и естественно. О чем? Не это было важно — важен был ее тон, не могла она больше изображать из себя снисходительную мамашу. Пэрри смутился: он даже приподнялся, собираясь уйти, в глазах появилось выражение затравленного зверя, но затем он снова сел — Марта победила. Вот здорово! Она сумела приручить одного из матерых «волков» — главного приспешника Бинки, заставила его относиться к ней серьезно! По-видимому, это удивляло его самого. И когда Донаван и Рут, Стелла и Эндрю Мэтьюз поднялись и заявили, что они отправляются на квартиру к Мэтьюзам, Пэрри последовал за Мартой и, пересекая вместе с ней большой танцевальный зал, с комической гримасой крикнул огорченному Бинки:
— Эта крошка совсем прибрала меня к рукам, заарканила, теперь я человек конченый.
И они поехали: Марта и Пэрри устроились на заднем сиденье машины, а Рут — рядом с Донаваном, тем самым как бы закрепляя обмен партнерами.
Донаван и Рут слегка флиртовали, тогда как Пэрри даже не пытался взять Марту за руку. Большое тело атлета мягко покачивалось в такт движению машины, точно он вдруг обессилел, а голова, откинутая на спинку сиденья, подпрыгивала на выбоинах.
— Ой, крошка, что ты со мной делаешь? — жалобно заметил он, глядя на Марту.
Марта рассмеялась. А когда они подъехали к большому многоквартирному шестиэтажному дому, который знали все, ибо он был самым высоким в городе, Пэрри покорно вылез вслед за Мартой из машины, этакий ручной, смущенный «волк», и вся компания парами поднялась в квартиру Мэтьюзов.
Квартирка была светлая, уютная, со всеми удобствами. Маленькая гостиная с полосатыми занавесями и блеклыми коврами была обставлена легкой модной мебелью. Очутившись в такой комнате, обычно испытываешь облегчение — ведь когда входишь в незнакомый дом, невольно думаешь: «Какая там обстановка? Как мне придется себя вести?» В этой же комнате вам не навязывали ничьих личных вкусов, вы не чувствовали необходимости подлаживаться под кого-то. В такую квартиру входишь — где бы она ни была: в Африке, Англии или в любой другой стране — и сразу чувствуешь себя как дома, спокойно и хорошо. На нас и так, слава богу, лежит достаточно всяких обязанностей, и нам достаточно треплют нервы, чтобы мы еще задумывались над тем, кому принадлежит эта обстановка или эти ковры, кто ими пользуется, что это за люди и чего они от нас ждуг. Какое счастье иметь такую безликую современную квартиру — убежище странствующего поколения, которое понятия не имеет, куда оно стремится, и странствует налегке, готовое к любым неожиданностям.
Окна в квартире были распахнуты настежь; внизу сверкали огни города: кажется, что находишься очень высоко, точно на платформе, подвешенной в ночной тьме, и лишь тоненькая стенка из бетона отделяет освещенное пространство, где ты стоишь, от тьмы, где машет крыльями ветер. А ветер как раз усиливался. В небе, прояснившемся было к вечеру, вновь громоздились, словно изваянные лунным светом, скульптурные громады облаков. Они мчались непрерывной вереницей, пока не наталкивались на черную гору, которая росла и росла в вышине под слегка скошенным Южным Крестом. Было тепло: Марту едва прикрывало легкое вечернее платье, прикосновение ветра к ее плечам напоминало ласку нежных любящих пальцев. Где-то, будто спросонья, погромыхивал гром; по небу, точно корабль, управляемый ветром, неслась тяжелая туча — нижние ее закраины тонули во мраке, а верхние ярко освещенные зубцы сверкали снежной белизной. Луна скрылась, из темноты дохнуло свежестью — пошел дождь.
Марта отвернулась от окна: в комнате Эндрю угощал всех коктейлями. Казалось, куда ни зайди, всюду тебя ждут крепкие напитки. «Интересно, чем люди занимались бы, если бы по какой-то ужасной, непредвиденной причине им в гостях не предложили бы выпить?» — подумала Марта. Но критическое умонастроение длилось у нее не дольше, чем впечатления от ночи, которой она только что любовалась, — скоро Марта уже была всецело занята тем, что происходило в маленькой гостиной Мэтыозов: она взяла стакан с бренди и вся обратилась в слух.
Здесь главную роль играли не Донаван, не Рут и не она сама, а Стелла. Молодая женщина сидела на ручке кресла и оживленно болтала, обводя взглядом своих темных горящих глаз лица слушателей, словно этот взгляд обладал магической силой удерживать их внимание. Она рассказывала, как отец Эндрю запретил ему жениться на еврейке, как они тайно поженились и жили, так сказать, без благословения государства и церкви, пока старик не явился и не стал умолять их пожениться по всем правилам, — такого позора его почтенная шотландская душа не могла больше вынести. Они сказали ему, что уже давно женаты как полагается, угостили стаканом виски и пригласили отобедать. Все слушали Стеллу с вниманием и интересом, не потому, что история, которую она рассказывала, была так уж занимательна, — занимательно было то, как Стелла выставляла напоказ себя и своего мужа. Она сидела в красивой позе на ручке кресла, яркое шелковое платье облегало ее стройное изящное тело, и казалось, оно каждому что-то говорит на языке, понятном ему одному. Жизнь била ключом под этой золотистой кожей — от пальчиков на ногах, просвечивавших сквозь тонкие шелковые чулки (она сбросила туфли), до гладких темных волос, уложенных в сложную с виду прическу, какую, должно быть, носила ее бабушка: на самом же деле они были просто расчесаны на прямой пробор и собраны сзади в узел. Лицо ее сияло от возбуждения, а полные загорелые руки отчаянно жестикулировали — лишь на мгновение они безжизненно повисли, когда она описывала, как упал в обморок ее зять, и голос ее зазвучал мягко, с притворной скромностью.
— Теперь у нас все в порядке, — закончила она. — Все мучения позади. Нехорошо, когда сын ссорится с отцом.
Наступило короткое молчание; все удивленно смотрели на красивое, продолговатое лицо мадонны.
— Как же, очень тебя это тревожит! — бросил Эндрю и иронически усмехнулся.
Но Стелла знала, что эта резкость напускная, а вовсе не признак разлада между ними. Она рассмеялась, окинула обольстительным взглядом присутствующих, ее выжидательная поза словно говорила: «Ну вот, я свою роль сыграла — роль молодой женщины, только что вышедшей замуж. Теперь ваш черед». Она сидела молча и пила, предоставляя любому из гостей подхватить факел беседы. Но никто этого не сделал. Тогда она продолжала: теперь, когда она официально замужем, ей пришлось уйти с работы — фирма, где она работала, не держит замужних женщин, — так что живут они с Эндрю очень, очень скромно. (Тут она издала глубокий вздох.) Даже мебель пришлось бы взять напрокат, если бы отец Эндрю не преподнес им обстановку в качестве запоздалого свадебного подарка. Право же, им жилось так плохо (она посмотрела долгим, томным взглядом на обветренное, открытое лицо своего мужа), что даже спать приходилось чуть ли не на полу. Впрочем, она готова спать где угодно — лишь бы рядом с избранником своего сердца… Тут Эндрю снова иронически хмыкнул, и она на секунду умолкла, улыбнулась, сделала глоток вина и с удовольствием оглядела свои вытянутые ноги в тонких чулках — а ноги у нее были маленькие и красивые. Потом принялась жаловаться на то, что в этом доме ужасно жить: соседям, видите ли, не нравится, что у них бывают гости, и эти противные людишки возмущаются.
Но разве гости когда-нибудь расходятся до зари! А здесь все так рано ложатся спать… — Тут она секунду помедлила, прежде чем перевести разговор на более скользкую тему, — нет, в самом деле, получается так, что они с Энди вынуждены заниматься любовью днем или только по субботам, а все из-за соседей…
Гости с облегчением рассмеялись: теперь слова ее как бы слились с тем, о чем говорило ее тело — говорило всем, мужчинам и женщинам. А Эндрю проворчал, что она мерзкая потаскушка и противная лгунья: да разве она когда-нибудь удовольствуется любовью раз в неделю? Стелла звонко расхохоталась и заявила, что он лицемер.
Марта, постепенно втягиваясь в эту новую для нее атмосферу жизни молодой супружеской четы, исполненную своих вольностей и запретов, поняла (хоть и не без труда, поскольку до сих пор ей не приходилось с этим сталкиваться), что недовольный, надутый вид Эндрю, его сердитые реплики — все это просто-напросто игра, а если не игра, так нарочитое выставление напоказ своих чувств, ибо он не только разрешал жене откровенничать, но и сам содействовал ей в этом. Это опрокидывало все представления Марты о том, что можно и чего нельзя, и она исподтишка неотступно следила за Стеллой: неужели ей действительно нравится обнажать свои чувства вот так, при всех? Марта вспоминала, с каким трудом она сдерживала раздражение, когда Донаван выставлял ее напоказ.
Все это время Донаван был необычно молчалив. Развалившись в кресле, он с восхищением слушал болтовню Стеллы и посмеивался. Рут осторожно улыбалась, мигая красноватыми веками, прикрывавшими ее колючие глазки. Пэрри сидел выпрямившись на низеньком стуле, который, казалось, вот-вот развалится под тяжестью его большого тела, и слушал без тени улыбки — только время от времени, когда слова Стеллы вызывали у него внезапный и неудержимый взрыв смеха, он откидывал голову и залпом выпивал полстакана бренди.
Наконец тема любви перестала щекотать нервы гостей, и Стелла, напустив на себя серьезность, заговорила с Донаваном. Они были, как видно, большие друзья: они знали друг о друге решительно все, хотя и не виделись целых полгода — с тех пор, как в последний раз были вместе на какой-то вечеринке. Так же просто, по-дружески, вел себя с Мартой Эндрю, и ей скоро стало казаться, что они старые-престарые друзья. Оттаял и Пэрри: когда очередь дошла до него и Стелла решила завербовать его в число своих друзей, он повернулся к ней всем своим большим телом, так что хрупкий стульчик затрещал под ним, и, поощряемый веселым дружеским взглядом молодой женщины, наконец разговорился. Правда, чувствовал он себя скованно, ему здесь не очень нравилось, но он все-таки не противился, когда Стелла взяла его за руку. Неторопливо и деловито, словно не замечая ее обнаженных сверкающих плеч и маленькой белой ручки, он заговорил о финансовых делах Спортивного клуба, а затем стал внимательно слушать ее рассказы о Гонконге, где она выросла.
Было уже поздно, к тому же стало холодно; из медленно проползавших по небу разорванных облаков, которые вдруг на миг озаряла луна, шел дождь. Стелла поймала себя на зевке, но тут же заявила, что никто не ложится спать на пустой желудок, а она просто умирает с голоду. Они быстро спустились вниз в большом лифте, пробежали под дождем к машинам и покатили в закусочную, где можно было получить горячие сосиски. Город спал под мелким холодным дождем и казался вымершим, но в закусочной было шумно, точно в цыганском таборе. Вдоль тротуара одного из переулочков ночь за ночью до самой зари горел свет в маленьких комнатках на колесах, освещенных висячими керосиновыми лампами. Здесь можно было получить блюда на любой вкус: мясо и рыбу, поджаренные на рашпере, пирожки с яйцами, ветчину, колбасу, кружку горячего жиденького кофе или очень крепкого чая; вдоль стен стояли полки, уставленные банками с консервами, которые могли быть открыты по вашему желанию. Марта частенько заходила сюда с Донаваном после кино.
Стелле не хотелось вылезать из машины и толкаться у стоек. На нее нашло лирическое настроение. Она прислонилась хорошенькой головкой к плечу мужа и, казалось, уже забыла о своем голоде: она так ничего и не съела. Вообще никому особенно не хотелось есть. Но не хотелось и двигаться, куда-то ехать, ложиться спать; вокруг стояли машины с людьми, впавшими в такую же апатию. Было четыре часа утра — еще не день и уже не ночь; свет в фургонах поблек; чернокожие официанты стояли, позевывая, возле подносов или у печек, а добрая половина городской молодежи все еще ела и пила, поглядывая на небо в ожидании первой алой полоски зари — тогда можно будет поехать домой и лечь спать, а потом рассказывать, что прокуролесил всю ночь. Но небо было сумрачное. Луна показалась ненадолго из-за насыщенных влагою темных туч — маленькая, холодная, яркая — и тут же скрылась, на этот раз окончательно. Дождь лил не переставая, вокруг фонарей стоял светящийся желтый туман. Марта зевнула — над нею стали смеяться, упрекать за то, что она раскисла; мужчины заказали еще пирожков и кофе. Наконец по улицам пополз сырой серый рассвет, дома потемнели, их очертания стали резче, и слабый тусклый отблеск на небе оповестил о восходе солнца — там, за облаками, наверно, разгорался ярко-розовый золотистый свет, здесь же было лишь жалкое подобие воображаемого великолепия. Зато теперь можно разойтись по домам.
Марту довез Донаван, но провожать ее до дверей пошел Пэрри и там поцеловал: Марта поняла, что теперь она девушка Пэрри, а не Донавана. Наконец она осталась одна. Было пять часов утра. Никакого смысла ложиться в постель, когда через два-три часа придется снова просыпаться.
Марта распаковала книги. Ее одолела такая зевота, что у нее заныли скулы. Тогда она выпила чаю — тут же, сидя на полу, и принялась размышлять о том, что вот собрались такие, казалось бы, малоподходящие друг другу люди, как Стелла и Эндрю (уже одна эта пара была достаточно своеобразна), Донаван и Рут и она с Пэрри, и не только нашли о чем поговорить, но даже приятно провели вечер. Более того, они решили и следующий вечер провести вместе. Ну конечно, они должны быть вместе: ведь они так сдружились. Они просто не могут обойтись друг без друга. Они соберутся у Мэтьюзов, перекусят, потом поедут танцевать, а потом, потом…
Тут Марта, почувствовав, что она совсем закоченела, встала, отошла от постели, к которой было прислонилась, и уселась так, чтобы на нее падал слабый и как будто отсыревший солнечный свет, лежавший длинным прямоугольником на циновке. Мало-помалу ею овладело какое-то необъяснимое отвращение ко всему — оно холодною массой сгущалось где-то внутри, по мере того как кожа ее отогревалась в теплых лучах солнца. Марта думала о том, что прошло всего несколько недель с тех пор, как она поселилась в городе, а ей уже все наскучило и хочется чего-то другого. Ее сжигало какое-то внутреннее беспокойство, жажда деятельности, и эти внутренние противоречия расслабляли ее, у нее кружилась голова. Она думала о том, что, если бы накануне вечером ее спросили, не скучно ли ей, не было такой минуты, когда бы она не ответила, что да. И все-таки она вспоминала об этом вечере с радостным волнением. Она знала, что и предстоящий вечер будет такой же пустой, и все-таки с удовольствием думала о нем.
Но даже больше, чем эта способность хладнокровно анализировать свои чувства, Марту мучило сознание, что все в ее жизни так нестерпимо обыденно. И слышать этот суровый и бесстрастный голос своего внутреннего «я», говоривший ей, что она еще подросток и потому подвержена противоречивым влечениям и разочарованиям, Марте было тяжелее, чем переносить особенности поры отрочества. Марта испытывала какую-то моральную опустошенность — она многое видела, но не понимала причин того, что видела, а себя воспринимала как изолированную личность — без корней, без целей. Ну что она могла поделать, если весь ее протест, все ее существование сводилось к воинствующему индивидуализму? И вот, после долгого перерыва, она снова вспомнила о Джоссе, который всегда твердо знал, как следует поступать.
Джосс сказал бы, что все это пошло ей на пользу — ничего другого она, конечно, не могла от него ожидать. А еще посоветовал бы созвониться с Джесмайн и вступить в «Левый литературный клуб»; тут Марта беспомощно рассмеялась — признак того, что нервное напряжение прошло. Дело в том, что она считала эту жившую в ней неукротимую беспокойную силу слишком могучей, чтобы зажать ее в тесные рамки «Левого литературного клуба». Отношение к Джоссу сразу изменилось: она уже с иронией и обидой думала о нем; ей казалось, что он ее не понимает, не сочувствует ей. Она осуждала его, точно по его вине ее жизнь сложилась так, а не иначе, точно он отвечал за ее срывы и успехи. Но поскольку Джосс не мог возразить ей, он представлялся Марте мрачным, угрюмым молчальником; она погрузилась в забытье и начала грезить с открытыми глазами: ей привиделся некий богатый неизвестный родственник, который протянул ей сто фунтов стерлингов и сказал: «Вот, Марта Квест, держи. Ты это заслужила. Это даст тебе свободу».
И не случайно Марта увидела именно такое видение: она была глубоко убеждена, что заслуживает чего-то гораздо лучшего, чем ей давала судьба, — в этом и крылась причина ее неудовлетворенности. Поглощенная своими грезами, Марта впала в оцепенение, сковавшее не только ее мозг, но и тело. Через некоторое время она встала и принялась ходить по комнате; кровь равномерно запульсировала в ее жилах, и она подошла к двери, в которую вливались потоки уже теплого, приветливого солнечного света. Казалось, будто ночи и не было: все заливал яркий, горячий, золотой свет солнца, но небо было по-прежнему обложено дождевыми облаками, и гнетущая духота говорила о приближении бури. На шоссе застучали тяжелые кованые сапоги, послышалось мягкое шлепанье босых ног. Марта стояла неподвижно, глядя на проходящую мимо вереницу людей. Сначала прошли два полисмена в кованых сапогах, маленьких шапочках, сдвинутых на ухо, и мундирах защитного цвета с блестящими пуговицами, туго стянутых ремнями. За ними следовало человек двадцать чернокожих — мужчин и женщин, одетых как попало, босых и оборванных. Шествие замыкали еще два полисмена. Заключенные были попарно скованы кандалами, и руки их привлекли внимание Марты — рабочие руки, соединенные вместе широкой блестящей полоской стати. Люди бережно держали их перед собой, сдерживая естественное желание размахивать ими на ходу, чтобы уберечь нежную темную кожу от укусов металла. Этих людей вели к судье за то, что они оказались на улице после положенного часа, или за то, что при них не было удостоверения личности, или за то… впрочем, много было всяких причин, столь же неосновательных. Марта не раз видела это зрелище, но никак не могла привыкнуть к нему — оно возбуждало в ней затаенный гнев. Она мысленно шагала по улице в ряду этих заключенных, испытывая на себе весь гнет полицейского государства, и вдруг снова почувствовала знакомое душевное изнеможение.
Марта думала: это ужасно не только потому, что такие вещи вообще существуют, а потому, что они существуют теперь. Она думала — а поскольку она была воспитана на литературе, то иначе она и не могла думать, — что ведь все это уже описано и Диккенсом, и Толстым, и Гюго, и Достоевским, и десятком других писателей. Их благородное горячее негодование ни к чему не привело, ничего не изменило; гневных голосов, раздававшихся в девятнадцатом столетии, все равно что и не было — перед нею все так же плетутся вереницей заключенные, скованные попарно кандалами, и на лицах их — все то же ироническое выражение терпеливого понимания, как и в незапамятные времена. А на лицах полицейских написано, что они делают то, что положено, — ведь за это им платят.
Но как же быть? — спрашивал в душе Марты иронический голос и тут же отвечал: пойти и вступить в Общество помощи заключенным. И, грызя себя за свое бессилие, Марта отошла от двери. С задней веранды донесся звон будильника. Семь часов — пора одеваться и идти на работу. Но прежде Марта собрала разбросанные по полу книги и наскоро просмотрела их, словно ища в них выхода. Как-то, найдя в «Нью-стейтсмен энд нейшн» названия нескольких поэтических сборников, она выписала их и сейчас бегло перелистала томики.
Листья быстро опадают,
Вянут нянины цветы;
Няни уж давно в могиле,
А колясочки все катятся…

Марта с возрастающим гневом читала эти строки — ведь мысленно она еще шагала с группой заключенных.
«Вышло ли хоть что-то здоровое из-под резца создателя?» — молча вопрошал ее черный шрифт, и Марта со всею страстностью своей натуры ответила: «Да, да…» — и быстро перевернула страницу.
Никакого утешения, нет, никакого
В извилистой красоте этой линии,
Прочерченной на картах истории:
                           не раз угнетатель
Отнимал последние крохи у бедняка.

Это стихотворение Марта прочитала несколько раз, оно навеяло на нее приятную, глубокую грусть — опасное состояние, которое она так любила; но иронический голос, неизменно нарушавший ее душевное равновесие, уже спрашивал: «Так-то оно так, но ты сама это когда-нибудь видела?»
Часы пробили половину — ясно и решительно. Марта подумала: «Надо спешить», — и схватила другой томик. «Не сумерки богов, — прочла она, — а ясный свет зари над серыми кирпичными домами и крик газетчиков, что началась война…»
Слово «война» выступило перед ней особенно отчетливо, и Марта вспомнила своего отца — не без раздражения. «Он бы тоже с радостью приветствовал войну, — возмущенно подумала она и, схватив белье, направилась в ванную. — Те, кто говорит, что будет война, сами хотят ее», — мелькнуло у нее в уме; она понимала, что если оказывать сопротивление своим родителям, то надо оказывать сопротивление и этим голосам.
Марта лежала, позевывая, в ванне и вдруг спросила себя: «Ну а если будет война? Как она отзовется на ее положении?» Тогда Марта выучится на медицинскую сестру и пойдет добровольцем в экспедиционные войска — при мысли об этом кровь быстрее побежала у нее по жилам: она уже видела себя в окопах, героиней, совершающей подвиги — вот она наклоняется над раненым, лежащим на изрытой воронками «ничьей земле»… — и сердце ее дрогнуло от поэтического восторга. Она будет… Тут Марта выскочила из ванны и с отвращением подумала: «И я тоже». Она не только была в ярости на себя — она недоумевала. Ослепительные видения героических подвигов и роковых смертей обладали такой силой, что она с большим трудом оторвалась от них. Но все-таки заставила себя оторваться и, пошатываясь, вышла из ванной комнаты, твердя, что ничего тут нет удивительного: она устала — ведь она не спала всю ночь. На веранде Марта увидела миссис Ганн в выцветшей розовой ночной сорочке, еле прикрывавшей большие, отвисшие груди. Рыжие волосы ее были не причесаны, глаза покраснели.
— Ну как, дорогая? — с любопытством спросила она, сразу проснувшись при виде Марты. — Хорошо провели время?
Марта не сразу поняла, о чем ее спрашивают, и лишь через несколько секунд весело ответила:
— О да, чудесно, благодарю вас.
Миссис Ганн с завистью кивнула.
— Правильно, дорогая, надо веселиться, пока вы молоды.
Марта рассмеялась, словно пожелание миссис Ганн ободрило ее.
— Я и сегодня вечером иду в гости, — сказала она таким тоном, точно не знала, как дождаться вечера.
Назад: 1
Дальше: 3