†
Это произошло в одну из беспокойных ночей, в которые плач маленького Тео внес новый распорядок. Несомненно, свою роль сыграли и переживания последнего времени: горе, стресс, радость. Независимо от психологических объяснений, имя само возникло в голове Генри, когда он ненадолго забылся сном, точно приговоренный к пытке бессонницей. Имя так настойчиво пробуравило его забытье, что он мгновенно очнулся и вскрикнул: «Эммануэль Рингельблюм!»
Очумелый от недосыпа, Генри сел к компьютеру и просмотрел свое эссе из книги-перевертыша. Имя Рингельблюм встречалось, но адреса не было. Генри пролистал файлы с подготовительными материалами. Они снабдили подробностями, но адреса тоже не дали. В результате он нашелся там, откуда следовало начать поиск, — в Интернете, этой воистину Сети, которую забрасываешь в необозримую даль и всегда вытягиваешь с поразительным уловом, невесомым для ее волшебных ячеек. В поисковой строке Генри набрал «улица новолипки 68» и через четыре десятых секунды получил ответ.
Наутро он, разбитый, небритый и взъерошенный, точно бомж, отправился к таксидермисту, захватив с собой немногочисленные эпизоды пьесы: первую сцену с грушей, собственного сочинения монолог Беатриче о вопле Вергилия и сцену о красной тряпке страданий и пустопорожней радости. Генри сам не знал, зачем их взял. Может, подспудно решил выложить все на стол и распрощаться с таксидермистом. Подходя к магазину, он вспомнил о записке:
В моей истории нет истории.
Она зиждется на факте убийства.
Чьего убийства?
Вновь восхитил удивительный окапи. Знакомо звякнул дверной колокольчик. Поразительная пещера зверей. Генри вспомнил об Эразме и Мендельсоне. Перехватило горло, защипало в глазах. Даже мысли не возникло заказать их чучела. Последний взгляд, последнее объятье, и он смирился с тем, что больше никогда их не увидит.
По-всегдашнему проворно возник старик. Он замер, бросил тяжелый взгляд и, не сказав ни слова, скрылся в мастерской. Генри был ошарашен. Ведь они всего лишь знакомцы. Да, весьма долго обсуждали драматургические потуги старика, но разве это отменяет элементарную вежливость? Или допуск в интимную сферу творчества их так породнил, что таксидермист позволяет себе бесцеремонность, какую обычно приберегают для самых близких? Генри предпочел так расценить поведение хозяина. Несмотря на усталость, он был воодушевлен своим новоявленным отцовством и размягчен воспоминанием об Эразме и Мендельсоне. Трений не хотелось. Глубоко вздохнув, Генри прошел в мастерскую.
Таксидермист разглядывал ворох бумаг на конторке. Генри привычно сел на табурет.
— Как ваше настоящее имя? Что еще вы скрываете? — не поднимая глаз, буркнул таксидермист.
— Меня зовут Генри Л'Оте, — мягко ответил Генри. — Я пишу под псевдонимом. Извините, что долго не заглядывал — был очень занят. У меня родился сын. А Эразма — помните мою собаку? — пришлось усыпить.
Таксидермист молчал. Черт, я будто извиняюсь за рождение сына и смерть пса, подумал Генри. Что, дед обижен или сердит? Поди знай. Но он не вправе дуться. Я ему ничего не должен. Мне повезло, ему нет. Он безуспешно парится над пьесой, а я, новоиспеченный отец, счастливо живу на доход от успешного романа. Стоит ли злиться на несчастного старика?
— В штопальном наборе Кошмаров значится «улица Новолипки, шестьдесят восемь», — продолжил Генри. — Где это?
— Вымышленный адрес, где обустроят архив всего, что связано с Кошмарами. Там сохранят каждое воспоминание, отчет и рассказ, каждую фотографию и пленку, стихотворение и новеллу. Все это можно отыскать на улице Новолипки, шестьдесят восемь.
— Где она расположена?
— В уголке сознания всякого человека, на декоративной тарелке любого города. Это символ, придуманный Беатриче.
— Почему «Новолипки»? Что за странное слово?
— Расплакавшись, Беатриче подумала: «Ну вот, липкие сопли пустила», а потом сократила фразу.
— Почему дом шестьдесят восемь на этой улице Ну-вот-липкие-сопли-пустила?
— Просто так. Первый попавшийся номер.
Старик лгал. Новолипки была и есть улица в Варшаве, где после Второй мировой войны в доме 68 нашли десять железных ящиков и два молочных бидона, набитые разнообразными архивными материалами. В них были монографии, свидетельства, схемы, фотографии, рисунки, акварели, вырезки из подпольных газет, а также официальные документы — указы, плакаты, продуктовые карточки, удостоверения личности и прочее. Громадный документальный материал оказался подробной хроникой жизни и запрограммированной смерти Варшавского гетто с 1940-го по 1943 год, когда после восстания узников оно было уничтожено. Под руководством Эммануэля Рингельблюма свидетельства собрала группа историков, экономистов, врачей, ученых, раввинов, социальных работников и людей других профессий. Обычно они встречались по субботам и потому дали своей группе кодовое название Онег-Шаб-бат, что в переводе с иврита означает «субботняя радость». Большинство из них погибли в гетто или в процессе его ликвидации.
Теперь Генри точно знал о цели таксидермиста: адрес и отчаянное время неопровержимо доказывали, что посредством холокоста он говорит об истреблении животного мира. Обреченным бессловесным тварям он дал четкий голос обреченных людей. Через трагедию евреев представил трагическую судьбу зверей. Аллегория холокоста. Отсюда неутолимый голод Вергилия и Беатриче, их страх и неспособность решить, куда идти и что делать. Генри вспомнил рисунок с «жестом Кошмаров»: начальное движение очень напоминало первую фазу фашистского салюта.
Судьба свела Генри с автором-мучеником, который был занят именно тем, что три года назад он сам отстаивал в своей отвергнутой книге: с иной точки зрения представлял холокост.
— Может, прочтете еще какую-нибудь сцену? — сказал Генри. — Давайте с этого начнем.
Таксидермист молча кивнул. Потом взял пачку листов, прокашлялся и размеренно начал:
Беатриче: Ведь я не рассказывала, что со мной случилось, правда?
Вергилий: Что? Когда?
Беатриче: Когда меня схватили.
Вергилий(беспокойно): Нет, не рассказывала. Да я и не спрашивал.
Беатриче: Хочешь услышать?
Вергилий: Если тебе это нужно.
Беатриче: Хоть одна живая душа должна узнать, чтобы событие не кануло в безмолвие. Кому ж еще рассказать, как не тебе?
Пауза.
Запомнился первый удар. Сразу что-то навеки погибло, рухнула основа веры. Если человек умышленно швыряет на пол изящную чашку майсенского фарфора, почему бы не расколошматить весь сервиз? Какая разница, чашка ли, супница, если ему плевать на фарфор? После первого удара во мне что-то разбилось, подобно чашке. Ударили походя, но сильно и хлестко, прежде чем я успела назваться. Если такое возможно, значит, может быть еще хуже. В самом деле, как им остановиться? Один удар — бессмысленная точка. Нужна линия, которая, соединив точки, придаст им цель и направление. Первый удар требовал второго, затем третьего и так далее.
Меня вели по коридору. Я думала, в камеру. Все двери были закрыты, кроме одной, из которой падал неровный квадратик света. «Ну вот, наконец-то», — беспечно сказал сопровождавший меня юноша, словно мы ждали автобуса. Сняв китель, он закатал рукава. Высокий, костлявый. С ним были еще двое, исполнявшие его приказы. В центре ярко освещенной комнаты стояла ванна. Полная воды. Без долгих разговоров меня поставили перед ней на колени. И сунули головой в воду. Только это было непросто — у меня крепкая шея, я не давалась.
Решение нашлось: мне связали передние и задние ноги, а затем спихнули в воду. Я плюхнулась на спину, ударившись головой о край ванны. Подлили воды. Холодной, но вскоре это уже не имело значения. Я брыкалась, но теперь все было просто: двое держали меня за ноги, третий погрузил мою голову в воду. Одно дело — захлебнуться стоя, как на водопое. Это ужасно, но хоть чувствуешь земное притяжение и голова твоя в нормальном положении. Можно хоть как-то себя контролировать. Но совсем иное — если упал навзничь, а чья-то рука удерживает твою голову под водой, которая тотчас заливается в ноздри, и ты понимаешь, что тебя топят. До хруста выгибаешь шею. Горло будто полосуют ножом. Ужас и паника неизведанной силы.
В короткие передышки я заходилась кашлем, но, прежде чем успевала отдышаться, меня вновь пихали в воду. Чем больше я сопротивлялась, тем больше меня держали под водой. Вскоре я нахлебалась и обмякла. Вот она смерть, подумала я, но экзекуцию умело прервали. Меня вытащили из ванны и бросили на пол. Я кашляла и блевала, надеясь, что пытка закончилась.
Она только началась. Мне развязали передние ноги. Пинками, тычками и рывками за хвост заставили подняться. Задние ноги оставили связанными. За гриву меня потащили в соседнюю комнату. Кое-как я допрыгала. Меня завели в подобие стойла и надели упряжь, подвесившую переднюю часть моего тела — ноги мои уперлись в грубо сколоченный помост из некрашеных досок. Один человек обхватил меня за шею, а другой, подбив под коленку, загнул мою левую ногу, точно кузнец, осматривающий копыто. Юноша присел на корточки и сноровисто загнал длинный гвоздь в мою правую ногу, накрепко прибив меня к помосту. До сих пор вижу взлетающий и падающий молоток и хохолок на макушке юноши. На каждом ударе меня корежило судорогой. Возле копыта натекла лужица крови. Потом вся троица ухватила меня за хвост. Я вздрогнула от прикосновения шести бесстыжих рук. Они тянули со всей силы, будто состязаясь в перетягивании каната.
Я закричала и попыталась лягнуться. Но мои задние ноги были связаны, а правая передняя прибита к помосту. С одной левой ногой я была беспомощна. Они все тянули и тянули. В те минуты невыносимой боли я уже не страшилась смерти, а желала ее пуще всего на свете. Я мечтала крысой соскользнуть во мрак и все закончить. Я потеряла сознание.
Тяжело об этом говорить. Было больно — как еще скажешь? Но что это за боль! Мы подскакиваем, ожегшись спичкой, а я полыхала в костре. Но это был еще не конец. Очнувшись, я увидела, что копыто мое напрочь оторвано. Я полагала, не бывает боли сильнее той, что я претерпела. Оказалось, бывает. В ухо мне влили кипяток. В прямую кишку вогнали ледяной железный прут. Меня били ногами в живот и промежность. Время от времени троица устраивала перекуры; я беспомощно висела в упряжи, а они выходили в коридор, оставляя дверь открытой, или как ни в чем не бывало болтали возле меня. Несколько раз я теряла сознание.
Меня беспрестанно осыпали бранью, но я бы не сказала, что они кипели злостью. Нет, просто делали свою работу. Притомившись, трудились молча.
Часам к пяти вечера, выполнив дневную норму, они закончили. Их ждали дома. Меня выпрягли и швырнули в каморку. Через двое суток полного одиночества, дикой боли и голода меня отпустили. Открыли камеру, вздернули меня на ноги и вытолкали за ворота. Не сказав ни слова. Я не знала, где ты, а ты не знал, где я. Я дохромала к реке и свалилась в укромном уголке. Там ты меня и нашел.
Вергилий: Я всюду о тебе спрашивал. Боялся, что мои вопросы вызовут подозрение и меня арестуют. Но я должен был тебя отыскать. Наконец я пошел к хозяевам, что тебя выгнали. Они ничего о тебе не знали, но служанка меня догнала и шепнула, что кто-то кому-то говорил, что от кого-то слышал, будто ты в таком-то полицейском участке. Я осторожно навел справки, после чего стал искать под мостами, обшаривал рощи и кустарники, пока не нашел тебя.
Беатриче: Ты коснулся моей шеи.
Вергилий: Я помню.
Беатриче: Вот тут.
Вергилий: Да.
Беатриче: Такая нежная, ласковая рука.
Вергилий: Такая теплая, мягкая шея.
Плачут. Беатриче засыпает. Тишина.
Из пьесы тишина перекочевала в мастерскую. Молчал таксидермист, безмолвствовал Генри. Не только изощренная пытка в застенке, но что-то еще его поразило. Какая-то деталь в описании главного мучителя. «Высокий, костлявый», сказала Беатриче. В первое мгновенье Генри буквально воспринял необычное прилагательное, отчего возник отвратительный образ скелета, но тотчас вспомнил другое значение: худой, сухопарый, неупитанный. Генри задумался. Высокий, сухопарый. Он глянул на старика. Возможно, совпадение.
— Да уж, это пронимает, — наконец сказал Генри. Таксидермист молчал.
— Среди персонажей значатся парнишка и два его дружка. Когда они появляются?
— В самом конце.
— Значит, в аллегорию внезапно вторгаются люди.
— Да, — только и сказал таксидермист, безучастно глядя перед собой.
— Что происходит с парнем? Старик взял листки:
— Вергилий зачитал все, что пока вошло в штопальный набор. Вы его помните?
— Конечно.
Беатриче: Для начала неплохо.
Вергилий: Пожалуй.
Молчат.
Кошмары — грязная рубашка, требующая стирки.
Беатриче: Очень грязная.
Молчат. В стороне слышен шум. Сквозь кусты продирается Парнишка с винтовкой. Он замечает Вергилия и Беатриче.
Парнишка(опешив): Что такое?
Из кустов выходят два его приятеля. Вергилий с Беатриче встают, жмутся друг к другу.
Все замерли. Вергилий ощетинился. Беатриче прижала уши. Голод и страх лишили их последних сил.
— Они узнали парня, которого накануне видели в деревне, — прервал читку таксидермист. — Он был главным зачинщиком кое-чего ужасного.
— Читайте, — попросил Генри.
Парнишка(справившись с растерянностью, ухмыляется): Погодите-ка… (грозит пальцем) Ведь я вас уже видел (смеется). Куда ж вы смылись-то? (вразвалку подходит ближе; приятелям) Я их узнал. (Вергилию и Беатриче) А мы опять на дело, если вы меня понимаете.
Он по-всегдашнему развязен. Его дружки с нарочитой игривостью окружают Беатриче и Вергилия.
Усекли?
Вергилий(отчаянно): Беатриче, помнишь? Черная кошка и урок тенниса. Спрячемся в середине Кошмаров. Не забудь: безудержная пустопорожняя радость. Не теряй ни секунды. Радуйся. Будь счастлива. Мне с тобой очень, очень хорошо. Давай станцуем в фарфоровых башмаках. Все будет чудесно. Я улыбаюсь и смеюсь, я счастлив. Я полон радости [sic! sic! sic!].
Раз за разом Вергилий повторяет первый жест Кошмаров: подносит к груди руку, два пальца которой направлены вниз, и роняет ее.
Парнишка: Чего ты буровишь, чокнутая образина?
Беатриче(заикаясь): Д-да… Я с-счастлива! Очень счастлива!
Парнишка: Рад слышать.
Размахнувшись, Парнишка бьет Вергилия прикладом по голове. Не ожидавший удара Вергилий не успевает уклониться. Хруст. Ойкнув, Вергилий валится наземь. Беатриче кричит и оседает. Удар размозжил Вергилию лобную кость, что вызвало кровоизлияние в мозг. Цепляясь за Беатриче, он отчаянно пытается сохранить угасающее сознание. Град новых ударов прикладом уродует его лицо: сломана челюсть, раздроблена левая скула, выбиты зубы и правый глаз. Сломаны ребра и правая бедренная кость. Вергилий впадает в беспамятство и умирает.
Беатриче валят на землю, бьют прикладом и пинают. Она пытается дотянуться до Вергилия и кричит, что очень счастлива с ним, что Кошмары — грязная рубашка, требующая стирки. Вспомнив собственное однодлинноеслово, Беатриче выкрикивает «Аукиц!» и соскальзывает в безмолвный мрак боли и ужаса.
Она успевает коснуться Вергилия, прежде чем в нее трижды стреляют: одна пуля застревает в плече, другая, пройдя рядом с сердцем, навылет пробивает грудь, а последняя через левый глаз проникает в мозг, вызывая смерть.
Заметив на спине Беатриче странные знаки, Парнишка ерошит ее шерсть, стирая их.
Потом достает ножик и отрезает Вергилию хвост. Щелкает им, точно кнутом, и вместе с дружками уходит. Через пару шагов беспечно швыряет хвост на землю.
Таксидермист умолк.
— На этом пьеса заканчивается? — спросил Генри.
— Да, это конец. Занавес.
Старик отошел к прилавку, на котором были аккуратно разложены страницы. Генри встал рядом:
— Что это?
— Сцена, над которой я работаю.
— О чем она?
— О Густаве.
— Кто такой Густав?
— Голый мертвец, что все это время лежал неподалеку от дерева.
— Еще один человек?
— Да.
— Лежит на виду?
— Нет, в кустах. Его находит Вергилий.
— Почему же они сразу его не учуяли?
— Иногда жизнь смердит наравне со смертью. Не учуяли.
— Как они узнали, что его зовут Густав?
— Имя придумал Вергилий, чтобы как-то его называть.
— Почему он голый?
— Видимо, ему приказали раздеться, а потом его расстреляли. Возможно, красное сукно принадлежало ему. Наверное, он был лоточник.
— Но почему животные остались? Было бы естественнее убежать от мертвеца.
— Они полагают себя в безопасности — мол, в одну воронку снаряд дважды не попадает.
— Что они делают? Хоронят его?
— Нет, играют.
— Играют?!
— Да. Один из способов говорить о Кошмарах. Он значится в штопальном наборе.
Верно, вспомнил Генри. «Игры для Густава».
— Как-то странно — затевать игры подле мертвеца.
— Будь Густав жив, ему бы понравилось, считают они. Игра — прославление жизни.
— Какого рода игры?
— С этим я хотел обратиться к вам. Похоже, вы человек игривый.
— Прятки, что ли?
— Мне представлялось что-нибудь замысловатее.
— Вы обмолвились о каком-то ужасном поступке, совершенном убийцами Вергилия и Беатриче.
— Да.
— Животные были тому свидетелем?
— Да.
— Что они видели?
Таксидермист молчал. Генри хотел повторить вопрос, но передумал и просто ждал. Наконец старик заговорил:
— Сначала они услышали. Скрытые кустами, Вергилий и Беатриче пили из деревенского пруда и вдруг услыхали крики. К пруду, прижимая к груди какие-то свертки, бежали две юные женщины в длинных юбках и грубых крестьянских башмаках. Их неспешно преследовали мужчины, которых все это явно забавляло. Лица беглянок светились ужасом и мрачной решимостью. Вот одна достигла берега, следом другая. Не мешкая, они вбежали в воду и, зайдя в нее по пояс, выронили свою поклажу.
Лишь теперь Вергилий и Беатриче поняли, что свертки — это запеленатые младенцы. Женщины удерживали их под водой. Уже и пузырьки не поднимались на поверхность, но женщины, путаясь в юбках и оступаясь, заходили все глубже. Мужчины, которых было с десяток, и не думали их спасать, но, выстроившись на берегу, глумились над ними.
Уверившись, что дитя ее больше не дышит, одна женщина, уже по грудь зашедшая в воду, нырнула и тотчас утонула. Ни она, ни ребенок больше не всплыли — камнем пошли ко дну. Вторая женщина пыталась последовать ее примеру, но не получалось: кашляя и отплевываясь, она выныривала, чем вызывала хохот мужиков, подававших советы, как лучше утопиться. Первая женщина утонула, будто грузило, а вот вторая мучилась. Мокрая и дрожащая, она оглядывалась на берег и вновь повторяла попытку, ничуть не рисуясь и не стараясь разжалобить, вся сосредоточенная на самоубийстве. Ребенок ее погиб, и она была полна решимости скорее за ним последовать. Наконец женщина взглянула на небо, крепче прижала к себе мокрый сверток и сумела свести счеты с жизнью. Мелькнула рука, неуклюже лягнула нога в заиленном башмаке, пузырем вздулась юбка — и все было кончено. Струйка пузырьков, а затем прежняя гладь пруда. Похохатывая, мужики пошли прочь.
— А что Вергилий и Беатриче? — тихо спросил Генри.
— Они затаились, их не заметили. Когда мужики скрылись, они убежали из деревни. Память их намертво запечатлела то, что они увидели. Перед глазами Беатриче стояло розовое личико первого младенца, который, выпростав ручонку, тянулся к матери. Вергилия изводил образ парня лет шестнадцати-семнадцати: он чуть отстал от компании и наподдал ногой камешек, подняв тучу пыли, а затем ухарски подпрыгнул и побежал догонять своих, гогоча и улюлюкая. На берегу парень громче всех изгалялся над женщинами.
— Тот самый, с кем через день они встретились?
— Ну да, я же прочел.
— После бегства из деревни Вергилий и Беатриче приходят на полянку и говорят о груше?
— Именно так.
Пала тишина, в жизни и пьесе уютная для таксидермиста; тишина, в которой что-то произрастает, а что-то гниет.
Старик первым ее нарушил:
— Мне требуется помощь с играми, которые затевают Вергилий и Беатриче.
От слов «затевают игры» голос и лицо его ничуть не просветлели. В голове Генри стучал молот.
— Скажите, что происходит с парнем после убийства Вергилия и Беатриче? В вашей аллегории это отражено?
— Нет, я ограничиваюсь животными. В играх не должно быть досок, костей и прочего.
Генри вспомнил «Легенду о св. Юлиане Странноприимце». Теперь понятно, отчего она так заинтересовала таксидермиста: Юлиан бессчетно убивает невинных животных, но это не мешает его спасению. Искупление без покаяния. Хорошо для того, кому есть что скрывать.
Бакалейщик был прав: чокнутый старик. Сара с первого взгляда определила: жуткий мужик. Официант в кафе тотчас все понял. Почему же он-то лишь сейчас допер? Надо же, якшается с вонючим фашистским приспешником, который строит из себя защитника невинных, прихорашивая мертвечину, создавая ладную упаковку бессмысленному убийству. Да уж, таксидермия. Неудивительно, что звери в магазине замерли — их сковал ужас перед чучельником. Генри передернуло. Хотелось вымыть руки и душу, испачканную об этого человека.
— Я ухожу.
— Подождите.
— Чего? — рявкнул Генри.
— Возьмите пьесу. — Таксидермист собрал страницы с прилавка, но потом бросился к конторке и торопливо сгреб в кучу оставшиеся листы. — Берите целиком. Прочтите и скажите свое мнение.
— Не нужна мне ваша пьеса. Оставьте ее себе.
— Почему? Вы мне поможете.
— Я не хочу вам помогать.
— Но я так долго над ней работал.
— Мне все равно.
Генри посмотрел на Беатриче и Вергилия. Кольнула грусть. Больше он их не увидит. Славные звери.
Таксидермист запихнул страницы в карманы его пиджака. Генри их вынул и швырнул на прилавок:
— Я же сказал: не нужна мне ваша сволочная пьеса. И это заберите.
Генри бросил эпизоды, который принес с собой. Вспорхнув, страницы разлетелись по полу.
— Что ж, тогда вот вам, — спокойно сказал таксидермист.
На секунду старик отвернулся, и в руке его возник короткий тупоносый нож, которым он неспешно пырнул Генри под ребра. Генри даже не сразу понял, что произошло. Невероятность ситуации притупила боль. Таксидермист еще раз ткнул ножом, но Генри инстинктивно выставил руки и тем смягчил удар.
— Вы что?.. — выдохнул он.
Под рубашкой намокло, сквозь пальцы сочилась кровь. Генри пронзило болью и страхом. Он всхлипнул и, хватаясь за прилавок, на ватных ногах шагнул к двери. Хотелось бежать, но тело не слушалось. Рана обильно кровоточила, согласуясь с толчками сердца. Генри цепенел при мысли, что сейчас старик его догонит и прикончит. «Сара… Тео…» — билось в голове.
У двери мастерской Генри оглянулся: бесстрастный, таксидермист шел следом с окровавленным ножом в руке.
В магазине Генри врезался в тигров и упал. Живот разрывало нестерпимой болью, от которой он вскочил на ноги, словно марионетка. Вдруг входная дверь заперта? Казалось, до нее никогда не добраться. Вот-вот на плечо ляжет рука. Нет, сейчас в спину вонзится нож.
Генри ухватился за дверную ручку. Не заперто! Тяжелая дверь медленно отворилась. Генри вывалился на улицу, чуть не угодив под колеса машины. Взвизгнули тормоза, и он рухнул на разогретый капот. Генри уже не мычал, а во всю мочь вопил, захлебываясь кровью, сочившейся из носа и рта. Из машины выскочили две дамы и, увидев окровавленного человека, на всю улицу завизжали. Прибежал бакалейщик. Стекался привлеченный шумом народ. Теперь я в безопасности, думал Генри. Открыто, на глазах стольких свидетелей никто не убивает, правда?
Все еще опасаясь таксидермиста, сквозь головы толпы Генри взглянул на магазин. Старик остался внутри. Он спокойно стоял за стеклянной дверной панелью, словно любуясь солнечным деньком. Их взгляды встретились. Таксидермист широко улыбнулся, показав великолепные зубы. Совсем другой человек. Что это — его вариант безудержной пустопорожней радости? Через секунду он скрылся в глубине магазина, словно суматоха на улице его ничуть не интересовала. Генри рухнул в пучину кровавой пелены.
«Таксидермия Окапи» вспыхнула еще до приезда «скорой». Пожарные были бессильны. Магазин, где столько дерева, сухого меха и огнеопасных химикалий, сгорел как спичка.
Таксидермист сгинул в реве адского пламени.