9
На следующий вечер у нас была назначена встреча с Шерли в пабе «Хоуп энд энкор», в Аллингтоне, послушать концерт группы «Биз мэйк хани». Я опоздала на полчаса. Шерли в одиночестве сидела у стойки бара и курила, склонившись над блокнотом; в стакане у нее оставалось немного пива. На улице было тепло, но весь день лил дождь, и внутри по-собачьи пахло мокрыми джинсами и волосами. В углу светились огоньки усилителя: одинокий техник настраивал аппаратуру. Посетителей (среди них были, вероятно, сами музыканты и их гости) насчитывалось не более двух дюжин. В ту пору, по крайней мере, в моем кругу, даже женщины не обнимались при встрече. Я села на табурет подле Шерли и заказала выпить. Тогда еще выглядело необычно, если две девушки без сопровождения сидели и пили у стойки бара. Впрочем, в «Хоуп энд энкор» и в нескольких других местах в Лондоне на это не обращали внимания. Революция полов свершилась, и нам это сходило с рук. Мы считали это естественным, хотя многие думали по-другому. Вообще, в провинции нас бы приняли за шлюх или, по крайней мере, вели бы себя с нами вызывающе.
На работе мы по-прежнему ели вместе, но между нами пробежала кошка; после того краткого спора остался горький осадок. Как можно на нее рассчитывать, если ее политические взгляды столь инфантильны или глупы? Иногда я думала, что со временем положение улучшится само собой и что благодаря общению с коллегами ее политические взгляды изменятся. Иногда не разговаривать о чем-то — это лучший способ разрешить затруднения. Страсть выяснять, чья правда весомее, омрачала отношения не одной пары друзей или супругов.
Незадолго до этой встречи Шерли пропала из нашей комнаты в конторе на полтора дня. Она не болела. Кто-то видел, как она поднимается на лифте, и обратил внимание, на какую кнопку она нажимала. Ходили слухи, что ее вызвали на пятый этаж, в заоблачные высоты, где наши начальники творили свои неведомые дела. Сплетничали также, что она умнее нас остальных и что ее ожидает большое повышение. В нашей большой фракции дебютанток это вызывало дружелюбные насмешки: «Ох, если бы только я была из рабочих». Я поразмышляла над этим. Позавидовала ли бы я внезапному возвышению подруги? Думаю, да.
Вернувшись на место в контору, Шерли игнорировала все вопросы и ничего нам не рассказала, даже не солгала, — и для большинства это послужило подтверждением необыкновенного карьерного успеха. Я не была в этом уверена. Полнота сообщала некую непроницаемость ее лицу, словно подкожный жир служил маской, с которой она жила. Наверное, она вполне подходила для службы в конторе, если бы только женщин использовали на заданиях более ответственных, чем уборка домов. Все же мне казалось, что я достаточно хорошо ее знаю. В ней не ощущалось ликования, не было торжества. Почувствовала ли я облегчение? Мне казалось, что почувствовала.
Это была наша первая встреча в городе после ее отсутствия. Я была преисполнена решимости не задавать вопросов о пятом этаже. Это выглядело бы недостойно. Кроме того, у меня было и свое задание, меня тоже повысили, пусть даже мои новости происходили с третьего этажа. Шерли перешла на джин с апельсиновым соком, заказала большую порцию, и я взяла то же. Вполголоса мы обсудили слухи в конторе. Теперь, когда мы были уже не новобранцы, некоторыми правилами можно было пренебречь. Имелась и важная новость. Одна из девушек из нашего набора, Лиза (окончила среднюю школу в Оксфорде, затем колледж Святой Анны, умная и симпатичная), только что объявила о помолвке с референтом по имени Эндрю (Итон, Королевский колледж в Кембридже, интеллектуал мальчишеского вида). Это был четвертый подобный союз за истекшие девять месяцев. Пожалуй, вступление Польши в НАТО взволновало бы нас меньше, чем двусторонние переговоры между девочками и мальчиками. Отчасти интерес подогревался рассуждениями о том, кто на очереди. «Кто кого», как сказал один остряк-большевик. Ранее меня замечали на скамейке с Максом, на Беркли-сквер. Я трепетала, когда наши имена фигурировали в сплетнях вместе, однако в последнее время нас оставили в покое, занявшись более правдоподобными альянсами. Так, Шерли и я перемыли косточки Лизе и обсудили возможные сроки ее свадьбы, а заключив, что ждать придется долго, перешли к перспективам Венди, которую сватали за человека, пожалуй, слишком для нее высокопоставленного — ее Оливер был заместителем заведующего отделом. Но мне все казалось, что разговор складывается слишком банальный. Я чувствовала, что Шерли оттягивает важное сообщение, то и дело отпивая из стакана, будто собиралась с духом.
Шерли, конечно, заказала еще порцию джина, сделала большой глоток, помедлила в нерешительности.
— Мне нужно тебе кое-что сказать. Но, во-первых, выполни мою просьбу.
— Да.
— Улыбнись так же, как ты улыбалась до сих пор.
— Что?
— Просто делай, что я говорю, за нами наблюдают, улыбайся, мы весело болтаем. Ладно?
Я растянула губы в подобии улыбки.
— Ну постарайся, пожалуйста, не будь такой замороженной.
Я попыталась, кивнула и пожала плечами, пытаясь придать себе живость.
— Меня уволили, — сказала Шерли.
— Не может быть!
— Сегодня.
— Шерли!
— Продолжай улыбаться, ты никому не должна об этом говорить.
— Ладно, но за что?
— Я не могу рассказать тебе всего.
— Да не может быть, чтобы тебя уволили, это нелогично, ты лучше всех нас.
— Возможно, я могла бы тебе рассказать где-нибудь в уединенном месте, но наши комнаты небезопасны, а я хочу, чтобы они видели, что я с тобой разговариваю.
Соло-гитарист уже навесил гитару на ремень; он и ударник говорили теперь с техником, и все трое склонились над каким-то предметом оборудования на полу. Из зала одобрительно закричали, потом крики затихли. Я глядела на толпу, на людей, в ожидании концерта стоящих к нам спиной, в основном мужчин, держащих в руках кружки и бокалы. Неужто кто-нибудь из них мог быть из А-4 — службы физического наблюдения? Я в этом сомневалась.
— Неужто ты думаешь, что за тобой следят? — спросила я.
— Нет, не за мной, за тобой.
Я искренне рассмеялась.
— Да это просто смешно.
— Серьезно, это «сторожа», служба физического наблюдения, причем с тех самых пор, как ты поступила на работу. Возможно, они были в твоей комнате, поставили жучок. Сирина, не переставай улыбаться.
Я снова посмотрела на публику. Волосы до плеч носили тогда лишь немногие мужчины, а ужасные усы и длинные бакенбарды еще не вошли в моду, поэтому в зале было немало подозрительных субъектов. Мне кажется, я насчитала с полдюжины таких типов. А потом вдруг каждый, кто находился в зале, стал внушать мне подозрение.
— Но, Шерли, почему?
— Я думала, ты сможешь мне объяснить.
— Нечего объяснять, ты все выдумала.
— Гляди, мне нужно кое-что тебе рассказать. Я сделала глупость, и мне стыдно. Не знаю, как тебе сказать. Я собиралась вчера, но потом сдали нервы. Но я должна быть с тобой честна. Я осрамилась.
Она глубоко вздохнула и потянулась за сигаретой. Руки у нее дрожали. Мы посмотрели на оркестр. Ударник уселся на место, отрегулировал педальную тарелку и отбил ритмическую фигуру щетками. Шерли, наконец, выговорила:
— Прежде чем мы отправились убирать дом, они меня вызвали. Питер Наттинг, Тапп, этот противный парень Бенджамин или как его там.
— Боже мой, почему?
— Они все объяснили. Сказали, что довольны мной, что есть возможность повышения, усыпили бдительность. Потом сказали, что им известно о нашей тесной дружбе. Наттинг спросил, слышала ли я от тебя что-нибудь необычное или подозрительное. Я сказала, что нет. Они спросили, о чем мы беседуем.
— Господи, и что ты им сказала?
— Следовало послать их к чертям, но мне не хватило мужества. Скрывать было нечего, так что я сказала им правду, сказала, что мы говорим о музыке, друзьях, семье, о прошлом, просто болтаем — ничего особенного.
Она посмотрела на меня укоризненно.
— Ты бы поступила так же.
— Не уверена.
— Если бы я промолчала, у них это вызвало бы еще больше подозрений.
— Ну хорошо, что дальше?
— Тапп спросил, говорили ли мы когда-нибудь о политике. Я ответила отрицательно. Он сказал, что в это ему трудно поверить, я же отвечала, что таковы факты. Некоторое время мы шли по кругу. Потом они сказали, ладно, они хотят обратиться ко мне с очень деликатным поручением. Это исключительно важно, и они будут мне очень признательны, если я выполню это поручение и так далее, и тому подобное. Знаешь ведь, как они скользко умеют разговаривать.
— Думаю, знаю.
— Они попросили меня вступить с тобой в политическую беседу и выдать себя за скрытую левачку, вывести тебя на откровенный разговор, узнать твои взгляды и…
— Доложить им.
— Да. Мне стыдно. Но не дуйся, я с тобой предельно откровенна, и не забывай улыбаться.
Я пристально глядела на нее, на ее полное лицо с разбросанными по щекам веснушками. Я пыталась ее возненавидеть. Мне почти это удалось.
— Сама улыбайся. Притворство — это по твоей части.
— Прости меня.
— То есть весь тот разговор… ты была на работе.
— Послушай, Сирина, я голосовала за Хита, так что да, я была на работе и я ненавижу себя за это.
— А пролетарский парадиз близ Лейпцига — это ложь?
— Нет, я действительно ездила туда от школы, скучнейшее место, и я каждый день рвалась домой, рыдала как младенец. Но послушай, ты же все верно сделала, ты все правильно сказала.
— А ты взяла и настучала!
Теперь она смотрела на меня очень печально, покачивая головой.
— В том-то и дело, что нет. Тем вечером я пошла к ним и сказала, что не могу это делать, что играть в эти игры не буду. Я даже не сказала им, что у нас состоялся разговор, я сказала, что не собираюсь доносить на подругу.
Я отвернулась. Теперь пришел мой черед смутиться, потому что я хотела бы, чтобы она сказала им, чтобы она передала им мои слова. Но я не могла сказать это Шерли. С минуту мы молча пили джин. Тем временем уже бас-гитарист возился на полу с какой-то соединительной коробкой, которая, наверное, отказывалась работать. Я осмотрелась, но никто в пабе не глядел в нашу сторону.
— Если они знают, что мы друзья, то они должны были догадаться, что ты передашь мне их просьбу.
— Точно, они посылают тебе сигнал, может быть, они тебя предостерегают. Я была с тобой откровенна, теперь скажи ты, почему ты их интересуешь?
Я, разумеется, этого не знала, но она меня рассердила. Я не хотела выглядеть неискушенной. Нет, более того, я хотела, чтобы ей казалось, будто эти вопросы я предпочитаю не обсуждать. И потом, я не была уверена, что могу ей верить.
Вместо этого я спросила:
— Итак, тебя уволили, потому что ты отказалась стучать на подругу?
Она долго вытаскивала свои сигареты, предложила мне, закурила сама. Мы заказали еще выпить. Мне больше не хотелось джина, но мысли мои были в смятении. Изобретательности не хватало, так что мы заказали две порции того же. У меня почти закончились деньги.
— Не хочу об этом больше, — сказала Шерли. — Короче говоря, все, в конторе моя карьера закончилась. Но я и не думала, что она продлится долго. Поживу дома, буду приглядывать за отцом, он в последнее время какой-то рассеянный, буду помогать ему в магазине. Кто знает, может, что-нибудь напишу. Но послушай, может быть, ты объяснишь мне, что происходит?
Затем в приливе нежности, вероятно, вспомнив лучшие дни нашей дружбы, она взялась за лацкан моего жакета и чуть потрясла, будто пытаясь привести меня в чувство.
— Ты во что-то вляпалась. Это безумие, Сирина. Они выглядят и говорят, как дядьки из телевизора, и так оно и есть, но они могут быть подлыми, в этом они преуспели, они — подлые.
— Посмотрим.
Я была страшно встревожена, но мне хотелось ее наказать, заставить ее волноваться за меня. Я почти готова была убедить себя, что у меня есть некий секрет.
— Сирина, ты можешь мне доверять.
— Слишком сложно, да и с какой стати я должна тебе рассказывать? Что ты можешь сделать, ты на дне коробки, как и я, ну, или была.
— Ты что, общаешься с русскими?
Вопрос был шокирующий. В ту безрассудную пьяную минуту мне даже захотелось, чтобы у меня был «центр» в Москве и двойная жизнь, и шпионские тайники на Хемпстед-хит, или, еще лучше, чтобы я была двойным агентом, поставляла врагу ненужную правду и разрушительную ложь. По крайней мере, у меня был Том Хейли. С какой стати им вообще поручать мне это дело, если я под подозрением?
— Шерли, ты сама как русские.
Ее ответ потонул в начальных аккордах «Дрожи в коленках», нашего любимого хита. Но в этот раз мы не стали слушать. Разговор подошел к концу, ситуация была патовая, она не собиралась говорить мне, почему ее уволили, а я — выдавать свою тайну. Спустя минуту она соскользнула с табурета и, не простившись, удалилась. Я бы ей и не ответила. Некоторое время я сидела, пытаясь наслаждаться концертом, успокоиться и обрести ясность мысли. Покончив со своим джином, я выпила остаток из ее стакана. Не знаю, что меня больше огорчило — подруга или работодатели. Предательство Шерли было непростительным, предательство работодателя — пугающим. Если я подпала под подозрение, то, должно быть, это произошло вследствие административной ошибки, но оттого Наттинг и компания не становились менее пугающими. Вряд ли можно было утешаться тем, что люди из службы физического наблюдения, которые пришли обыскивать мою квартиру, так бездарно ошиблись, уронив закладку на пол.
Без паузы группа перешла к следующей песне — «Когда в моей жизни был рок». Если ищейки действительно здесь, среди пьющего народа, то они должны находиться гораздо ближе к динамикам, чем я. Я думала о том, что это совсем не их жанр. Вялые парни из А-4 предпочитают легкую музыку. Им чужд грохот и звон рока. Может быть, в этом для меня было какое-то утешение. Но больше, пожалуй, ни в чем.
Я решила отправиться домой и прочитать еще один рассказ.
Никто не знал, откуда у Нила Кардера деньги и чем он занимается в одиночестве в восьмикомнатном особняке в Хайгейте. Соседи, случайно встречавшие его на улице, даже не знали его имени. Это был заурядной внешности мужчина лет сорока, с узким бледным лицом, очень скромный и необщительный, то есть лишенный всякой склонности к светской беседе, которая могла бы повлечь за собой знакомство с местными жителями. Однако неприятностей он не причинял и содержал свой дом и сад в порядке. Если его имя и всплывало в местных сплетнях, то только в связи с большим белым «Бентли» 1959 года, который он держал припаркованным у крыльца. Для чего серенькому Кардеру такой фешенебельный автомобиль? Пересуды вызывала и его юная, веселая, всегда ярко одетая домработница-нигерийка, приходившая шесть раз в неделю. Абидже покупала продукты, стирала, готовила, она была привлекательна и популярна среди бдительных домохозяек. Но была ли она любовницей господина Кардера? Выглядела эта версия настолько неправдоподобно, что могла оказаться правдой. Бледные, нелюдимые мужчины, ну, сами понимаете… Однако никто и никогда не видел их вместе, ее не видели в его автомобиле, Абидже покидала дом после вечернего чая и неизменно ожидала автобус, увозивший ее обратно в Уиллзден. Если Нил Кардер и состоял с ней в любовной связи, то только внутри своего дома и строго с девяти до пяти.
«Обстоятельства в виде краткого брака, большого и неожиданного наследства и замкнутой, скупой на события жизни способствовали обеднению существования Кардера». Покупать такой большой дом в незнакомой части Лондона было ошибкой, но он не мог заставить себя переехать куда-то еще. Какой смысл? Немногих друзей и коллег по государственной службе оттолкнуло внезапно свалившееся на него огромное богатство. Возможно, они ему завидовали. Так или иначе, люди не становились в очередь, чтобы помочь ему тратить деньги. Если не считать дома и машины, у Кардера не было больших материальных желаний, или страстных интересов, которым он мог бы наконец отдаться, или филантропических порывов. Путешествия его тоже не привлекали. Абидже, конечно, была великолепна, и некоторое время он предавался фантазиям на ее счет, но она была замужем и имела двух малых детей. Ее муж, тоже нигериец, некогда стоял на воротах национальной сборной по футболу. Кардеру хватило мимолетного взгляда на его фотоснимок, чтобы понять, что у него нет шансов, что он не в ее вкусе.
Нил Кардер был человек скучный, и жизнь, которую он вел, делала его только скучнее. По утрам он спал допоздна, проверял состояние своего инвестиционного портфеля и беседовал с брокером, немного читал, смотрел телевизор, прогуливался по Хемпстед-хит и изредка захаживал в бары и клубы, надеясь с кем-нибудь познакомиться. Но по причине его природной робости никаких знакомств не происходило. Он ощущал внутреннее напряжение, ожидал, что скоро у него начнется новая жизнь, но был не в состоянии проявить инициативу. И когда новая жизнь наконец началась, ее течение оказалось в высшей степени необычным. Кардер возвращался от дантиста на Вигмор-стрит и шел по Оксфорд-стрит со стороны Мраморной арки, когда его привлек универсальный магазин с огромной стеклянной витриной — манекены, расположенные за стеклом в различных позах, были облачены в вечерние наряды. Он помедлил у витрины, смутился, заспешил дальше, потом, поколебавшись, вернулся. Манекены — потом он возненавидит это слово — изображали гостей на званой вечеринке. Одна дама подалась вперед, будто собиралась рассказать о секрете, другая протянула руку в жесте радостного недоверия, третья — воплощение томной скуки — обернулась к двери, где, прислонившись к дверному косяку, стоял крепкий мужчина с незажженной сигаретой.
Однако Нила никто из них не интересовал. Он пристально смотрел на молодую женщину, которая стояла, отвернувшись от остальных. Она созерцала гравюру на стене — вид Венеции — или так только казалось. Ввиду ошибки в расположении стоявшего там же комода или, как он внезапно подумал про себя, ввиду «известного упрямства самой женщины, ее взгляд отклонялся от картины на несколько сантиметров и был направлен непосредственно в угол. Она обдумывала нечто, и ей было все равно, какое она произведет впечатление». Ей не хотелось там находиться. На женщине было оранжевое шелковое платье с простыми складками, и, в отличие от остальных, она была босой. Ее туфли — должно быть, ее туфли — лежали чуть поодаль у двери, очевидно, она сбросила их, войдя внутрь. Она любила свободу. «В одной руке она держала маленький оранжево-черный ридикюль со стразами, а другая рука безвольно свисала с раскрытой ладонью, словно женщина находилась в глубочайшей задумчивости. Может быть, ей что-то вспомнилось. Голова ее чуть опустилась на грудь, обнаружив чистую линию шеи. Губы были слегка разомкнуты, но лишь слегка, как если бы она обдумывала нечто, хотела произнести слово, имя… Нил».
Усилием воли он прогнал бесплодные грезы. Понимая нелепость своих грез, он целеустремленно шагал, поглядывая на часы, чтобы убедить себя в том, что у него действительно есть цель. Но это было не так. Его ждал только пустой дом в Хайгейте. К тому времени, когда он доберется до дома, прислуга уже уйдет. Он даже не успеет узнать новости о ее малышах. Кардер заставлял себя идти дальше, сознавая, что может попасть в капкан безумия, так как в уме у него вызревала навязчивая идея. Следует сказать, что прежде, чем он повернул обратно, у него хватило рассудка, чтобы дойти до Оксфорд-серкус. Хуже, конечно, то, что обратно к магазину он почти бежал. На этот раз он уже не смущался, подглядывая за ней в эту ее минуту задумчивости. Теперь он смотрел на ее лицо. Она была так задумчива, так печальна, так прекрасна. Так обособлена, одинока. Беседа, которая тянулась рядом с ней, была совершенно пустой, она слышала эти слова и раньше, это были не ее люди, не ее среда. Как ей вырваться отсюда? Фантазия была сладостная и очень приятная. В ту минуту Кардер еще без труда сознавался в том, что это фантазия. Впрочем, доводы рассудка отступали по мере того, как он продолжал стоять на улице у витрины, в толпе входящих и выходящих покупателей.
Позже он не мог вспомнить, как в его голове созрело решение. С чувством, что судьба его свершилась, он вошел в магазин, поговорил с одним продавцом, был препровожден к другому, затем — к старшему, который наотрез ему отказал. Это против всяких правил. Была названа сумма, у служителей закатились глаза, пригласили старшего, сумма была удвоена, на том и порешили. К концу недели? Нет, это следовало сделать теперь же, вместе с платьем, и кроме того, он хотел купить еще несколько вещей того же размера. «Продавцы окружили его. Вот, пусть и не впервые, перед ними стоял эксцентрик, человек влюбленный. Все знали, что совершается большая покупка». Платья стоили немало, а кроме того, он купил несколько пар туфель и дорогое шелковое нижнее белье, а затем (как же спокойно и решительно он держался!) — несколько украшений. И, в конце концов, духи. Все было кончено за два с половиной часа. Заказали автомобиль доставки и записали адрес в Хайгейте. Клиент расплатился.
«Тем вечером никто не заметил, как она прибыла в дом на руках у водителя».
Я встала и спустилась вниз, чтобы заварить чаю. Я все еще была чуть пьяна и встревожена разговором с Шерли. Я опасалась, что усомнюсь в собственном рассудке, если стану искать установленный в комнате микрофон. Уязвимой меня делало и умопомешательство Нила Кардера. Почему-то оно несло опасность для моего психического здоровья. Неужто передо мной еще один персонаж Хейли, обреченный попасть в жернова его писательской безжалостности? Без особого желания я отнесла чай наверх и, прежде чем приняться за очередную страницу рассказа, присела на краешек кровати. Очевидно, у читателя не предвиделось передышки, не было возможности стать сторонним наблюдателем; миллионер катился в пасть безумия, и не было никакой возможности, чтобы эта странная сказка закончилась хорошо.
Наконец, снова усевшись в кресло, я узнала, что манекена зовут Гермиона — так, кстати, звали и бывшую жену Кардера. Жена ушла от него однажды утром, меньше чем через год супружеской жизни. Тем вечером, пока Гермиона лежала обнаженной на кровати, он освободил для нее место в гардеробной, повесил платья и убрал туфли. Он принял душ, затем они оделись к обеду. Он спустился вниз и разложил на две тарелки обед, который Абидже приготовила для него. Требовалось только разогреть еду. Затем вернулся в спальню, чтобы принести ее в великолепную столовую. Они обедали в молчании. По существу, она даже не притронулась к обеду и избегала его взгляда. Он понимал почему. Напряжение между ними было почти непереносимым — вот одна из причин, почему он выпил две бутылки вина. «Он был так пьян, что ему пришлось отнести ее наверх на руках».
Какая ночь! Он был из тех мужчин, для которых «пассивность женщины все равно что стрекало, источник острейшего желания». Даже объятый любовным восторгом, он замечал в ее глазах скуку, и оттого восходил на новые вершины наслаждения. Наконец перед рассветом они разъединились, насытившись, оцепенев от усталости. Спустя несколько часов, разбуженный солнечным светом, он еле сумел повернуться на другой бок. Его до глубины души тронуло, что она всю ночь проспала на спине. «Он восторгался ее неподвижностью. Ее погруженность в себя была настолько сосредоточенной, что, перекатываясь волной, становилась собственной противоположностью — силой, поглощавшей его и возводившей его любовь в степень чувственного наваждения». То, что начиналось как фантазия перед витриной магазина, превратилось в целый внутренний мир, в головокружительную реальность, которую Кардер охранял с пылом религиозного фанатика. Он не мог позволить себе считать ее неодушевленной, потому что его любовная услада питалась мазохистским пониманием, что «она им пренебрегает, не снисходит к нему и считает, что он недостоин ее поцелуев, ее ласк, даже ее слов».
На следующий день, когда Абидже пришла в дом и стала убирать в спальне, она удивилась, застав Гермиону. Та, в разодранном шелковом платье, сидела в углу и глядела в окно. Однако экономка была довольна, обнаружив в одном из гардеробных отделений вешалки с красивыми платьями. Она была разумной, искушенной женщиной и не раз испытывала неловкость от тоскливых, долгих взглядов хозяина. А теперь у него появилась любовница. Какое облегчение. Даже если его женщине пришла в голову мысль притащить в дом манекен, чтобы примерять наряды, кому это мешает? Беспорядок в постели указывал на то, что «хозяин и его возлюбленная по-настоящему поют», — эти слова Абидже произнесла на родном для нее языке йоруба, чтобы немного разогреть своего мускулистого мужа.
Даже в самой богатой эмоциями, отмеченной взаимностью любовной связи состояние первоначального восторга вряд ли можно удержать дольше, чем на несколько недель. История говорит, что иным счастливчикам удавалось это делать в течение месяцев. «Однако если землю плотской связи возделывает только один ум, и лишь одинокая фигура вышагивает вдоль границ пустоты, то падение неизбежно уже через несколько дней». Молчание Гермионы, питавшее любовь Кардера, и уничтожило его чувство. Она прожила с ним меньше недели, когда он стал различать перемену в ее настроении, почти неуловимый обертон ее молчания, содержавшего теперь далекую, почти неслышную, но постоянную ноту недовольства. Не в силах заглушить звоночек сомнений, он лишь пытался удовлетворить ее как можно более полно. Вечером, когда они находились наверху, в нем зародилось подозрение, и он испытал трепет — да, именно трепет — ужаса. «Она думала о ком-то еще». У нее был тот же взгляд, который он заметил через стекло витрины, когда она стояла поодаль от гостей, уставившись в угол. Она хотела быть где-то еще. Когда он любил ее по ночам, муки ревности были неотделимы от наслаждения — острое, как скальпель хирурга, страдание рассекало ему сердце пополам. В конце концов, это всего лишь подозрение, подумал он, перекатившись на свою сторону кровати. Той ночью он крепко спал.
Следующим утром его подозрения усугубились переменой в поведении Абидже, подававшей ему завтрак (Гермиона всегда оставалась в постели до полудня). Экономка говорила отрывисто и уклончиво, избегала смотреть ему в глаза. Кофе был едва теплый, слабый, и когда он пожаловался, ему показалось, что Абидже огрызнулась. И когда она принесла новый кофейник с горячим и крепким напитком (так она сказала, ставя кофе на стол), пришла отгадка. Все было просто. Истина всегда проста. Они были любовницами, Гермиона и Абидже, коварными и ускользающими. Она изменяла ему, когда он выходил из дома. Ведь кого еще могла видеть Гермиона после прибытия в дом? Отсюда и этот взгляд, отвлеченный, тоскующий. Отсюда и резкость служанки сегодня утром. Отсюда — все. Он болван, болван и простофиля.
Развязка последовала тем же вечером. Скальпель хирурга сегодня был острее, резал глубже, поворачивался в ране. Он знал, что Гермиона тоже знает. Он судил об этом знании по ее мертвенному ужасу. «Ее преступление придало ему сил и безрассудства. Он вонзился в нее со всей жестокостью обманутой любви, и его пальцы сомкнулись на ее горле, когда она кончила, когда они оба кончили. Он неистовствовал, и ее руки, ноги и голова расстались с торсом. Он швырнул ее останки в стену спальни. Ее части, части разрушенной женщины, валялись по углам». Той ночью ему не было сна. Утром он уложил то, что от нее осталось, в пластиковый мешок и выбросил в мусорный бак, вместе со всем ее имуществом. Будто в тумане, он написал записку Абидже (ему не хотелось объяснений), в которой уведомил экономку о «немедленном» увольнении. Жалованье до конца месяца он оставил на кухонном столе. Он отправился на длительную, освежающую прогулку в Хемпстед-хит. Тем же вечером Абидже раскрыла пластиковые мешки, которые извлекла из бака, покрасовалась перед мужем в шелковых нарядах, примерила туфли и надела украшения. Она сказала ему, помедлив, на родном для него языке канури (они происходили из разных племен): «Она его бросила, и это разбило ему сердце».
После описываемых событий Кардер жил один и «обходился» по дому сам. Так он перешел в средний возраст, сохраняя, насколько это было возможно, человеческое достоинство. Опыт ничему его не научил. Он не извлек из него никаких уроков, не примирился с ним, «ибо хотя он, рядовой мужчина, открыл для себя ужасающую мощь воображения, он старался не думать о том, что с ним произошло. Он решил совершенно выбросить из жизни этот роман, и такова сила поделенного на герметизированные отсеки сознания, что ему это удалось. Он совершенно ее забыл и никогда больше не жил так насыщенно».