В саду благословенных
Если Дэн и спустил на воду столь странный корабль, подчинившись неожиданному порыву, то кое в чём другом его действия были гораздо более обыденными. По правде говоря, он всё больше влюблялся в эту свою идею — написать роман. Сдержанность, проявленная им по этому поводу в разговоре с Джейн, была типичным англичанством. Фактически, хотя Дэн тщательно хранил свою тайну, с каждым днём его идея всё более становилась не столько простой возможностью, сколько твёрдым решением, несмотря на то что чувство, которое он испытывал, весьма напоминало реакцию человека на санках, обнаружившего, что склон гораздо круче, чем он ожидал: то есть, наряду с решимостью, Дэна охватывал всё усиливающийся страх. Ни сюжета, ни персонажей — в практическом смысле слова — у него ещё не было, но он начинал смутно провидеть некую общую цель, некое направление; если воспользоваться языком архитектуры — строительную площадку, но пока ещё не дом, который здесь встанет, и менее всего — семью, что будет в нём жить. Однако, по мере того как его судно набирало скорость, он разглядел и весьма неприятное препятствие, полускрытое за снежной завесой впереди.
Он уже принял, не признавшись в этом Дженни, имя, предложенное ею для предполагаемого героя: Саймон Вольф, призрак с Альтадена-драйв, имя, найденное «методом тыка». Имя ему не нравилось, и он знал, что на самом деле никогда им не воспользуется, но это инстинктивное отторжение придавало имени некую полезную инакость, некую объективность, когда необходимо было провести грань между своим собственным, реальным «я» и гипотетическим литературным образом самого себя.
Минуты две он постоял у входной двери, на крыльце с выбитой над входом датой, и вдруг ему захотелось по-настоящему погрузиться в ночь. Он вернулся в дом, снял с крюка старое пальто, сбросил ботинки, влез в резиновые сапоги и подошёл к воротам. Там он на миг обернулся: одно окно наверху светилось, сквозь тонкие занавеси лился рассеянный тёплый свет, образуя прозрачный ореол в пропитанной влагой дымке. Комната Джейн; однако думал он не столько о ней самой, сколько о том лучике света, тоже рассеянного и неяркого, которым она, сама того не зная, высветила его проблему. Он вышел за ворота, пересёк короткую въездную аллею, ведущую от просёлка к ферме, потом беззвучно отворил старую калитку и вошёл в сад, где мальчишкой выкашивал под яблонями траву: до сих пор его самое любимое место в Торнкуме. Некоторые деревья были такими старыми, что уже не давали плодов, большинство яблок выродились, были несъедобны и годились лишь на сидр. Но он любил искорёженные, покрытые лишайниками стволы старых яблонь, их весеннее цветение, их древность, то, что они всегда были здесь. Он медленно пошёл меж старыми деревьями. Снизу, от ручья, доносилось привычно негромкое журчание воды, струившейся по отмелям меж камней. Он его не слышал.
А проблема была вот в чём: он слишком благополучен; это вызывало у него, если говорить об образе Саймона Вольфа, чувство недостоверности, ощущение почти полного бессилия. Он ощутил это уже в Комптоне, когда втайне критиковал Фенуика, в то же время считая, что не вправе критиковать человека, самодовольно предсказывающего социальную катастрофу, ибо и сам, на личностном уровне, повинен в тех же грехах, хоть и не пытается такую катастрофу предсказывать. И опять-таки в Комптоне все его разговоры о неудовлетворённости жизнью очень смахивали на попытки Нэлл представить Комптон этаким «белым слоном», где жизнь — сплошная мука… а ведь он насмешливо улыбался, выслушивая её жалобы.
Одним словом, он чувствовал, что, как с точки зрения творческой, так и в реальной жизни, оказался в старой как мир гуманистической ловушке: ему было дано (по какой-то не вполне заслуженной привилегии) наслаждаться жизнью в слишком большой мере, чтобы иметь возможность убедительно отобразить истинное отчаяние или неудовлетворённость. Как могло быть что-либо «трагическое» в главном персонаже, если у того в жизни был литературный аналог Дженни, был Торнкум или вот такое же, горящее тёплым светом окно наверху, на склоне холма — залог давно желанного примирения? Если он обладает сравнительной свободой, деньгами и достаточным временем для размышлений? И доставляющей удовольствие (несмотря на теперешнюю воркотню) работой? Любое художественное творчество, каким бы несовершенным или отравленным коммерческими соображениями оно ни было, доставляет большее удовольствие, чем все те занятия, на которые обречена огромная часть человечества. И, шагая по своему саду, Дэн понимал, что полон дурных предчувствий, отчасти подсказанных этой ночной прогулкой, а отчасти — всем случившимся за последние две недели; понимал, что боится счастливого и богатого событиями года, который ждёт его впереди. Именно так — смехотворно и нелепо: его одолевали дурные предчувствия о грядущем, ещё большем счастье, словно он был обречён на комедию в век, лишённый комического… в его древней — улыбчивой, по самой своей сути оптимистической форме. Он думал: вот, к примеру — к весьма многозначительному примеру, — всю свою писательскую жизнь, и как драматург, и как сценарист, он избегал счастливых концов, будто счастливый конец — признак дурного вкуса. Даже в том фильме, что сейчас снимался в Калифорнии и был, в общем-то, комедией недоразумений, он постарался, чтобы в конце его герой и героиня расстались и пошли каждый своим путём.
Разумеется, не только он один был повинен в этом. Никто, за всё то время, что сценарий обсуждался во всех его деталях, ни разу не предложил для концовки ничего другого. Все они были напичканы одинаковыми клише, все были жертвами доминирующей и исторически объяснимой ереси (или — культурной гегемонии), которую высмеял Энтони, издевательски возведший в ранг святых Сэмюэла Беккета. В привилегированном кругу интеллектуалов стало считаться оскорбительным во всеуслышание предполагать, что хотя бы что-то в этом мире может обернуться хорошо.. Даже если что-то у кого-то — именно в силу привилегированности — и оборачивалось хорошо, он не осмеливался отразить это в своём художественном творчестве. Возник какой-то новый вариант «прикосновения Мидаса», только вместо золота при этом возникало отчаяние. Это отчаяние могло порой проистекать из истинного — метафизического — чувства пессимизма, вины или сострадания обездоленным. Но чаще всего его истоком была чувствительность к статистическим изменениям (и таким образом, оно попадало уже в область маркетинговых исследований), поскольку в период интенсивного и всеобщего обострения самосознания мало кто мог быть доволен выпавшей ему на долю судьбой.
Осуждающий всех и вся — и себя в том числе — художник становился поэтому кем-то вроде ирландского плакальщика, платного демонстратора знаковых чувств, скорбящего за нескорбящих. А может быть, более точным было бы сравнение с абсолютным монархом, с оглядкой приспосабливающимся к забрезжившему на горизонте просветительству, или — с сегодняшними администраторами, устанавливающими добрые отношения с рабочими. Эти параллели неудачны лишь в том, что касается мотиваций. Художник не стремился достичь несправедливой политической или экономической власти, но лишь свободы творчества, и вопрос реально заключался в том, совместима ли эта свобода с почтительным отношением к той впитанной им идее века, что лишь трагический, абсурдистский, мрачно-комический взгляд на человеческие судьбы (при котором даже агностицизм «открытой» концовки представляется подозрительным) может считаться поистине репрезентативным и «серьёзным».
Эти соображения снизошли на Дэна как неприятное открытие. Когда впервые он стал задумываться о самоотчёте — или о поисках убежища — в форме романа (фактически это началось незадолго до того дня в Тсанкави), он искренне объяснял свою депрессию разочарованием в том, кем он стал. Но самая способность распознать причину породила постепенное, едва уловимое понимание и возможность осмыслить ситуацию более реалистично; и может быть, не вполне сознательно используя профессиональный опыт отделения существенного от излишнего, он пришёл к выводу, что истинная его дилемма заключается как раз в обратном. Если быть честным с самим собой пред зеркалом вечности, то надо сказать, что он вовсе не так уж разочарован из-за того, кем ему не удалось стать: в гораздо большей степени он готов принимать то, что выпало ему на долю. Он вовсе не сбрасывал со счётов свои неудачи; просто его ens, в старом, алхимическом смысле этого слова, то есть «наиболее действенная часть единого материально-духовного тела», восторжествовала над внешней стороной его биографии. Пожалуй, он научился вполне комфортабельно сосуществовать с множеством своих недостатков — ведь он жил в таком мире, где недостатки, как личные, так и социальные, были гораздо страшнее, чем у него; кроме того, он понимал, что хотя бы некоторые из них так прочно сращены с его достоинствами, что избавление от первых означало бы значительное ослабление вторых.
По сути, именно это и смущало его в Джейн. Он заметил в ней способность не только разочароваться в себе самой, не доверять себе, но и оболгать себя; в былые времена он тоже мог быть способен на это, но лишь в подражание кому-то (как только что — из сочувствия — предавался пессимизму), но никогда по-настоящему такой способностью не обладал. Какой-то частью своего «я» — той, что любила поэзию, любила познавать природу, — Дэн мог наблюдать за Джейн и даже обвинять её в чём-то; мог более или менее объяснить её феномен с точки зрения психиатрии (что он и сделал, пока оба молчали) и в то же время испытывать к ней симпатию, поскольку способность сочувствовать, понимать, видеть составляла суть его ens, то, без чего он просто не мог быть счастлив. Однако другой частью своего существа он постоянно ощущал, что умалён, унижен ею… так бывало и прежде, но в силу иных причин.
Может быть, дело было в женственности, в женском начале, но она умела каким-то образом быть и самой собой (что ему не всегда и не вполне удавалось), и не самой собой (а это ему давалось без особых усилий и вызывало чувство ленивого самодовольства). Отсюда и его странное приглашение, сделавшее необязательную поездку в Египет неизбежной, и сознательно упущенная возможность отказаться от этой идеи во время дальнейшего её обсуждения. Джейн всегда была в его жизни загадкой, которую нужно было разгадать во что бы то ни стало, приручить и расшифровать. Пожалуй, хотя опять-таки он не думал об этом сознательно (но ведь характерные структуры и процедуры обыденной жизни просачиваются в подсознание и формируют его структуры), в Джейн он увидел нечто, напоминавшее ему сценарий о Китченере: она тоже была задачей, которую нужно решить, перевести на язык иного средства информации, правда, не художественного, а эмоционального.
Он уже проигрывал два варианта решения другой, становившейся всё более близкой ему проблемы, связанной с романом. Один из возможных вариантов (он даже сделал пару пометок по этому поводу) был наделить Саймона Вольфа некоторой ущербностью, несвойственной ему самому: ещё менее содержательной профессией, ещё более неблагополучной семьёй, никакой Дженни в его жизни… Он даже опустился настолько низко, что подумывал — из-за реального случая с Энтони (и под влиянием восхитившего его фильма Куросавы «Записки живого») — о такой болезни, как рак, только не в неизлечимой форме. Отчасти его сегодняшние муки — так уж проста была эта сторона его натуры — объяснялись сознанием, что сам-то он в реальности не был болен раком, и утверждать, что был, пусть даже через вымышленный литературный образ, но образ, полный внутреннего, личного символизма, для Дэна означало бы — солгать. Иными словами, такое почтение к Zeitgeist означало бы, что он не сможет, не покривив душой, отправиться на поиски земли, вдохновившей его предпринять путешествие в неведомое: земли под названием «Я сам».
Другой вариант решения сводился к тому, чтобы представить персонаж, менее погружённый в себя, менее сконцентрированный на собственных восприятиях, менее склонный находить удовольствие именно в них, даже если они оказывались враждебными и вели к критике самого себя, то есть персонаж менее сознательный — фактически и во всех возможных смыслах этого слова, который видит себя так, как — с точки зрения Дэна — могла сейчас видеть себя Джейн… «как человека, неправильно развившегося и нуждающегося в коррекции. Но именно эти черты — если вглядеться внимательно (о вечные, всю жизнь преследующие его зеркала!) — он всегда безжалостно изгонял из всех написанных им работ; собственно, это и было причиной, породившей проблему. Запретив себе себя, он был обречён исследовать души, поначалу требуя изгнания оттуда бесов, и если эта процедура срабатывала, оказывалось, что исследовать уже нечего.
Даже не очень думающий читатель легко может представить себе третий вариант решения, а вот будущему писателю он до этого момента и в голову не пришёл. Дэн подошёл уже к дальнему концу сада, туда, где внизу журчал ручей. Справа, в кустах живой изгороди, слышался шорох: какой-то ночной зверёк, возможно, ёж или барсук. Не видно — слишком темно. Он остановился на миг, отвлёкшись от своих мыслей, прислушиваясь, не раздастся ли ещё какой-нибудь звук. Но всё смолкло. Им овладело — не в первый уже раз — мимолётное чувство несвободы, замкнутости по сравнению с тем миром, в котором существовал этот спугнутый им маленький зверёк: чуть ли не зависть к сладкой жизни, не обременённой самосознанием.
Свобода воли.
И тут, в самой банальной обстановке, посреди ночи, в собственном саду, в полном — и не полном — одиночестве, он вдруг пришёл к самому важному в его жизни решению. Оно явилось к нему вовсе не ослепительной вспышкой, словно свет, озаривший дорогу в Дамаск — большинство важных решений в реальной жизни никогда не приходят таким образом, — но как некая осторожная гипотеза, как семя, которое ещё должно прорасти, как щёлка в двери; ему предстояло ещё подвергаться сомнению, им следовало пока пренебречь, забыть о нём и не упоминать на многих и многих следующих за этой страницах. Тем не менее Дэн хочет — по кое-каким личным причинам — его здесь обозначить, прежде чем оно разрастётся, и подчеркнуть, что, хотя это может показаться в высшей степени эгоцентричной декларацией, на самом деле его решение носит в высшей степени социалистический характер. И то, что большинство современных социалистов никогда не признают его таковым, говорит (или это Дэн приходит к такому заключению) о дефектах в современном социалистическом движении, а не в его решении per se.
К чертям модные клише культуры; к чертям элитное чувство вины; к чертям экзистенциальное отвращение; и прежде всего — к чертям такое воображаемое, которое не говорит — ни образом, ни тем, что стоит за образом, — о реальном!