Книга: Дэниел Мартин
Назад: Ритуалы
Дальше: Тсанкави

Комптон

Каро исхитрилась высвободить себе вторую половину дня в пятницу, и вскоре после ленча мы уже были в пути — в моём «вольво», а не в её «мини». Когда Каро услышала, что её выходные заранее «запроданы» — не только потому, что мне этого хотелось, но прежде всего из-за того, что ей необходимо объясниться с матерью, — она лишь на секунду замешкалась, другой реакции не последовало. Впрочем, ещё когда мы с ней ехали на похороны, решено было, что признание должно быть сделано в удобный момент прямо там, в Оксфорде. И всё же, когда дошло до дела, мой отважный жокей дрогнул и не решился взять этот барьер. Да и как можно было её винить? Ни время, ни место не подходили для признаний; когда мы вернулись в дом, вид множества знакомых по Оксфорду лиц привёл Нэлл в оживлённое расположение духа, ей хотелось общаться, говорить… И снова, на обратном пути в Лондон, мне пришлось играть непривычную роль отца, защищающего перед дочерью мать, правда, не так уж убедительно. Я слишком долго был виновной стороной и теперь не мог не наслаждаться тем, что со мной дочери легче и приятнее разговаривать.
Пожалуй, она была слишком решительно весела в нашу вторую поездку в Оксфорд, и, хотя Каро очень рассердилась бы на меня за такое сравнение, это слегка напоминало лихорадочную весёлость Нэлл. Дочь явно нервничала, маска оказалась прозрачной: Нэлл предстояло узнать о Барни, а мне — встретиться с Комптоном. Каро — в который уже раз — предупредила меня, что жизнь в поместье словно списана с «Кантри лайф», и, словно мы ехали к совершенно чужим людям, убеждала «быть умненьким и благоразумненьким»…
После нашего с ней разговора мы, будто по молчаливому уговору, не упоминали о Барни. Если Каро проводила вечер вне дома, она обычно возвращалась около полуночи; правда, как-то раз, когда мне случилось не спать, я слышал, как она вошла значительно позже трёх. Наутро это было очень заметно, но я ничего не сказал. По правде говоря, она всегда казалась утомлённой, но — как я ни старался обнаружить хоть малейшие признаки этого — вовсе не несчастной. В новую квартиру она собиралась переехать на следующей неделе, и я мог хотя бы утешаться тем, что тогда уж ей не придётся выбираться бог знает в какой поздний час из тёплой постели в чьей-то чужой, одолженной им на время квартире. Я не мог понять, зачем она вообще в этих случаях возвращается домой. Однако и здесь я не решался ступать на запретную почву. Во всём же остальном мы оба старались лучше понимать друг друга. Я рассказал ей о Дженни, о Милдред и Эйбе; а потом и гораздо больше о том, почему ушёл от её матери к Андреа. Как-то вечером — она оставалась дома — Каро увидела на моём столе исчёрканные исправлениями страницы сценария о Китченере: это был эпизод, над которым я мучился целый день; она ничего не сказала, но через час, за ужином, вдруг спросила, не может ли она попробовать перепечатать текст.
— Не стоит. Вариант далеко не окончательный.
— Просто я подумала…
Я помедлил, потом поднялся из-за стола, прошёл наверх и принёс текст; положил листы рядом с ней и поцеловал её в голову. Примерно с полчаса она поиграла в машинистку, а я использовал то, с чем она в конце концов явилась ко мне, как основу для лекции-экспромта о том, как пишутся сценарии и какие при этом возникают проблемы. На самом деле это оказалось хорошим уроком и мне самому. Каро неожиданно превратилась в маленькую девочку, какой я её никогда не знал: она задавала множество вопросов… может быть, впервые в жизни начиная понимать, что это за работа и для чего она делается. Не о том, конечно, надо было бы говорить, но это нам очень помогло.
Приехали в Оксфорд. Я смог воочию убедиться в нежной привязанности, которая, как я знал, существовала между тёткой и племянницей. Сама Джейн была гораздо менее напряжена, чем в день похорон, явно испытывала, хоть и всячески сдерживаемое, чувство освобождения от кошмара, обретения душевного равновесия. Пяти ещё не было, но мы все выпили чаю, а потом Джейн позвала меня наверх; Каро, вместе с недовольным и неуклюжим Полом, осталась мыть посуду. Наверху стояла небольшая картонная коробка с книгами и ботаническими заметками об орхидеях: то, что Энтони просил меня взять себе.
— Я не все его записи и рисунки сюда положила — только те, что на полях. Пола это сейчас не интересует, но я подумала, что когда-нибудь он захочет иметь их в своём распоряжении.
— Разумеется. И если он захочет когда-нибудь вернуть себе эти…
— Мне жаль, что он такой нелюдимый. Ему надо возвращаться в школу.
— Он так тяжело всё воспринимает?
— До него сейчас трудно достучаться. Мне думается, ему необходимо либо быть наедине со мной, либо — вообще без меня. В последние дни так много народу заходит. А он совершенно непредсказуем. А ведь, по сути, он очень неглупый мальчик. — Она словно почувствовала, что неоправданно взваливает свои заботы на чужие плечи, и улыбнулась: — Во всяком случае, Роз ты совершенно покорил.
— А она — меня.
— Меня вытащили из постели после полуночи, чтобы рассказать, как прошёл тот вечер. — Она помолчала. — И про подарок, который вовсе не надо было дарить. Но он очень понравился.
— Его выбирала Каро.
— Роз просто в восторге.
Джейн опустила глаза на коробку с книгами, стоявшую между нами, осознав что я пытался поймать её взгляд вовсе не для того, чтобы выслушивать эти банальности.
— Ты жива?
— Чудом каким-то.
— Что слышно из Америки?
— Он мне написал.
В коридоре зазвонил телефон, и она вышла из комнаты. К тому времени, как она закончила разговор, из кухни явились завершившие свои дела Каро и Пол, и мы снова оказались вчетвером.
Разумеется, в машине мы разговаривали, но каким-то образом настроение определялось присутствием угрюмого подростка, сидевшего рядом с матерью на заднем сиденье. Небо было серым и пасмурным, ни дождя, ни ветра — погода сама по себе была мягкой и даже тёплой, но угнетала низко нависшая и казавшаяся неподвижной завеса туч. Если бы погоде нужен был дух-вдохновитель, Пол вполне подошёл бы для этой роли. Каро лезла из кожи вон, стараясь втянуть мальчика в разговор, о чём бы ни шла речь, и он время от времени отвечал на какой-нибудь вопрос, но ни разу ничего не произнёс по собственной инициативе. Если что-то из сказанного вызывало у остальных улыбку, он бросал взгляд на Джейн (я пару раз заметил это в зеркале заднего вида), но не так, как порой смотрят на родителей дети, пытаясь следовать их примеру, подражая их реакции, нет, это был взгляд скорее осуждающий, будто Пол знал — мать притворяется… даже если её улыбка была просто знаком вежливости. К тому же он сидел, странно вжавшись в спинку сиденья, словно не доверяя водителю. Когда мы взбирались на Котсуолдские холмы, я вдруг подумал, что ему, наверное, хотелось ехать впереди, и предложил им с Каро поменяться местами.
— Да нет, мне и тут хорошо.
— Спасибо, — пробормотала Джейн.
Он помолчал — пауза была поистине убийственной, точно рассчитанной по времени; видите, меня заставляют! — и произнёс:
— Спасибо.
Его манера вести себя была настолько гротескной, что мне стало жаль мальчика. Смерть отца явно задела его гораздо глубже, чем он хотел это выказать, а я слишком хорошо помнил собственное детство и эти состояния, когда любое проявление нежности, как и любая, самая доброжелательная усмешка, заставляют лишь ещё глубже укрыться в собственной раковине. Но я не помнил, чтобы моя злость или обида длились дольше, чем один день. Я решил, что следует дать мальчику возможность предаться собственным страданиям, и когда Каро снова принялась его задирать, я коснулся её руки, давая понять, что следует прекратить старания.
В Комптон мы приехали незадолго до сумерек. Ворота с привратницкой — в ней теперь, кажется, жил один из трактористов Эндрю — были открыты, и мы покатили по бесконечной аллее, по которой — если придерживаться должного стиля — следовало бы ехать в ландо или хотя бы в «роллс-ройсе». В конце аллеи перед нами открылся серого камня дом палладианской архитектуры; усыпанные гравием дорожки, внушительные урны и балюстрады, половина фасада погружена во мрак — эту часть дома прозвали «ледяное крыло»: отапливать его теперь было не по средствам, и открывалось оно только по большим праздникам; зато изящные высокие окна первого этажа другой половины дома излучали приветливый, ярко-жёлтый в наступающих сумерках свет. Отворилась дверь, и в проёме возник Эндрю в просторном белом свитере с высоким горлом, Нэлл рядом с ним казалась маленькой и хрупкой; за ними — пухленькая девочка-подросток в бриджах, единоутробная сестра Каро Пенелопа, в просторечии — Пенни, а за нею — два ирландских сеттера; все они — собаки и люди — сбежали по ступеням, начались бурные приветствия, рукопожатия, объятия, восклицания; потом Эндрю помог мне выгрузить из машины вещи. Когда мы наконец вошли в замечательных пропорций холл, я увидел, что на верхней ступеньке первого пролёта огибающей холл лестницы сидит маленький мальчик в халате.
— Это — Поросёныш. Всё ещё держим карантин.
Джейн с Каро остановились у подножия лестницы и заговорили с малышом. Эндрю подвёл туда же и меня.
— Это — папа Каро, Эндрю. Скажи «здрасте».
Мальчик встал, шаркнул ножкой и наклонил голову:
— Здрасте. Сэр.
Нэл пробормотала вполголоса:
— Целый день репетировал.
Эндрю многим пожертвовал, чтобы сохранить поместье, но не распродал ни мебели, ни картин, так что внутреннее убранство дома поразило меня до глубины души. Давным-давно, когда я впервые был здесь в день совершеннолетия Эндрю, я тоже был потрясён, но не ожидал, что и теперь впечатление окажется не менее сильным. Думается, что поразило меня даже не убранство дома само по себе, но то, что сегодня, в современной Англии, кто-то мог жить в такой обстановке. Здесь не чувствовалось музейного холода аристократических покоев, открытых для публики, дом был жилым, живым, лишённым какой бы то ни было официальности, но некая искусственность, нереальность всё же сохранялась в элегантной просторности помещений, в креслах и диванах, картинах и вазах преимущественно восемнадцатого века. Мы прошли в гостиную и расположились довольно рыхлым кружком у камина, при этом комната на три четверти оказалась свободной. Похоже было на съёмочную площадку с установленными декорациями, не хватало только отсутствия четвёртой стены, где работала бы камера. Предложили напитки. Нэлл уселась, поджав ноги, на ковре перед камином, а Эндрю растянулся на кушетке и завёл со мной разговор о «вольво»: он собирался купить такую машину на пробу. Пенни, которая явно пошла в отца и ещё не избавилась от излишнего детского жирка, сидела на диване, между тёткой и Каро, а молчаливый, как всегда, Пол угрюмо съёжился в кресле.
Я заново оценивал Кэролайн, напоминая себе, что она каким-то чудом сумела уйти от всего этого, и с грустной иронией размышлял над тем, что так и не удосужился спросить, что же пришлось ей не по душе в Комптоне, в самом этом месте; должно же было быть что-то — его отстранённость, провинциальность, печать нереальности по сравнению с тем, как жила в это время практически вся страна… и ещё что-то внутренне ему присущее, какой-то изъян в самом его духе. А ещё я задумался о Джейн, о том, как же она примиряет всё это со своими новыми политическими настроениями… с Грамши и философией праксиса. И начал подозревать, что в этом отношении Нэлл и Роз гораздо ближе к истине, чем я поначалу предполагал. Тема эта не затрагивалась с тех пор, как эту новость впервые швырнули мне в лицо, и самый поступок всё больше казался мне каким-то театральным — чтобы не сказать просто истерическим — жестом протеста… или, скорее, выражением «противоречивого сознания», самовысвобождения, если взглянуть на всё это более доброжелательно, но тем не менее всего лишь жестом. При всём при том я был рад, что она здесь.
Нэлл принялась излагать нам программу уик-энда. Намечался только один официальный приём: некие Майлз и Элизабет Фенуик были приглашены на обед в субботу вечером.
— Ой, вы хоть эту их дочку противную не пригласили? — спросила Каро.
— Такта мне пока хватает, дорогая, — откликнулась Нэлл. — На самом-то деле, Дэн, он с тобой хочет познакомиться.
— Со мной?
— Ну, это всё довольно сложно. Его будущий зять — речь идёт не о той противной дочери, которую так любит Каро, а о её сестре, — так вот, этот зять хочет заняться кинобизнесом. Кажется, он собирается вкладывать в кино деньги, ничем другим он вроде там заниматься не намерен… он связался с каким-то типом по имени Джимми Найт — ты о нём что-нибудь слышал?
— Нет. У него что, киностудия какая-нибудь?
— Он сам тебе всё расскажет. Майлзу просто нужно, чтобы кто-то заверил его, что это не чистое безумие.
— Я бы солгал, если бы попытался уверять его в этом.
— Да они всё равно поженятся. Так что всё это никакого смысла не имеет.
— Тогда мне лучше солгать.
— Нет, лучше скажи ему то, что думаешь. У меня он получается круглым дураком, а на самом деле он — член парламента.
— Неоспоримое доказательство обратного, — вполголоса заметила Джейн.
Мы с Эндрю рассмеялись, а Нэлл погрозила сестре пальцем:
— Ещё одна такая шуточка, и я посажу тебя за обедом рядом с ним. — Она повернулась ко мне: — Хоть бы ты на несколько минут занял его разговором. Очень тебя прошу.
— Постараюсь.
— Кроме этого, нас ждут езда верхом, пешая прогулка, осмотр окрестностей с квалифицированным гидом, пинг-понг…
— Настольный теннис. — Это произнёс Пол. Все посмотрели на мальчика. Он откинул назад длинные волосы, а потом уставился на собственные колени. — По-настоящему он так называется.
— Прошу прощения. Настольный теннис.
— Ты говоришь так, будто у нас тут какой-то кошмарный приморский отель, — сказала Каро.
— Всего лишь кошмарная деревенская гостиница, моя дорогая.
Вмешался Эндрю:
— В снукер можешь, Дэн?
— В американский бильярд немного могу. Принцип тот же.
Эндрю подмигнул мне:
— Значит, договорились.
Нэлл обвиняющим жестом вытянула в его сторону руку:
— Только не на… сам знаешь на что!
— Ну, разумеется, нет, радость моя. Как тебе такое могло в голову прийти?
На меня устремился её ужасно серьёзный взгляд:
— Глаз с него не спускай. Только на прошлой неделе он в деревне обжулил стариков пенсионеров на все деньги, что им жёны на пиво выдали.
— Абсолютная ерунда. Просто я повёл себя как истинный сквайр. С их точки зрения, я не могу не выигрывать. — Он перевёл ленивый взгляд на Джейн: — Эти угнетённые и голов своих в мою сторону не повернули бы, если б их угнетатель не выигрывал.
Джейн улыбнулась:
— На это не клюю.
— Сорвалась-таки с крючка!
Нэлл скорчила мне гримасу. Она всё ещё сидела на ковре у камина, опершись на руку:
— На днях подхожу к коровнику, а там — два скотника, пастух, наши трактористы и Бог знает кто ещё сгрудились вокруг Эндрю; ну, думаю, вот здорово, вот чудесно, вот как он умеет заинтересовать их делами поместья… ан нет, ничего подобного. Спортлото! Тема — футбол. И спор всего лишь о том, где им эти паршивые крестики надо на этой неделе ставить.
— Превосходное занятие. Серьёзно. Новый опиум для народа.
Нэлл махнула рукой:
— Да я бы и возражать не стала, если бы это был дьявольски хитрый план, задуманный Эндрю, чтобы отвлечь их от мыслей о повышении зарплаты. Но сам-то он ведь почище их всех! — Она взглянула на Каро: — А знаешь, что он учудил перед Рождеством? Предложил нашему священнику любую долю выигрыша, если во время вечерни в среду он помолится за восемь ничьих.
Каро усмехнулась:
— И что же тот ответил?
— Отлично ответил. Что лучше он помолится за спасение души Эндрю.
— Мамочка, он ведь шутил, — заступилась за отца Пенни.
— А ты так уж уверена?
На миг мои глаза встретили взгляд Джейн: в них едва заметно светилась улыбка; мы оба знали — Нэлл изо всех сил старается выказать доброжелательность, сделать так, чтобы нам здесь было хорошо, и одновременно дать понять, что мы оба недооцениваем трудности, с которыми ей приходится сталкиваться. Правда, в этом последнем ей удалось добиться совершенно обратного эффекта.
Через несколько минут меня уже гнали в бильярдную. Она была устроена в подвале, который тянулся под всем домом, рядом за стеной непрестанно рокотал отопительный бойлер; бильярд здесь был половинного размера, потёртый и потрёпанный.
Здесь же стоял стол для настольного тенниса и — непонятно почему — игорный автомат. Устанавливая шары в треугольник, Эндрю поднял на меня глаза и подмигнул:
— По пятёрке? Для азарта?
— Если считаешь нужным.
— Всегда можешь получить деньги обратно. Только пригрози, что пожалуешься её светлости.
Я улыбнулся и принялся натирать мелом кий.
— А ты по-прежнему всерьёз играешь?
— Да нет, куда там! В Оксфорде я в десять раз больше денег проиграл, чем за все последние годы. Дело принципа. — Он наклонился над бильярдом, готовясь к первому удару. — Ведь теперь, Дэн, я всего-навсего трудяга фермер. Хоть и изображаю важную персону.
— Каро мне говорила.
За бильярдом мы немного поговорили о Каро, и я понял, что игра для него лишь удобный повод сказать походя, меж ударами кия, то, о чём лицом к лицу сказать не так-то просто: как он привязан к Каро, как за неё волнуется; это дало мне возможность выразить ему свою признательность за то, каким прекрасным отчимом он оказался. Эндрю легко выиграл у меня первую партию, а вторую я выиграл, подозреваю, лишь потому, что он сам позволил мне это сделать. Тут в подвал явились Пол и Пенни — поиграть в настольный теннис. Думаю, они вряд ли пришли по собственной воле: скорее всего их сюда послали специально. Пол любил и умел играть — это было очевидно, а его пухленькая партнёрша столь же очевидно играть не умела. С монотонной регулярностью он гасил каждый третий или четвёртый её удар. Это была не игра — чистейшей воды садизм. Пол не давал ей ни малейшей возможности отыграться, и хотя беготня за крохотным белым мячиком то в один угол подвала, то в другой могла как-то помочь ей решить проблему излишнего веса, мальчишка играл до безобразия эгоистично. Он наотрез отказывался приспосабливать свою игру к её возможностям. Видимо, Эндрю, некоторое время понаблюдав за их обменом ударами, почувствовал то же, что и я. Мы стояли, опершись о край бильярдного стола. Вдруг он сказал:
— Ну-ка, Пенни, иди сюда. Сейчас я его за тебя разделаю.
Девочка отдала отцу ракетку, и Эндрю продемонстрировал игру высшего класса. Разумеется, тут был и элемент клоунады, но я видел, что Пол воспринимает всё это совершенно всерьёз. Но вот в подвале появилась Каро: они там, наверху, «совсем расхлюпались», и нам пора к ним присоединиться. Я отправился с ней наверх, и по дороге она с некоторой застенчивостью спросила, удалась ли наша игра в снукер.
— Знаешь, Каро, когда мы были студентами, Эндрю мне в общем-то нравился. Гораздо больше, чем твоей маме или Джейн, как ни странно.
Она скорчила рожицу:
— Там, наверху, тоже царит всеобщая любовь. Кажется, я уже просто никого тут толком и не знаю.
— Думаю, нам удастся перед отъездом устроить тут хорошенький скандальчик. — Я многозначительно взглянул на дочь. — Только бы не из-за тебя.
— Мне назначена аудиенция перед сном. — Она опять скорчила рожицу. — Даже не знаю, что страшней. То, что она терпеть не может Бернарда, или что хочет его сюда пригласить. — И сразу же заговорила о другом: — Жалко, что она пригласила Фенуиков. По правде говоря, он довольно забавный. Этакий старый ловелас. У него уже третья жена.
Оказывается, Каро уже знакома с будущим Сэмом Голдуином, по поводу предприятия которого мне предстоит давать советы. Он учился в Итоне одновременно с Ричардом; «точь-в-точь Ричард, только ещё глупее». И добавила презрительно, словно я мог устыдиться её знакомства с подобными людьми, что он — лорд. Это сильно облегчило мою совесть — ведь я собрался было утаить правду.
Несмотря на чопорную обстановку, ужин прошёл вполне сносно. Итальянка-домоправительница, которая явно умела готовить, вносила блюда в столовую, но на тарелки мы накладывали себе сами, а присутствие детей делало разговор безопасно-успокоительным. Мы с Эндрю обсуждали фермерские проблемы и деревенские дела. Джейн рассказывала Нэлл о тех, кто ей позвонил или написал, а Каро вполуха прислушивалась к их разговору, одновременно беседуя с сестрой, явно переживающей первые приступы увлечения своим пони — мании, которой когда-то страдала и Каро. Даже Пол оказался вынужден принять хоть какое-то участие в разговоре.
Однако, как это обычно случается, когда все и каждый стараются вести себя так, чтобы комар носа не подточил, ситуация казалась хоть и не неприятной, но несколько ирреальной. По всей вероятности, впечатление это создавал и сам дом, глухая тишина за окнами, странная атмосфера, столь характерная для представителей английской аристократии в привычной им обстановке, — им почему-то всегда удаётся выглядеть так, будто они играют пьесу, написанную кем-то другим, будто они вовсе не владельцы этого антуража, а всего лишь привыкли к нему, как привыкают актёры к театральным декорациям. Что, разумеется, абсурдно, так как никакой другой класс так цепко не держится за свои владения. И всё же внешне единственный реальный представитель аристократии в этом доме — Эндрю — выглядел гораздо естественнее, чем все остальные. Демонстрируя ещё одну типическую черту данного биологического вида, он ухитрялся показать, что не сомневается — все мы живём более или менее так же, как он.
Время от времени я ловил взгляды Каро: она пыталась догадаться, что я думаю обо всём этом; но, что ещё удивительнее, на меня поглядывала и Джейн, хоть и более осторожно… будто она размышляла, на чьей же я стороне, кто я теперь, после столь долгого отсутствия? Я даже заподозрил, что она тайно посмеивается, видя, как загоняют в угол эту безответственную стрекозу, заставляя выполнять свой долг. И всё же, как бы убедительно она ни старалась играть роль привычного гостя в доме сестры, в ней чувствовалась сдержанная настороженность, неестественная сама по себе и не свойственная прежней её натуре. Это не была обычная для Оксфорда настороженность, присущая всякому скептическому уму, вынужденному постоянно подчиняться условностям, уступать обстоятельствам, но что-то иное, чреватое тяжкими последствиями; возможно, как предполагала Роз, здесь — наоборот — вера вынуждена была уступать скептицизму. И Нэлл способствовала этой настороженности своим всегдашним стремлением не дать никому помолчать. Ужин продолжался, Джейн говорила всё меньше и меньше, и её молчание напомнило мне об одной из её главных черт в юности — о совестливости. Она глубоко интересовала меня и в то же время отталкивала… мне виделась в ней и ещё одна, гораздо менее привлекательная, черта — стремление судить других по собственным, высшим моральным критериям, отказывая простым смертным в возможности постичь её истинную суть. Именно эти критерии лежали в основе её новообретённых догм, так же как и прежних, были более прочными, чем они, именно этого она, по всей вероятности, и искала подсознательно в новых догмах… искала подтверждения критериев, недалеко ушедших от теории сдержанности, проповедовавшейся Оксфордским движением. Истинность этих догм оказывалась менее существенной, чем то, что из-за трудности их понимания, их загадочности, их эзотерического жаргона они могли легко и просто удерживать в повиновении людские толпы.
Однако Джейн оставалась ни на кого не похожей; она лишь чуть-чуть напоминала мне кого-то из моих знакомых писательниц той отстранённостью — не вполне мужской, но и не совсем женской, — какая создаётся не женской независимостью чувств; у тех моих знакомых она возникла скорее всего благодаря их опыту ухода в воображаемое и, изолировав от общности представительниц собственного пола, изолировала их и от пола противоположного. Я утвердился в собственном намерении отыскать в Джейн ключ — может быть, самый главный — к тому, что собирался писать сам, но всё меньше и меньше надеялся на успех. Очевидно, до самого конца она так и осталась загадкой для Энтони. Она была не из тех женщин, которых легко понять — эмпирически, логически… и в самом деле в этом отчасти и заключалась главная проблема: она могла говорить о себе ярко и открыто и всё же оставаться во тьме… оставаться не просто непроницаемой, но рассчитанно двуличной; впрочем, двуличие предполагает лицемерие, а здесь, видимо, работал инстинкт самосохранения, понимание, что чувства «тёмной» части её существа могут слишком многое разрушить, если позволить им проявиться. Такое предположение, как я теперь заметил, подтверждалось и чем-то более конкретным: всё, что она говорила, особенно в этот вечер, помещалось ею как бы в кавычки, тонко отделялось от каких-то гипотетических высказываний, которые могли бы оказаться более искренними. Я видел, что ей, как и всем нам, приходится делать над собой усилие, так что в каком-то смысле эта её манера казалась недоброй. Но у меня создалось впечатление, опровергающее сравнение с моими знакомыми писательницами, что передо мною человек, глубоко разочаровавшийся в словах, не доверяющий им и ждущий чего-то лучшего.
Когда я спустился к завтраку, я застал Нэлл за столом одну. Очевидно, Пенни уже отправилась в конюшни. Эндрю, выбрав часок, развлекал наверху сынишку, Джейн и Каро ещё спали, а Пол бродил где-то в полном одиночестве. За ночь небо очистилось, за окнами сияло солнце, и открывался весьма приятный вид. Чего нельзя было сказать о выражении лица Нэлл, когда она наливала мне кофе.
— Хорошо, что я дала слово улыбаться весь уик-энд напролёт! Даже на смертном одре.
— Каро?
— Вы-то все мирно спали в своих постельках.
Я попытался изобразить раскаяние:
— Я настаивал, чтобы она тебе всё рассказала, Нэлл.
— Не беспокойся. Тебя уже обелили.
— Я был поставлен перед fait accompli. Сразу по приезде.
— Ты не виноват. — Она прикурила сигарету. — Или мы оба виноваты.
— Мне кажется, она унаследовала от нас и кое-какие достоинства.
Нэлл выдохнула дым через нос; в глазах зажёгся огонёк былой агрессивности, готовности бросить вызов.
— С возрастом мы становимся мягче.
— Просто честнее.
— Из чисто академического интереса — ты-то что думаешь?
— Она выживет. Как мы с тобой в своё время.
— Кому как удалось.
Я иронически обвёл взглядом элегантную столовую, но Нэлл не откликнулась на предложение относиться к себе полегче и сердито разглядывала полированную столешницу розового дерева, разделявшую нас.
— Я знаю, ты считаешь, я пыталась сделать из неё легкомысленную дуру.
— Ну, ты себя недооцениваешь. А насчёт Барни… тут я вообще-то так же виноват, как и ты.
— Она-то как раз так не считает.
— Почему ты так думаешь?
— По всей видимости, она обожает свою работу. Лондон. Мне вчера пришлось выдержать настоящую атаку. Будто я всю жизнь была для неё всего лишь кем-то вроде тюремного надзирателя.
— Она же понимает, что повела себя не так, как надо. Она и со мной обошлась точно так же. Припомнила мне все мои грехи.
— Это какие же?
— Отношусь к ней как к маленькой. Недостаточно с ней откровенен.
Она помолчала, потом заговорила снова, с искренностью, меня поразившей:
— Больше всего меня возмущает, что Джейн оказалась первой, с кем она поделилась.
— Насколько я могу судить, Джейн для неё давно уже стала чем-то вроде наперсницы, которой она может говорить то, что думает о нас с тобой.
— Но я ей мать!
— Я и не собираюсь её оправдывать, Нэлл.
— Разве я не права?
— Права, конечно.
Очень соблазнительно было напомнить ей, что до нашей женитьбы она вряд ли «всем» делилась со своей матерью, но я придержал язык.
— Просто не понимаю, что происходит с нынешним поколением.
— А Эндрю ты рассказала?
Она передразнила мужа:
— «Девочка хочет пожить собственной жизнью, не правда ли?» — Я улыбнулся, но она не ответила на улыбку. — Чувствую, против меня составляется заговор.
— Я в нём не участвую.
— Я так старалась.
— Я знаю. — В её глазах по-прежнему светилось сомнение. — Слушай, Нэлл, клянусь Богом, я терпеть этого человека не могу… Каро тебе говорила — он меня на ленч пригласил? Я пошёл — по его просьбе.
— Она упомянула об этом. Вскользь.
— Во всяком случае, ему удалось убедить меня, что он вовсе не хладнокровный соблазнитель. Он стал кумиром телевизионной публики, но ему хватает желчи, чтобы понимать, что наш мир болен и что сам он не может вырваться из его тенет… ну ты представляешь. Но приходится признать, что в этом человеке есть что-то такое, что нужно Каро. Как ни невероятно.
— Она говорит, что вопрос о браке даже не ставится.
— От него я услышал то же самое.
Я рассказал ей о том, что узнал от Барни о его собственном браке. В окно, за спиной Нэлл, я видел, как, опустив голову, шагает через усыпанную гравием площадку Пол. Нэлл загасила сигарету и подняла на меня широко распахнутые глаза; взгляд её говорил: «Я ко всему готова, всё выдержу».
— Ты, конечно, винишь меня?
— В чём?
— Я давала тебе так мало возможности участвовать в её воспитании.
— Это совершенно не относится к тому, что случилось.
— Но ты считаешь это ошибкой?
— Всего лишь апеллирую к Пятой заповеди.
Теперь она стала сухо-ироничной:
— Я просто пытаюсь разобраться, что, у нас в семье одна большевичка или уже две? — Помолчала и добавила: — Твоя дочь на эту тему никогда не высказывается.
— Знаешь, Нэлл, я пытаюсь убедить себя поверить в простоту. Так отпавший от веры католик пытается вернуться к вере. Это скорее стремление, чем реальность.
— Думаешь, я сама к этому не стремлюсь?
— За всё приходится расплачиваться.
— Я прекрасно знаю, что Каро обо мне думает. О том, как мы живём.
— У меня создалось впечатление, что сама она не так уж хорошо знает, что именно она думает. Вообще обо всём.
Нэлл поднялась из-за стола и подошла к окну; остановилась перед витой викторианской жардиньеркой и на минуту занялась одним из комнатных растений.
— Я понимаю, она принесла какую-то пользу в роли семейного омбудсмана. Только зачем она ещё строит из себя этакую Минерву, осуждающую нас — простых смертных? — Она раздражённо принялась обрывать потемневшие цветки с мясистого кактуса. Это занятие совершенно по-детски её выдавало: она избавлялась от портящих вид элементов убранства, играя роль хлопотливой хозяйки дома, но в результате, самым нелепым образом, оказалась похожа на высокородную даму, которая когда-то предположила, что хлеб и пирожные взаимозаменяемы. — Мне иногда кажется, что она судит о нас по внешним, самым дурацким проявлениям. Будто у нас нет постоянных проблем с поместьем, всяких треволнений. И всякого такого.
— Это традиционные заблуждения людей, живущих не во дворцах.
— Во дворцах! — Она горько усмехнулась, как человек, знающий всё это изнутри, по личному опыту. — Ты бы видел счёт за починку крыши, который мы только что получили! — Я улыбнулся, но она уже отвернулась от жардиньерки и поймала мою усмешку. — Ну ладно. Только что ты можешь сказать на это, Дэн? Пусть протекает?
Я был избавлен от необходимости отвечать: в столовой появились Джейн и Каро. Тогда я ещё не знал, что Каро наложила запрет на совместные обсуждения её дел; из-за этого Нэлл утратила возможность воспользоваться моим присутствием и сменить тему разговора, когда они вошли.

 

Наедине с Джейн я смог остаться только после ленча, да и то ненадолго. Вся компания должна была отправиться на прогулку, и мы с ней ждали перед домом, пока будут готовы остальные. В одолженных ей сестрой резиновых сапогах она стояла в неярком солнечном свете, опершись на каменную балюстраду; Джейн никогда не любила сельской жизни и как-то ухитрилась ясно дать понять, что по крайней мере в этом совершенно не изменилась. Она улыбнулась, когда я подошёл:
— Надеюсь, ты не чувствуешь себя здесь слишком уж заорганизованным?
— Неплохо — для разнообразия.
— Vie de campaigne.
Перед ленчем Эндрю долго водил меня по всему дому, а потом и по хозяйственным постройкам, разместившимся там, где когда-то был конный двор. Мы поговорили о Каро. Его реакция, разумеется, была гораздо тоньше, чем изобразила Нэлл. Он по-своему разделял мой взгляд на происшедшее: лишь бы не было хуже. Особых чувств против Барни лично он не питал: «если честно, я этих гавриков с телевидения всех не переношу»; меня же он вовсе и не подозревал в каких бы то ни было заговорщических намерениях. Высказался в том духе, что молодняк вредно баловать, а лошадь, пока взрослеет, должна пару раз упасть. И хотя Нэлл он в открытую не критиковал, у меня создалось впечатление (оно подтверждалось теперь и тем, что рассказала Нэлл за завтраком), что ему удалось доказать на деле то, о чём он давно говорил. Наш разговор нисколько не подорвал моего к нему уважения. Эндрю обладал поразительным добродушием землевладельца-фермера: отчасти, вероятно, потому, что сознавал значительность своего социального статуса, но отчасти из-за того, что был хорошо знаком с естественными явлениями природы. Достоинства привилегий обратились в привилегию обладать достоинствами.
— Ты знаешь, что Каро перешла Рубикон?
— Ещё бы! — Джейн разглядывала гравий у наших ног. — Меня как следует отругали за то, что встаю между матерью и дочерью.
— Вот идиотка!
Она улыбнулась, ничего не ответив. Я опёрся на балюстраду рядом с ней, лицом к дому, и нарушил молчание:
— Забываешь, что дома, подобные этому, всё ещё существуют.
— Тебе везёт.
— А ты ведёшь себя замечательно. Власяницу и не заметить.
Она опять улыбнулась:
— Да дело не в доме. В том, что такие дома делают с людьми.
— Овладевают ими?
— Мумифицируют. Так мне кажется. — Она пристально рассматривала гармоничный фасад. — Каро, когда говорит со мной о матери, иногда употребляет одно слово… более многозначительное, чем сама думает. «Мамство». — Джейн помолчала. Потом заявила: — Ну и злючка же я!
— Ну, я вполне могу представить, почему всё это в Эндрю вызывает у меня меньше возражений.
— Так он же родился мумифицированным! Для него это естественно.
— Полегче на поворотах, товарищ!
Она слабо улыбнулась:
— Политика тут ни при чём, Дэн. Всего лишь проблема свободы воли. Каждый раз, как попадаю сюда, переживаю кошмар кровного родства.
Я быстро взглянул на неё:
— В жизни не поверю, что вы похожи.
Она пожала плечами:
— Да нет… не в такой явной форме. Есть разные пути… которыми не уйти от себя самой. От такой, как ты есть.
— А твой друг в Америке? Не помогает?
— Да нет. — Она покачала головой, хотя её «нет» было и так достаточно твёрдым. — Видно, дело в возрасте.
— Может, тебе палочку принести для прогулки?
Она поджала губы:
— Вижу, Роз нашла себе верного союзника.
— Ещё бы. Издеваемся над бедной старушкой по всякому удобному и неудобному поводу.
— Легче всего было бы этот узелок просто разрубить.
— Идиотское заявление.
Она приняла упрёк как должное, но чуть погодя, как бы для того, чтобы мягко упрекнуть и меня и оправдать собственный идиотизм, бросила мне лукавый взгляд искоса:
— Ты мудро поступил, уйдя от всего этого, Дэн.
— Странное какое определение.
— Ну, скажем, удачно.
— Удачно избежал гангрены — путём ампутации, так?
— Да… может быть, именно это я и имела в виду.
Она снова разглядывала гравий, словно моя метафора заморозила в ней что-то, выявив то, чего она не думала говорить. Из дверей появилась Каро с сестрёнкой, мы оторвались от балюстрады и двинулись им навстречу. Я больше ничего не сказал, но упоминание Джейн о мумификации напомнило мне о предложении отправиться в Египет… или, точнее говоря, о том, что стоит только — измени я своё решение — поднять телефонную трубку, как через пять минут с поездкой будет всё устроено. Замечание Джейн о моей мудрости, хоть и высказанное без явной злости, звучало уже знакомым предостережением. Я тоже обладал мумифицирующими привилегиями, оставался в её глазах обитателем низменного, незрячего мира. Мне подумалось, что истинная причина её несвободы заключается именно в неспособности к компромиссам. И неспособность эта оправдывается лишь тем — да и то лишь отчасти, — что менее всего она способна прощать самое себя.
То же относилось и к вопросу Нэлл, так и оставшемуся без ответа: лучше ли было бы оставить крышу протекать? В чём-то Джейн по-прежнему опиралась на глубоко интуитивное убеждение — как это когда-то произошло с её обращением в католическую веру, — что всё, хотя бы в том, что касается её собственной жизни, предопределено, предназначено; это привело её к самому распространённому из всех возможных заблуждений, заставило поверить, что любое из внешних изменений лучше, чем их отсутствие… кредо, нисколько не более обоснованное, чем былое увлечение раблезианской страной грёз, где всё живёт и движется. Всё, чем она сумела заменить раблезианскую мечту и последовавший за нею католицизм (вполне возможно, что такая смена коней была вызвана именно недостижимостью прежнего идеала, что убедительно доказывало и недостижимость личной свободы), — это некая утопия всеобщего равенства, когда Комптон в одночасье превратился бы в дом для престарелых, санаторий для профсоюзных деятелей или бог знает во что ещё… вряд ли я стал бы возражать против такого его использования, если бы это было осуществимо, но ведь речь не об этом. Единственным реальным, истинным пространством, где человек может проверить, обладает ли он личной свободой, является пространство сегодняшних возможностей. Разумеется, все мы могли бы избрать лучший, более благородный, более социалистический, образ жизни, но только не надеясь осуществить всё это в каком-то будущем совершенном государстве. Надо лишь решиться и действовать начиная с сегодняшнего дня в настоящем, сегодняшнем, полном недостатков мире.

 

Мир этот сейчас представлял собою лужайку, перелаз через невысокую ограду, за нею — парк и серо-синие над зелёным дали; в этом мире вокруг нас прыжками носились два рыжих сеттера, а сами мы шли друг за другом нестройной процессией: Каро и Пенни, и между ними — Джейн, шагали впереди, за ними Пол и Нэлл, твёрдо решившая поиграть — и довольно успешно — в любящего племянника и всё понимающую тётку (мальчик и вправду казался сейчас куда более податливым), замыкали процессию мы с Эндрю. Силуэты в пейзаже — ему принадлежащем пейзаже: родоначальник их семейства «ухватил» — словцо Эндрю — этот кусок земли после Реставрации Стюартов; Эндрю рассказал мне об этом во время прогулки. Баронский титул был пожалован за верность монархии во времена Республики Кромвеля. Разумеется, как свойственно людям его типа, Эндрю говорил обо всём этом иронически, будто три века существования аристократического рода, сам этот пейзаж, земля, вековые деревья, посаженные ещё его предками, ничего не значат… крайняя — до вульгарности — скромность человека, не только обладающего уходящими в глубь веков корнями, но и весьма обеспеченного. Вот бы узнать, насколько всё это сохранило над ним власть — за внешним безразличием, напускным стремлением отмахнуться, за всеми столь умело и явно расставленными кавычками при упоминании о «крестьянах», «поведении истинного сквайра» и «её сиятельстве».
В тот же день, чуть позже, мне довелось получить ключ к этой загадке. Мы прошли около мили и взобрались на холм, где когда-то некий предок Эндрю построил что-то вроде искусственных руин — каменную башню с готическими стрельчатыми окнами, довольно мрачную, но оттуда открывался прелестный вид на южную сторону пологой Глостерширской долины и раскинувшуюся в ней деревню. Нэлл хотела сразу же отправиться домой — заняться организацией обеда, но у Эндрю в стаде болела овца — сверху нам было видно на лугу это стадо, — и компания разделилась. Я отправился с Эндрю, а остальные — домой, с Нэлл.
Пастух поместил больную овцу в небольшой, огороженный плетнём загон рядом с бело-зелёным жилым автоприцепом, который здорово портил вид при взгляде на долину с холма — Нэлл даже высказала сожаление по этому поводу, — но без него было не обойтись во время мартовского окота. В углу загона было сооружено грубое укрытие из рифлёного железа, где в стороне от разбросанной по земле соломы, понурив голову, стояло больное животное. Эндрю попросил меня не входить, и я, оставшись снаружи, наблюдал, как он умело перевернул овцу на спину и тщательно её осмотрел. Пара-тройка других овец понаблюдали за нами издали, потом снова принялись щипать траву. Минуту спустя Эндрю вышел.
— Ну как, порядок?
Он покачал головой, прикрепляя на место жердину плетня, которую снял, чтобы войти:
— Похоже, тут дело пропащее. Думаю, пневмония, но лучше ветеринара позвать. Черти полосатые, каждую зиму изобретают новые болезни.
Мы двинулись прочь; Эндрю заметил, что я оглядываюсь на прицеп.
— Жалко, что вид портит. Но нельзя же выгонять хороших пастухов за дурной вкус.
— Хороших теперь не так легко найти?
— Они теперь на вес золота. И знают об этом. — Он зашёл за прицеп и появился, держа в руке пастуший посох; мы направились к остальному стаду. — Надо бы к шуту отказаться от этого дела. От овец, хочу я сказать. Роскошь — с экономической точки зрения.
— Почему ж не отказываешься?
— Как и от многого другого. Если дорогие наши комиссары собираются взять верх…
— Не могу поверить, что причина в этом.
— Да? Ну, я не могу делать ставку на то, что Поросёныш сумеет всё это потянуть, когда меня не станет. Если всё пойдёт как идёт.
— Это тебя печалит?
— Иногда. — Он пожал плечами. — Тут есть и свои радости, Дэн. Хоть мы сейчас вроде лис, на которых охота идёт.
— Но в норы вас пока ещё вроде бы не загнали?
Он ухмыльнулся:
— Ну, пока ещё идёт охота. — Мы приостановились, разглядывая стадо, но Эндрю продолжал говорить: — Много лет назад, когда мой старикан отбыл в мир иной и я только начинал, я нанял одного паршивца. Земледелец замечательный, но профсоюзник до мозга костей. — Он провёл ладонью под подбородком. — Завяз в этом по горло. Принялся сразу же читать свой катехизис в деревенском пабе. А у меня там свой шпион был, так что я всё про это знал досконально. Мог бы вышвырнуть его за милую душу, но не вышвырнул. Решил переждать. В один прекрасный день он заявляет мне, что уходит: дядюшка оставил его жене небольшое наследство и он собирается свиней разводить. В последний день он пришёл за зарплатой, мы на прощание хорошо посидели. Я принялся его разыгрывать, как, мол, теперь неплохо взглянуть на вещи и с другой стороны? Он вовсе не дурак был, знал, что проповедовал. История, статистика, весь набор. И вот что сказал мне напоследок: «Наслаждайтесь, пока возможно!» — Эндрю замолк. Потом закончил: — Всегда это помню.
— И что же, завелись у него последователи?
— Несколько человек, из молодых да ранних. Ненадолго. С землёй ведь как: если хозяин не работает, все об этом знают. Поэтому я до сих пор сам пашу — день, два, что бы там ни было. — Он подмигнул: — Простак он, сегодняшний среднестатистический крестьянин.
— Знаешь, Эндрю, меня не так уж легко одурачить.
— Зато мою драгоценную невестку легко.
— Боюсь, что и с ней не так всё просто.
— Умница она. И сил у неё хватает. Надеюсь, излечится.
Я не был уверен, что именно он имеет в виду — презрение Джейн к его образу жизни или смерть Энтони, — но разобраться так и не смог: Эндрю заметил в стаде овцу, хромающую на заднюю ногу, и немного погонялся за ней, пока смог ухватить её крюком посоха, затем мы перешли к проблеме копытной гнили.
К предыдущему сюжету мы всё же вернулись, когда двинулись в обратный путь: он рассказывал мне о своём давнем «кореше» Марке, которого я помнил с того страшного дня, когда мы наткнулись на женщину в камышах. Я сам о нём спросил. Как выяснилось, в конце пятидесятых он продал свою ферму в Гэмпшире и теперь занимался земледелием в Новой Зеландии; он неоднократно пытался — и всё ещё пытается — уговорить Эндрю последовать его примеру. Эндрю полагал, что теперь уже слишком поздно, да и «её сиятельство никогда на это не пойдёт».
Всё это говорилось, пока мы шли к дому через сохранившуюся часть парка, и я начал понимать, что оторвать Эндрю от поместья смог бы только новый Кромвель и новая Республика; что упорство и сопутствующее ему мужество реально живут в этом человеке, но в то же время и некая слепота, стремление видеть во всём азартную игру — в «зайца и собак», в карты, в кости… Его, теперь уже безвредная, страсть к игре на деньги, его «вопрос принципа» коренились гораздо глубже, чем стремление к независимости, были не просто атавизмом. Он понимал, что перевес вовсе не на его стороне, что сама история, всепобеждающее новое осознание прав личности, рождённое всеобщим образованием и всеохватывающим распространением средств массовой информации (не говоря уже о воплощении всего этого в политике), не могут не взять верх. Между ним и Джейн не могло быть реального спора, поскольку вопрос был решён без их участия. Самое большее через несколько десятилетий победа окажется на её стороне. Он будет — как в бридже — удваивать и удваивать, но так и не сможет уйти от проигрыша, он — последний представитель исчезающего вида, не сумевшего адаптироваться; и когда мы поднимались по ступеням к гравийной площадке перед домом, я наконец разглядел, какая истина таилась в замечании Джейн о том, кто был рождён мумифицированным: ведь неспособность Эндрю к адаптации определялась гигантской надстройкой, скорлупой, которую он тащил на себе: земля, дом, традиции, родовые корни, семья… но, пожалуй, больше всего сюда подошла бы аналогия с бронтозаврами, которых тянула вниз собственная броня.
Монстры… и, странным образом, реальный монстр на минуту задержал нас на самом пороге дома. Мы были уже совсем близко, но тут моё внимание привлёк шум реактивного двигателя не очень высоко в небе, где-то вдали, позади нас, однако, когда мы уже поднимались по ступеням, отдалённый грохот невероятно усилился, и я обернулся. Милях в пяти-шести от нас я увидел идущий вниз самолёт.
— «Конкорд», — пояснил Эндрю. — В Фэрфорде испытывают чёртову игрушку.
— Бог ты мой! В первый раз слышу, как он грохочет.
— Жаль, не могу того же сказать о себе.
Грохот был поразительный, он заполонил всё небо, несмотря на расстояние, отделявшее нас от самолёта; он казался всепроникающим, неестественным для машины, крохотной серебряной полоской прочертившей зимнее небо, уже начинающее темнеть. От двери дома послышались голоса: Каро и Джейн с обоими детьми стояли там, как и мы, наблюдая за самолётом. Эндрю вздохнул:
— Тут огромный митинг протеста был, когда это начиналось. В Лечлейде. Сплошной кавардак. Местные большевички схватились меж собой — крику было! Фэрфордские профсоюзники вышли в бой в полном составе. Наши тоже не подкачали. А все наши так называемые парламентарии жались в сторонке, выжидаючи, — боялись голоса потерять. Очень типичная картинка получилась на самом-то деле.
— Три слепые мышки?
— Не три — шестьдесят миллионов, мой милый. Если хочешь знать.
И, высказав столь исчерпывающее суждение о своих соотечественниках, Эндрю повернулся спиной к будущему.
Всего двое суток назад, у себя дома, я достал с полки старую книгу «Ширнбурских баллад», унаследованную от отца.
Что уповаешь ты на башни и хоромы?
Зачем ликуешь, возводя роскошны домы,
Услады ищешь в парках и лесах,
Где шествует олень и крадется лиса,
На зелени лугов дерев вкушаешь сень?
Покайся, Англия, -
Ведь близок Судный день.

Анонимный Иеремия , — автор этой плакатной баллады, несомненно, получил бы мазохистское удовольствие от предстоявшего нам вечера; случилось так, что до появления наших гостей Эндрю успел мне кое-что о них рассказать. Фенуик не только политик, но и весьма преуспевающий адвокат; у него вполне гарантированное место в парламенте от партии тори, «сразу за передней скамьёй», но меня заверили, что он ни в коем случае не «зациклен на сельских проблемах». Он «блестяще» — во всяком случае, достаточно успешно — провёл дело Эндрю в каком-то земельном споре, решавшемся на публичных слушаниях. Весёлый собеседник, этакий старый повеса, когда не занимается делами; его теперешняя — третья — жена много его моложе; она американка и мне понравится.
Она не очень мне понравилась, хотя была гораздо интереснее, чем любая англичанка её круга. Было совершенно очевидно, что это женщина из фешенебельной манхэттенской среды, с глубоко укоренившимися взглядами американского мещанства, чуть прикрытыми аурой мировоззрений англо-американского высшего общества; она была хороша собой, молода — чуть за тридцать — и, хотя акцент её почти уже не был слышен, сохранила характерную для американок настырность, переплюнув даже Нэлл в стремлении не упустить причитающуюся ей долю беседы. Львиную долю. Она была не начитана — нахватана в том, что касалось искусства, и, видимо, понимала это. Её оценочные суждения походили на звяканье ножниц: словно, если бы ей не удалось принизить то, что представало её глазам, она выглядела бы passee. У неё были несколько поросячьи черты: этакая изящная беленькая свинка. Достойный член парламента время от времени бросал на неё томный, чуть задумчивый взгляд человека, который лишь недавно завёл себе нового любимого зверька. Такой тип женщин вовсе не редок: я встречал подобных ей в Калифорнии, среди тех, кто окружал представителей высших эшелонов киномира. Такие люди всегда представлялись мне на удивление неамериканцами, они были гораздо более привержены кастовым слабостям и маниакальным увлечениям своего круга, чем республиканским идеям. Эта дама нисколько не поколебала моих впечатлений: она всего лишь переместилась туда, где можно было столь же успешно поиграть с британской кастовой системой.
Гораздо интереснее показался мне муж — человек много её старше. Он сохранил пышную гриву седеющих волос и кустистые брови над пронзительными серыми глазами и явно не испытывал недостатка в savoir-vivre. Он производил приятное впечатление и тем, как испытующе разглядывал собеседника, и тем, с каким интересом его выслушивал… в то же время трезво его оценивая. Перед обедом он уселся рядом с Джейн, и я не только услышал, как он сказал ей что-то об Энтони, но и заметил, что ему удалось растопить ледок враждебности, которую она могла бы испытывать к нему по иным причинам; видимо, он рассказывал какой-то эпизод, показавшийся ей забавным: она рассмеялась, откинув голову.
Вскоре после этого меня отправили вместе с ним в укромный угол, и я представил парламентарию краткий перечень опасностей, подстерегающих кинобизнесменов на каждом шагу. Фенуик тревожился не только как отец потенциальной невесты, но и как старинный приятель матушки юного лорда. Этот последний был одержим стремлением войти в demi-monde визуальных искусств, водил дружбу с двумя-тремя модными фотографами, чьи хорошо известные имена прозвучали в качестве доказательства артистических наклонностей молодого человека — прозвучали сухо-иронично и вопрошающе, — так в суде мог бы говорить королевский адвокат, делая вид, что выступает в поддержку сомнительного прецедента, чтобы затем не оставить от него камня на камне. Я высказался в том духе, что юные аристократы — те, что при деньгах, — радовали сердца мошенников с сотворения мира: меня с готовностью поддержали. Однако очень скоро выяснилось, что, несмотря на всяческое уважение, выказываемое к моему мнению, яйца учат курицу: Фенуик прекрасно понимал, какой идиотизм — снимать фильм, не имея гарантированного сбыта, да и всё остальное тоже знал не хуже. Немного непонятно было мне лишь то, что — с его-то знанием жизни — он и не догадывался, что нынешний Мармадюк скорее всего трахает каждую актрисулю и каждую фотомодель, как только представляется возможность, и что его дочь была бы в сотни раз счастливее в женском монастыре, чем замужем за юным лордом. Но объяснять ему это вряд ли входило в мою задачу. Я успел уже нащупать слепой участок в интеллекте Фенуика, однако не исключено, что это был всего-навсего глубочайший цинизм.
Обед получился приятным. Фенуик оказался прекрасным рассказчиком, ради острого словца не щадил даже себя самого; к тому же он отчасти обладал и тем редким качеством, тем даром, что позволяет человеку быть чуть язвительнее, чуть противоречивее, даже чуть возмутительнее, чем обычно допускают условности. В основе этого лежала абсолютная уверенность в себе, убеждённость в собственных достоинствах человека пожившего, постоянно общающегося с самыми разными людьми; но самоуверенность эта была лёгкой, ироничной. Он пожурил бедняжку Каро за то, что она променяла сельскую жизнь на «это ужасающее вместилище зла, эту Большую деревню» («Какую большую деревню?»), но произнёс это с шутливой строгостью старого ловеласа, привыкшего развлекать молоденьких женщин. Разговоров о политике все весьма старательно избегали: Фенуиков либо предупредили, чтобы они не трогали этой темы… либо они и так были в курсе. Кажется, они уже встречали Джейн в Комптоне.
Парочка выдала мне подобающую знаменитости порцию восхищения, которой так страшатся все профессионалы-киношники; меня засыпали наивными вопросами о технических деталях, настораживали ушки и понимающе — как свинья перед россыпью жемчужин — улыбались при упоминании об очередной звезде… но даже и это делалось гораздо интеллигентнее, чем обычно. Разговор перешёл на мою теперешнюю работу — сценарий о Китченере. Я немного рассказал о нём самом, хотя в этой компании сознательно смазал идею идиотизма имперских амбиций и сосредоточил внимание на психологической загадочности персонажа. Фенуик слушал всё это, не перебивая, но, дослушав, улыбнулся мне через стол:
— А я с ним как-то встретился. Он даже руку мне пожал. Мне семь лет было.
— Господи, да где ж это было?
— В Таплоу, в доме у Дезборо, по-моему. Как раз перед войной. В тысяча девятьсот четырнадцатом. У него были совершенно необыкновенные глаза. Бледно-бледно-голубые. И косили ужасно. На знаменитом плакате это здорово подретушировали. И рост… Невероятно высокий. Как с небоскрёбом повстречался.
— И он что-нибудь сказал вам?
Фенуик, отведя мне роль семилетнего себя, сурово взглянул на меня из-под кустистых бровей:
— «Всегда смотри людям в глаза, мой мальчик». А я, должно быть, уставился на его сапоги. Вы, конечно, знаете, как его описал Осберт Ситуэлл?
— Богоподобное начало?
— Готов под этим подписаться. Невероятно мощная личность. Он как бы заполнял собою всё вокруг. Притягивал к себе словно магнит — в его присутствии ни на кого другого смотреть было просто невозможно.
— И вы по-прежнему им восхищаетесь?
— Как великолепным зверем. Ну а как генерал… Помню, слышал obiter dictum Уинстона на эту тему. — Он изменил голос, довольно похоже изобразив Черчилля: — «Герою Омдурмана легче было бы поцеловать задницу Его Сатанинского Величества, чем обдумать самое незначительное стратегическое решение». — Мы рассмеялись, а Фенуик ущипнул себя за кончик носа и поднял вверх палец, останавливая приступ неумеренного веселья. — Учтите, я ведь ещё помню, как все были потрясены его гибелью в шестнадцатом году. Конечно, никто и представить себе не мог всей закулисной возни, которую он сам перед этим устроил. Я в подготовительной школе тогда учился. Нас торжественно вывели из класса, все преподаватели вышли, даже весь техперсонал… помню, одна уборщица расплакалась… директор школы… он так сообщил нам страшную новость, что можно было подумать — ничто теперь не ограждает нас от прусских орд. — Я быстро отметил про себя — из этого может получиться интересный эпизод. Фенуик откинулся на стуле, взялся двумя пальцами за донышко бокала с бургундским. Подвинул бокал на пару сантиметров: осторожная попытка что-то поправить — не только положение бокала. Улыбнулся мне: — Не знаю, способны ли мы теперь справедливо судить о таких людях, как Китченер. Суть ведь не в его недостатках и ошибках, знаете ли. Как и у нашего обожаемого Монтгомери. Подозреваю, именно потому, что он был не так уж надёжен как личность, и даже как генерал, он и стал таким надёжным национальным символом. Эмблемой. Знаком. Вся страна носила на груди этот знак в первые годы той войны. — Он высоко поднял кустистые брови и предостерёг: — Вы сумеете найти человека, который сможет сыграть Китченера. Но не сумеете передать эту мощь… это его эмблематическое свойство.
— Мы это хорошо понимаем. Очень хочется пригласить одного шведского актёра — есть такой Макс фон Зюдов, знаете? Но его, разумеется, придётся дублировать.
Разговор перешёл на актёрскую игру и подбор состава исполнителей; поговорили о роли Черчилля — Фенуик считал, что никто так и не сумел сыграть его по-настоящему, — потом ещё о чём-то.
Наконец Нэлл поднялась из-за стола. Дамы должны были оставить джентльменов одних, как положено, хотя Нэлл постаралась смягчить нелепость ритуала, погрозив пальцем сидевшему во главе стола Эндрю:
— Только на двадцать минут. Не то приду и вытащу каждого из вас отсюда за шиворот.
— Слушаюсь, мэм.
Пол ушёл вместе с дамами, а я остался с Эндрю, Фенуиком и большим графином портвейна; наконец-то мы добрались и до политики. Тема была под запретом из-за Джейн, не из-за меня.
Эндрю ушёл со своего места и сел поближе к Фенуику, как бы сделав его центром внимания. Но его ленивый взгляд испытующе остановился на мне; последовал вопрос, который он мог бы задать мне и раньше:
— Ты всё ещё социалист, Дэн?
— Я бы сказал, что о таких вопросах следует предупреждать заранее.
— Я тоже так считаю, — поддержал меня Фенуик.
Но Эндрю не унимался. Я улыбнулся сидевшему напротив меня Фенуику:
— Голосую за них. Хотя и не потому, что так уж доверяю всем до единого членам парламента, избранным от этой партии.
— Ну, знаешь, мой милый, у всех у нас та же проблема. Вернее, у всей страны.
— Кризис доверия?
Эндрю не спускал с меня взгляда скептических серых глаз.
— Думаю, слепота избирателей — более точное выражение.
— Как это?
Фенуик опять взялся двумя пальцами за донышко пузатого бокала — от портвейна он отказался и теперь пил бренди — и, легонько взболтнув душистый напиток, взглянул на меня:
— У людей, подобных вам? У интеллектуалов, прячущих голову в песок?
Это было сказано полушутливо, вовсе не звучало как вызов, казалось даже — он не собирается заводить разговор об этом.
— Мне всё же хотелось бы знать, в чём моя слепота? Чего я не вижу?
— Охлократии.
— Громкое слово.
— Все признаки налицо. Презрение к нам — никчёмным тупицам, призванным представлять вас, к демократическим процедурам, к закону — ко всему, что мешает одновременно и невинность соблюсти, и капитал приобрести. — Он скрестил на груди руки и слегка откинулся на спинку стула. — На мой взгляд, это уже вышло за партийные рамки. Разница лишь в том, что мои единомышленники — некоторые из нас — утверждают, что ситуация совершенно самоубийственная. А ваши делают вид, что ничего подобного… им приходится это делать, чтобы хозяев не волновать. Но они тоже знают.
— Профсоюзы?
— У них тоже свои хозяева имеются.
— Под кроватью?
Это показалось ему забавным.
— Боюсь, уже под одеялом.
— Но ведь любая мера может свестись к охоте на ведьм?
Он взглянул на Эндрю с чуть заметной укоризной, будто жалел, что тот вверг нас в пучину неприятных проблем, потом устремил взгляд на меня — более серьёзный, будто мои высказывания, несомненно, заслуживают осуждения, но на этот раз он применит ко мне презумпцию невиновности.
— Я говорю совершенно неофициально, среди друзей, после прекрасного обеда. — Он на миг замолчал. — Я вот как смотрю на всё это. Откладывать в долгий ящик открытую конфронтацию — а она неизбежна — не в моём характере. Вы оба — люди молодые, а я наблюдал эти страусовы игры ещё в тридцатых, и в своей собственной партии тоже, между прочим. Моё поколение расплатилось за всё это сполна. Надеясь на лучшее. — Он разглядывал меня с каким-то сардоническим благодушием. — Если вы не верите в парламентскую демократию, общественный порядок и частное предпринимательство — хотя бы в малую его толику, — что ж, прекрасно, можете сидеть сложа руки и с удовольствием наблюдать, как страна скатывается в хаос, а со временем — и в кровавую баню. Но если вы хоть сколько-нибудь верите во всё это, со всеми возможными оговорками, вызванными, несомненно, похвальной заботой об обездоленных членах общества, тогда, должен вам заметить, вы выбрали себе не ту партию. — Предупреждая возражения, он сделал быстрый жест рукой: — Есть, есть там хорошие люди. И на передней скамье, и позади неё тоже. Но от них всё меньше и меньше зависит. Когда карты будут раскрыты, у них останется не больше шансов, чем у умеренных при Робеспьере, когда он и его соратники взялись за дело.
— Ну, мне думается, время ещё есть…
— Думается, эта ваша теория послужит прекрасной эпитафией на надгробном камне Британии. Здесь покоится нация, полагавшая, что время над нею не властно.
— Вы утверждаете, что этот процесс нельзя повернуть вспять? Слишком поздно?
— Дорогой друг, история нашего века — это история всё возрастающего безумия. Если в общественных делах ты выступаешь за разумное начало, ты сохранишь свой собственный разум, только признав, что исход игры предрешён. Надежды на то, что процесс может быть обращён вспять, как вы выражаетесь, очень мало. И прежде всего потому, что такие, как вы — а вы, в наши дни, несомненно, относитесь к образованному большинству, — довольствуются тем, что стоят в сторонке и смотрят, как страна катится в пропасть.
Я взял графин, который подтолкнул ко мне Эндрю.
— Вы не считаете, что ограничение свободного предпринимательства — неизбежная плата за создание более справедливого общества?
— О! Ну тогда, может быть, вы поясните мне, что может быть справедливого в обществе, где не будет никакой свободы?
— Но ведь это всё равно что заявить — ядерная катастрофа неизбежна. Она возможна, даже — весьма вероятна… но сегодняшняя реальность — это реальность выбора, не так ли?
Я обнаружил, что на меня устремлён такой же взгляд, какого раньше была удостоена молодая жена.
— Прекрасно. Допустим, что это так. Тысяча девятьсот восемьдесят четвёртый год, возможно, нам не грозит. Но я предполагаю, что лет этак через двадцать, а может быть, и раньше, наше общество уже не будет свободным. Вашу партию сдует на обочину, как пушок с одуванчика. От моей не останется и следа. Если парламент в какой-то форме и сохранится, то лишь для того, чтобы ставить подписи и печати где потребуется. Вся власть будет в других руках. Вы, если угодно, можете счесть меня трясущимся от дряхлости и страха пассажиром, который в панике заявляет, что капитан и команда ведут корабль неправильно. Но я не вижу смысла заявлять об этом после того, как «Титаник» затонет. И если вы полагаете, что корабль нашего государства управляется должным образом… что ж… — Он слегка пожал плечами.
Речь его, по-прежнему лёгкая, обрела заметно саркастический оттенок, словно он волей-неволей вынужден учить этого Тони Лампкина и его приятеля-киношника очевидным реалиям сегодняшней жизни.
— Сомневаюсь, что наш обожаемый гегемон обладает достаточной долей энергии для всего этого, — сказал Эндрю.
— Прошу прощения, Эндрю, это в высшей степени несущественно. Его будущим хозяевам энергии вполне хватает. Больше всего меня удручает апатия тех, кто должен бы разбираться в происходящем. А таких, увы, достаточно в обеих партиях. — Он суховато улыбнулся мне: — Я вовсе не намерен всю вину возлагать на вас одних.
— И на столь необходимый нам всем социальный прогресс тоже, я надеюсь? — Моя реплика показалась ему вызывающей.
— Я принимаю практически всё, что после войны было сделано обеими партиями для улучшения участи обездоленных. Больных, неимущих… а как же иначе? — Он забарабанил пальцами по столу. — Чего я не могу принять, так это уравниловку, стремление считать преступлением талант, энергию, самоотдачу, трудолюбие… Я не могу принять уровень обедневшей посредственности за норму всеобщего социального здоровья. Почему это вам должны платить столько же, сколько писателю, в десять раз менее способному, чем вы? Почему Эндрю должен лишиться справедливого вознаграждения за все улучшения, сделанные им в поместье? Вы, социалисты, кажется, никак не можете усвоить, что сведение всех и каждого к низшему уровню не просто химера, вещь генетически невозможная, не говоря уже ни о чём другом, но и нечто совершенно контрпродуктивное. Это нисколько не поможет низшим слоям общества. Абсолютная справедливость была, есть и останется мифом, ибо жизнь по сути своей несправедлива. Но несправедливость эта имеет свою цель. — Я попытался возразить, но он снова поднял руку. — Извините, пожалуйста. Оставим в стороне политику. Ни одна из форм жизни не способна существовать на основе принудительного равенства. Это биологический факт. Эволюция строится на принципе свободного развития индивида — каждого на свой манер. Вся история развития человека и природы свидетельствует об этом беспрестанно.
— А Китай?
Он устремил на меня выразительный взгляд — так судья мог бы взглянуть поверх очков (у Фенуика очков, разумеется, не было) на неопытного молодого адвоката, только что произнёсшего несусветную глупость.
— Насчёт Китая мы ещё посмотрим, мой милый друг. То, что я говорю, относится к Западу. К Европе и Америке.
— Но я не понимаю, как можно было бы остановить Англию, если по меньшей мере половина её населения стремится к большему равенству? Разве только силой?
Теперь я совершил faux pas, и от возможности указать мне на ошибку в глазах моего собеседника зажёгся огонёк зловещего удовольствия, тут же спрятавшийся под притворным сожалением.
— Я не испытываю ни малейшего желания прибегать к методам полковников a la grecque.
— Я этого и не предполагал.
Но я именно это и предполагал, и Фенуик это понял. Он отказался от предложенного бренди.
— Последняя возможность для нашей страны выйти из состояния комы истончается с каждым днём. Вот и всё.
— У вас в Вестминстере все думают так же, как вы?
Он только фыркнул в ответ на столь наивный вопрос.
— У нас в Вестминстере все думают только о том, что от независимости парламентских фракций следует избавиться как можно скорее и любой ценой. Новая Святая Троица — триумвират «Главных кнутов». Оттого-то все эти проблемы, которые в нормальной стране доминировали бы в период избирательной кампании, отодвинуты на задворки. Вершители политических судеб всех трёх партий в этом совершенно единодушны. Не дай Бог, чтобы мы призывали избирателей задуматься над жизненно важными вопросами. Кроме денежных, разумеется.
Воцарилась тишина. Потом он улыбнулся мне уже более естественно, как бы говоря: «Не стоит судить обо мне по первому впечатлению».
— Уверяю вас, с точки зрения большинства моих коллег, мои взгляды способны отравить всю избирательную кампанию. — Он взглянул на Эндрю: — Боюсь, наш общий друг тоже так считает.
— Довольно тщеславный парень — наш общий друг, — пробормотал Эндрю.
— Догадываюсь. Что ж, пожелаем ему удачи.
— А вы и вправду полагаете, что всё может кончиться кровавой баней?
— Я полагаю, что представление о том, что мы все послушно встанем в очередь за тёплым местечком в коммунистическом раю, основано на абсолютном непонимании британской сути. Конечно, мы смогли даже с некоторым удовольствием переносить лишения во времена гитлеровской угрозы — угрозы внешней. Но я полагаю, что мы лишимся своего хладнокровия, когда эти лишения будут навязываться нам изнутри. До массы людей вдруг дойдёт — и я не имею в виду исключительно либеральных представителей среднего класса вроде вас, — что их нагло водят за нос. Не сомневаюсь, они почувствуют отчаяние и гнев. И в то же время им тогда придётся иметь дело с весьма значительным репрессивным аппаратом нового государства, подавляющим всякое инакомыслие. И я что-то сомневаюсь, что крикетная этика сильно нам в этом случае поможет.
Дверь, ведущая в гостиную, вдруг открылась, и на пороге появилась улыбающаяся Каро. В руке она держала охотничий хлыст.
— Мне велено показать вам вот это.
Фенуик вскинул руки в притворном отчаянии:
— Моя дорогая, вы самый очаровательный загонщик на свете. Тем более что ваш папенька чуть было не уложил меня на лопатки по всем вопросам.
Я вышел из столовой с ощущением полнейшего абсурда, хорошо рассчитанной бессмыслицы. Портвейн, бренди, обстановка восемнадцатого века при свете свечей… многие поколения сквайров, должно быть, рассуждали здесь именно так о мирах, идущих ко всем чертям… с меньшими основаниями, но, несомненно, с большей верой в собственные слова, чем Фенуик. Он так явно играл, излагая свои взгляды, которые по сути своей его совершенно не интересовали… казалось, он просто излагает содержание инструкции, полученной в связи со своей второй профессией, поясняя трудные места двум неискушённым юнцам. Всё это выглядело в каком-то смысле унизительно. Отдавало запахом «гнилых местечек»: с какой стати этому человеку позволено решать — пусть и не прямо — нашу общую судьбу? И дело даже не в его политических, мрачно-милленаристских взглядах, но в очевидном безразличии к реальной основе этих самых взглядов. Похоже было, что то, о чём он говорит, забавляет его гораздо больше, чем тревожит.
На самом деле за умелой аргументацией и политической искушённостью Фенуика скрывался глубочайший эгоизм, то, что я всегда с неприязнью угадывал в теоретических выкладках консерваторов; во всяком случае, именно эгоизм лежит в основе уверенности каждого отдельного представителя этой партии в том, что те, кто любим Фортуной, должны во что бы то ни стало сохранить плоды её любви. Эгоизм этот никуда не делся, вопреки всем разговорам о системе отбора по достоинствам, вопреки псевдобиологическим доводам, которые только что приводил и Фенуик, вопреки левым настроениям, возникшим в его партии после 1945 года: неизменно её фанатическое упорство, нежелание сдвинуться с места, она словно пёс, которого тянут к конуре, а он упирается всеми четырьмя лапами, только бы сохранить status quo. Впрочем, возможно, что — как свойственно всем политикам — он, хоть и не всерьёз, пытался получить лишний голос в свою пользу, а может, разглагольствовал просто из озорства, чтоб не так скучно было. Но он гораздо более привлёк бы мои симпатии, да и моё внимание к тому, что говорил, если бы я мог различить хоть малейшую нотку горечи или отчаяния в его голосе. Эндрю, по крайней мере, воспринял необходимость пережить эти колоссальные исторические и социальные перемены как вызов ему лично… может быть, опять-таки как азартную игру, однако ставки в этой игре для него были весьма реальными.
Я разглядел в Фенуике апатию гораздо худшую, чем та, в которой он обвинил меня: если я и оставался равнодушным к тому, чем закончится так называемая «война миров», его уже не заботило то, что он эту «войну» фактически проиграл; я мог лишь заключить, что его беззаботность вызвана уверенностью, что ему лично контрибуцию выплачивать не придётся. Его жизнь, как частная, так и профессиональная, была богатой и полной, и ничто сейчас не могло помешать ему наслаждаться ею. Цинизм по отношению к собственной дочери, в котором я его заподозрил — его готовность пожертвовать родительским здравым смыслом ради высокого титула, — только лишний раз подтверждал это. Он был надёжно защищён и вполне доволен собой; и мне подумалось, что вот такие тори-интеллектуалы, обладающие более чем достаточным интеллектуальным инструментарием и опытом, чтобы понять, что консерватизм не сводится всего лишь к ярому эгоизму, и тем не менее являющие этот эгоизм миру более демонстративно, чем самые зашоренные и тупые члены этой партии, отвратительны вдвойне. В душе он был совершенно уверен, что он — это главное, а существующая система вторична.
Разумеется, в тот момент я вовсе не столь подробно анализировал свою неприязнь к этому человеку. Но я хорошо запомнил тот вечер в значительной степени ещё и потому, что, хотя я сохранил достаточно либерализма, чтобы с презрением отнестись к пессимистическим прогнозам Фенуика, я понимал, что люди вроде Джейн могут обнаружить меж нами некое психологическое сходство, одинаковую озлобленность побеждённых… при том, что я свою скрывал гораздо лучше. Во всяком случае, выйдя из столовой, я ощутил острую необходимость отмежеваться. Я понял это тотчас же, как мы оказались в обществе дам. Взяв чашечку кофе, я прошёл туда, где расположилась Джейн, — довольно далеко от остальных, так что нас трудно было бы расслышать, если мы говорили достаточно тихо.
— Ну что, вы уже решили судьбы мира?
— Цивилизованная жизнь в нашей стране просуществует ещё лет двадцать, не больше. Можешь радоваться.
— Твои слова вселяют в душу бодрость.
— Новость из первых уст.
— Жаль, меня с вами не было.
— Подробности — целиком и полностью — завтра. — Я взглянул ей в глаза: — А ты мне скажешь, в чём мы с ним сходимся. Жду с нетерпением.
— Что ж, я рада, что вы не зря потратили время, — улыбнулась она.
— Знаешь, я бы и возражать не стал, если бы он был обыкновенным старомодным реакционером. Но он ведь ещё и Понтий Пилат к тому же!
— А Энтони он даже нравился. Вообще-то он не жаловал адвокатов. Думаю, из профессиональной ревности. Из-за того, что они всегда готовы выступить в защиту чего угодно. За определённую цену.
— Это что, мягкий намёк на концентрационные лагеря?
Она бросила на меня быстрый взгляд, в глазах — и смех и тревога:
— Нет.
— Я вовсе не романтизирую Китченера.
Она посмотрела на остальных — все рассматривали картину над кофейным столиком.
— Пожалуйста, не делай из меня ханжу, Дэн. Я и так чувствую себя словно прокажённая в этом обществе.
— У тебя слишком обострённая интуиция. Не следует ей так уж доверять.
— Это убеждение — вернейший симптом мужского шовинизма. Во всяком случае, так утверждает Роз.
— Это я уже слышал от Дженни Макнил. Но так и не перевоспитался.
— И не стыдно? — Но тут, как бы стремясь прекратить эту вежливую пикировку, она обернулась и посмотрела в дальний угол комнаты, где, занятые какой-то игрой, склонились над столом Пол и Пенни. — Пол хочет тебя попросить кое о чём.
— О чём именно?
— Его семестровая работа посвящена какой-то древней системе полей. А в Дорсете есть какой-то знаменитый комплекс, как раз то, что ему нужно.
— Проехать туда завтра? Прекрасно.
— Если это не… Он всё наметил по карте. Если ты не против отправиться чуть раньше, чем мы собирались.
— Давай. Во всяком случае, по этой дороге пейзажи ещё красивее.
— Он так абсурдно поглощён всем этим. Оказалось, что вчера мы проехали ещё одно место, которое ему как раз надо было увидеть.
— Мне поговорить с ним?
— Это было бы очень хорошо.
Пенни и Пол складывали какую-то огромную головоломку. Пол всё ещё смущался, но сделал попытку как-то выразить мне свою благодарность за согласие на поездку. Он сходил за картой и листком бумаги, на котором составил завтрашний маршрут с тщательно указанными в милях расстояниями. Показал мне и какую-то книгу на эту тему, в бумажной обложке, где были помещены фотографии с воздуха интересующего его места. Всё это «очень важно», заявил он, ухитрившись смешать в тоне агрессивную настороженность, профессиональную уверенность и сомнение, что меня хоть немного заинтересует то, о чём он говорит. Я увидел на снимке борозды, проведённые тяжёлым воловьим плугом, и рассказал ему, что на торнкумских пастбищах всё ещё заметны следы таких же борозд; и вот, впервые за всё время, я обрёл в его глазах реальное существование. Какой ширины борозды, они прямые или изогнутые?.. А когда я сказал, что где-то там валяется и земельная карта девятнадцатого века, когда поля фермы занимали гораздо большую территорию, и на ней помечены все межевые изгороди, я почувствовал, что начинаю завоёвывать маленького маньяка, как называла его Джейн, или хотя бы сумел подобрать к нему ключ. Кроме того, я был избавлен от длинных нотаций со стороны Нэлл, да и самой Джейн тоже, когда обе они подошли к нам, чтобы отослать детей спать. Обсудили изменение планов. Потом дети отправились прощаться с остальными взрослыми и исчезли.
Вскоре после одиннадцати Фенуики ушли, и мы о них поговорили. Эндрю, видимо, полагал, что политик «просто пускал пыль в глаза» именно мне, и пояснил, что Фенуик и местный, гораздо более молодой член палаты общин терпеть друг друга не могут. Нэлл думала, что Фенуик считает себя неудачником, разрывающимся между двумя профессиональными карьерами и не добившимся ни в одной значительного успеха: слишком многие из его знакомых стали судьями или членами кабинета министров, чтобы он мог не испытывать тайной горечи по этому поводу. Сделанный им апокалиптический прогноз о судьбах Британии мы не обсуждали.
Вскоре Каро встала, заявив, что «ужасно устала» и идёт спать, хотя я подозреваю, что «ужасно тактична» было бы более точным выражением в данном случае. Мы четверо засиделись у камина до поздней ночи: сначала говорили о Каро и Барни, потом — о проблемах и «настроениях» Пола. Разговор получился спокойный и разумный, а между мною и Нэлл даже более откровенный в том, что касалось Каро, чем когда-либо в прошлом. Существовавшая меж нами подспудная вражда, казалось, и в самом деле улеглась, и мы могли рассуждать о дочери просто как о человеке, а не пользуясь ею как канатом для перетягивания; нам даже удалось выработать единую тактику поведения с Барни: договорились не устанавливать с ним более тесных контактов. Разумеется, здравый смысл Джейн и проницательность Эндрю очень нам в этом помогли.
Наконец воцарилось молчание. Нэлл сидела на низеньком табурете, опираясь спиной о кушетку, на которой растянулся Эндрю, явно клевавший носом. Джейн сбросила туфли и свернулась калачиком в кресле по другую сторону камина. Взгляд сестры устремился прямо на неё.
— Осталось обсудить ещё одну семейную проблему.
— Спасибо, лучше не надо.
— Ну, Джейн, раз мы все так ужасно разумны и чутки друг к другу, почему бы и тебе не внести в это свою лепту? — Джейн некоторое время задумчиво её разглядывала, потом улыбнулась и отрицательно покачала головой. — Я же вижу — мы все такие правильные, так замечательно на всё реагируем… ну давай, вперёд!
— Вперёд — куда?
— Признавайся.
— В том, что у меня есть свои собственные взгляды?
— В том, что ты вовсе не уверена.
— В чём я в данный момент совершенно уверена, так это в том, что не желаю говорить на эту тему.
— Мы ужасно о тебе беспокоимся. Постоянно. — Она толкнула Эндрю локтем. — Правда, Эндрю?
Глаза его раскрылись, но говорил он в потолок:
— Постоянная тема для разговоров.
— Я польщена. Но не поддамся.
— Обещаю не спорить. — Джейн вздохнула и мельком, полуобернувшись, взглянула в ту сторону, где сидел я. На ней была вечерняя блузка и длинная юбка более строгого покроя и приглушённых тонов, чем у сестры. — А Дэну ты сама сказала. Нечего делать вид, что это такой уж большой секрет.
— Именно потому, что я не «делаю вид», я и не хочу говорить об этом, Нэлл.
— Ты уже всё решила?
— Нет ещё.
Нэлл с минуту смотрела на неё, будто хотела сказать «меня не одурачишь», потом призвала на помощь меня:
— Дэн, ты не думаешь, что она сошла с ума?
— Я думаю, она должна поступать, как считает нужным.
— Ты говоришь точно как Эндрю. — Она опять недовольно взглянула на сестру: — Это же смехотворно. Ты же умнее нас всех, вместе взятых.
— В этом — вполне вероятно.
— Ты даже одеваешься не так, как эти марксистки. — Джейн улыбнулась. — И говоришь совсем не так.
— С таким багажом, как у них, путешествовать не очень удобно.
— Потому что ты всё это видишь насквозь.
— Кое-что.
— Тогда почему же?
— Потому что неудачно выраженная истина не перестаёт быть истиной.
— Прежде чем стать посмешищем всего Оксфорда, хоть бы подумала о своих несчастных детях.
— Я много думаю о детях. И о том мире, в котором им придётся жить.
— О милых сердцу соляных копях?
Джейн снова улыбнулась, но ничего не сказала. Я видел, как неотрывно она смотрит на тлеющие в камине угли, и почувствовал, что понимаю и до некоторой степени разделяю отчаяние Нэлл, вызванное этим уходом сестры в область афоризмов и пророчеств. Обвиняющий взгляд устремился теперь и на меня:
— Неужели ты можешь с ней соглашаться?
— Я понимаю её мотивы. Но не вполне — поступок, ими вызванный.
— Но ведь и мы — тоже. Никто не хочет повернуть общество вспять.
Джейн по-прежнему чуть улыбалась, глядя в огонь: не поддавалась искушению. Эндрю всхрапнул во сне. Нэлл сказала:
— Ладно, Джейн. Только знай, что ты хуже всех ужасных, увёртливых и скользких угрей на свете.
Капризное раздражение в её голосе, тон обиженного избалованного ребёнка не могли тем не менее скрыть сестринской любви, и я сразу же перенёсся в наши давние дни вместе… тогда Нэлл часто играла ту же роль в наших спорах… самая младшая из четверых, поощряемая всеми в этой роли, сознававшая, что разыгрывает клоунаду. Но — как ни парадоксально — при всём внешнем сходстве реальные взаимоотношения сестёр существенно изменились. Эмоционально и психологически младшей теперь каким-то образом стала Джейн — менее зрелой, менее определившейся. И, словно желая скрыть это, она вдруг спустила ноги с кресла, прошла к кушетке и, встав рядом с сестрой на колени, наклонилась к ней, чмокнула в щёку и поднялась на ноги.
— Замечательный был вечер. Иду спать.
Нэлл подняла на неё мрачный взгляд:
— Это тебе не поможет.
Но она и сама поднялась с табурета, упрекая и прощая одновременно, на миг сжала руку сестры, потом повернулась к Эндрю и потрясла мужа за плечо, чтобы разбудить. Мы с Джейн обменялись взглядом; на лице её появилась гримаска неуверенности, будто она была смущена тем, что я оказался свидетелем подобной сцены, а особенно — моим сочувствием к увиденному, о котором вдруг догадалась.
Назад: Ритуалы
Дальше: Тсанкави