Второй вклад
Так глупо, что о нём мне постоянно напоминает такой неанглийский цветок, с названием, которое я и написать-то не знаю как. Можно спросить Эйба, но это не так важно. Каждый день считаю, сколько раскрывается бутонов. По правде говоря, они — не улыбайся, пожалуйста, — немного напоминают шиповник у нас дома. По форме во всяком случае, если забыть об их дивном цвете. Душу бы прозакладывала, только бы найти бархат или вельвет такого синевато-фиолетового оттенка. Надевала бы раз в году — в память о тебе. Из-за них мне опять хочется закурить. Но я не хочу. Мне сейчас надо быть жестокой, и я с нетерпением ждала этого момента. Итак, о нём. О мистере Вольфе. Меньше всего Дэн нравился мне здесь, — разумеется, не буквально здесь, в «Хижине». А в доме, вместе с Милдред и Эйбом. Этот идиотский бильярд. То, как они изображали — один Миннесоту Фэтса, другой Пола Ньюмена, вытрясая друг из друга десяти — и двадцатипятицентовые монеты, и без конца спорили: сколько можно гонять шары «по-английски»! Эйб назначил меня подавать реплики в его поддержку, как страдалицу шотландку, понимающую, что такое расовая дискриминация. Ты небось и не подозревал, что единственная стоящая вещь, созданная в этой чёртовой стране, — косой удар по бильярдному шару? Голова Милдред в приоткрытой двери:
— Люди, обедать!
Мрачная — в духе Эдуарда Г. Робинсона — физиономия Эйба:
— «Обедать, обедать»! С ума сошла? Он только что выставил меня на всё, что у меня было!
Милдред смотрит на меня и возводит очи горе: когда же они повзрослеют? Мальчишки! Вступает Эйб: беда с бабами — никакого воображения. А Дэн стоит с киём в руке, наблюдает, мурлычет про себя от удовольствия: правда, здорово? Правда, они замечательные?
А я всегда чувствовала, что на целое поколение, да нет, на десять тысяч поколений отстаю от маленького кисло-сладкого Эйба. Первый рассказ о нём, тон — более чем небрежный, когда Дэн впервые вёз меня в Бель-Эр: до сих пор помню отдельные куски. Потенциально — великий сценарист; излечившийся алкоголик; знает всех на свете; заработал кучу денег и тэ дэ и тэ пэ. И главный смысл всего этого: если к концу дня ты не полюбишь его, как я, можешь топать домой пешком в полном одиночестве.
Удивительно — я никогда не слышала, чтобы он вот так выкладывался ради кого-то ещё. А ещё удивительнее, что он — даже тогда — так и не понял, что в этих вопросах я ужасно самостоятельная женщина. Тут у него, видно, шарики за ролики зацепились.
И вот — этот самый мой первый вечер в Бель-Эре: обед. Дэн сказал Эйбу, что он назвал не того режиссёра в каком-то старом фильме, про который я и слыхом не слыхивала; Милдред поддержала Дэна. Это Ник Рэй, а вовсе не Джон Как-его-там, как считает Эйб. У тебя маразм, сказала Милдред. Дэн сказал, спорим на тыщу долларов, что Ник Рэй. Эйб не согласился только по одной причине: «Не хочу, чтобы у тебя был предлог следующие полтора месяца кормить эту прелестную девочку одними гамбургерами, да ещё в грязных забегаловках. — Повернулся ко мне, взял меня за руку своей небольшой пухлой рукой. — Дженни, наступил момент, когда надо объяснить вам пару-тройку вещей. Жена моя тупа настолько, что никто, кроме меня, жениться на ней не захотел. Что касается этого паршивого англичашки — вашего приятеля, он ест мой обед, потрошит мои мозги, обжуливает меня в бильярд и за моей спиной строит глазки моей жене. И вам он, конечно, про это ни гугу, хм?» Я ему подыграла, сказала, что не понимаю, как он терпит такого квартиросъёмщика. А он: «Так вы думаете, куда-нибудь ещё в нашем городе его бы пустили? — Потом погрозил мне пальцем. — А вы знаете, что своей предыдущей пассии он пытался внушить, что его зовут сэр Беверли Хиллз Отель? — И тут же спросил: — И где, вы думаете, он покупает свои полотенца?»
Потом посмотрел на Милдред и Дэна и как ни в чём не бывало произнёс: «Так вот, как я и говорил, Ник Рэй взялся за эту картину потому, что…»
Поначалу так оно всё время и шло. Казалось даже, что Милдред и Дэн нарочно загоняют его в угол, чтобы Эйб предстал передо мной в роли ярмарочного медведя. Ну и ладно, он был весёлый и милый, такой типичный остроумец еврей, душа компании. Но спектакль слишком затянулся. В конце концов, уважаемый мистер Вольф, кто это научил меня вглядываться в образный ряд местного арго? В эти вечно повторяющиеся упоминания о содомии, совокуплении, о том, как кого-то трахнули, а кого-то употребили, о «расстановке кадров» и «очерёдности клёва» (когда и с кем трахаться, да?). И что нельзя смотреть на всех вокруг как на проституток и при этом надеяться, что создаваемое здесь искусство не будет проституировано? И кто это сказал мне, что Эйб был бесконечно прав в тот день, когда распространялся о том, почему в старых фильмах столько сладких слюней? Из-за того, что в реальной жизни язык и стиль интимного общения были настолько грубыми, а мужчины так отвратительно задирали носы, считая, что женщины только и ждут, как бы сбросить штанишки и дать им позабавиться, что сыграть на экране любовную сцену и не выглядеть последним идиотом в собственных глазах было для них невозможно. Вот они и изображали помешавшихся на этикете кавалеров, а женщины должны были делать вид, что верят в это, и тут же на месте, глаза в глаза, обмирать в экстазе — в качестве компенсации. Понадобились чудаки вроде Кэгни и Богарта, чтобы всё это поломать.
Ещё — о типично еврейской потребности манипулировать тем, что имеешь. Синдром гетто: превратить зрителей в «казаков» и убедить себя, что должен ублажать их во что бы то ни стало. Он об этом говорил вчера вечером: как, когда он начинал в кино, всей кинопромышленностью заправляли евреи, но актёр с еврейской внешностью не мог получить работу «даже в качестве дублёра запасного участника массовки». Потому что «казакам» это не понравилось бы. Но его собственное еврейство то и дело пробивалось наружу. Эти идиоты, shmucks, говорил Эйб, они просто решили, что гой — это тоже еврей, только с розовой кожей и прямым носом.
Меня повело в сторону, но это только кажется.
Дело не в Эйбе, а в том, что Дэн старался попасть ему в тон и тоже говорил гадости. Не понимая, что хотя Эйб высказывается прямолинейно, у него это получается смешно и мило, и потом, он же иначе не может. А у Дэна — просто прямолинейно. И отвратительно, что он сам говорил на том же языке, который разбирал по косточкам, который вроде бы презирал. Притворялся? Насколько лучше было, когда они принялись что-то обсуждать всерьёз: Америку, политику, да мало ли что ещё. Вот тогда я смогла почувствовать, что они по-настоящему любят и уважают друг друга.
Милдред мне понравилась сразу и навсегда. Дэн и не представлял себе (то есть я подозреваю, что не представлял), как много она вложила в этот брак. Я и раньше догадывалась об этом, а теперь знаю наверняка.
У Дэна бывают какие-то белые пятна в восприятиях. Это я поняла здесь, у Милдред и Эйба. В частности, он не очень чётко видит, что ими руководит, почему их брак такой удачный. Милый застольный собеседник и весёлый бильярдист должен дома на ком-то отыгрываться, отводить душу. Милдред сказала мне — всеми буквами: «Ему всегда нужны были другие люди, а мне, я думаю, всегда нужен был только он». Между прочим, последнее, что он придумал, — это притворяться, что он безумно (и совершенно невинно, так как Милдред всегда тут) в меня влюблён. Но так как Милдред всегда тут, в этом есть что-то вовсе не невинное, не могу объяснить — что. Может, попытка уколоть за что-то в их общем прошлом, не в настоящем. И я вовсе не уверена, что молодым он понравился бы мне больше.
Ещё одно белое пятно — Дэн не вполне понимает, что руководит мною: с этого я и хотела начать. Когда первый шок прошёл, меня не обидело его решение уехать; на самом деле я не обиделась даже на то, что он решил воспользоваться этим предлогом, чтобы дать нам обоим время поостыть. Но меня обидело его предположение, что, как только он уедет, я — темпераментная дурочка с типично женским умом — посмотрю на всё это его глазами. Если бы я наскучила ему или показала бы, что он наскучил мне; если бы кто-то из нас предпочёл пережить боль, лишь бы не притворяться, что мы всё ещё чувствуем то, чего на самом деле уже нет… нет, меня обидела эта его наглость: только он, видите ли, знает, что лучше для нас обоих. Этакий Сидни Картон, и даже ещё много-много благородней, будто мне грозит навсегда остаться старой девой, как только этот месяц пройдёт. А теперь я решила, что понимаю, что заставляет его так себя вести. Поначалу у меня возникло подозрение, что он хочет сбежать, потому что в Англии я могла бы стать проблемой. Там его дочь, ну и всё прочее. Но теперь я думаю, всё обстоит гораздо сложнее — и гораздо хуже.
У него есть возлюбленная. Имя её — утрата.
Всё это тесно связано с тем, что я узнала об Америке.
Надо вообразить себе глубоко запрятанного, тайного Дэна, который на самом деле любит утраты — и те, что пережил в прошлом, и те, что ещё предстоит пережить. Почему-то для него утрата — нечто прекрасное и плодотворное. Я не хочу сказать, что он наслаждается утратами или стонет о них (слишком многое тогда вышло бы наружу), но он обнаружил, что чувствует себя гораздо счастливее в качестве самоназначенного побеждённого, чем в качестве победителя. Это чувствовалось во время его телефонного разговора с экс-жёнушкой, да и с её сестрой тоже. Какое-то возбуждение, словно до него донёсся аромат вожделенной давней арены утрат.
А теперь получилось так, что и я становлюсь потенциальной ареной утрат. Поэтому он так нежен со мной, так — внешне — всё понимает; а на деле-то он говорит — в самом буквальном смысле: пропади ты пропадом. Чем больше я об этом думаю, тем страшнее становится, просто мороз по коже. Будто имеешь дело с душителем, который нежно гладит шею девушки, проливая горькие слёзы, потому что собирается через несколько минут эту девушку убить.
Я почти уверена: этот человек имеет глупость думать, что всё это — высокий романтизм. На самом же деле это самая настоящая литературщина, действительно романтизм, только из очень нелюбимого мной литературного течения.
Поначалу этого не понимаешь, но лишь потому, что Дэн не стоит над бушующим морем и не суетится на Громовом перевале с по-байроновски буйно развевающимися волосами. Но именно таков он и есть: профессиональный меланхолик, получающий от этого бездну удовольствия. Там, в пустыне Мохаве, он просил меня вовсе не выйти за него замуж: он просил меня отказаться выйти за него замуж. Теперь синею от злости, что не сказала «да». Просто чтобы не позволить взять меня на пушку.
Просто зло берёт от мысли, что когда-то видела его в роли мистера Найтли по отношению ко мне — Эмме. Наверно, я тогда совсем голову потеряла.
Думаю, в Америке мне нравится вот что (ты был словно тёмные очки, я гораздо больше вижу теперь, когда ты уехал): они здесь просто не понимают нашего ужасного, типично английского пристрастия к поражениям, утратам и самоотречению. Пару дней назад Хмырь просто довёл меня до белого каления. Явился в дурном расположении духа, что-то у него не задалось, и, Боже ты мой, как только он это нам не демонстрировал! Пожалуй, это было самое лучшее его представление за всё время. Но он хотя бы хотел как-то справиться с этим, что-то сделать, ничего не прятал. Держаться молодцом — абсурдно, отныне я напрочь отрицаю этот принцип. Не желаю красоваться, словно урна с прахом на чьей-то каминной полке.
Приезжаешь в Штаты, не зная, чего ожидать. Потом видишь, что подтверждаются твои самые худшие предубеждения. Страна автоматов, мчащихся в куче по так называемым «свободным» скоростным шоссе в поисках лучшей жизни, которая всё равно гроша ломаного не стоит. Анекдот — называть эти забитые до предела дороги «свободными»! Потом, это их пристрастие делать всё «по книге»: если в книге сказано то-то или то-то, человек чувствует себя абсолютно счастливым — или должен чувствовать… Вдруг понимаешь, как поразительно свободны (или хотя бы не принимают на веру чужие рецепты) наши англичане. Потому я и влюбилась в Дэна: в стане несвободной культуры он показался мне человеком поистине свободным, а я была перепугана. Отчасти потому, что понимаю: Калифорния — это будущее, а Англия — музейная редкость, доживающий свой век зоологический экспонат. Сити — съёжившееся от старости время. Я начинала ненавидеть Америку (во всяком случае, эту её часть) и утрачивать надежду в отношении собственной страны. Некуда податься. Только — к нему.
Потом мало-помалу до тебя доходят всякие мелочи, и начинаешь понимать, что увидел Америку не совсем так; что, вполне возможно, вся эта смесь глупости, и безвкусицы, и неравенства, и насилия, и конформизма — всего лишь цена, которую им приходится платить за сохранение национальной энергии и живучести. Ведь они сами себя эксплуатируют по мелочам так беспардонно, как мы у себя в Англии ни за что не допустили бы. Помнишь, ты как-то взял меня на Фермерский рынок — показать, какие фрукты и овощи они выращивают в угоду представлениям Медисон-авеню о том, как эти фрукты и овощи должны выглядеть. Огромные красные — «на отлично!» — яблоки: вкус — как у губки в сахаре. Гигантские пресные помидоры, огромные безвкусные кочаны салата. Еретическое представление, что размер и вид — это всё, а всё остальное никакой ценности не представляет. То же самое видишь и в разговорах людей с хорошо промытыми мозгами, в том, как они гостей принимают, как себя ведут. Идиотская дешёвая имитация того, как должны одеваться, разговаривать, обставлять свои дома те, кто добился успеха.
Одна женщина сказала мне, что ей приходится ехать за тридцать миль, чтобы купить, как она выразилась, «настоящее» мясо — будто это мясо какой-то фантастический деликатес, вроде природной белуги или французских трюфелей. Помнишь эту чудесную переводную картинку-ярлык? «Супермаркеты экономят время. Но для чего?»
Я знаю, Милдред готовит — пальчики оближешь, и рестораны здесь есть отличные. Но не перестаёшь думать: слава Богу, что есть Европа и мелкие, без претензий, предприниматели… настоящие мастера своего дела, за что и пользуются уважением. И я знаю, что некоторые здесь прекрасно это понимают. Эйб, например. Я на днях набросилась на него по этому поводу, и он элегантно пошутил: «Если американцы когда-нибудь разберутся, сколько никому не нужных вещей они продают и покупают, все захотят эмигрировать обратно в Европу».
И всё же здесь есть какое-то стремление вперёд, независимость, отсутствие угодливости. Надежда. Знаешь это: «Была бы воля, а средства найдутся»? У них хотя бы воля есть, если не средства. А как они используют английский язык, не допуская, чтобы он их использовал? О некоторых вещах мы и понятия не имеем. Так что я теперь начинаю смотреть на всё это как на возможность выбора при расплате по счёту. В Англии мы расплачиваемся апатией, сохранением иерархии, приверженностью прошлому. Здесь предпочитают платить, устремив взоры в будущий мир — мир мечты, где каждого ждёт успех, где все богаты и счастливы. Кошмары вроде супермаркетов, и «свободных» скоростных шоссе, и смога, и манеры сидеть развалясь — просто случайные эпизоды на пути в этот прекрасный мир. Миф американских колонистов. Сегодняшние проблемы вовсе не проблемы, а доказательство, что завтра будут освоены новые рубежи. Просто гони свой фургон вперёд и дальше, чего бы это ни стоило. У нас же ты должен быть доволен тем, что ты есть. Они тут навек застряли на первых страницах, тогда как мы дочитали последнюю главу вечность назад.
Я помню — а ты? — как Дэн убеждал меня, что уникальность англосаксонского национального сознания — в маниакальной приверженности идее равенства. Утверждал, что это просматривается и в давней истории, даже в феодальные времена. Великая хартия вольностей, парламент, обычное право и всякие прочие штуки. Но у нас эта мания достигла зенита где-то в семнадцатом веке. Кромвель и Английская республика. Тогда у нас ещё был шанс, но мы его профукали. Или, вернее, те, кто не хотел этот шанс профукать, увезли его с собой в Америку. Конечно, в душе у американцев образовался невозможный хаос. Но в ней всё-таки сохранились какие-то следы прежней нашей дороги. Дэн сказал как-то: «Здесь Кромвель так и не умер». Я засмеялась. Так и представила себе старого задиру в железном шлеме и высоких сапогах, стоящего на углу бульвара Сансет: «Простите меня, ребята!» Но Дэн не нашёл это забавным.
Но вот чего я не понимаю (наконец-то добралась до главного), как он, веря во всё это, способен втайне оставаться таким английским англичанином — из тех англичан, что со всех ног бросились приветствовать возвращение Карла II на родные берега. Вот если бы ему удалось заразиться у американцев хоть капелькой веры в себя! В сегодняшний день, каким бы плохим он ни был. Если б у меня была волшебная палочка, я взмахнула бы ею над его головой и сделала бы его точно таким, какой он есть, только американцем. Жалко, по правде говоря. Он родился не в той культуре, где надо бы. Я чувствую себя такой свободной по сравнению с ним. И дело не в возрасте. Милдред очень проницательно про него сказала. Она сказала: «Дэн — самый английский англичанин из всех, кого я знаю». А я ответила: но он же совсем не типичный, по правде говоря. Она покачала головой: «Деточка, да он просто научился это скрывать. Только и всего».
Мы много о нём говорили. Между прочим. Я чувствую — она хочет рассказать мне что-то, что ей известно, а я не знаю. Может, про других женщин. И хочет, чтобы я рассказала ей то, чего не знает она. Мы как бы фехтуем, но любя, по-дружески. Она невероятно тактична. Официальная версия пьесы — временная разлука. Не хочу знать, что думают о нас другие, даже если они ничего плохого не имеют в виду.
Ты, конечно, понимаешь — я пишу наполовину для себя самой. Пересказываю тебе всю эту ерунду, которую ты же мне и рассказал. Напрасно говорить об этом: ты всё равно поймёшь, что всё это означает. И на самом деле я неправду сказала про тёмные очки.
Я так о тебе тоскую. Каждый час каждого дня. И ночи.
Уже утро. Решила всё-таки отослать тебе это. Спросила у двух перепёлок, они ответили, что смысла нет… но если я тебя люблю, надо отослать.
Письмо, разумеется, ещё только должно было прийти. Но одна из придуманных Дженни метафор требует заметки на полях. Она возникла из анекдота, который Дэн как-то рассказал ей; это, может быть, самая печальная из американских шуток, на многое раскрывающая глаза.
Бруклинский парнишка находит работу в роскошном особняке на Лонг-Айленде. Он — младший конюх. Каждое утро он седлает коня, ведёт его к парадному крыльцу дома и ждёт, чтобы дочь его господ спустилась по ступеням и отправилась на прогулку. Он влюбляется в девушку так сильно, что начинает грустить, перестаёт есть. Однажды старший конюх отзывает парнишку в сторону. И парнишка признаётся ему, в чём дело: девушка никогда не говорит с ним, никогда на него не взглянет, кажется, вообще не замечает, что он существует.
— Слышь-ка, — говорит ему старший конюх, — с женчинами всегда надо как-нито исхитриться, чтоб тебя враз заметили.
— А как?
— Ну покрась ей коня в оранжевый цвет. Она ж не сможет не заметить. Тут ты и заговори с ней. И враз в дамки.
В тот же вечер парнишка выкрасил коня от носа до хвоста в ярко-оранжевый цвет. На следующее утро он его седлает и ведёт вокруг дома, к парадному крыльцу. Девушка сходит по ступеням, удивлённо смотрит на коня, затем на парнишку, который его держит.
— Кто-то выкрасил моего коня в оранжевый цвет!
— Ага. Это я. Давай потрахаемся.