За калиткой
Я не мог разобрать смысла всех сказанных по-французски фраз, которыми они на предельной скорости обменялись, но было ясно, что девушка находится в состоянии глубочайшего галльского отчаяния: она не смогла связаться с нами раньше, пока мы отсутствовали. Она прямо-таки не давала нам войти в холл. А холл был поразительный — тускло-красные стены и гротескно-массивные перила викторианской лестницы, выкрашенные в белый цвет. Я заметил несколько хороших картин, бросалась в глаза вульгарная, узорного чугуна вешалка для шляп, тоже выкрашенная белым. Было в этом красно-белом пространстве что-то от прежней Джейн, хотя тогда я этого не отметил: девушка требовала всего нашего внимания. Тогда Джейн, чтобы успокоить, обняла её за плечи. Я спросил, что случилось.
— Из больницы звонили, пытались связаться со мной. — Она состроила лёгкую гримаску, извиняясь за нелепую сцену. — Дэн, это Жизель.
Всё ещё взволнованная, девушка молча сделала книксен.
— Я лучше сразу выясню, что там такое. Проходи, пожалуйста, выпей чего-нибудь перед сном. Я быстро.
Она жестом попросила девушку позаботиться обо мне. Телефон стоял на столике у лестницы.
— А они не сказали…
— Иногда он не может заснуть. Любит, чтобы я ему почитала что-нибудь. — Глаза её скользнули на девичье лицо за моим плечом, и Джейн пояснила: — Мы самую чуточку склонны паниковать — по поводу и без повода. — Она улыбнулась. — Там «Арманьяк» есть. Угощайся.
Я пошёл следом за француженкой в гостиную. Комната тянулась в глубь дома: стену меж двумя прежними комнатами сняли, оставив на её месте небольшую арку, получилось что-то вроде просцениума. Много книг, ещё картины и гравюры, приятная старая мебель, в дальнем конце, с окном в сад, — рояль, напомнивший мне, что когда-то Джейн прилично играла. Освещённая ниша с античной керамикой: танагрские терракоты на пластмассовых кубах, маленький греческий килик. На каминной полке — рядок пригласительных открыток: пример старого оксфордского снобизма, а посреди них — явно современная терракотовая голова мальчика, я решил, что это портрет сына. Но мне не удалось внимательно всё рассмотреть: девушка-француженка повернулась и закрыла дверь. Казалось, ей очень нужно, чтобы я понял — она всё ещё расстроена.
— Вам сказали, в чём дело?
Она пристально смотрела на меня, потом покачала головой:
— Je m'excuse, monsieur. Je suis… — Она опять покачала головой. — Non, non… Я о'кей.
На самом деле я уже догадался, что произошло, или по крайней мере надеялся, что так оно и есть: настроение Энтони изменилось… он наконец услышал — уже после того, как мы с Джейн уехали из больницы и он имел время поразмыслить, — то, что я пытался ему сказать… вдруг ощутил потребность нарушить семейное молчание, навязанное обоим им самим.
Из-за двери доносился голос Джейн, слишком тихий, чтобы можно было расслышать слова. Я стоял у камина, девушка застыла у двери, словно сторожевой пёс. Махнула рукой в сторону и выдавила из себя ещё несколько английских слов:
— Хотите ли выпить, может быть?
— Чудесно. Не беспокойтесь, я сам налью.
Бутылки стояли на пристенном столике в дальнем конце комнаты. Я налил себе виски. Девушка не отходила от двери, уже не пытаясь делать вид, что не прислушивается к тому, что происходит в холле. Я отошёл к роялю и смотрел в окутанный туманом сад за домом. Возможно, сказалась задумчивая грусть этого сада, его замкнутость, его глухая тишина, но я вдруг перестал понимать, где и в каком времени я нахожусь. У окна стояло яйцевидное вращающееся кресло, на сиденье — книга «Избранные места из „Тюремных тетрадей“» Антонио Грамши. Из книги торчали узенькие закладки — её, видимо, читала Джейн. Я взял томик в руки. Многие абзацы были помечены карандашом, некоторые подчёркнуты, да ещё на полях рядом с ними — две вертикальные черты.
«Ибо каждый индивид есть синтез не только существующих отношений, но и истории этих отношений». «Структура перестаёт быть силой внешней, сокрушающей человека, ассимилирующей и подминающей его под себя, превращая в пассивное орудие; она трансформируется в инструмент свободы, инструмент, используемый для создания новой этической политической формы, в источник новых инициатив». Последние двенадцать слов в этом тексте были жирно подчёркнуты. Я праздно перелистывал страницы, надеясь наткнуться на заметки от руки, но их не было… впрочем, у одного подчёркнутого абзаца стоял ещё и восклицательный знак. «Философия праксиса есть самосознание, полное противоречий, откуда философ — имеется в виду как отдельный индивид, так и целостная социальная группа — не только черпает эти противоречия, но сам полагает себя как элемент противоречия, возводя этот элемент в принцип познания, а следовательно, и действия». Я положил книгу на место, боясь, как бы девушка не подумала, что я сую нос куда не следует, но она, казалось, напрочь забыла о моём существовании и так и стояла у двери, невидная мне за аркой, соединяющей две комнаты. Я принялся рассматривать другие книги на стеллажах у стен, молчаливые, сомкнутые — к плечу плечо, словно солдаты в строю, — ряды томов: философские труды, претендующие быть носителями человеческой мудрости. Из холла донёсся чуть слышный отзвон — положили трубку. Я увидел, что девушка отошла от двери. Но тут мы оба услышали, что Джейн снова набирает номер, и через несколько мгновений — её тихий голос. Разговор длился совсем недолго. Трубка вернулась на место. Воцарилась абсолютная тишина. Девушка-француженка заглянула за арку, туда, где я стоял, — смотрела так, будто это я во всём виноват, потом отвернулась. Тишина всё длилась. Я подождал несколько мгновений, поставил бокал на столик и, с улыбкой, которую постарался сделать как можно более умиротворяющей, проследовал через комнату в холл.
Джейн стояла у входной двери совершенно неподвижно, спиной ко мне, засунув руки в карманы пальто, и пристально вглядывалась в ночную тьму. Она, должно быть, слышала мои шаги, но не обернулась.
— Джейн?
Она не шевельнулась. Я подошёл на шаг ближе.
— Что-нибудь случилось?
Она чуть повернула ко мне голову. Я разглядел слабую тень улыбки в уголках её губ, будто только что произнёс несусветную глупость.
— Видимо, вскоре после того, как мы уехали. Он как-то ухитрился выбраться на балкон. — Она снова смотрела в ночь. — И — через перила.
— Да не может… Ты…
— Боюсь, что да.
— Насмерть?
— Они полагают, что смерть, видимо, наступила мгновенно. — Она чуть пожала плечами. — Когда его нашли…
Я подошёл ещё на шаг ближе, пытаясь осознать, насколько её потрясение не совпадает с моим: мне казалось, я больше потрясён этим несовпадением, чем разразившимся несчастьем.
— Джейн?
— Как звали того человека в последней экспедиции Скотта?
— Капитан Оутс?
Она чуть шевельнула головой — тень кивка. Я услышал, что в дверях появилась эта француженка, подошёл и взял Джейн за руку повыше локтя:
— Ради Бога, пойдём, тебе нужно сесть.
— Со мной всё в порядке, Дэн. Я уже позвонила своему врачу. Сказала ей, чтобы она не беспокоилась. — Она коснулась моей руки — только чтобы освободить от моих пальцев свою — и улыбнулась девушке; но та заговорила первой:
— Je ne savais pas comment…
— Oui, oui. Il n'en voulait pas plus. C'est tout.
Девушка, гораздо точнее чувствуя ситуацию, чем Джейн, закрыла лицо руками. Джейн подошла к ней, обняла за плечи, потом легонько поцеловала в макушку и прошептала что-то на ухо. Девушка подняла голову и взглянула на меня, не знаю, то ли поражённая этим англосаксонским sangfroid, то ли в ужасе от того, что трагедия Расина свелась к…
Джейн повернулась ко мне:
— Я думаю… Мне надо бы выпить чаю.
— Тебе надо бы выпить чего-нибудь покрепче.
— Да нет. Лучше бы чаю. — Она улыбнулась Жизели: — Давай-ка.
Девушка нерешительно направилась прочь, бросив на меня полный сомнения взгляд, словно я так или иначе был виновен в случившемся. Она прошла мимо викторианской лестницы и исчезла в полуподвале, а я направился вслед за Джейн в гостиную.
— Не могу поверить.
— Понимаю.
— А тебе сказали…
— Сестра, которая заходила к нему перед сном, сказала — он выглядел таким умиротворённым. Говорил о тебе. — Она наклонилась — достать сигареты. Прикурила от протянутой мною зажигалки.
— Он когда-нибудь…
Она глубоко затянулась сигаретой, выдохнула дым.
— Никогда. Ни разу.
— Может, записка?
— Ничего не могут найти.
Она отвернулась к камину, глядя в открытый очаг. В очаге был приготовлен уголь, но огонь не разжигали.
— Не могло здесь быть какой-то ошибки? Может быть, под влиянием наркотических средств?
Джейн покачала головой:
— Не думаю… Они ведь…
— Но почему именно сегодня? В этот вечер?
Она ничего не ответила; постояла недвижимо, потом пошла в противоположный конец комнаты, к эркеру. Я остался стоять, глядя ей в спину. Через несколько мгновений она провела обеими руками по волосам, приглаживая их у висков, на миг сжала ладонями шею под серебряным гребнем, словно только что села в постели, очнувшись от ночного кошмара.
— Твоей вины здесь нет, Дэн. Ни на йоту.
— Я хочу, чтобы ты посидела.
— Ну в самом деле. Со мной всё в порядке. Я же была готова. Это и так должно было скоро случиться.
И всё-таки что-то в ней говорило мне, что она была вовсе не так уж готова: впечатление было такое, будто она опоздала на поезд и теперь не знает, как быть, — ведь она не сможет встретиться с человеком, которого должна повидать. Она стояла спиной ко мне, придерживая одной рукой локоть той, что держала у губ сигарету. Я подошёл и встал рядом.
— Ну-ка. Давай снимем пальто.
Она помешкала немного, потом высвободила из петель пуговицы и позволила мне стянуть пальто с её плеч. На лице её — она по-прежнему отворачивалась от меня — застыло какое-то странное выражение, чуть ли не недовольство, она больше походила на человека, которому нанесли смертельную, непоправимую обиду, чем на женщину, только что пережившую глубокое потрясение. Я бросил пальто на спинку дивана и пошёл назад, в дальний конец комнаты, к столику с бутылками. Я всё ещё видел и слышал Энтони так ясно и живо… и совершенно непредставимым казалось то, что мы не знали, не чувствовали, пока сидели там, в ресторане… что можно вот так, не подозревая, навеки потерять другого человека, только что обитавшего рядом, в том же пространстве и времени. Эта его фраза — «исправление неудачного проекта» — всё звучала в памяти, обретая характер ужасающе мрачного гротеска. Отпущение былого греха и уверенность в том, что я знаю, на каких условиях он мне отпущен, по какой-то уму непостижимой причине оказались для него более существенными, чем совершение нового «греха» — самоубийства. Он стоял на пороге смерти, дарованная им себе эвтаназия опередила Атропос всего лишь на несколько недель… но выбранное для этого акта время… чувство было такое, будто я оказался жертвой злой и к тому же неостроумной шутки. Я вернулся к Джейн с бокалом бренди в руке. Она мельком взглянула на бокал и покачала головой:
— Пей сам. Я не хочу. Право.
— Один глоток.
Она сдалась, отпила глоток и тут же поставила бокал на подоконник, у которого стояла.
— Я так жалею, что ты оказался втянутым во всё это. Совершенно непростительно.
Я сказал как можно мягче:
— Тебе надо попытаться пожалеть его. Хоть чуть-чуть.
Она отвернулась, ища пепельницу. Потом с ненатуральной и вовсе не нужной тщательностью загасила в ней недокуренную сигарету.
— Я жалею нас обоих, Дэн.
На миг в её голосе зазвучали более искренние ноты, чуть окрашенные отчаянием, истинным чувством. Но, словно тут же пожалев об этой крохотной уступке нормальным человеческим реакциям, Джейн взглянула на часы:
— Мне надо сообщить Розамунд. И Нэлл.
— Я сам позвоню. Через пару минут.
Она заколебалась.
— Может, так лучше. Если не трудно.
— Конечно, нет.
Она глубоко вздохнула:
— Подумать страшно, сколько всего надо сделать. Всё организовать.
— На твоём месте я позволил бы Нэлл заняться этим.
— Боюсь, назначат расследование.
— Ничего страшного.
— Они интересовались, придёшь ли ты со мной завтра утром в больницу.
— Я и подумать не мог бы отпустить тебя туда одну.
— Мне так неловко…
— Не смеши.
Джейн потупилась. Она собиралась сказать что-то ещё, но тут появилась Жизель с чайным подносом, и Джейн, казалось, обрадовалась возможности отойти — освободить место на мраморном кофейном столике у камина. Девушка жестом выразила готовность уйти, но Джейн заставила её остаться. Я сдался, отказался от чая, пошёл и взял свой бокал с виски; потом предложил позвонить Нэлл.
Выйдя в холл, я помолился про себя, чтобы к телефону подошёл Эндрю; и — после долгой паузы — мольба моя была удовлетворена. Какое облегчение — услышать наконец нормальную человеческую реакцию — потрясение, сочувствие; услышать мужской голос, высказанные мужчиной мысли. Я пресёк его попытки немедленно выехать, хоть он и сказал, что в Комптоне тумана практически нет. Они могут приехать в Оксфорд завтра, примерно к ленчу. Нет, Джейн лучше сегодня не говорить с Нэлл; да, конечно, я передам ей, что они «совершенно ошарашены, потрясены до глубины души». Да, да, я постараюсь продержаться до их приезда. Да, разумеется, я тоже очень хочу снова с ним повидаться.
Я вернулся в гостиную, а Джейн взяла свою чашку с чаем и сменила меня у телефона. Разговор длился минут двадцать, а то и дольше, а я тем временем пытался разговорить девочку-француженку: откуда она, давно ли в Оксфорде… из Экса в Провансе, всего месяц… видимо, младшая дочь Джейн жила некоторое время в их семье, когда была во Франции. Я и представить себе не мог, что же она о нас думает: ох уж эти англичане, с их флегматичностью и холодной как лёд кровью, с их инфантильными вопросами о Сезанне и о грозящей Лазурному берегу гибели. Но вернувшаяся от телефона Джейн вела себя более нормально и, казалось, снова обрела обычно свойственную ей деловитость. Розамунд поплакала, потом, видимо, решила, что всё это к лучшему… она тоже приедет к ленчу. Потом занялись вещами вполне банальными: что Жизель надо будет утром купить, где кто будет спать, когда и как сообщить Полу и во Флоренцию — Энн, и…
Около половины первого Жизель отправилась в кухню с подносом чайной посуды, а Джейн отвела меня в мою комнату — комнату отсутствующего Пола. Я увидел на стене два больших листа: один — с графическим изображением английских архитектурных стилей, на другом красовались средневековые доспехи, со всеми деталями, причём указано было название каждой детали и объяснено её назначение. Масса книг и пугающе неожиданное отсутствие вещей, какими мальчик этого возраста обычно украшает свою комнату. Пол явно увлекался историей, и я уже сейчас чуял в нём будущего профессора. Джейн бегло осмотрела комнату — есть ли тут всё, что мне может понадобиться. Она опять играла роль хозяйки, принимающей чужака из университетской среды, человека слишком выдающегося — или слишком ненадолго заехавшего, — чтобы обременять его своими личными бедами и тривиальными заботами.
— Тебе не нужно будет помочь, Джейн?
— Нет. Право, не стоит беспокоиться. Я в порядке. — Она глянула вниз, на кровать между нами. — Надеюсь, матрас не слишком жёсткий.
— Моя дорогая, меня беспокоит жёсткость вовсе не матраса.
Она на мгновение встретилась со мной глазами; я не улыбался.
— Каждый пытается выжить как умеет.
— Энтони по крайней мере был со мной откровенен.
Она отвернулась к окну. Занавеси были уже задёрнуты, но Джейн попыталась стянуть их поплотнее, потом принялась теребить их края. Ещё раньше она сняла жакет, и теперь в том, как она стояла, без всякой необходимости теребя занавеси, было что-то от детского упрямства, когда сам упирающийся ребёнок хочет, чтобы его наконец уговорили.
— Энтони говорил мне, что не всё у вас хорошо сложилось. — Я подождал ответа, но Джейн промолчала. — Что бы он сам ни имел в виду, решившись на этот страшный шаг, не может быть, чтобы нам с тобой нечего было сказать по этому поводу. — Тут я решил предложить и более практичный подход к проблеме: — В любом случае нам просто необходимо решить, что мы будем говорить завтра. При посторонних.
Джейн наконец-то повернулась ко мне лицом; на меня она по-прежнему не смотрела.
— Ты, наверное, страшно устал.
— Всё ещё живу по калифорнийскому времени. Сядь, пожалуйста.
Позади неё, в углу комнаты, у письменного стола стояло виндзорское кресло. Она обернулась посмотреть, будто впервые была здесь, подошла, чуть подвинула кресло и села, сложив на коленях руки, вполоборота ко мне. Я сел в ногах кровати, отвернувшись от Джейн.
— Можно, я расскажу тебе, что он мне сказал?
— Если ты считаешь, что это поможет.
Я наклонился вперёд, оперся локтями о колени и заговорил, тщательно выбирая слова: о его самообличениях, о том, как он понял, что во время их совместной жизни деформировал её истинную натуру, изменял её личность; о моих возражениях ему; о том, как он спросил меня — откуда же мне знать реальное положение вещей после стольких лет? — и о моей неспособности толком ответить на это. Я замолчал. Молчала и Джейн. Потом спросила:
— А он сказал тебе, почему заговорил с тобой обо всём этом?
— Он сказал, что ты рассказала ему о нас с тобой. До вашей свадьбы.
Многозначительное замешательство. Но голос её прозвучал спокойно:
— Да. Это правда. Я ему рассказала.
— Жаль, я не знал об этом. — Она промолчала. — А он предположил, что истоки всех неудач именно в этом.
— В том, что я ему рассказала? Или — что мы тебе не сказали?
— Кажется, он считал — и в том, и в другом. В этой всеобщей игре в прятки.
— Мы ведь обсуждали, говорить тебе или нет. Тогда нам казалось, что есть основательные причины не говорить.
— И какие же? — Молчание. Я набрал в лёгкие побольше воздуха. — Джейн, все будут интересоваться тем, почему он выбрал именно этот момент. Мы не можем сейчас не поговорить об этом.
И снова пауза. Потом она сказала:
— Твои отношения с Нэлл?
— И больше ничего?
— Я думаю, у меня просто инстинкт самосохранения сработал. Я чувствовала, что в каком-то смысле предала тебя. И Энтони. А ему было приятнее делать вид, что он тебя простил втайне от тебя. Потому что тогда не надо было бы открыто признать, что на самом-то деле не простил и никогда не простит. — Она помолчала, потом добавила: — Всегда можно найти основательные причины, чтобы делать то, что хочется.
— Он всё время говорил о необходимости исправить неудачный проект. Я полагаю, что за всем этим крылось представление о каком-то мифическом истинном союзе — нашем с тобой браке, который он… которому он помешал. — Джейн опять не откликнулась на молчаливое приглашение высказаться. — Вроде бы ты — запертый шкаф, единственный ключ от которого в моих руках. А у меня создалось впечатление, что он не только живёт в прошлом, но ещё и зачеркнул для себя всю последовавшую за этим прошлым реальность. Я попытался сказать ему об этом. Не думаю, что он меня услышал.
Я ждал, чтобы она согласилась или возразила. Дверь комнаты была открыта, и я слышал, как прошла к себе наверх девушка-француженка. Этажом выше тихо закрылась дверь, и мы расслышали над нашими головами слабый отзвук шагов — как когда-то, в совершенно иных обстоятельствах.
Наконец Джейн сказала:
— Боюсь, в душе он так никогда и не повзрослел.
— Я не подозревал, что все связи между вами настолько порваны. Фактически оборваны напрочь.
— Наша семья стала похожа на те семьи, которые выживают лишь потому, что партнёры копят и хранят друг от друга свои тайны. Запретные зоны.
— Так не похоже на то, с чего начиналось.
— Я думаю, наша предположительная полная откровенность друг с другом всегда была несколько… — Она не закончила фразу.
— Ну, не вижу ничего предположительного в той полной откровенности, что заставила тебя рассказать ему о нас с тобой.
— Если не считать, что с того момента наш предположительный брак строился на тайне, о которой я ему ничего не сказала.
— Не так уж долго. — Джейн промолчала. — Когда же ты ему сказала?
— Когда мы были в Штатах. Летом.
— Как он это воспринял? Плохо?
Она потрясла головой, будто вновь переживая былое отчаяние, вздохнула:
— О собственном подсознании он всю жизнь знал ровно столько, сколько новорождённый младенец. Установился стереотип. Разумеется, тогда мы этого не поняли. Все задним умом крепки. Но мало-помалу, год от года, делиться друг с другом тем, что каждый из нас поистине чувствует по тому или иному поводу, становилось всё более… Вроде бы козырей сбрасываешь. Делаешь что не положено.
— Но ты догадывалась, почему он хотел, чтобы я приехал?
— Подозревала, что тебя, так или иначе, попросят расплатиться за его раскаяние.
— Это слишком резко сказано.
— Тебе не пришлось большую часть жизни выслушивать лицемерные католические назидания.
Я усмехнулся, по-прежнему сидя к ней спиной.
— А твоя новая вера от этого совершенно свободна?
— Ну, они по крайней мере говорят о спасении общества. Не личности.
Я вспомнил, что говорил Энтони о совершенствовании мира через совершенствование индивида. Должно быть, это было в какой-то мере попыткой задним числом изменить собственные убеждения, а то и реакцией на безнадёжность, поселившуюся в душе женщины, с которой я сейчас разговаривал. Но мне не хотелось, чтобы наш разговор вылился в дискуссию на общие темы.
— Вот тебе и прямая причина того, что он сделал. Думаю, это все легко проглотят.
— А что им остаётся делать?
Каждую фразу, особенно эту последнюю, Джейн произносила так, будто она заключительная и разговор сейчас будет закончен. Я нащупал сигареты и предложил ей, ожидая, что она откажется и уйдёт, но она взяла одну. Я встал, чтобы дать ей огня, потом снова сел в ногах кровати, на сей раз — к Джейн лицом. И вот теперь, не отрывая глаз от нижнего края занавесей, она заговорила сама:
— Мы уживались. Мы не были несчастливы в каждодневной жизни. Сходились во взглядах по очень многим вопросам. И о детях.
— Он ещё кое-что мне сказал. Что бесконечно тебе благодарен.
Она сухо улыбнулась:
— Это называется «целование креста». У правоверных католиков.
— Не надо, Джейн.
С минуту она молчала.
— Я заставила его страдать, Дэн. Ужасно.
— Вы не говорили о том, чтобы разойтись?
— Несколько раз. До его болезни.
Послышался рокот замедлившей ход машины; я был почти уверен — кто-то приехал к нам. Машина даже остановилась было, но потом проехала дальше.
— Что же вам помешало?
— Самые тривиальные вещи. Что-то вроде чувства общей вины. Знаешь, когда столько наделано ошибок, разрыв кажется… как бы ещё одной. И дети. — Джейн почти решилась поднять глаза: взглянула на изголовье кровати. — Особенно Пол. Ему, пожалуй, пришлось выдержать главный удар. Девочки понимают. Розамунд всё знает, она… она мне очень помогла. Очень глубоко понимает всё.
— Но почему ты сказала ему про нас?
Джейн покачала головой. Она теперь и сама не знала почему.
— Может, Церковь? Вся эта их галиматья о грехе и отпущении совершенно беспорядочно крутилась у меня в голове. Энтони — правдолюбец. Тогда я ещё не поняла, что Энтони-правдолюбец на самом деле просто Энтони-мазохист. — Но это было сказано уже не с такой злостью, почти печально. — Может быть, он просто сделал неверный выбор. Но я не думаю, что это могло иметь значение. Никакой разницы не было бы, если бы я полностью соответствовала тому безупречному представлению обо мне, которое он себе создал. Гораздо важнее оказалась разница темпераментов… эмоций. Может, даже пороков. — Она состроила гримаску. — Наш брак не очень необычен. Почти стандартный северооксфордский брак.
— Он сказал, что много лет меня ненавидел.
— Нельзя слишком всерьёз относиться к суждениям католиков-интеллектуалов о самих себе. Это их специальность — делать из обыкновенных мух высокоморальных слонов. Его не такая уж твёрдая уверенность в собственных мужских достоинствах постоянно подвергалась испытанию. Вот и всё. Зато это дало ему прекрасную возможность сыграть роль Иисуса Христа, не отвергшего блудницу. — Джейн встала, взяла пепельницу с комода у двери и, прежде чем вернуться на своё место, поставила её на кровать рядом со мной. — Как ты сказал за обедом. Про то, что в разрыве с Нэлл винишь только себя. У нас — то же самое.
— Ну, я не считаю Нэлл такой уж невинной овечкой.
— Конечно. Всегда виноваты оба. — Теперь она рассматривала свои руки, дымок, поднимавшийся от зажатой в пальцах сигареты. — Легко ему на смертном одре говорить, как он мне благодарен. В этом доме такие слова не так уж часто можно было услышать. — Она опять потрясла головой. — Просто нечестно. Если не говорить об этом вовремя, то какой смысл? — Теперь уже не она, а я молча ждал продолжения. — Мы очень хорошо научились определять запретные зоны. Было время, когда я просто начинала на него кричать. Потом мы стали для этого слишком цивилизованными. Лень ссориться. Можно прожить в роли Гедды Габлер два часа. Но не десять же лет. — Мгновение спустя она добавила: — До смерти надоело всю жизнь биться над собственными проблемами.
— Очень хорошо тебя понимаю.
Очень тихо, чуть слышно сверху донеслась музыка: Жизель включила радио. Я представил себе, как девочка спешно пишет письмо домой или записывает что-то в дневник… И вдруг, откуда ни возьмись, прошлое вновь было с нами, были прежние мы, почти противоестественно, словно из потустороннего мира, в тишине, вовсе не похожей на ту, что так часто воцарялась здесь в эту ночь; эта тишина была прежней, той, что всегда помнилась, что была так свойственна прежней Джейн, была как бы выражением более серьёзной стороны её существа. Былая душевная близость, после всех этих лет, чуть тронутая печалью, сознанием тщеты и утраты, словно старое любимое платье, которое теперь уж и не надеть… я даже не был уверен, что мною не манипулируют, что Джейн не пытается сменить тактику, скрывая оборонительную позицию под притворной откровенностью. Надо было лишить меня запала, умерить мою пытливость — это она хорошо понимала и теперь представляла мне вполне банальную версию событий. Я никогда не верил в правильность теории о «благородстве» трагедии, о том, что лишь падение великих достойно трагедийного статуса. Но так как воспоминания детства обычно обретают чрезвычайно преувеличенный характер в неверной памяти взрослых, а всякое обращение к прошлому есть форма сентиментальной патетики, я понимал, что и сам не без греха, поскольку по-прежнему хранил благородную иллюзию о нашем общем прошлом. И всё же — может быть, потому, что Энтони только что совершил столь далёкий от банальности шаг — в том, что Джейн говорила, чувствовалась если и не полная, то хотя бы полуправда.
— А Нэлл знает об этом?
— В результате собственных умозаключений. — Она откинулась в кресле. — Но расспросов хватало. Впрочем, когда Энтони заболел, она перестала меня мучить. Кажется, она пыталась вызнать хоть что-нибудь у Роз, но…
— Я тоже прошёл через это. С Каро.
— Она стала гораздо хуже с тех пор, как сделалась хозяйкой Комптона — маленького мирка, где ты должна всё контролировать, иначе можешь сама оказаться под угрозой.
— Могу себе представить.
— На самом деле я и не знаю её теперь по-настоящему. С этой стороны. — Она помолчала. — В последние месяцы она была замечательно добра. Просто ей обязательно нужно силой загнать нас всех в собственную картину мира.
— Это от неуверенности. Только она никогда в этом не признается.
— Да тут не она одна виновата. Я утратила способность быть такой, какой меня хотят видеть другие. Это превратилось в дурную привычку. Поступаю вопреки ожиданиям. Как ты мог заметить.
Я улыбнулся, отчасти потому, что сама она не улыбалась.
— Ну раз уж ты сама так говоришь…
— Уговариваю себя, что просто ищу утраченную честность.
— Ты уверена, что правильно выбрала наречие?
— Ну, скажем, честно ищу утраченную простоту.
— Не могу сказать, что это качество когда-нибудь с тобой ассоциировалось.
— Мы все прошли дурную школу.
— Согласен.
И снова наступила тишина. Я протянул ей пепельницу — загасить сигарету. Она заговорила более оживлённо:
— Тебе повезло — ты живёшь в мире, который сознаёт собственную искусственность. Со времён Фредди Айера всепоглощающей манией в Оксфорде стал футбол. Боже тебя сохрани, если ты не сможешь на философском обеде обсудить последний ливерпульский матч или метафизическое значение чисел «четыре», «три», «четыре», да к тому же не знаешь, что такое «блуждающий форвард».
— Тебе бы послушать, как претендующий на интеллектуальность продюсер рассуждает о Леви-Строссе.
— Ну он хотя бы старается?
— Ещё бы. Так, что у всех уши вянут.
Мы улыбнулись друг другу, опустив глаза. Музыка наверху затихла; весь дом, весь город окутал покой. Я представлял себе Энтони, лежащего на спине, с открытыми, невидящими глазами, застывшего в ледяном спокойствии смерти; и всё же мне казалось — он прислушивается. Джейн снова сложила на груди руки.
— Думаю, лучше мне всё-таки сказать тебе, Дэн. Никто больше об этом не знает. — Джейн всё разглядывала нижний край занавесей. — По поводу того, что ты сказал про Энтони. Что он хотел, чтобы мы снова стали друзьями… по правде говоря, это такое для меня облегчение… — Она подняла глаза и встретилась со мной взглядом. — Дело в том, что… есть один человек. Уже два года. Мы очень старались сохранить это в тайне. Но я боялась — вдруг Энтони догадывался?..
— Он бы мне сказал. А я просто в восторге.
Она пожала плечами, и мой восторг значительно поубавился.
— Всё это довольно сложно. Он тоже преподаёт здесь философию. Сейчас он, правда, не здесь, в Гарварде, пишет книгу об Уильяме Джеймсе. Творческий отпуск.
— Тебе совершенно незачем испытывать чувство вины.
— Да просто… комедия — как всё сплетается в какой-то прямо-таки кровосмесительный узор. Мы все были близкими друзьями, много лет. Я прекрасно знаю его бывшую жену. Она снова вышла замуж. Живёт совсем рядом, за углом. — Она состроила ироническую гримаску: — Ситуация прямо из Айрис Мердок.
— Вы поженитесь?
— Эта мысль приходила нам в голову.
— Весьма здравая мысль.
— Он моложе меня на несколько лет. А я… ну ты понимаешь. В моём возрасте… И всякое такое. — Она на секунду остановилась. — Он сначала был студентом Энтони. Они разошлись во взглядах. Чисто философские проблемы, но что-то от эдипова комплекса тут всегда присутствовало. И от Иокасты.
— И политические взгляды у вас одинаковые?
— Он очень активно работает в местном отделении лейбористской партии. Впрочем, — добавила она, — он не очень-то всерьёз воспринимает мой бросок дальше влево. Ты же знаешь, что такое наши профессора: любое отклонение от их собственных взглядов воспринимается как чисто воспитательная проблема. С глупых студентов надо просто сбить спесь.
Я улыбнулся:
— Но он всё-таки тебе нравится?
— Да, очень. Он меня смешит. Пишет забавные письма. Сравнивает ужасы Гарварда с кошмарами Оксфорда. Энтони он тоже пишет. Довольно часто приходится узнавать новости дважды. — Тут она, без видимой связи, сказала: — Иногда мне кажется, я никогда в жизни не смогу больше спокойно слышать слово «этика».
— Не думаю, что абсолютное отсутствие этики, с которым я так хорошо знаком, сильно облегчает дело.
— А тут… Живёшь с постоянным ощущением, что на самом деле Оксфорд, с этим его учёным духом, — всего-навсего шикарная школа для приготовишек. Сверхъестественно умные маленькие мальчики играют во взрослых.
— Но теперь уже ничто не помешает? Даже с точки зрения этики?
— Только интуитивное ощущение, что ему было бы гораздо лучше с кем-то, кто помоложе. А не со мной.
— Это ему решать. По собственному свежему опыту могу сказать, что и с той стороны в этом плане существуют свои проблемы.
В её голосе зазвучали чуть заметные лукавые нотки:
— Нэлл будет приятно узнать об этом.
— Тогда я запрещаю тебе доводить это до её сведения.
Джейн улыбнулась:
— Только если ты и на свой роток накинешь платок.
— Разумеется.
— Он предлагал отказаться от поездки в Гарвард. Это ведь на год. Но я уговорила его поехать.
— Слушай, почему бы тебе не уехать туда, к нему? После того как будут соблюдены все условности?
— Мне надо посмотреть, как к этому отнесётся Пол.
— Есть проблемы?
— Рационально он с ними вполне справляется. Меня беспокоит эмоциональная сторона: тут он стремится подавлять любые эмоции. Думаю, берёт с родителей пример. С девочкой было бы гораздо легче. Он старается во всём походить на отца.
— А тебя отвергает?
— Ему ведь пятнадцать. Как всякий в его возрасте.
— Это пройдёт.
— Если только ему не покажется, что это я его отвергаю.
— А отношения с твоим другом у него…
— Довольно хорошие. — Она разгладила брюки на коленях. — Я просто боюсь — не слишком ли сильным будет шок, когда Полу придётся принять его в качестве отчима. Не говоря уж обо всём остальном. У нас были тяжкие проблемы с успеваемостью. Пол — странный мальчик. Совершенно безнадёжен в тех предметах, которые ему скучны. Даже и пытаться не желает. Абсолютно неподатлив. И совсем наоборот, если дело касается истории. Кошмар. Тут он просто маньяк маленький.
— Но ты не должна жертвовать ради него своим счастьем.
Её карие глаза вгляделись в мои, и на миг в них зажёгся былой огонёк. Но она быстро отвела взгляд.
— Думаю, тебе понравится Розамунд.
— Она тоже так считает?
Джейн кивнула:
— Насколько я знаю. Надо, наверное… правильно выбрать время? — Она взглянула на часики: — Кстати, о времени…
Было половина первого, но с минуту никто из нас не двинулся с места. Я рассматривал пол.
— Джейн? Ты не сердишься, что я навязал тебе всё это?
— Я сержусь, что мне пришлось навязать тебе всё это.
— Боюсь, то, что навязано мне, давно пора было сделать. — Она молчала. — Ведь всё, что происходило в эти годы… У меня такое странное чувство, что, если бы мы оставались все вместе, всё пошло бы иначе. Не знаю… каким-то странным образом мы четверо дополняли друг друга. Даже Нэлл. — Она всё молчала, но теперь её молчание было иным — в нём не было враждебности. — А с тех пор всё катилось вниз. Как ты и предсказывала.
— Сплошь одни горести?
— Нет. Конечно, нет. Но слишком много суррогатов.
И снова — молчание, которое Джейн нарушила, поднявшись с кресла и толчком вернув его на прежнее место, вплотную к столу; мгновение постояла там молча и сказала, обращаясь к полированному дереву крышки:
— Ситуация на самом деле очень неприглядная и вполне ординарная, Дэн. Несмотря на то что произошло нынче вечером. — Она взяла пепельницу, отнесла её обратно на комод и продолжала, стоя ко мне спиной: — Ты застал меня в очень плохое для меня время. Думается, хоть малую толику чувства юмора я всё-таки сохранила. — Она обернулась ко мне с улыбкой: — Просто сейчас мне никак не удаётся его проявить.
— Я ещё не забыл тебя в роли Лидии Лэнгуиш.
— Пятьдесят миллионов лет назад! — Она двинулась к двери, получилось неловко, и она поняла это. — Я им сказала, мы будем в больнице около десяти.
— Тебе придётся меня разбудить.
Она кивнула, замешкалась — не сказать ли что-нибудь ещё… а может быть, сделать — поцеловать в щёку, приобнять символически… решила, что не надо.
— Спи спокойно.
— И ты.
Дверь за нею закрылась. Дэн подождал с минуту, потом подошёл к комоду и вгляделся в своё отражение в висевшем там небольшом зеркале. Выглядел он смертельно уставшим — каким себя и чувствовал. Но через пять минут, лёжа в постели, он понял, что сон вовсе не собирается к нему торопиться. И всё же Дэн ощущал умиротворённость — такое чувство бывает в конце дня, после того, как хорошо поработал, — умиротворённость, хотя в мозгу ещё идёт работа, пересматриваешь в памяти сделанное; казалось, он снова — хотя бы отчасти — обрёл былой интерес к жизни, новый заряд иронии, ощущение тайны, скрытой от других цели. Наверное, ему следовало бы испытывать боль из-за Энтони, а может быть, и чувство вины, но даже в этом виделась какая-то наполненность, богатство ощущений. Он чувствовал себя иным, переполненным до краёв; и если не оправданным по существу, перед самим собой, то оправданным хотя бы за этот риск, в этот только что прожитый отрезок судьбы.
Никогда в жизни, по крайней мере с тех пор, как он расстался с Нэлл, Дэн не стремился усложнять и без того достаточно сложное существование; и вот теперь, лёжа в постели без сна, он понял, что уже не жалеет о приезде в Оксфорд, и это — непонятно каким образом — доказало ему, что его возвращение в прошлое восполнило некий прежде не осознанный пробел.
Как все писатели, сознающие себя таковыми, Дэн связывал успех в работе с нарушением принятых правил или, точнее говоря, с возможностью балансировать на грани ожидаемого — подчиняясь законам ремесла, и неожиданного — подчиняясь главной социальной функции всякого искусства. Одной из черт его собственного metier, вызывавшей особое неприятие, было то, что гораздо большее значение здесь придавалось самому ремеслу, чем нарушению установленных правил; что за малейшую возможность отойти от привычного, освящённого киношными традициями, нужно было вести беспощадный бой. Дэн вовсе не был литературным экспериментатором, авангардистом; но он никогда не стал бы писателем, если бы обычное и ожидаемое — жизнь, как она есть, — отвечало бы его глубинным психологическим наклонностям. А сейчас — казалось, он уловил самую суть происходящего — он чувствовал, что сама жизнь подтверждает его взгляды: сама жизнь ломает правила, которые он побоялся бы нарушить, если бы пытался сочинить подобную ситуацию, сама жизнь творит некое волшебство, где нет причинной обусловленности, но обнаруживаются временная точность, стремительность и связность результатов, свойственные именно причинной обусловленности. Словно удалось опровергнуть давно установленную статистическую вероятность, словно выбрался из трясины, добился освобождения, услышав «да!» от реальности, от всей души оправдавшей предположительную искусственность искусства.
Дэн понял это, когда, наконец-то уплывая в сон, краешком сознания коснулся сценария о Китченере. Не исключено, что неподатливость материала — это просто вызов; и теперь этот вызов он воспринимал с чувством облегчения. Он принимает вызов, он справится, получив это «да!», сумеет как-то решить все проблемы. Скорее всего чувство облегчения было в значительной степени вызвано чисто личными, эгоистическими причинами, мыслью, что пусть и ценой потери, но ему удалось порвать со стилем существования, омрачившим и в конце концов подчинившим себе этот оксфордский дом. Он подумал о Дженни, о том, как она далеко отсюда, как — к счастью — далека от всех символов и архетипов этой мальчишеской комнаты. Англия, Оксфорд, замкнувшийся в себе самом и своём академизме; средний класс и средний возраст… Дэн заснул.
Здесь спит, похрапывая, господин Specula Speculans — так вполне может показаться. Но даже у самых жалких составителей диалогов и сочинителей чьих-то судеб бывают такие настроения, какими бы неподобающими, злостно не принимающими в расчёт страдания других эти настроения ни были: иначе сочинителям не выжить. Ведь они проживают не жизнь, а жизни других людей; проезжают не по магистральным путям определённого факта, но, словно «кочующий» учёный без постоянной должности, переезжающий из одного университета в другой, мечутся по стране гипотетических предположений, сквозь все и всяческие прошлые и будущие каждой единицы настоящего. Только одно из всего этого набора может стать тем, что случилось, и тем, что случится, но для этих людей это одно не так уж и важно. Я творю, следовательно, я существую: всё остальное — сон, грёза, хоть и конкретная, и осуществимая. Скорее всего то, что Дэн пытался отыскать в своих зеркалах, было не собственное лицо, а путь сквозь стекло, в Зазеркалье. Этот тип интеллекта находит удовлетворение в том, в чём — как можно себе представить — находит удовлетворение Господь Бог: в непреходящей множественности настоящего, в своих бесконечных возможностях, а не в завершённости, не в совершенстве. В совершенном мире не нашлось бы места для таких писателей — вампиров, спящих с довольной улыбкой на устах, в то время как философы бросаются из окон, мужчины и женщины мучаются, дети умирают от голода, а мир гибнет от собственной алчности и глупости. Если Дэн и улыбался во сне в эту ночь, то потому, что в глубине его подсознания гнездилась уверенность, что в совершенном мире не нашлось бы места и ни для кого другого.