Декабрь 1990 г
1
Я сбился со счета, сколько раз в последующие несколько недель мы с Фионой умудрялись вместе оказаться в постели; хотя пурист, наверное, придерется к точности моей интерпретации выражения «оказаться в постели». Процедура осуществлялась примерно следующим образом. Фиона возвращалась с работы — чаще всего без сил — и почти сразу ложилась в постель. Тем временем я у себя на кухне готовил что-нибудь вкусное: ничего существенного, поскольку аппетита у нее в то время практически не было, — яичницы или рыбных палочек обычно вполне хватало, а иногда я просто разогревал банку супа и подавал с булочками. Переносил поднос с едой через площадку к ней в квартиру и ставил ей на колени, а она садилась, опираясь на холм из подушек. Я устраивался рядом — технически говоря, на постели, а не в ней, понимаете? — и мы вместе ужинали, сидя так бок о бок. Окружающие приняли бы нас за пару, женатую уже лет тридцать или больше. В довершение ко всему, для полноты иллюзии, мы включали телевизор и смотрели его не один час, почти ни единого слова не произнося.
Телевизор у меня всегда ассоциировался с болезнью. Не с душевной немочью, как нравится считать некоторым комментаторам, а с заболеванием телесным. Вероятно, зародилось такое отношение, когда отец лежал в больнице после инфаркта, который и свел его в могилу каких-то две-три недели спустя, всего в шестьдесят один год. Едва узнав об инфаркте, я примчался из Лондона — и впервые за много лет остался под родительским кроном. Странное ощущение — вернуться в этот заново незнакомый дом, в этот пригород, не то город, не то деревню; многие утра просидел я за письменным столом в своей прежней спальне, разглядывая вид за окном, некогда олицетворявший весь мой жизненный опыт и устремления. Мама тем временем внизу пыталась занять себя по хозяйству или с важным видом решала кроссворд в каком-нибудь из бесчисленных журналов или газет — к ним у нее развилась нездоровая тяга. Днем у нас с нею завелся маленький ритуал — разработанный, наверное, для того, чтобы удержать ужас и горе на терпимом расстоянии: вот здесь-то и пригодился телевизор.
Хотя родители жили на окраине Бирмингема, вся жизнь их вращалась вокруг мирного, довольно симпатичного ярмарочного городка в шести-семи милях от дома. Там находилась единственная маленькая больница, куда и поместили отца: посетители допускались с двух до половины четвертого днем и с половины седьмого до восьми вечером. Это значило, что часы между нашими визитами оказывались самыми напряженными и проблематичными за весь день. Мы выходили из больницы на автостоянку для посетителей, под яркое солнце, и мама, полностью утратившая способность (хотя за последние четверть века та ее ни разу не подводила) планировать поход в магазин больше чем за несколько часов, везла меня в местный супермаркет купить какой-нибудь замороженной еды на ужин. Пока она выбирала и расплачивалась, я вылезал из машины и бродил по совершенно пустынной Хай-стрит — в действительности единственной торговой улице городка, — озадаченно размышляя, что некогда я и представить себе не мог более скученной и оживленной метрополии. Я заглядывал в местное отделение «Вулворта», где раньше тратил все свои долго копимые карманные сбережения на уцененные пластинки; в газетный киоск, где продавалась — хотя никаких намерений покупать у меня не было и в помине — ничтожная доля прессы, выходившей в Лондоне; в единственный городской книжный магазин, располагавшийся на тридцати квадратных футах и отнюдь не набитый томами, — много лет он казался мне просто Александрийской библиотекой наших дней. Именно здесь на исходе отрочества простаивал я целыми часами, разглядывая бумажные обложки новинок, пока Верити нетерпеливо била копытом снаружи. От одного вида этих книг меня переполняло изумление: казалось, они намекают на существование далекого мира, населенного прекрасными талантливыми людьми и целиком посвященного возвышенным идеалам литературы (разумеется, мира того же самого, что в один прекрасный день позволил мне вступить в себя шаткими ногами лишь для того, чтобы я понял: он также холоден и неприветлив, как бассейн, повергший меня в столь безутешные слезы в тот памятный день рождения).
Как бы то ни было, после наступал черед самой важной части ритуала. Мы с мамой возвращались домой, делали себе две чашки растворимого кофе, выкладывали на тарелку полезные для желудка бисквиты или печенье «Богатый чай» и на полчаса устраивались перед телевизором — смотреть викторину: передачу потрясающего идиотизма и скукоты, за которой мы наблюдали с истовой сосредоточенностью, словно несколько пропущенных секунд лишали эксперимент всякого смысла.
В программе имелось два простых компонента: игра с числами, в которой участники должны были совершать в уме элементарные арифметические действия (эта часть удавалась мне довольно неплохо, а мама всякий раз путалась и не поспевала), и игра в слова, где участники соревновались, кто из девяти произвольно выбранных букв алфавита составит слово длиннее. К этой игре мама относилась гораздо серьезнее меня — перед началом всегда убеждалась, что у нее наготове бумага и карандаш, а иногда ей даже удавалось победить конкурсантов: я очень хорошо помню, как она вся разгорелась от восторга, когда из букв С, Б, Р, А, Г, Е, О, Д, Р составила слово из восьми букв «гардероб», а участник викторины набрал всего пять очков словом «ребро». После этого она несколько часов пребывала в эйфории: единственный раз за те несколько недель на ее лице разгладились морщины тревоги. И мне кажется, именно поэтому каждый день в половине пятого мы так усердно стремились к телевизору, а иногда, если экспедиции в супермаркет затягивались, гнали со скоростью пятьдесят — шестьдесят миль в час по пригородным улочкам, боясь опоздать к начальным титрам викторины, к дурацкому вступительному слову ведущего, пересыпанному кошмарными остротами и произносимому с заискивающими улыбочками щенка-переростка. Но мама смотрела телевизор каждый день, и глаза ее горели фанатизмом правоверного не только поэтому: она изо всех сил цеплялась за возможность, что придет время — и ей будет даровано видение, откровение Святого Грааля, которого жаждали все фанаты программы. Из выбранных наугад девяти букв сформируется идеальное слово, в котором будут они все. Она бы, наверное, стала самой счастливой женщиной на свете, пусть на несколько мгновений; а самая ирония — в том, что однажды такое произошло, но слово мама так и не распознала. Буквы были Ы, Н, Ь, JI, Е, Й, А, Т и Л — я увидел слово сразу, но ни один из участников его не разглядел, и мама тоже старалась изо всех сил, но в конце концов нашла только вялое пятибуквенное «налет». По крайней мере, так она говорила, но лишь теперь я начал задаваться вопросом: быть может, и она увидела слово «летальный», сложившееся из девяти случайных букв, — увидела, но не смогла заставить себя написать эту истину на обороте списка покупок того дня.
В любом случае у нас с Фионой занятия были гораздо серьезнее: трагические перемены, навязанные ее болезнью нашим зрительским привычкам, случайно совпали с периодом политических потрясений как в самой стране, так и на международной арене. В самом конце ноября, всего через несколько дней после ее второго визита к врачу, кризис в партии тори достиг пика, и миссис Тэтчер пришлось подать в отставку. То была неделя истеричного, хоть и преходящего возбуждения всех средств массовой информации, и мы до отвала насыщались непрерывным потоком новостей, спецвыпусков ночных ток-шоу и экстренных бюллетеней. А в тот день, когда Фиона отправилась на прием для амбулаторных больных, мы услышали, что Саддам Хусейн отклонил резолюцию Совета Безопасности № 678 — ультиматум, разрешавший использование «всех необходимых средств», если Ирак не выведет свои войска из Кувейта к 15 января; а вскоре он сам выступил по французскому телевидению и сказал, что, по его мнению, вероятность вооруженного конфликта — 50/50; и хотя Саддам уже начал освобождать заложников, чтобы они поспели домой к Рождеству, оставалось ощущение, что политики и генералы полны решимости тянуть нас всех в войну. Однако странно, что Фиону — человека миролюбивого и не особо интересующегося политикой — все это как-то успокаивало. Я даже начал подозревать, что, как и моя мама со своей викториной, Фиона щитом телевидения отгораживается от страха, который иначе поглотил бы ее без остатка.
В этот раз врач выслушал ее внимательнее. Осмотрел шею, когда она рассказала о росте опухоли — та стала еще больше, почти два дюйма в поперечнике, — и все тщательно записал, но все равно ответил, что беспокоиться, вероятно, не о чем, лихорадка и ночная потливость могут вызываться чем-то иным, какой-нибудь агрессивной, но вполне излечимой инфекцией. Однако без необходимости рисковать не стоило, и в последнюю неделю ноября Фиона записалась на прием для амбулаторных больных. У нее взяли на анализ кровь, просветили рентгеном; через три недели следовало вернуться за результатами. Пока же предстояло отмечать на графике температуру, и наши совместные вечера с Фионой обычно заканчивались тем, что я приносил термометр и дотошно записывал нужную цифру, а потом гасил свет и возвращался к себе — с подносом и грязными тарелками или суповыми чашками.
Как я уже говорил, мы с Фионой в основном молчали: у нее от разговоров начинало жечь в горле, а я никогда не мог придумать, что сказать. Но один наш разговор я помню — он произошел в те мертвые полчаса между «Девятичасовыми новостями» и «Новостями в десять» и начался с ее неожиданного замечания.
— Ты ведь не обязан делать это каждый вечер, — сказала Фиона.
— Я знаю.
— И если тебе куда-то нужно сходить, с кем-то увидеться…
— Да, я знаю.
— Это ведь, наверное, не слишком весело — сидеть тут со мной взаперти. Это ведь не…
— С тобой хорошо сидеть. Честное слою — я же тебе говорил. — (И это было правдой.)
— Я знаю, но… Когда мне станет лучше, когда я расправлюсь с этой штукой, со мной… будет гораздо веселее. И тогда… понимаешь, тогда у нас с тобой что-то сможет начаться, правда? Мы ведь по-настоящему постараемся.
Я кивнул:
— Да. Конечно.
— На меня производит впечатление… в каком-то смысле, — неуверенно продолжила она. — Ведь не всякий мужчина… Не со всяким мужчиной мне было бы удобно — чтобы он находился тут все время, видел меня в постели и прочее. Наверное, самое больше впечатление — что ты не попробовал ничего…
— Ну, я бы не стал пользоваться своим преимуществом, правда? По крайней мере, пока ты в таком состоянии.
— Нет, но мы знакомы уже пару месяцев, а большинство людей за это время уже… То есть в нашем случае обстоятельства не позволяют, но… ты понимаешь. Должно быть, ты об этом хоть немного думал.
Конечно, хоть немного я об этом думал, пока один вечер за другим просиживал у постели Фионы: иногда на ней был джемпер, иногда — одна ночная рубашка; когда касался ее голой руки, стряхивал ей с груди крошки, щупал шею — не выросла ли опухоль, клал ей в рот термометр и вытаскивал его, утешительно обнимал и целовал на сон грядущий в щеку. Как могут быть невинными все эти знаки внимания, как может не содержаться в них доля уклончивых взглядов и подавляемого возбуждения? Конечно, хоть немного я об этом думал. Между нами — и мы оба это знали — где-то в глубине струилось сильное чувство: игнорировать его было трудно, не признавать — глупо.
Но я просто улыбнулся в ответ.
— Не беспокойся, — сказал я, направляясь в кухню за двумя чашками какао. — Сейчас я меньше всего думаю о сексе.
* * *
подвязки черные хлыст
чулки бюстгальтер отстегнуть
оргия трогать трусики
эрегированный наручники эластичный
расстегнуть ажурные колготки
торчащий снимать сосать
ложбинка выделения резинка
стриптиз «Мазола» гладкий
сосок гладить розовый
оседлать лизать влажно
кожа бедра раздвинутые
щупать языком нежно
спина изгибается со стоном
тихим О господи Да
пожалуйста Не останавливайся Да
* * *
Я оставил содержимое подноса невымытым в кухне, прошел к столу и снова перечитал список. Он наполнил меня мрачными предчувствиями. После разговора с Патриком мети охватила решимость показать ему, что я умею писать о сексе не хуже остальных и что это не та тема, которой я стану избегать в своей книге об Уиншоу. И ситуация, которую я бы выбрал для подобного описания, представилась без затруднений. Когда мы встречались с Финдлеем в галерее «Нарцисс», мне удалось подслушать обрывок сплетни о том, как Родди Уиншоу однажды соблазнил юную художницу, пригласив ее на уик-энд в Йоркшир, а поскольку о подлинных обстоятельствах я ничего не знал и решил, что в этой книге границу между вымыслом и реальностью мне соблюдать неинтересно, инцидент казался удачной отправной точкой. Но вот я корпел над этой сценой уже пятый вечер, и становилось совершенно очевидно, что у меня ничего не выходит.
Честно сказать, опыта в этой области у меня маловато. Знакомство с сексуально откровенными книгами и кинофильмами ограниченно. Несмотря на то что все эти годы моим основным сексуальным стимулом выступало телевидение, как это ни поразительно, мне, в сущности, удалось сохранить отвращение к порнографии (отвращение, вероятно основанное на принципе, если оглядываться в далекое прошлое). Даже в самых похабных фильмах, что я покупал, брал в прокате или записывал с эфира, как правило, присутствовало хоть какое-то художественное оправдание совокуплениям и раздеваниям, которые быстро стали основным объектом моего интереса. В действительности в кинотеатре на порносеансе я был один раз в жизни. Это случилось в середине 70-х, на последних мерзопакостных стадиях нашего с Верити брака. Уже несколько месяцев наша половая жизнь умирала медленной мучительной смертью, и в обоюдной панике мы решили, что визит в ближайший кинотеатр, специализирующийся на порнушке, хоть как-то ее оживит. К сожалению, нам не повезло. Фильм тот привлек внимание местной вечерней газеты: его выпустила лондонская киностудия, но снимался он целиком на натуре — в Бирмингеме. В результате среди местных жителей он пользовался огромной популярностью, и в зале сидели преимущественно пары средних лет — некоторые явно смотрели его не в первый раз, — имевшие досадную привычку перебивать сцену, скажем, орального секса на заднем сиденье такими вот замечаниями: «Этот тот кусок, где на заднем плане Трэси проехал на своем „моррис-майноре“» или «Аправда педикюрный салон лучше смотрится, если его покрасить?». Мы с Верити ушли из кино, нисколько не возбудившись, и остаток вечера провели, насколько мне помнится, перекладывая в альбоме фотографии из нашей недавней поездки на острова Силли.
Отряхнув воспоминание, я вернулся к чистым листам бумаги и попробовал сосредоточиться. Задача не из легких, поскольку до Рождества пять дней и завтра Фиона вдет в больницу за результатами анализов. Я согласился составить ей компанию, и у нас обоих имелись определенные предчувствия. Помимо прочего, в тот день у мети состоялся тревожный телефонный разговор — и не с кем-нибудь, а с миссис Тонкс. Похоже, произошло еще одно ограбление, только взломали на сей раз не издательство, а дом мистера Макгэнни в Сент-Джонс-Вуд. Взломщику удалось проникнуть в хозяйский сейф; украдены некоторые личные документы. Включая письма Табиты Уиншоу и — по какой-то причине — финансовый отчет за 1981–1982 год. Но еще страннее, что из семейных альбомов мистера Макгэнни пропало какое-то количество фотографий. Миссис Тонкс спросила, не могу ли я пролить свет на это происшествие. Я, естественно, не мог, поэтому в результате нашей беседы тайна еще сильнее сгустилась, а сосредоточиться на работе мне стало еще труднее.
Через несколько минут я отодвинул список ключевых слов в сторону: он больше смущал, нежели помогал, и из тупика, насколько я понял, имелся единственный выход — полная спонтанность. Следует записывать все, что приходит в голову, а о деталях позабочусь после. Поэтому я принес из кухни бутылку белого вина, налил полный стакан и написал первую фразу.
Она последовала за ним в спальню
Хорошее начало. Ничего сложного. Я отхлебнул вина и потер руки. Возможно, все окажется не так уж трудно. Теперь, наверное, пару предложений, чтобы описать саму спальню, — и мы к чему-то придем.
Это была
Хотя это была — что? Мне не хотелось пока ничего причудливого, не хотелось утомлять читателя занудными описаниями. Одного тщательно подобранного эпитета должно хватить. Как насчет…
Это была большая комната
Нет. Слишком скучно. Эго была роскошная комната? Слишком банально. Очаровательная комната? Слишком приторно. Это была большая, очаровательная, роскошная комната. Это была очаровательно роскошная. Эго была по большей части очаровательная. Честно говоря, мне глубоко плевать, какой была комната. Читателям, по всей очевидности, — тоже. Лучше всего пропустить и двигаться дальше.
Он грубо потащил ее к постели
Так не годится. Мне не хотелось, чтобы это походило на изнасилование.
Он нежно потащил ее к постели
Слишком слюняво.
Он потащил ее к постели
Он сел на постель и грубо привлек ее к себе
— Чего не садишься? — сказал он и грубо ткнул в сторону постели
Он грубо посмотрел в сторону постели и соблазнительно воздел бровь Двусмысленно воздел бровь
Он воздел одну из своих бровей
Он воздел обе брови
Он воздел правую бровь соблазнительно
Он воздел левую бровь двусмысленно
Воздев обе брови, одну соблазнительно, другую — двусмысленно, он нежно потащил ее, грубо говоря, к постели
Так, наверное, от этой сцены тоже лучше отказаться. Могу себе представить, как ее раскритикует Патрик: я так трясусь над этими предварительными изысками, только бы не переходить к делу.
На ней была
Что на ней было?
На ней была блузка
Да?
На ней была блузка из тонкого муслина
На ней была блузка из тонкого муслина, сквозь которую ее
Давай, напиши это слово.
сквозь которую ее соски торчали, как
Как что?
как две вишенки
как две мараскиновые вишенки
как две засахаренные вишенки
как два мятных леденца в сахаре
как две горошинки в стручке
как три монетки в фонтане
как сливы «виктория»
как водопад Виктория
как распухший палец
Как бы там ни было, эти соски у нее имелись. Довольно-таки очевидно. А с ним что, подумал я. Не хотелось бы, чтобы меня обвиняли в сексизме: насколько я понимал, мужчину тоже следовало представить в виде сексуального объекта. Например, вот так:
Его узкие черные брюки едва могли скрыть
А еще лучше —
Выпуклость его узких черных брюк не оставляла у нее никаких сомнений касательно
его возбуждения
его намерений
его способностей
его политики природы
его способностей протяженности
его мужского естества длины
его протяженности протяженности
его увесистого, пульсирующего мужского естества
полной протяженности его жаркого, пульсирующего члена
Следовало признать — такое мети ни к чему не приведет. А кроме того, всегда можно вернуться, если мне захочется отполировать эти точные описания. Если я сейчас же не приступлю к сути дела, запал пропадет.
Он сорвал с нее блузку
Нет, слишком агрессивно.
Он расстегнул на ней блузку и спустил ее, как
как
как
шкурку перезревшего банана
Я отшвырнул ручку и в отвращении откинулся на спинку стула. Да что это со мной такое сегодня? Может, из-за вина, а может, я просто разучился таким штукам — ничего не получалось. Я сплошь делал какие-то не те движения, наступал на каждые грабли, путался и тыкался куда ни попадя и выражал лишь одно — собственную неопытность.
Он возложил робкую, вопросительную руку на ее
мягкие, молочные
теплые, шелковистые
податливые, вздымающиеся
поднимающиеся, опускающиеся
раздувшиеся, торчащие
большие, прыгучие
мясистые, шишковатые, тяжелые, коренастые, рослые, колоссальные, огромные, громадные, массивные, монструозные, обильные, великанские, гигантские, гористые, гаргантюанские, титанические, геркулесовы
ее маленькие, задиристые груди
ее идеально пропорциональные груди
ее средне пропорциональные, однако в каком-то смысле удивительные груди
ее деформированные груди
Ладно. Забудем. Еще вина. Теперь думай тщательно. Представь себе эту молодую симпатичную пару — они одни в комнате, где нет никаких развлечений, кроме их собственных тел. Нарисуй их у себя в уме. А теперь подбирай слова — уверенно и точно. Будь бесстрашен.
когда он зарылся лицом в ее пышные груди, она стянула рубашку с его хорошо сложенных плеч
он упал на колени и ткнулся носом ей в пупок
они рухнули на постель, он лег на нее сверху, и губы их жадно вжались друг в друга в долгом, влажном поцелуе
они рухнули на постель, она легла на него сверху, и влажные губы их жадно встретились в долгом жалостном поцелуе
Ох, да ну его к черту.
ее шатало от страсти
его стражник рвался из штанов
она повлажнела между бедер
у него повлажнело за ушами
она уже готова была кончить
он не понимал, кончает он или начинает
Именно на этой экстатической развилке, когда работе удалось довести меня до состояния какого-то отчаянного возбуждения, зазвонил телефон. Я удивленно поднял голову и воззрился на часы. Половина третьего ночи. Как ни абсурдно, но я ощутил позыв привести в порядок стол и перевернуть все листы, а уже потом идти к телефону. Голос в трубке был незнакомым.
— Мистер Оуэн?
— Он самый.
— Простите, что тревожу вас в такое время. Надеюсь, я вас еще не разбудил. Моя фамилия Ханра-хан. Я звоню по просьбе одного из моих клиентов, некоего мистера Финдлея Оникса, утверждающего, что вы его знакомый.
— Это так.
— Видите ли, я его адвокат. Финдлей просил меня передать вам его извинения за то, что он не может говорить с вами лично. Он задержан и находится в полицейском участке Хорнси. Телефонные звонки ему больше не разрешены. Тем не менее ему крайне хотелось бы встретиться с вами лично при скорейшей возможности. Он просил меня передать, чтобы вы подъехали к участку завтра прямо с утра, если это возможно.
— Ну, это… трудно, — ответил я, подумав о Фионе и ее визите к врачу. — Но если это абсолютно необходимо… Иными словами — что происходит? У него неприятности?
— Боюсь, что да. Мне в самом деле кажется, что лучше всего вам постараться и приехать.
Я неуверенно заверил его, что приеду, и он сказал:
— Хорошо. Значит, Финдлей может на вас рассчитывать, — и повесил трубку.
Разговор завершился так быстро, что я едва ли что-то понял. Для начала — я даже не поинтересовался, за что полиция задержала Финдлея — если, разумеется (и неожиданно это показалось самым очевидным, да и вообще единственным, ответом), это не он вломился в дом мистера Макгэнни и украл документы, имеющие отношение к моей книге. Я зашел в спальню, лег на кровать и попробовал оценить вероятность такого поворота событий. Не могли же его поймать так быстро — ограбление случилось прошлой ночью. Хотя все возможно. Он стар и немощен, мог оставить за собой цепочку нежелательных улик. Но если и так, к чему эта срочность? Его наверняка выпустят под залог, и встреча наша могла бы подождать, пока он не вернется к себе домой. Так или иначе, понятнее не становилось, и остаток ночи я мысленно ворочал новость в тяжелом полусне, прерванном через каких-то несколько часов первыми лучами зимнего солнца.
2
Казалось, до участка я добирался автобусом целое утро. У Фионы, по крайней мере, такой проблемы не будет: перед выходом я заказал ей такси-мало-литражку. Помимо прочего, я тем самым словно дал взятку собственной совести: когда я уходил, Фиона выглядела такой беззащитной — надела лучший костюм, который носила на работу; так люди поступают, когда их охватывает странное ощущение пристойности — если уж идут на верную смерть, то, по крайней мере, должны выглядеть как полагается. (Но, думаю, это им и сил придает.) Если б я поехал с нею, ничего бы не изменилось. Так я успокаивал себя, пока автобус рывками и толчками одышливо продвигался по Лондону, влача меня все ближе к новой фазе тайны, от которой я, сказать по правде, все больше начинал отстраняться. Хорошее такое чувство, это отстранение — после всех этих лет недоумения и терзаний мне было легче. Я даже не думал, что все это пройдет, не успеет закончиться утро.
Дежурный сержант продержал меня лишь несколько минут, затем провел в ярко освещенную, но грязноватую камеру в цокольном этаже участка. Финдлей сидел выпрямившись на скамье: на плечи наброшен плащ, седые волосы в резком свете единственного окошка под потолком нимбом стояли над головой.
— Майкл, — произнес он, пожимая мне руку. — Вы оказали мне честь. Мне остается лишь желать, чтобы нашей второй встрече не суждено было состояться среди подобной грязи и убожества. Вина за это, я боюсь, целиком лежит на мне.
— Целиком?
— Ну, вероятно, вы способны догадаться, что именно привело меня сюда.
— У меня есть… скажем так, подозрение.
— Разумеется, Майкл. С вашей проницательностью, вашей интуицией. Вы же понимаете, каким недугам подвержены старики — когда решимость ослабевает, а желания — увы — остаются сильны. Также сильны, как и прежде. — Он вздохнул. — Мне кажется, в нашу последнюю встречу я упоминал… об условном осуждении?
Я неуверенно кивнул. Честно говоря, я потерял ход его мысли.
— Так вот, я его нарушил. Такова прискорбная суть дела, и винить за это я могу только себя.
Стало немного проясняться.
— Вы имеете в виду ваше условное наказание?
— Именно. Меня вновь своими требованиями приперло к стене мое безрассудное либидо. Вновь сила плоти возобладала над силой духа…
— Так, значит, не вы вломились в дом мистера Макгэнни пару ночей назад?
Он вскинул голову и зашипел на меня, бросив предостерегающий взгляд на дверь.
— Ради всего святого, Майкл. Вы что — хотите усугубить мое положение? — И продолжил шепотом: — Зачем, по-вашему, я вас сюда вызвал, если не для того, чтобы именно это и обсудить?
Я сел на скамью с ним рядом и стал дожидаться объяснений. Через некоторое время я понял, что он обиженно дуется.
— Простите меня, — подтолкнул его я.
— Помимо всего прочего, — сказал Финдлей, — вы подвергаете сомнению мою профессиональную компетентность, если считаете мети неспособным выполнить настолько рядовое маленькое задание и не попасться. Я проскользнул в этот дом, Майкл, и выскользнул из него с грацией дикой котики. Сам великий Рэффлз снял бы шляпу и ахнул от зависти.
— Так что пошло не так?
— Простая потеря контроля, Майкл. Нехватка силы воли, и ничего кроме. Вчера весь день я провел за изучением позаимствованных документов — повторяю, прихваченных взаймы, ибо я свято чту чужую собственность, — и к вечеру был в достаточной мере удовлетворен: бумаги предоставляли мне все необходимое, чтобы выковать недостающие звенья в цепи этого крайне трудного расследования.
Вообразите мое возбуждение, Майкл. Вообразите, какой приток адреналина ощутил я в своей кровеносной системе, какой поток гордости и восторга пронесся по моим древним венам. Неожиданно я ощутил себя молодым тридцатилетним человеком.
— И что?
— Естественно, я отправился на поиски такого человека. Все пабы уже были закрыты, но в нескольких кварталах от моей квартиры имеется общественное удобство, благодаря нехарактерно просвещенному решению деятелей нашего муниципального совета предоставляющее всем страждущим возможность облегчения во всех его видах и во все часы дня и ночи. Я всеми силами старался держаться подальше от этого места несколько недель — с тех самых пор, как меня силком поставили перед судьей и сообщили, что еще одна подобная промашка и я окажусь за решеткой: всего на пару месяцев, сказал судья, но кто знает, как подействует даже краткое заточение на конституцию такого хрупкого и слабосердого реликта, как я. Тем не менее прошлой ночью величие закона казалось не столь ужасающим, и я поймал себя на том, что не в силах сопротивляться влечению к этой клоаке восхитительного беззакония. Я пробыл там лишь несколько секунд, когда из одной кабинки вынырнул мужчина (мужчина! что я говорю! — видение, Майкл, ожившая фантазия перфекциониста: воплощенный Адонис в лётной куртке и небесно-голубых джинсах)… — Финдлей покачал головой: казалось, в мыслях его сошлись в единоборстве восторг и сожаление. — Что там говорить: он ускорил для меня развязку. И наоборот.
— Наоборот?
— Именно. Я поспешно развязал ему галстук, шнурки, расстегнул рубашку и принялся за брюки. Не стану расстраивать ваших чувств самца-производителя, Майкл, подробным — пошаговым, я бы выразился — отчетом о воспоследовавших обоюдных любезностях. Попрошу лишь вообразить мой шок, мое негодование, ощущение того, что меня предали, когда он внезапно представился старшим офицером — никак не меньше — уголовной полиции метрополии, защелкнул на мне наручники и свистнул своему сообщнику, поджидавшему за дверью. Все произошло слишком внезапно. — Финдлей склонил голову; мы оба молчали. Я старательно подбирал слова утешения, но они не приходили; и когда Финдлей наконец заговорил, в голосе его зазвучала новая горечь. — Понимаете, я не переношу лицемерия этих людей. Той лжи, которую они твердят самим себе и окружающему миру. Этот маленький говнюк получал такое же удовольствие, как и я.
— Откуда вы знаете?
— Я вас умоляю, Майкл, — негодующе глянул на меня Финдлей. — Либо это, либо последние десять минут нашей встречи я держал в зубах его полицейскую дубинку. Не отказывайте мне в способности верно оценивать ситуацию.
Пристыженный, я умолк на секунду-другую, а затем спросил:
— И что произошло потом?
— Меня сопроводили сюда и теперь, похоже, продержат здесь еще день или два. Потому мне и хотелось увидеться с вами как можно скорее.
В коридоре послышались шаги. Финдлей переждал, пока они удалятся, и заговорщицки склонился ко мне.
— Я совершил несколько поразительных открытий, — тихо произнес он. — Вы будете довольны, когда узнаете — хотя, вероятно, вас это и не удивит, если вам вообще известна частота моих успехов в подобных делах, — что моя догадка оказалась верна.
— Догадка о чем именно?
— Сосредоточьтесь, Майкл, на нашей беседе во время последней встречи. Насколько мне помнится, в какой-то момент вы высказали утверждение в том смысле, что оказались во всей этой истории «случайно», а я осмелился предположить, что здесь все немного сложнее. И оказался прав. — Он сделал внушительную паузу. — Вы были избраны.
— Избран? Кем?
— Табитой Уиншоу, разумеется. Теперь слушайте внимательно. Ханрахан даст вам запасные ключи от моей квартиры, и все значимые бумаги вы найдете в верхнем ящике моего стола. Ко мне на квартиру вы должны отправиться как можно быстрее и хорошенько эти бумаги изучить. Первое, что вы найдете, — письмо Табиты в «Павлин-пресс», датированное двадцать первым мая тысяча девятьсот восемьдесят второго года, где впервые выдвигается предложение написать книгу о ее семействе. И сразу же возникает вопрос: как она вообще узнала о существовании этого издательства?
Ответ на этот вопрос оказался довольно прост и не потребовал ничего хитроумнее изысканий в пестрой истории предпринимательской карьеры Макгэнни. Я обнаружил документы, предполагающие, что за последние тридцать лет при его участии было создано не менее семнадцати компаний. Большинство из них прошло через процедуру банкротства, а некоторые стали предметом уголовных разбирательств, связанных с налогообложением. Макгэнни управлял ночными клубами, фармацевтическими корпорациями, службами знакомств, страховыми конторами, курсами заочного обучения и в конце концов объявил себя литературным агентом; вне всякого сомнения, именно это и подтолкнуло его к мысли основать «Павлин-пресс». Макгэнни понял, что существует целый класс людей из числа самых наивных и беззащитных членов общества, которые так и просят, чтобы их облапошили, и люди эти — начинающие, но бесталанные авторы. Судя по всему, одним из предприятий Макгэнни в середине семидесятых годов была сеть залов для лотереи бинго; сеть эта попала на карандаш к властям Йоркшира, а равно и других мест. И взялся защищать его в том деле не кто иной, как наш старый знакомец Гордоног — поверенный самой Табиты Уиншоу; он и продолжал вести юридические дела Макгэнни до самой своей безвременной кончины — насколько мне удалось выяснить, в 1984 году. Вот и наше недостающее звено: Табита обращается к Гордоногу и просит его найти подходящего издателя, и кудесник Праудфуд предоставляет ей такого человека.
Кроме того, Гордоног наверняка знал, что предложение Табиты будет принято, поскольку финансовое положение компании в то время было весьма безнадежно. Это вы сможете увидеть сами из годового отчета, который я предусмотрительно включил в свои трофеи. Итак, к уже доказанной готовности Макгэнни заниматься нещепетильными сделками добавьте финансовую неуверенность, и вы увидите: едва ли можно было ожидать, что он откажется от щедрого предложения Табиты. И он даже глазом не моргнул, как на его месте сделало бы большинство людей, по поводу ее единственного необычного условия. — Финдлей остро взглянул на меня. — Вы, разумеется, догадываетесь, каково оно?
Я пожал плечами:
— Понятия не имею.
Финдлей рассмеялся сухо и натянуто.
— Судя по письму, она настаивала — настаивала, подчеркиваю, — что книга может быть написана только вами, и никем больше.
Звучало совершенно бессмысленно.
— Но это же абсурд. Я не знаком с Табитой Уиншоу. А в тысяча девятьсот восемьдесят втором году мы даже… не знали о существовании друг друга.
— Ну, о вашем она, очевидно, знала.
Финдлей откинулся к стенке и принялся рассматривать свои ногти. Ему явно нравилось, в какое смятение повергла меня его информация. Через некоторое время он холодно заметил — причем больше из озорства, как я подозреваю, нежели по какой-то иной причине:
— Вероятно, ее ушей достигли слухи о вашей литературной репутации, Майкл. Она могла прочесть рецензию на один из ваших романов, вызвавших восхищение широкой публики, и решила, что без услуг именно такого человека она никак не сможет обойтись.
Я едва обратил внимание на его замечание: мне пришло в голову несколько новых вопросов, причем весьма неприятного свойства.
— Да, но послушайте — я ведь уже рассказывал вам, как получил эту работу. Там была эта женщина, Элис Гастингс, мы познакомились с нею в поезде, достаточно случайно.
— Достаточно преднамеренно. Мне кажется, вы это поймете. — Финдлей извлек откуда-то зубочистку и теперь выковыривал грязь из-под ногтя на большом пальце.
— Да я прежде в жизни ее не видел.
— А после?
— Вообще-то нет — по крайней мере, мы не разговаривали.
— Весьма любопытно, не так ли? Сколько — восемь лет вы имеете дело с этой фирмой…
— На самом деле, — занял я оборонительную позицию, — я заметил ее около офиса несколько месяцев назад — она выходила из такси.
— Я, кажется, припоминаю, — сказал Финдлей, ткнув в мою сторону зубочисткой, — что, рассказывая мне свою историю, вы кратко описывали эту женщину.
— Да — длинные темные волосы, длинная хрупкая шея…
— …и лицо как у лошади.
— Неужели я говорил о ней именно так?
— Значит, просто лошадиное. Эта деталь особенно запала мне в память. Или, скорее, именно эта деталь всплыла у меня в памяти, когда я ночью вломился в дом и впервые увидел фотографию, — он поднес зубочистку прямо к моему носу, — самого Макгэнни.
— О чем вы говорите?
— Вам известно, что Гастингс — девичья фамилия жены Макгэнни?
— Нет — откуда?
— А что у него есть дочь по имени Элис, актриса?
— Да, это я вообще-то знаю.
— И вы знали, что ее зовут Элис?
— Я знал, что она актриса. Когда я был в издательстве в последний раз, несколько месяцев…
Я замолчал.
— В тот самый день, — предположил Финдлей, — когда вам показалось, что вы видели выходившую из такси мисс Гастингс?
Я ничего не ответил — просто встал и подошел к окну.
— Если имя Элис Макгэнни, — продолжал Финдлей, — неизвестно в широких театральных кругах, то единственно потому, что актерская карьера этой дамочки — насколько я понял из ее резюме — упорно отказывалась идти в гору. Она дублировала, репетировала, ассистировала, у нее были проходные роли, роли с одной репликой и без всяких реплик. А между этими триумфами она попадала в центры реабилитации для наркоманов и выписывалась из них, а также позировала обнаженной для одного из самых непристойных журнальчиков в своей области. (В сейфе у Макгэнни хранился один его номер, который я прихватил с собой, чтобы оказать любезность вам: мне он, боюсь, совершенно без надобности, однако я слыхал, что такие вещи иногда способны доставить некоторый frisson тем, кто разделяет ваши довольно прискорбные и банальные наклонности.) Посему едва ли удивительно — учитывая все вышесказанное, — что она неоднократно была вынуждена заимствовать крупные суммы денег у отца; а в тот раз, осмелюсь предположить, даже не возражала сыграть ради него небольшую роль — при условии, что ее устроит гонорар.
Я по-прежнему стоял у окна. Его пробили в стене достаточно высоко, чтобы я не мог увидеть ничего снаружи, но мне и не хотелось: мысленный взор мой был устремлен на нашу встречу в вагоне поезда столько лет назад. Я прокручивал ее в уме снова и снова — ускоренной перемоткой вперед и назад. Каким-то образом они, очевидно, выяснили мой адрес — вероятно, у Патрика или у моего литературного редактора в газете, — а потом Элис, должно быть, следила за квартирой несколько часов, возможно, даже день или два, пока я сидел и писал свою бесценную рецензию… Затем последовала за мной до станции подземки, доехала до Кингз-Кросс… Потом та дурацкая история о поездке к сестре в Кеттеринг, для чего ей не понадобился чемодан. Как же я мог повестись на такое? А точнее, что именно ослепило меня?
— Что ж, вы не единственный, кто попался бы в такую ловушку, я в этом уверен. — Финдлей, похоже, читал мои мысли. — Элис, в конце концов, довольно привлекательна — это даже я вижу. Но все равно, если вдуматься, они рисковали, коли полагались только на ее внешность. Меня удивляет, что они не насадили на крючок какую-нибудь другую приманку.
— Насадили. — Я отвернулся от окна, но в глаза Финдлею, вопросительно смотревшие на меня, взглянуть так и не смог. — Она читала один из моих романов. Со мной такого раньше никогда не случалось. Ей и не нужно было искать ко мне подходы. Я сам полез знакомиться.
— Ах-ха. — Финдлей умудренно кивнул, но в его взгляде отчетливо сквозило веселье. — Конечно. Трюк старый как мир. И кому, как не Макгэнни, известно тщеславие авторов. В конце концов, он весь свой бизнес на нем построил.
— Вот именно.
Я нервно зашагал взад-вперед по камере: только бы разговор наш побыстрее закончился. Казалось, пройдет целая вечность, прежде чем Финдлей нарушит молчание. Наконец я не выдержал:
— Ну?
— Что — ну?
— Каково же недостающее звено?
— Какое недостающее звено?
— Между мной и Табитой. Как она узнала обо мне и почему выбрала именно меня?
— Я ведь уже сказал вам, Майкл: если только ваше имя не стало в те дни паролем проницательных йоркширских читателей современной прозы, я не имею ни малейшего понятия.
— Но детектив-то вы. Мне казалось, именно это вы и старались выяснить.
— Я выяснил достаточно, — резко ответил Финдлей. — По большей части — ради вас и с немалым риском для собственной жизни. Если же некоторые из моих открытий вас расстроили, то, вероятно, вам стоит извлечь какие-то уроки из своего поведения в этой истории. Гонец с дурной вестью тут ни при чем.
Я подсел к нему и уже готов был извиниться, когда дверь открылась. Внутрь просунулась голова констебля, обвела камеру взглядом и произнесла:
— Еще одна минута.
Что-то в его манере — подобие вежливости, сведенной к необходимому минимуму, — в сочетании с лязгом захлопнувшейся двери неожиданно заставило меня вспомнить о несправедливости положения, в котором оказался Финдлей.
— Как же они могут так с вами? — запинаясь, выпалил я. — То есть это ведь безумие — запирать вас в камеру. Вы пожилой человек. На что они рассчитывают?
Финдлей пожал плечами.
— Со мной всю жизнь так обращаются, Майкл. Потом просто перестаешь задавать вопросы. К счастью, я остаюсь в здравии и при памяти, а потому переживу это испытание, можете быть уверены.
Ксташ, о выживании… — Здесь голос его снова упал до шепота. — Сорока принесла мне на хвосте, что члены одного видного семейства готовятся к трагической утрате. Мортимер Уиншоу чахнет на глазах.
— Прискорбно. Он единственный из всех отнесся ко мне по-человечески.
— Так вот, я предвижу свару, Майкл. Я предвижу переворот. Как и мне, вам хорошо известен характер чувств Мортимера к его сородичам. Если он оставит завещание, в нем могут оказаться неприятные сюрпризы; ну и разумеется, когда дело дойдет до похорон, там должна будет присутствовать Табита — а в таком случае она увидит их всех впервые за очень долгое время. Вам следует держать ухо востро. В вашей маленькой хронике может возникнуть очень интересная глава.
— Благодарю вас, — ответил я. — Спасибо вам за всю вашу помощь. — В воздухе вдруг повисло прощание, и я поймал себя на том, что пытаюсь произнести речь. — Я доставил вам много хлопот. Я… в общем, я надеюсь, что и для вас все это было не напрасно, вот и все. Понимаете, чего бы вы ни хотели…
— Профессионального удовлетворения, Майкл. Серьезному детективу от работы только это и нужно. Это дело не давало мне покоя больше тридцати лет, однако теперь мои инстинкты подсказывают, что оно скоро — очень скоро — будет распутано. Мне жаль, что силы закона помешали мне сыграть в нем активную роль. — Он на какое-то мгновение сжал мою руку — хрупко, но решительно. — Следующие два месяца, Майкл, вы — мои глаза и уши. Помните об этом. Теперь я рассчитываю только на вас.
Он отважно улыбнулся, и я изо всех сил постарался улыбнуться в ответ.
3
Рождество настало облачное, сухое и совершенно безликое. Пока я стоял у окна своей квартиры и рассматривал парк внизу, в голове невольно роились воспоминания о прошлых годах: сочельники моего детства, когда весь дом увешивали мамины новогодние украшения, а отец часами простаивал на четвереньках, пытаясь отыскать в гирлянде единственную перегоревшую лампочку, от которой не хотела зажигаться вся елка, и в канун Рождества я весь день сидел у окна, дожидаясь появления деда с бабушкой — они неизменно приезжали из соседнего пригорода и оставались у нас до самого Нового года. (Я имею в виду маминых родителей, поскольку с папиными мы не общались; вообще-то, сколько я себя помню, мы ни разу даже весточки от них не получали.) На несколько дней в доме, обычно таком спокойном и созерцательном, становилось живо и даже шумно. Вероятно, именно от этого воспоминания — а также от памяти о той сказочной белизне, что постоянно укутывала в те дни газон перед нашим домом, — в серых безмолвных Рождествах, с которыми в последние годы я оцепенело смирился, все равно ощущалось что-то нереальное.
Но сегодня все будет иначе. Нас с Фионой ужасала одна мысль о восьми часах рождественских телепередач, поэтому еще до полудня мы сидели во взятой напрокат машине и направлялись к Южному побережью. Машину я не водил уже лет двести. К счастью, движение по Южному Лондону было не очень напряженным, и если не считать вплотную притершейся к нам красной «сьерры» и болезненного столкновения с бортиком на круговой развязке сразу за Сурбитоном, нам удалось выехать за город без серьезных происшествий. Фиона предложила повести сама, но я и слышать об этом не хотел. Может, и глупо с моей стороны, поскольку она выглядела (да и чувствовала себя) гораздо лучше, чем последние несколько недель. Если уж на то пошло, гораздо сильнее я расстроился из-за идиотской путаницы с ее анализами в больнице: она пришла в назначенное время, и ей сообщили, что прием отменили, кто-то должен был ей позвонить, а специалист, который ею занимается, сейчас на митинге протеста против решения администрации закрыть целых четыре операционных сразу после Рождества, поэтому не будет ли она любезна прийти через неделю, когда они со всем тут разберутся.
Она рассказала мне об этом, и я не мог сдержать раздражения: без сомнения, мои вопли и топанье ногами потрясли ее больше нервной поездки в такси и потраченных впустую сорока пяти минут в душном гаме приемной. Наверное, я разучился бороться с кризисами. Одним словом, Фиона пришла в себя — мы оба пришли в себя, — и вот: едем, восторженно таращась на облетевшие шпалеры, перестроенные фермы, застенчивые перекаты мышастых полей, точно двое детишек из городского гетто, которых ни разу в жизни не выпускали на природу.
В Истбурн мы приехали около двенадцати. Наша машина оказалась на набережной единственной, и несколько минут мы сидели в тишине, прислушиваясь к плеску моря о серую гальку.
— Здесь так спокойно, — промолвила Фиона; потом мы вышли — глухой стук дверей, казалось, расколол окружавшую нас тишину и одновременно впитался в нее, а я подумал — не могу даже вообразить почему — об одиноких знаках препинания на чистом листе бумаги.
Пока мы шли к океану, шаги наши хрустели галькой; а кроме того, если прислушаться, различался шепот бриза, свистящий и прерывистый. Фиона раскатала коврик, и мы уселись у самой кромки воды, прижавшись друг к дружке. Холодина стояла кошмарная.
Через некоторое время Фиона произнесла:
— Где мы будем есть?
Я ответил:
— Здесь должен быть отель или хоть паб какой-нибудь.
Она сказала:
— Сегодня Рождество. Все может оказаться забронировано заранее.
Несколько минут спустя наше почти-безмолвие нарушил стрекот и жужжание приближавшегося велосипеда. Мы оглянулись: пожилой и весьма дородный господин пристраивал велосипед у стены. Затем господин спустился по ступеням и захрустел по гальке к воде — с рюкзаком на плече и крайне решительной физиономией. Остановившись ярдах в десяти от нас, он бросил на камни рюкзак и начал раздеваться. Мы старались не смотреть на его постепенно обнажавшееся гигантское, розовое, потрясающее туловище. На нем были плавки, а не обычные трусы, и, к нашему облегчению, их на себе он оставил; потом сложил одежду аккуратной стопкой, вытащил из рюкзака полотенце и встряхнул. Двинувшись к воде, он приостановился, только чтобы сказать нам:
— Утро. — Часов с руки он не снимал, поэтому через несколько шагов остановился, снова повернулся к нам и уточнил приветствие: — Добрый день, мне следовало сказать. — После чего — еще одна запоздалая мысль: — Вы не посмотрите тут за моими вещами? Если посидите еще минутку-другую?
Акцент у него был северный — я бы решил, манчестерский. Фиона ответила:
— Посмотрим, конечно.
— Как ты думаешь, сколько ему? — тихонько спросил я, когда он, не вздрогнув ни единым мускулом, шагнул на ледяное мелководье. — Семьдесят? Восемьдесят?
Через секунду он нырнул, и мы видели только, как в волнах подскакивает его покрасневшая лысина. Плавал он недолго — минут пять: начал с расслабленного брасса, перешел на энергичный кроль, десять — двенадцать раз проплыл таким манером один и тот же отрезок взад-вперед, а к берегу вернулся лениво, на спинке. Коснувшись гальки, перекатился на живот и выкарабкался на берег, растирая руки и хлопая по дряблым предплечьям, чтобы восстановить кровообращение.
— А сегодня бодрит, — сказал он, проходя мимо нас. — И все равно пропускать нельзя. Я без моциона не могу.
— Вы что, каждый день так? — спросила Фиона.
— Каждый — последние тридцать лет. — Старик вернулся к стопке одежды и принялся растираться полотенцем. — Положил себе за правило — первым делом с утра. Сегодня, конечно, все иначе с этим Рождеством и прочим. Полный дом внуков, я вот только сейчас удрал, а то все подарки ведь нужно было посмотреть.
Фиона отвела взгляд, когда дед начал мучительный труд — стягивать плавки, придерживая на месте полотенце.
— А вы отсюда будете? — спросил он. — Или так приехали?
— Мы из Лондона, — ответила Фиона.
— Понятно. От суеты решили удрать. Почему бы и нет, собственно? Вопящие детки, бабушка ломает зуб о грецкий орех — это для вас чересчур.
— Ну, что-то вроде, да.
— Не могу сказать, что я вас упрекаю. У нас-то в доме с утра чистое безумие. — Дед вдавил на несколько дюймов пузо в себя и затянул ремень. — Да жену вот только жалко. Индюшка, жареная картошка, начинка да два блюда с овощами на четырнадцать человек. Не много ли от женщины хотите?
Фиона спросила, не мог бы он порекомендовать, где здесь можно пообедать, и дед назвал какой-то паб.
— Там будет битком, учтите, но хозяин — мой друг, поэтому, если меня упомянете, вам, может, уголок и найдется. Скажете, Норман прислал. И на вашем месте я бы здесь долго не засиживался. Идите-ка, покажу, куда вам надо.
Мы поблагодарили его и, как только он покончил с одеванием и аккуратно уложил мокрое полотенце в рюкзак, вышли с ним на дорогу.
— Ух ты, какой у вас велик классный, — сказала Фиона, рассмотрев транспорт деда поближе. — «Кэннондейл», а?
— Нравится? Подарок от моих старших: сегодня утром меня им огорошили. Я-то в велосипедах понимаю — всю жизнь на них езжу, — так что этот — сущий красавец. И весит вполовину меньше моего старого «Рэйли»: во, поглядите, одной рукой могу его поднять.
— А дорогу как держит?
— Смешно, да? Но не так прихватисто, как я ждал. Я-то чуть за городом живу, дорога там в горку. Так вот, взобрался с трудом.
— Странно. — Фиона присела перед велосипедом и начала изучать заднее колесо. Я смотрел на нее в недоумении.
— А вы как думали — что с семью передачами у меня никаких проблем не будет, а?
Она еще пристальнее всмотрелась в жуткого вида мешанину шестеренок и храповиков в центре колеса.
— Знаете, похоже, у вас тут не та бобина, — сказала она. — Если он гоночный, то тут передаточное число для вас слишком высокое. Все дело в передаче. Это сделано под девяносто оборотов в минуту, а выжимаете вы, наверное, от силы семьдесят пять.
Норман озабоченно посмотрел на нее:
— Так это, значит, серьезно?
— Да нет, не очень. Вам еще повезло, потому что у вас сменные цепные колеса. Нужно будет только цепь ослабить и стопорные кольца снять, а так все и самому можно сделать. — Фиона выпрямилась. — Если судить по виду.
— Можете прокатиться, если хотите, — сказал Норман. — Посмотрим, что скажете.
— Правда? Это было бы здорово. — Фиона развернула велосипед и оседлала его. — Я до перекрестка и обратно, можно?
— Куда хотите.
Мы с дедом смотрели, как она двинулась по дороге — сначала неуверенно, затем постепенно набирая скорость. Под конец Фиона стала совсем неразличимой — только медные волосы трепетали на ветру.
— А хорошо она разогналась, — сказал Норман.
— Привыкла, — ответил я, сам удивившись той гордости за нее, с которой смог это произнести. — Пару месяцев назад сорокамильный благотворительный марафон делала.
— Ну, — доверительно, как мужчина мужчине, подмигнул мне дед, — повезло вам, что я могу сказать? Неудивительно, что вы ею в такой день ни с кем делиться не хотите. Потрясающая женщина.
— Мы не поэтому сюда приехали.
— Да?
— Нет. Мы приехали… ну, скажем, по здоровью. Наверное, так можно назвать. — Желание кому-то довериться было неожиданно сильным. — Я очень волнуюсь, даже не могу вам сказать как. Пытались из врачей хоть какой-то ответ вытянуть, но это длится уже много месяцев: лихорадки, ночная потливость, горло болит ужасно. И я подумал, что сменить обстановку не помешает, — понимаете, морской воздух и все такое. Она сама об этом никогда не скажет, но мы оба просто места себе не находим. А если все окажется серьезно, я даже не знаю, как с этим справлюсь, — честное слово, не знаю.
— Ну что ж, — вздохнул Норман, отведя взгляд и смущенно переминаясь. — Мне не хотелось ничего говорить, но раз вы сами об этом упомянули, то выглядите вы действительно ужасно. — И пока Фиона не подъехала к нам, добавил: — Надеюсь, она вас не очень вымотает.
* * *
Мы испытали судьбу в том пабе, который он рекомендовал. В обеденном зале было очень жарко, полно народу и не продохнуть, но стоило упомянуть Нормана, как хозяин действительно отыскал нам уголок. Проход загораживало расположившееся за большим столом семейство из восьми человек — все очень горластые, если не считать одного нескладного подростка, у которого из носа текли сопли. Он никогда не успевал добыть из кармана платок, и когда чихал, в нашу сторону летели мелкие брызги. Первое блюдо мы заказывать не стали — сразу перешли к индюшке, сухой, нарезанной так тонко, что ломтики на просвет казались прозрачными; ее подали с горкой овощей-утопленников.
— Откуда ты знаешь столько про велосипеды? — спросил я, когда Фиона смело бросилась на штурм этой пугающей конфекции. — Прямо специалист.
Рот у нее был набит индюшкой и брюссельской капустой, и сразу ответить не получилось.
— Пару недель назад я составляла реферат нескольких статей о новых велосипедных передачах. — Она уже приступила к пережевыванию всерьез. — На такое у меня хорошая память. Не спрашивай почему.
— Ни за что бы не подумал, что это входит в той обязанности.
— У меня довольно пространные обязанности. Там же не просто специальные журналы: мы отслеживаем публикации по множеству тем. Велосипеды, кибернетика, венерические заболевания, космонавтика…
— И космонавтика?
Она заметила мой внезапный интерес.
— Да, а что? Еще одна твоя маленькая страсть, о который ты до сих пор умалчивал?
— Ну, раньше, наверное, так и было. В детстве мне хотелось стать астронавтом. Я знаю, что все мальчишки моего возраста об этом мечтали, но детские увлечения до конца ведь никогда не проходят, верно?
— Странно, — произнесла она. — Я никогда не считала тебя мачо.
— Мачо?
— Символизм всех этих ракет не так уж трудно истолковать, правда? Я уверена, что для среднего мужчины в этом и состоит их прелесть — прорываться в неведомые области…
— Нет, я об этом совсем не думал. Наверное, сейчас это прозвучит чудно, однако меня привлекала… — Я попытался подобрать слово, ничего не вышло, поэтому я удовольствовался тем, что есть: — Наверное, лирика всего этого. — Похоже, Фиону это не убедило. — Настоящим героем для меня был Юрий Гагарин. Ты когда-нибудь читала, как он описывал то, что увидел с орбиты? Это же почти стихотворение.
Она недоверчиво рассмеялась.
— И ты мне сейчас его прочтешь, что ли?
— Погоди-ка. — Я закрыл глаза. Слова эти я не пытался вспоминать уже много лет. — «Хорошо различима дневная сторона Земли», — начал я, а затем медленно повторил: — «Различаю складки местности, снег, лес… Вот сейчас открыло складки гор. Пролетаю над морем. Такая пленка над Землей, даже земной поверхности практически становится не видно. Небо, небо черное, черное небо, но звезд на небе не видно. Вижу горизонт Земли. Выплывает. Но звезд на небе не видно. Видна земная поверхность. Земная поверхность видна в иллюминаторе. Небо черное. И по краю Земли, по краю горизонта такой красивый голубой ореол, который темнеет по удалении от Земли. Вижу горизонт Земли. Очень такой красивый ореол. Сначала радуга от самой поверхности Земли и вниз. Очень красиво».
Пока я это произносил, Фиона отложила нож с вилкой и слушала очень внимательно, подперев подбородок ладонью.
— Вся моя спальня была заклеена его портретами. Я даже рассказы о нем писал. А потом, в ту ночь, когда он разбился… — Я нервно хохотнул. — И можешь этому не верить, если не хочешь, но в ту ночь, когда он погиб, мне приснился сон о нем. Мне приснилось, что я — это он, пикирую к земле в горящем самолете. И после этого я не вспоминал о нем много лет. — Лицо Фионы оставалось непроницаемым — я понял, что она не сильно верит моему откровению. Поэтому закончил оправданием: — Ну вот, а в детстве это произвело на меня сильное впечатление.
— Нет, я тебе верю, — сказала Фиона. — Я просто пыталась кое-что вспомнить. — Она откинулась на спинку стула и посмотрела в окно, забрызганное дождевыми каплями. — Где-то в прошлом году мне нужно было сделать реферат одной газетной статьи. О той катастрофе — кто-то двинул теорию насчет того, что там могло произойти, на основании новой информации. Знаешь, после гласности и прочего.
— И что там говорилось?
— Я многого не помню. Да и статья выглядела довольно неубедительно, как мне показалось. Что-то о втором самолете, гораздо больше гагаринского: он пересекал траекторию полета, и Гагарин попал в полосу сильной турбулентности, как раз когда выходил из облака. Что и сбило его с курса.
Я покачал головой.
— У меня теория лучше. На самом деле — та же самая, что и у большинства людей. От него избавились советские власти, потому что он слишком насмотрелся на Запад, ему там понравилось, и он, возможно, собирался сбежать.
Фиона улыбнулась — нежно, но вызывающе.
— Думаешь, все можно свести к политике, да, Майкл? Тебе это сильно упрощает жизнь.
— Ничего простого я в этом не вижу.
— Нет, политика, конечно, может быть сложна, я это понимаю. Но мне всегда кажется, что тут кроется нечто предательское. Постоянно соблазняет нас поверить, что всему найдется то или иное объяснение — нужно лишь достаточно пристально вглядеться в факты. Ведь именно это тебя интересует, правда? Все объяснять?
— А какова альтернатива?
— Дело не в этом. Я просто говорю, что в расчет следует брать и другие возможности. Даже те, что покрупнее.
— Например?
— Например… ну, предположим, он действительно погиб случайно. Предположим, его убило стечение обстоятельств — не больше и не меньше. Разве это не страшнее твоей маленькой теории заговора? Или, предположим, это было самоубийство. В конце концов, он видел то, чего не видел ни один человек, — невозможно прекрасные вещи, если верить его же словам. Может, ему так и не удалось возвратиться к реальности и тот полет стал кульминацией чего-то иррационального, какого-то безумия, сжигавшего его изнутри — там, куда не дотянутся ни ты, ни твоя политика. Мне кажется, тебе такое бы тоже не понравилось.
— Ну, если ты хочешь об этом посентиментальничать…
Фиона пожала плечами.
— Может, конечно, я и сентиментальна. Но понимаешь, слишком цепляться за догму тоже опасно. Видеть все только черно-белым.
Я не нашелся что ответить и сосредоточился на том, чтобы нанизать три волглые горошины на зубец вилки. Следующий вопрос Фионы застал меня врасплох:
— Когда ты мне расскажешь, почему ты поссорился со своей мамой в том китайском ресторане?
Я поднял голову:
— Довольно резкая смена темы.
— Это вообще не смена темы.
— Я не очень-то тебя понимаю, — пробормотал я, снова опуская взгляд на тарелку.
— Ты уже несколько месяцев обещаешь мне рассказать. Ты даже хочешь мне рассказать — это видно. — Поскольку никакой реакции от меня не последовало, она продолжала размышлять вслух: — Что она могла сказать, чтобы так сильно тебя обидеть? Так сильно, чтобы тебя раскололо надвое? Одна половина отказывается ее прощать, поскольку хочет видеть все черно-белым, а другая… Другую ты с тех пор пытаешься в себе придушить.
Я ничего не ответил. Только гонял по тарелке ломтик индюшатины, макая его в густую маслянистую подливку.
— Ты вообще знаешь, где она сегодня? Чем занимается?
— Дома сидит, наверное.
— Одна?
— Вероятно. — Наконец я сдался. — Послушай, назад возврата быть не может. Вместе нас все равно удерживал только отец. А как только он умер… все кончилось.
— Но вы же все равно с ней встречались после его смерти. Все произошло ведь не поэтому.
Мне не хотелось ей ничего рассказывать — вот что самое странное. И я отчаянно хотел ей все рассказать. Но признание следовало из меня вырвать — клочок за клочком, и процесс этот только начинался. Я не намеревался ему препятствовать, не хотел выглядеть нарочито загадочным. Просто так получалось само собой.
Я сказал:
— Люди могут умирать и не один раз.
Фиона внимательно посмотрела на меня. И сказала:
— Давай-ка пропустим пудинг и пойдем отсюда?
* * *
Это была ссора — в каком-то смысле, хотя никто из нас не мог с уверенностью сказать, с чего она началась. Мы ушли из паба молча и по пути к машине обменялись лишь несколькими словами. Мне не хотелось упускать последние полчаса дневного света, и по пути домой я предложил быстро прогуляться по Южным холмам. Мы с Фионой шли рука об руку, безмолвно похоронив наши разногласия, какими бы они ни были, и местность вокруг в солнечный день была бы красивой, но теперь, когда подкрадывались холодные сумерки, выглядела нагой и неприступной. Фиона, судя по всему, очень устала.
В действительности меня поразило, как она умудрилась продержаться настолько долго, поэтому, когда мы поехали дальше, я вовсе не удивился, что она задремала. Я поглядывал на покойное лицо Фионы — оно напоминало мне о той близости, даже о той чести, что я испытал, когда прокрался в комнату Джоан и несколько минут смотрел на нее спящую. Однако теперь ощущение было обманчивым: глядя на Фиону, я не чувствовал, что заглядываю в прошлое, совсем наоборот. Ибо с каждым взглядом украдкой (я все-таки старался смотреть и на дорогу) казалось, будто мне даровано мельком увидеть нечто новое и немыслимое — то, в чем я много лет без нужды себе отказывал: будущее.
Мы остановились лишь раз — на заправке, где я купил себе «Смартиз» и батончик «Йорки». Когда я вернулся к машине, Фиона крепко спала.
* * *
И все же каких-то шесть дней спустя…
Неужели это правда?
И все же каких-то шесть дней спустя
* * *
Наверное, я не смогу об этом.
4
На следующий день после Дня подарков пришла рождественская посылка с книгами из «Павлин-пресс». Внутри лежала записка от миссис Тонкс — она извинялась, что не отправила книги раньше. Я не смог заставить себя ни посмотреть их, ни даже развернуть. Днем я отправился на квартиру Финдлея взглянуть на украденные бумаги. Ничего нового из них я не узнал. Письмо Табиты — очевидное свидетельство того, что она действительно некогда написала издателям с просьбой обеспечить ей мои услуги, хотя я ни сном ни духом не ведал о ее существовании, — не заинтриговало, не озадачило и даже не встревожило меня. Промелькнул легкий интерес, и только. Семейство Уиншоу со всей своей беспощадной, фантастической, жадной до власти жизнью никогда не казалось от меня дальше, чем сейчас. Что же до конверта, в котором якобы лежала разоблачительная фотография Элис, то я даже не стал его открывать.
Фиона теперь стала для меня всем на свете.
На следующий день ей назначили повторный визит в клинику, и на сей раз я намеревался ее сопровождать. Ей почему-то стало заметно хуже, чем тогда на берегу. А мне казалось, что поездка пойдет ей на пользу. Но кашель вернулся, резче прежнего, и она жаловалась, что ей не хватает воздуха: когда мы вечером поднимались к ней в квартиру, пришлось останавливаться на трех площадках из четырех.
Назначено было на половину двенадцатого. Мы целую вечность прождали автобуса и опоздали в больницу на несколько минут. То было викторианское уродство из черного кирпича — я бы решил, что оно больше подходит для наказания рецидивистов, нежели для излечения хворых. Все равно никакой разницы: Фиону вызвали в кабинет далеко после двенадцати. Я остался ждать в приемной, стараясь не терять остатков оптимизма в этом непреклонно унылом интерьере: тошнотворный бледно-желтый декор, сломанная кофеварка, уже ограбившая нас на шестьдесят пенсов, придурковатая система отопления (одна гигантская чугунная батарея жарила во всю мочь, остальные не были подключены вообще; время от времени трубы на стене клокотали, фыркали и заметно сотрясались, кроша штукатурку). Вытерпеть все это я смог лишь минут пять и уже совсем было собрался выйти прогуляться, когда вернулась Фиона — раскрасневшаяся и возбужденная.
— Уже отпустили? — спросил я. — Быстро они.
— Они не могут найти мою карточку, — ответила она, направляясь мимо меня к выходу.
Я поспешил за ней.
— Что?
Мы снова оказались на улице. Холодина стояла жуткая.
— Что ты имеешь в виду?
— Я имею в виду, что они не могут найти мою карточку и историю болезни. Искали сегодня утром и не нашли. Наверное, забрала какая-то секретарша. В сущности, бумаги потерялись где-то в их системе. Они говорят, во всем виноваты праздники.
— Так, а тебе теперь что делать?
— Назначили еще раз на следующую неделю.
Меня захлестнуло праведным раздражением.
— Фиона, они не могут постоянно так помыкать тобой. Ты же болеешь, господи ты боже мой. Нельзя, чтобы у тебя портилось здоровье из-за кучки каких-то идиотов. Мы этого не потерпим.
То была пустая бравада, и мы оба это знали.
— Заткнись, Майкл. — Она с полминуты неистово откашливалась, скрючившись и опираясь на больничную стену, потом выпрямилась. — Пошли. Мы идем домой.
* * *
Наступил канун Нового года.
Первоначальный план был снова сходить в «Мандарин». В обед я позвонил им и, немного попрепиравшись, смог заказать столик на двоих, но к вечеру стало ясно, что Фиона не в состоянии никуда идти, поэтому я пообещал приготовить ей ужин сам. На Кингз-роуд была открыта большая континентальная бакалея; я купил рыбы, сыра, пасты и консервированных креветок в надежде соорудить лазанью с морепродуктами. Еще взял вина и свечей. Мне хотелось, чтобы Новый год стал для нас событием. К Фионе я зашел около семи — с трудом дыша, немного бледная, она сидела в постели. Температура поднялась. Есть ей не очень хотелось, но названием еда ей понравилась. Казалось, мысль о такой еде ее забавляет.
— Хочешь, чтобы я переоделась? — спросила она.
— Конечно. Я могу даже свой старый смокинг достать, если найду.
Она улыбнулась.
— Жду не дождусь.
— Я зайду за тобой в девять. Как тебе такой план?
Смокинг отдавал затхлостью и плесенью, а воротник парадной рубашки оказался слишком туг, но я все равно переоделся. В девять лазанья побулькивала вполне удовлетворительно, стол был накрыт, вино приятно охладилось. Я вошел к Фионе. В гостиной ее не оказалось. Я окликнул ее — никто не ответил. Внезапное предчувствие повело меня в спальню.
Фиона стояла на коленях на полу перед открытым гардеробом. На ней было длинное синее платье из хлопка, еще не застегнутое на спине. Она медленно раскачивалась взад-вперед и пыталась набрать в грудь воздуху. Я опустился на колени рядом и спросил, что случилось. Она ответила, что пока одевалась, чувствовала себя все слабее и слабее, а когда искала в нижнем ящике гардероба колготки, поняла, что не может вздохнуть. Я потрогал ей лоб — очень горячий, весь влажный. А сейчас ты можешь дышать, спросил я. Она ответила, да, но, наверное, пока не в состоянии встать. Я сказал, что сейчас вызову врача. Она кивнула. Я спросил, где его номер.
Между отрывистыми, высокими вдохами ей удалось произнести:
— …фон.
В прихожей около телефона лежала адресная книжка. Минуту или две я вспоминал, как зовут ее врача.
— Доктор Кэмпион? — спросил я, когда трубку наконец сняли.
Автоответчик направил меня на другой номер. В этот раз я попал в диспетчерскую службу. На другом конце провода мужчина просто спросил, с каким врачом я пытаюсь связаться и срочный ли у меня вызов. Когда я сообщил ему, что произошло, он ответил, что дежурный врач перезвонит мне, как только сможет.
Телефон зазвонил через три-четыре минуты. Я начал было объяснять врачу, что случилось, — мне хотелось покончить с этим как можно быстрее, чтобы вернуться к Фионе, но не тут-то было. Поскольку врач о ней никогда раньше не слышал, никогда ее раньше не обследовал, не видел ни карточки, ни истории болезни и его вообще о ней не предупреждали, мне пришлось все объяснять с самого начала. Потому он спросил, считаю ли я, что это серьезно. Конечно серьезно, еще как серьезно, ответил я, но сразу понял, что мне он не поверил. Он решил, что я просто вызываю его к человеку с сильной простудой. Но сдаваться я не собирался. Я сказал, что он сам должен приехать и осмотреть ее. Он ответил, что у него сначала еще два больных и оба — в критическом состоянии, как он их описал, но к нам он выедет, как только освободится.
Я помог Фионе лечь в постель. Дыхание у нее чуточку улучшилось. Я вернулся к себе, выключил плиту, задул свечи. Вылез из смокинга и вернулся к Фионе.
Она была так красива, так
* * *
Врач приехал где-то в десять пятнадцать. Я хотел разозлиться, что он ехал так долго, но врач не дал мне повода — он был очень мил и профессионален. Собственно, сделал он немного — лишь послушал ее, смерил пульс и задал мне несколько вопросов. Он понял, что Фиона очень больна.
— Мне кажется, ее лучше отвезти в травмопункт, — сказал он.
Такого я ожидал меньше всего.
— В травмопункт? Но я думал, это для несчастных случаев.
— Для срочных тоже, — ответил врач. Вырвал листок из блокнота, нацарапал на нем четыре слова и запечатал в конверт, который вытащил из своего чемоданчика. Проделывая это, он сам одышливо и крайне выразительно сопел. — Захватите с собой эту записку. Для дежурного врача. У вас есть машина?
Я покачал головой.
— Такси сегодня вы, вероятно не дождетесь. Давайте я лучше сам вас отвезу. Мне все равно по пути.
Мы собрали Фиону — помогли ей надеть на платье два свитера, толстые шерстяные носки и сапоги. В конце сборов выглядела она довольно нелепо. Я полудонес-полудовел ее по лестнице до машины, и через несколько минут мы уже сидели в новеньком синем «рено». Я старался держаться спокойно, но, сам того не осознавая, скомкал записку врача в кулаке в тугой шарик. Когда мы приехали в травмопункт, я как мог постарался разгладить конверт обратно.
* * *
Травмопункт, хоть и не такой запущенный, как поликлиника, все равно выглядел переполненным и пустынным одновременно. Дела тут шли бойко. Тротуары подморозило, и в приемной сидело несколько человек с мелкими травмами, а поскольку все-таки близился Новый год, пара жертв пьяных драк тоже имелась — фонари под глазами, разбитые головы. Наплыва ожидали чуть позже. В то же время в приемном покое царило какое-то отчаянное легкомыслие и ощущался праздник: стены увешаны убогонькими гирляндами, и у меня сложилось впечатление, что в одном из дальних кабинетов персонал уже встречает Новый год. На некоторых медсестрах, бегавших взад-вперед, были дурацкие раскрашенные шляпки, а у женщины за стойкой был включен радиоприемник, настроенный на «Радио-2». Я отдал ей записку врача и показал на Фиону, присевшую на ланку, однако женщина не сочла дело стоящим внимания. Тут-то я и понял, что врач не был так уж профессионален, как я считал: он забыл позвонить сюда и предупредить, что мы едем. Женщина велела нам подождать медсестру, которая придет и запишет все детали. Мы просидели двадцать минут — никакая сестра так и не появилась. Я обнимал Фиону, она вся дрожала. Мы не разговаривали. Затем я снова подошел к стойке и спросил, что происходит. Женщина извинилась и ответила, что ждать осталось недолго.
Через десять минут появилась медсестра и начала задавать вопросы. На большинство отвечал я — Фиона просто не могла. Сестра помечала что-то на листках, приколотых к планшету. Вскоре она, похоже, пришла к какому-то решению и сказала:
— Следуйте за мной, пожалуйста.
Пока она вела нас по коридору, я осмелился выдавить из себя кроткую жалобу:
— Похоже, у вас сегодня не очень много врачей.
— Только один травматолог. Он смотрит и мелкие травмы, и крупные, поэтому дел у него по горло. А чуть раньше поступил очень серьезный больной. Под самый Новый год — вот уж не повезло, так не повезло.
Я так и не понял, кому, по ее мнению, не повезло — больному или персоналу, но переспрашивать не стал.
Она привела нас в крохотный кабинет без окон — там стоял только столик на колесиках и практически больше ничего — и вручила Фионе больничный халат.
— Ну вот, дорогая моя. Сами сможете надеть?
— Наверное, мне лучше выйти?
— Пусть останется, — проговорила Фиона медсестре.
Я отвернулся к стене и не смотрел на нее, пока она переодевалась. Я никогда не видел Фиону без одежды.
Медсестра смерила ей температуру, пульс и давление. И исчезла. Примерно через четверть часа нас осмотрел дежурный травматолог — затравленного вида человечек, бросивший нам лишь несколько слов мимоходом. Он сразу приложил стетоскоп к груди Фионы.
— Ничего потрясающего здесь нет, — сказал он. Потом опять пощупал ей пульс, глянул на каюте-то цифры в таблице, оставленной медсестрой. — Хмм. Судя по всему — простая грудная инфекция. Наверное, придется несколько деньков полечиться. Я сообщу в приемный покой, а пока посмотрим, получится ли нам сегодня же сделать рентген: при условии, что там не очень большая очередь.
— Ей уже делали рентген, — сказал я. Врач вопросительно посмотрел на меня, — Не сегодня. Несколько недель назад. Ее лечащий врач — доктор Кэмпион — отправил ее сюда, и здесь ей сделали рентген.
— Кто консультировал?
Этого я не помнил.
— Доктор Сиэрл, — проговорила Фиона.
— Что показали снимки?
— Мы не знаем. Когда она пришла в первый раз, врач не появился, а в следующий — пару дней назад — они не смогли найти историю болезни. Сказали, что потерялась где-то в системе.
— Так ее, наверное, уже вернули в регистратуру. Сегодня получить документы мы никак не сможем. — Он снова пришпилил таблицу к столику. — Я сейчас вызову регистратора, а она найдет вам доктора Бишопа. Наш постоянный стажер, — объяснил он Фионе. — Он подойдет к вам через несколько минут.
С этими словами он ушел, задернув за собой полог. Мы с Фионой переглянулись. Она мужественно улыбнулась мне.
— Ну что ж, — сказала она, — по крайней мере, он, похоже, не считает, что у меня что-то не так с грудью.
— А я никогда не считал, что у тебя что-то не так с грудью, — ответил я. Не спрашивайте зачем: я знаю, людям в кризисной ситуации полагается глупо шутить — но не настолько же глупо. Однако Фиона постаралась рассмеяться; наверное, здесь и наступил в каком-то смысле поворотный момент — окончательное признание моего физического влечения к ней, от которого я бежал последние несколько недель.
Но момент скоро прошел.
Доктор Бишоп не задержался. Молодой, долговязый, под глазами — мешки, а сам выглядит так, точно его тяжело контузило или он напился до беспамятства. Мне показалось, что он не спал по меньшей мере часов тридцать.
— Так, ладно, мы с сестрой тут все обсудили, — сказал он, — и решили, что вам лучше всего как можно быстрее найти кровать. Сегодня у нас хлопотная ночь, поэтому все временные места для травмированных наперечет. Так будет лучше и для нас, и для вас. В рентгенологии у них сейчас запарка, поэтому снимки сделаем утром. Первым делом. Но в любом случае, как только вы окажетесь в палате, вам сделают первую инъекцию антибиотиков.
— Но понимаете, в чем все дело, — начал было объяснять я, — у нее на шее этот комок, и мы думали, не связано ли это как-то с…
— Самое главное — найти кровать, — перебил доктор Биттюп, — И самое трудное. Если мы найдем вам кровать, нам сразу станет очень весело.
— А это долго? Мы ждем уже…
— Сегодня здесь — уж как повезет.
И с этим тревожным замечанием он испарился. Через пару минут в комнату просунулась голова медсестры:
— У вас все в порядке?
Фиона кивнула.
— Тут у нас некоторые наверху отмечают. Безалкогольными напитками то есть. Ну, просто Новый год встретить. Может, вам чего-нибудь принести?
Фиона подумала:
— Какой-нибудь сок, если можно. Апельсиновый или что-нибудь.
— Похоже, как раз апельсиновый у них кончается, — с сомнением ответила медсестра. — Я посмотрю, что осталось. А «фанта» подойдет?
Мы дали ей понять, что «фанта» подойдет, и нас снова оставили в покое — судя по всему, надолго. Я не мог придумать, что бы сказать Фионе, лишь спрашивал, как она себя чувствует. Она очень устала. Жаловалась только на это — очень устала. Ни двигаться, ни садиться ей не хотелось — она только лежала на столике и держала меня за руку. Сжимала ее, если точнее. Ей было очень страшно.
— Почему же так долго? — Это все, что я мог выжать из себя в смысле светской болтовни.
За несколько минут до полуночи я вышел в коридор — посмотреть, что происходит. Озираясь в поисках знакомой фигуры, я заметил в отдалении дежурного травматолога. Он бежал к приемному покою. Я ринулся за ним с криками «извините», но тут он встретился с группой медсестер — они везли на каталке кого-то без сознания. Я остановился невдалеке, а врач принялся расспрашивать их. Человека, судя по всему, доставили только что — полумертвым нашли в машине. Серьезно и тихо говорили что-то об отравлении выхлопными газами, сомневаясь, выживет ли. Я бы не обратил внимания, но тележка проехала мимо, и я бросил взгляд на лицо человека — почему-то оно показалось мне отдаленно знакомым. Какой-то миг я даже был уверен, что где-то видел его раньше. Но такое ощущение могло возникнуть от чего угодно: мы несколько раз могли встречаться на улице, — и я сразу же забыл о нем, когда меня кто-то похлопал по плечу. Я обернулся: на меня смотрела сияющая медсестра.
— Мистер Оуэн? У меня для вас хорошие новости.
Сначала я не понял, но постепенно ум прояснился — я думал только о Фионе, о том, как срочно найти для нее кровать, — и я беспомощно, с облегчением просиял тоже. Но улыбка моя застыла, как только я понял, что сестра вталкивает мне в протянутые руки две пластмассовые мензурки.
— Оказывается, у них остался апельсиновый сок, — сказала она. — И послушайте. — Из приемника на стойке донесся перезвон Большого Бена. — Двенадцать. С Новым годом вас, мистер Оуэн. С новым счастьем.