Книга: Какое надувательство!
Назад: Дороти
Дальше: Томас

Июнь 1982 г

1

Такое слою есть, это я знал. Только не мог его вспомнить.
поза… лоск… стиль…
Я собирался успеть на поезд в 3.35, но рецензия заняла больше времени, чем я рассчитывал, и теперь я опаздывал. Как попало напихал в портплед одежды на пять дней, сунул пару книг и блокнот. Я надеялся перед отъездом надиктовать материал по телефону, но времени уже не было. Придется из Шеффилда. Вечно одно и то же: две последние фразы, хорошо взвешенный итог, ироничный посыл на прощанье отнимают непропорционально много сил.
Я накорябал записку соседу, запер все двери и с сумкой в руке вскарабкался по чугунной лестнице на улицу. Стоял жаркий и безветренный летний день, но я не выходил из квартиры двое суток — столько у меня ушло на то, чтобы прочесть книгу и сформулировать отношение к ней, — поэтому солнце и свежий воздух сразу меня взбодрили. Наша полуподвальная квартира располагалась в переулке недалеко от Эрлз-Корт-роуд, несколько минут пешком до станции метро. Район оживленный, даже слишком, и несколько сомнительный; нескончаемая суета и мельтешение иногда утомляли, но в тот день, окунувшись в суматоху, я оживился. Мне вдруг впервые показалось, что я отправляюсь на поиски великих приключений.
Чтобы из Эрлз-Корта попасть на вокзал Сент-Панкрас, нужно двадцать минут тащиться по линии Пикадилли. Как обычно, я раскрыл книгу, но сосредоточиться не удавалось никак. Меня всего трясло от беспокойства и предчувствий. Странно снова встретиться с Джоан: не просто повидаться (виделись мы с нею почти каждое Рождество, когда оба приезжали к родителям), но провести с нею какое-то время, как бы заново познакомиться. По телефону ее голос звучал дружелюбно, уверенно, властно. Приглашение было брошено мимоходом, будто эта мысль пришла ей в голову в последнюю минуту, и теперь я начинал понимать, что она, вероятно, и не придала ему особого значения: подумаешь, устроить в доме еще одного заезжего гостя, все равно некогда им заниматься. Для меня же в нем прозвучало обещание невообразимой важности — мой шанс вернуться к юному и восторженному себе, что спрятался куда-то за годы абсурдного брака, единственным свидетелем которого, по сути дела, оставалась только Джоан.
Обо всем этом я и думал по пути к Кингз-Кросс; ну, по крайней мере, о некотором. Сказать по правде, большую часть поездки я разглядывал женщин в вагоне. Я ведь не просто восемь лет в разводе — больше девяти лет я не занимался любовью и за это время превратился в закоренелого глядельщика, оценщика, взвешивателя возможностей, и каждый мой пристальный взгляд был заряжен такой вороватой напористостью — верным признаком поистине безрассудного (и опасного) самца. Вскоре стало ясно, что имеются лишь два достойных объекта внимания. Одна сидела чуть дальше на моем ряду, рядом с выходом, — миниатюрная, невозмутимая, дорого одетая: классическая ледяная блондинка типа Грейс Келли. Она села в Найтсбридже. Ана другом конце вагона — брюнетка повыше ростом и поаскетичнее на вид; ее я заметил еще на платформе в Эрлз-Корте, но и тогда, и теперь лицо за гладкими темными волосами и газетой, которой она явно увлеклась, разглядеть было сложно. Я снова бросил на блондинку рискованный взгляд, краем глаза, и она — если только я не придумываю — перехватила его на какое-то хрупкое мгновение и ответила — не поощряя, но и не отталкивая. И я моментально пустился фантазировать: фантазия была из любимых — чудом выясняется, что она выходит на моей станции, делает такую же пересадку, садится в мой поезд и едет в один со мной город. Серия случайностей, что сведет нас вместе, причем мне — что кстати — не нужно будет делать совершенно ничего. Чем ближе мы подъезжали к Кингз-Кросс, тем больше мне хотелось, чтобы она не выходила. На каждой станции сердце сжимало пустым ужасом, и все больше хотелось заговорить с нею; между тем ее фигура и лицо постепенно набирали в совершенстве. Лестер-сквер. Ковент-Гарден. Холборн. Я был уверен, что она выйдет в Холборне, однако нет — казалось, она лишь поудобнее устроилась на сиденье, и сама поза ее стала томно-соблазнительной (а в нашей половине вагона между тем мы остались единственными пассажирами, и я к этому времени уже увлекся перспективами). Еще две станции. Если б только… Если бы… И вот мы въехали на станцию Кингз-Кросс, и я посмотрел на нее — бесстыже, не таясь: было ясно, что выходить она не собирается. Я сам разрушал фантазию, но что хуже всего — перед тем, как двери открылись, я бросил на нее прощальный взгляд, и она тоже посмотрела на меня, как бы с ленцой спрашивая о чем-то, безошибочно и пронзительно. Я выволокся на платформу, будто ноги мои сделались свинцовыми; с вагоном меня связывали туго натянутые пуповины чувств. Поезд тронулся; я проводил его взглядом, но ее в вагоне не заметил; и следующие несколько минут, пока брел до Сент-Панкраса, покупал билет и болтался у газетного киоска, в желудке у меня не рассасывалась мертвенная тяжесть — измочаленное ощущение того, что мне удалось пережить еще одну личную крохотную трагедию из тех, что повторяются бесконечно и каждодневно.
Усевшись в купе шеффилдского поезда и дожидаясь, пока он дернется и поедет, я ворочал в голове это унизительное происшествие и проклинал собственную невезучесть — если виной ему была она, — навеки заклеймившую меня как человека воображения, а не действия. Я проклят, как Орфей, обреченный вечно скитаться в преисподней фантазий, а мой герой Юрий тем временем не сомневался и дерзко вознесся к звездам. Несколько тщательно подобранных слов — вот и все, что мне требовалось, однако в голову ни одно не пришло — мне, признанному писателю, черт возьми. Вместо этого я торчал пень пнем и сочинял сценарии один глупее другого: согласно последнему, объект моего интереса вдруг понимает, что пропустила свою станцию, выскакивает на Каледониан-роуд, ловит такси и успевает на мой поезд, едва тот отходит от перрона. Душераздирающе. Я закрыл глаза и попробовал думать о другом. В кои-то веки — о чем-нибудь полезном. Слово — вот на чем нужно сосредоточиться, неуловимое слою… Крайне важно придумать последнюю фразу прежде, чем доеду до Шеффилда.
…необходимое изящество… необходимая пикантность… рисовка…
Такая стратегия оказалась на удивление полезной. Я так увлекся, что не услышал свистка кондуктора; едва заметил, как поезд тронулся; только чуть уловил, как дверь вагона скользнула вбок, внутрь просочилась запыхавшаяся возбужденная фигура и обессиленно рухнула на сиденье в нескольких рядах от меня. И лишь когда мы, набирая скорость, уже проезжали пригороды Лондона, я осознал ее присутствие, поднял голову и признал в ней темноволосую женщину из метро. Неизбежная дрожь возбуждения вспыхнула на долю секунды. Его сменило нечто более мощное — эмоциональная взрывная волна фантастической силы, состоявшая из восторга, смятения и на первых порах — упрямого неверия. Ибо как такое вообще возможно — женщина, судя по всему, читала… нет, не газету, а тоненький роман в твердом переплете, и на обложке красовалась моя фотография.
* * *
Наверное, это мечта каждого писателя. А поскольку такое случается нечасто даже в жизни литературной знаменитости, вообразите, насколько бесценно это для автора молодого и неизвестного вроде меня, кто изголодался по любым признакам того, что работа его хоть как-то отпечаталась в сознании публики. Краткие и уважительные рецензии, которые мне уделяли газеты и литературные журналы — некоторые я заучивал чуть ли не наизусть, — бледнели по сравнению с этим нежданным намеком: в реальном мире может таиться такое, о чем я даже не подозревал, нечто живое и произвольное — читатели. Таким было мое первое ощущение. Вслед за ним, конечно, пришло осознание: наконец-то мне представилась долгожданная возможность, безупречный предлог, идеальный путь к разговору. Разумеется, невежливо будет не представиться в подобных обстоятельствах. Оставался единственный вопрос — как и когда сделать ход.
Меня переполняла решимость сделать его ненавязчиво. Никуда не годится просто вылезти, хлопнуться на сиденье напротив и изречь грубую банальность вроде: «Я вижу, вы читаете одну их моих книг» — или того хуже: «Восхищаюсь женщинами с хорошим вкусом к литературе». Гораздо лучше устроить все так, чтобы открытие сделала она. Ну, это несложно. Через несколько нерешительных минут я поднялся и, прихватив сумку, пересел на место прямо напротив женщины через центральный проход. Одного этого хватило, чтобы она оторвалась от книги и с удивлением взглянула на меня — может, и с досадой. Я произнес:
— Там солнце припекает.
Замечание совершенно бессмысленное, если учитывать, что на новом месте солнца было ровно столько же. Женщина ничего не ответила, лишь вяло улыбнулась и вновь погрузилась в книгу. Я видел, что дошла она примерно до пятидесятой страницы, — где-то четверть: лишь несколько страниц осталось до самой, на мой взгляд, уморительной сцены во всем романе. Я откинулся на спинку и стал опасливо наблюдать за женщиной краем глаза, одновременно прилагая все усилия, чтобы ей открывался на меня хороший вид — если она вдруг решит оторваться от книги снова, — в особенности на мой профиль: именно такой ракурс выбрал фотограф той студии, куда я обратился за свой — причем немаленький — счет. Вот перевернуто десять или двенадцать страниц — приблизительно за столько же минут, и по-прежнему — никаких симптомов веселости: ни малейшего оттенка улыбки, не говоря о приступах неконтролируемого хохота, которые я с любовью воображал у будущих читателей этого эпизода. Да что же с ней такое, в самом деле? В твердых переплетах мои романы продавались жалко — ушло экземпляров 500–600 или около того. Как же этот попал в руки человека, столь очевидно глухого к его тональности и приемам? Впервые присмотревшись к лицу женщины, я отметил отсутствие всякого юмора в ее глазах и жесткой линии рта, а со лба морщинки мрачной сосредоточенности, казалось, не сходили никогда. Она читала дальше. Я подождал еще минут пять или чуть больше; нетерпение мое возрастало. Я демонстративно ерзал по сиденью, даже вставал два раза — якобы достать что-то из сумки, закинутой в багажную сетку; и наконец опустился до того, что симулировал приступ громкого кашля. Он продолжался до тех пор, пока женщина настороженно не взглянула на меня и не спросила:
— Простите, вы что — пытаетесь привлечь мое внимание?
— Нет-нет, что вы! — пролепетал я, с ужасом понимая, как неистово зарделись мои щеки.
— Может, вам дать леденец от кашля?
— Нет, спасибо, все хорошо. В самом деле.
Она вернулась к книге, не сказав больше ни слова, а я погрузился в озадаченное молчание, едва в состоянии признать, что задача оказалась гораздо сложнее. Из неловкой ситуация быстро перешла в разряд непроходимой глупости. Осталось последнее средство, и я прибег к нему:
— На самом деле я действительно пытался привлечь ваше внимание.
Женщина подняла голову от книги, ожидая разъяснений.
— Все дело… в той книге, которую вы читаете.
— И что с ней?
— Вы ничего не замечаете в фотографии на задней стороне обложки?
Она перевернула книгу:
— Нет, я не вижу… — И, переводя взгляд с меня на снимок, со снимка на меня, расплылась в недоверчивой улыбке. — Н-ну, черт бы… — Она осветила все ее лицо, эта улыбка изменила все сразу, женщина потеплела и просияла. И расхохоталась. — И вы тут просто сидите… то есть это невероятно. Я ваша большая поклонница, знаете ли. Я прочла все ваши книги.
— Обе, — поправил я.
— Обе, совершенно верно. То есть я имею в виду, что сначала я прочла первую, а теперь читаю вот эту. Неимоверно нравится.
— Вы не будете возражать, если я… — Я показал на сиденье с нею рядом.
— Возражать? Да как я могу… То есть это так необычно. Это… ну, это же мечта любого читателя, на самом деле, разве нет?
— И любого писателя, — ответил я, перемещая сумку к ее столику.
Некоторое время мы просто улыбались друг другу — робко, не зная, с чего начать.
— Я за вами наблюдал, — сказал я, — когда вы читали эту длинную сцену, на свадьбе, ведь так?
— Да, на свадьбе, совершенно верно. Изумительная глава — такая трогательная.
— Мм. Вы считаете? На самом деле я надеялся, что она будет смешной, видите ли.
— О, но она же и смешная тоже. То есть она… э-э… трогательная… и смешная. Поразительно умно написано.
— Но вы, кажется, не очень смеялись, читая ее.
— Я смеялась; я смеялась про себя, честное слово. Я никогда над книгами вслух не смеюсь, у меня особенность такая.
— Вы все равно устроили мне настоящий праздник. — Снова эта улыбка — и очаровательная легкость жеста, когда женщина откинула назад волосы. — Я бы вам представился, конечно, если бы вы и без того не знали, кто я.
Она уловила намек.
— Ой, простите. Надо было раньше назваться. Я Элис. Элис Гастингс.
* * *
Поезд приближался к Бедфорду. Мы с Элис проболтали, наверное, с полчаса; я сходил в вагон-ресторан и угостил ее сэндвичем и чашкой кофе; мы обменялись мнениями о войне на Фолклендах и о достоинствах современных авторов, согласившись друг с другом как в одном, так и в другом. У Элис было славное, несколько лошадиное лицо, длинная изящная шея, а голос — низкий, сочный, глубокий. Чудесно снова наслаждаться женским обществом. Последние несколько лет в этом отношении прошли совершенно уныло: сначала эта безнадежная женитьба на Верити, затем, в середине 70-х, — решение поступить в университет, где, несмотря на официальное обозначение «зрелого» студента, я обнаружил у своих сокурсников такой дар заводить и разрывать физические отношения, что сам в сравнении с ними казался нескладным подростком. Наверное, поэтому меня всегда и привлекала писательская жизнь: она предлагала убежище социально отсталым и сообщала одиночеству блистательную легитимность. Патрик намекнул примерно на то же самое, когда сострил, что в моих работах нет «сексуального измерения». Но это воспоминание я теперь задвинул подальше. Меня все еще трясло от этого разговора, и я даже представить себе не мог, когда смогу встретиться с Патриком снова.
— Так куда же вы все-таки направляетесь? — спросила Элис, а когда я ответил, задала следующий вопрос: — Там ваша семья?
— Нет, я еду к другу. Она живет там уже несколько лет. Работает в социальной сфере.
— Понятно. Этот… эта друг — ваша подруга, значит?
— Нет-нет, что вы! Абсолютно нет. Нет, мы с Джоан знакомы… целую вечность. — Мне вдруг пришло в голову, что так можно легко и быстро ввести ее в курс дела. — Вам не доводилось видеть очерк обо мне пару недель назад в одном из воскресных приложений — «Мой первый рассказ»?
— Я его прочла, и мне он страшно понравился. Очень смешная пародия на детективы, которую вы писали, когда вам было сколько — двенадцать лет? Наверное, вы были развиты не по годам.
— Мне было восемь, — сурово поправил я. — И все это было совершенно серьезно. В любом случае Джоан была… ну, наверное, лучшим моим другом в то время. Жила почти по соседству, и мы вместе ходили играть на эту ферму. Ту фотографию, которую они взяли в журнал, — где я с таким серьезным интеллектуальным видом сижу за столом — сделали как раз в коровнике, где у нас было что-то вроде студии. Я знал, что снимок подойдет к материалу идеально — понимаете, нужно было лишь отрезать другую половину, чтобы Джоан не попала, — только свой экземпляр я потерял много лет назад. Я позвонил родителям, они тоже понятия не имели, где фотография, поэтому в конце концов я — просто на всякий случай — позвонил Джоан: может, у нее снимок еще сохранился. Так и вышло, к моему немалому изумлению. Судя по всему, она хранила фотографию все эти годы. Она и переслала ее мне… ну и, в общем, славно было снова встретиться, поскольку до этого нам особо не о чем было друг с другом говорить… Не знаю, со времени моей довольно недолгой семейной жизни, наверное, а потом мы еще пару раз перезванивались, и тут она спросила, не хочу ли я приехать на несколько дней, и я подумал: почему бы и нет? Вот и еду.
Элис улыбнулась:
— Похоже, она к вам до сих пор неравнодушна.
— Кто, Джоан? Нет. Мы же с ней едва знакомы. А тогда просто были детьми.
— Не знаю, но хранить все эти годы вашу фотографию… А теперь, когда у вас выходят книги и все такое, должно быть, вы ей кажетесь блистательным писателем.
— Нет, я хочу сказать, все это просто ради… ну, по старой дружбе, что ли.
Что бы я ни делал, чтобы все преуменьшить, было заметно: от упоминаний о Джоан Элис становилось неуютно. Спазмы ползучей ревности, что ли? Уже? Именно так я предпочел это истолковать в своем предательском возбуждении, и подозрение мое только укрепилось, когда она глянула на часы и с неприкрытой резкостью сменила тему.
— Скажите, Майкл, вы много зарабатываете писательством?
Вопрос мог показаться нахальным и неуместным, но если Элис решила рискнуть, то вполне оправданно: к этому моменту я выложил бы ей всю подноготную.
— Не очень, нет. Этим ведь занимаются не из-за денег.
— Конечно нет. Я спросила только потому, что… видите ли. Я сама работаю в издательском бизнесе и знаю, о каких суммах может идти речь. Я понимаю, что вам, должно быть, приходится нелегко.
— Вы работаете в издательстве? Каком?
— О, вы вряд ли о нем слыхали. Боюсь, я попадаю в самую позорную часть спектра. Эти убийственные слова — я едва могу заставить себя их вымолвить… — Она слегка нагнулась ко мне, и голос ее упал до драматического шепота: — Издание за счет авторов.
Я снисходительно улыбнулся.
— Ну что тут сказать — большинство книг издается за счет авторов, если вдуматься. Я, например, определенно на жизнь себе не зарабатываю, а писательство отнимает большую часть времени, которое, наверное, я бы тратил на другую работу. Поэтому можно сказать, что я в каком-то смысле за привилегию еще и доплачиваю.
— Да, но мы публикуем ужасную чепуху. Кошмарные романы и скучнейшие автобиографии… То, что приличные книжные магазины на пять миль к себе не подпускают.
— Так вы их редактируете — всех этих людей?
— Да, мне со всеми этими чокнутыми авторами приходится иметь дело — разговаривать по телефону и уверять, что книги их — дело стоящее. Что, разумеется, неправда. А иногда приходится самой искать авторов — это работа похитрее: знаете, кому-нибудь хочется заказать книгу — историю своей семьи, например, или что-нибудь вроде, — поэтому нам приходится искать писателя, который согласился бы за это взяться. Вот сейчас я как раз этим и занимаюсь.
— Но каково нахальство этих ваших заказчиков: подразумевать, что истории их семей стоит писать.
— Ну, на самом деле они бывают довольно знамениты. Вы же слыхали о семействе Уиншоу, правда?
— Уиншоу — это как Генри Уиншоу, в смысле? Тот маньяк, что никогда не сходит с экранов телевизоров?
Она рассмеялась.
— Именно. В общем, у Генри есть… тетушка, кажется, и она хочет, чтобы кто-то написал о них книгу. Только ей хочется, чтобы занимался этим… понимаете, настоящий писатель. Не какой-нибудь писака.
— Господи, каким мазохистом нужно быть, чтобы под такое подписаться, как вы считаете?
— Наверное. Но вместе с тем денег у них куры не клюют, понимаете, — у всех, и она, похоже, готова платить какие-то невероятные суммы.
Я задумчиво потер подбородок, начиная улавливать, к чему она клонит.
— Знаете, звучит так… будто вы меня чуть ли не уговариваете.
Элис рассмеялась — словно мое предположение ее потрясло.
– /Господи, да нет же. То есть вы, конечно, настоящий писатель, знаменитый, но я даже мечтать об этом не могла бы…
— А разве вы могли мечтать о том, чтобы встретиться со мной в поезде?
— Нет, но… Ох, ну это же просто смешно, даже говорить не стоит. У вас, должно быть, столько дел, столько замыслов новых книг…
— Так вышло, что в данный момент у меня нет никаких замыслов ни для каких новых книг. Несколько недель назад я разговаривал со своим редактором, и мы с ним, похоже, зашли в тупик.
— Но… послушайте, вы же не хотите сказать, что это вас всерьез заинтересовало.
— Так ведь вы мне пока не рассказали, в чем суть.
Пока она говорила, я изо всех сил старался, чтобы глаза у меня не выкатывались из орбит, а челюсть не отстегивалась. Эго было нелегко. В те первые несколько секунд, за которые следовало что-то понять, я старался выглядеть бесстрастным и уверенным в себе. Так — теперь я смогу выехать из квартирки в Эрлз-Корт, например, и купить свою собственную; на сумму, о которой она упомянула, я смогу достаточно комфортно жить несколько лет. Но требовалось выяснить еще одно, нечто более важное, пока меня не потащило дальше по этой опасной тропинке.
— А эта книга, — сказал я, — это ваш проект, правда? Ваш ребенок?
— О да, еще бы. Мы… ну, в общем, я думаю, работать над ней мы будем вместе.
В динамике раздался голос кондуктора: мы подъезжали к Кеттерингу. Элис встала.
— Ладно, мне здесь выходить. Очень приятно было познакомиться, и… послушайте, не нужно со мной церемониться. Вам же на самом деле совсем не интересно этим заниматься, правда?
— Такой возможности нельзя исключать, да. Вполне вероятно.
Она снова рассмеялась.
— Не могу поверить, что это действительно происходит. Честное слово — никак. Послушайте, у меня тут где-то есть карточка… — Она порылась в сумочке. — Вот, возьмите и позвоните, когда у вас будет время подумать.
Я взял карточку: красными буквами выделялось название — «Павлин-пресс», а под логотипом — надпись: «Гортензия Тонкс, старший редактор».
— А кто это? — спросил я.
— О, это… моя начальница, наверное. Мне собственную карточку еще не заказали — я там относительно недавно. Но кто знает… — И здесь — я это отчетливо помню — она легонько коснулась моего плеча. — Возможно, вы окажетесь моим пропуском к повышению. Стоит мне им сказать, что в книге Уиншоу я заинтересовала самого Майкла Оуэна! Вот погодите… — Она перечеркнула незнакомое имя и вписала свое — крупными угловатыми буквами. А потом взяла мою руку и официально пожала. — Ну что ж. До скорой встречи.
Поезд уже тормозил у перрона, но я успел спросить:
— А сколько, вы говорили, вы пробудете у своей сестры?
Она обернулась, улыбаясь по-прежнему:
— Пару дней от силы. А что?
— Налегке путешествуете?
Просто я неожиданно заметил, что багажа с собой у нее не было — лишь маленькая дамская сумочка.
— О…у нее хранятся мои вещи. Там так мило — почти как мой второй дом.
Она отодвинула дверь, и перед глазами у меня остался ее последний образ: восторженная улыбка, взмах руки; образ, который медленно растворялся в пустоте восемь долгих лет, прошедших до того момента, когда я мельком увидел Элис Гастингс во второй — и последний — раз.

2

…необходимый блеск… необходимая дерзость…

 

Почти. Тепло, очень. Почти горячо.
* * *
Чем дальше я ехал, тем выше поднималось у меня настроение. Захваченные в дорогу книги лежали нераскрытыми на столике, а я погрузился в мечтательное созерцание пейзажа за окном. Мы оставили позади Дерби, и красно-кирпичные фабрики и склады, выходившие прямо к железнодорожным путям, уступили место густой зелени. Фризские коровы щипали траву на холмистых пастбищах, усеянных лишь симпатичными фермами из песчаника, да кое-где попадались деревеньки — дома из сланца в несколько рядов, уютно угнездившиеся по склонам долины. Потом, в Честерфильде, у самых рельсов начались огромные терриконы — мы въехали в страну угля, на горизонте теснились сначала краны и башни шахтоподъемников, а затем ни с того ни с сего вдруг возникла покосившаяся церковная звонница, и меня резко шнырнуло в ностальгию: пятнадцать лет назад, не меньше, начальные титры глупенькой многосерийной комедии про священников, которую я подростком обожал смотреть по телику. Мы проезжали тоннели и длинные скальные вырубки, и меня увлекли воспоминания. Дальше железную дорогу плотно обступили деревья, и Шеффилд возник внезапно: длинные террасные дома под небом средиземноморской синевы — и все это на краю хребта, на невозможной высоте, чуть ли не на самой вершине. Моим глазам с размаху открылся захватывающий городской пейзаж: литейные заводы и фабричные трубы у железной дороги показались крохотными и незначительными перед одной лишь высотой утесов, куда фалангами жилых кварталов дерзко возносился город. Я не был готов лицезреть столь внезапную и суровую красоту.
«Суровая красота» — зачем мне здесь эта фраза? Я город пытаюсь описать — или это лицо Элис накладывается на мрачное достоинство строений и оттого моим попутавшим глазам они кажутся изумительными? Разумеется, я думал об Элис, когда сквозь толпу встречающих на станции пробралась Джоан; стоило ей приветливо улыбнуться и нетерпеливо помахать, как сердце мне затопило унынием. Джоан потолстела, не красилась и выглядела нескладной простушкой. (Наблюдения нелестные, я знаю, — но лучше во всем признаваться честно.) Она сокрушила меня в объятиях, влажно чмокнула в щеку и потащила за собой на стоянку.
— Давай сразу домой не поедем, — сказала она. — Сначала я тебе немного покажу город.
Родился я в Центральных графствах, а воспитывался — в Южных. На севере Англии никогда не жил и всегда смотрел на него издалека со смесью страха и завороженности. Например, мне казалось невероятным, что можно сесть в поезд и через два с половиной часа оказаться в городе, настолько ощутимо и поразительно отличном от Лондона. Я не уверен, состояла ли разница в архитектуре, лицах окружавших меня людей, их одежде, или я просто сознавал, что в нескольких милях отсюда тянутся огромные и прекрасные вересковые пустоши; вероятнее всего, различие залегало где-то глубже, в самом сердце этих краев. Джоан рассказала мне о прозвище Шеффилда — Социалистическая Республика Южного Йоркшира — и спела хвалы Дэвиду Бланкетту, в то время руководившему городским Лейбористским советом. В Лондоне оппозиция миссис Тэтчер была весьма агрессивной, но роковым образом разбросанной и неорганизованной, поэтому меня тотчас охватила зависть к сообществу, способному настолько сплотиться вокруг общей цели.
— На Юге все совершенно иначе, — сказал я. — Половина моих знакомых социалистов переметнулась к социал-демократам.
Джоан расхохоталась.
— В прошлом месяце их здесь разгромили на местных выборах. Либералы и те всего несколько мест получили.
Через несколько минут мы проехали мимо собора, и она сказала:
— Я недавно ходила сюда на мемориальную службу — в честь погибших на «Шеффилде».
— А весь экипаж отсюда?
— Нет, не весь. Но к судну были приписаны здешние курсанты, и моряки постоянно навещали детские центры и тому подобное. Когда судно затонуло, здесь все были просто убиты. Люди называли его «Блестящий Шефф». На службе яблоку негде было упасть, сотни человек стояли на улице. Очередь тянулась отсюда до Йорк-стрит.
— Народ, наверное, очень злится на войну.
— Не все, — ответила Джоан. — Не все даже против. Но не в этом ведь дело. Даже не знаю, как сказать, но… мы как будто родных на том корабле потеряли. — Она улыбнулась. — Понимаешь, это очень теплый город. Его именно поэтому нельзя не любить.
Я уже чувствовал себя иностранцем.
* * *
Джоан жила в небольшом домике из темного кирпича в ряду таких же домиков недалеко от университета. Три спальни, две из которых она сдавала студентам, чтобы побыстрее расплатиться по закладной. Вот так сюрприз — я-то думал, мы с ней останемся наедине, а она предложила мне занять ее спальню, сама же собралась перебраться в гостиную. Допустить такого я, разумеется, не мог, поэтому передо мной замаячила перспектива провести пять ночей на кушетке в гостиной и каждое утро просыпаться от топота Джоан и ее постояльцев, которые будут ходить на кухню завтракать.
Оба постояльца оказались студентами политеха, а не университета. Грэм учился на кого-то вроде кинематографиста, а Фиби, очень робкая и неразговорчивая, изучала живопись. Вскоре стало ясно, что избегать их будет нелегко: Джоан вела хозяйство по строгому распорядку, и на кухне висел здоровенный график, в котором разноцветными чернилами была расписана очередность походов в магазин, мытья посуды и вечерних дежурств по кухне. Я почувствовал себя гостем в большом семействе, но что гораздо хуже — мой визит обсуждался ими заблаговременно. У меня сложилось ощущение, что Джоан разрекламировала меня и, распевая дифирамбы экзотическому посланнику литературного Лондона, пыталась заразить остальных неким энтузиазмом, разделять который они не особо спешили.
Все это стало ясно, когда мы вчетвером уселись ужинать. Готовила Джоан: авокадо, фаршированный морковным пюре и бурым рисом, за ним последовал пирог с ревенем. Столовая оказалась маленькой и выглядела бы вполне уютной, если бы кто-то приложил к этому хоть немного усилий; увы, нас всех заливало сияние голой лампочки, а со стен укоризненно таращились плакаты — все они принадлежали Грэму, как я впоследствии выяснил, — рекламируя политические программы и зарубежные фильмы (из которых я узнал только «Tout Va Bien» Годара). Некоторое время меня в общую беседу, можно сказать, не включали — говорили о своем: последние благотворительные проекты Джоан и грядущие годовые экзамены в колледже. Пришлось довольствоваться — если это правильное слово — полезной пищей Джоан и подливать вино в бокалы.
— Извини, Майкл, — наконец сказала Джоан. — Слушать все это тебе, наверное, неинтересно. Я вот что подумала — а не сходить ли тебе со мной завтра к моим подопечным? Поймешь, чем я занимаюсь. Может, когда и пригодится — будет о чем писать.
— Конечно, — ответил я, постаравшись проявить желание и не слишком в этом преуспев.
— Но с другой стороны, — Джоан, похоже, несколько огорошила моя прохладная реакция, — тебе ведь, наверное, нужно поработать. Мне бы не хотелось становиться между тобой и твоей Музой.
— И что это значит — новая книга? — спросил Грэм, накладывая себе добавку риса.
— Что-то вроде.
— Грэм читал твою первую, — встряла Джоан. — Правда, Грэм?
— Начал. — Парень набил полный рот и теперь запивал рис вином. — Хотя дальше двух первых глав не продвинулся.
— Объяснимо, — сказал я, однако гордость не позволила мне на этом успокоиться. — Но могу я спросить почему?
— Ну, во-первых, если честно, я никак не возьму в толк, зачем люди теперь вообще пишут романы. Ясно, что это все совершенно бессмысленно с тех пор, как изобрели кинематограф. Конечно, некоторые до сих пор делают что-то интересное с формой — например, Роб-Грийе и вся эта тусовка «нового романа»,— но любой серьезный современный художник, использующий повествование, должен работать в кино. Эго мое возражение общего характера. А если конкретнее, то проблема английского романа в том, что у нас нет традиции политической ангажированности. То есть, насколько я вижу, все валяют дурака в рамках буржуазной морали, и только. Нет радикализма. У меня сейчас есть время читать только одного-двух романистов в этой стране. И боюсь, вы к их числу не относитесь.
Повисла потрясенная пауза. Его монолог шокировал, по всей видимости, только Джоан — Фиби, разумеется, молчала. Что до меня, то в студенчестве я слыхал столько подобных манифестов, что этот меня нисколько не смутил.
— И кто же это? — спросил я.
— Ну, например…
Грэм назвал имя, и я улыбнулся: улыбка получилась довольная и весьма двусмысленная, поскольку, с одной стороны, услышать это имя я и рассчитывал. Мяч снова на моем корте — то был писатель, чья последняя книга попала ко мне на рецензию. А с другой — я подобрал слово. Я и раньше не сомневался, что оно существует, но теперь оно совпало с предметом описания.
Должен объяснить: то был писатель лет на десять старше меня, и три его тоненьких романа смехотворно и незаслуженно превозносила вся национальная пресса. Он заставлял своих персонажей разговаривать на грубо транскрибированных диалектах и жить в условиях неубедительного убожества, и его превозносили как социального реалиста; иногда он проделывал какие-то элементарные фокусы с повествованием, пытаясь бледно имитировать Стерна и Дидро, и его превозносили как экспериментального новатора; в его привычку вошло регулярно писать письма в газеты и критиковать политику правительства в выражениях, мне лично всегда казавшихся признаками робкой левизны, и потому его превозносили как политического радикала. Но больше всего раздражала его репутация юмориста. Ему то и дело приписывали игривую иронию и сатирическую легкость мазка, которые, на мой взгляд, в его работах и не ночевали; скорее для его книг были характерны неуклюжий сарказм и жалкие попытки подпихнуть читателя под локоть шутками, отмеченными верстовыми столбами. Именно для этого аспекта его стиля я приберег свой финальный выплеск презрения. «Уже стало общим местом, — писал я, — превозносить мистера______________за то, как умело он сочетает остроумие и политическую активность; дело дошло до того, что в его лице предполагают увидеть иронического моралиста, достойного наших беспощадных времен. Нам, в конце концов, до смерти нужны романы, отражающие понимание идеологического пиратства, недавно совершившегося у нас в стране. В них мы должны видеть последствия этого акта терроризма для простого человека, а реакцию на этот акт — не только в скорби и гневе, но и в безумном хохоте неверия. Многим, вероятно, кажется, что дай лишь срок, и __________напишет именно такой роман, но вашего рецензента это не убеждает. Как хорошо бы автор ни был подготовлен к выполнению сей задачи, в конечном итоге, подозреваю я, ему просто недостает необходимой…»
И вот тут изобретательность покинула меня. Чего же именно ему недостает? Слово, которое я искал, должно описывать его стиль, иметь отношение к тональности. Дело не в том, что ему не хватает сострадания, ума, технических навыков или амбиций, — недостает ему… какого-то инстинкта для того, чтобы объединить все это вместе споро и умело. Должна присутствовать некая дерзость — но с элементом скромности, ведь, каковы бы ни были его хорошие качества, поисгине спонтанными и естественными они покажутся только в том случае, если в работах не будет чувствоваться никакого эгоизма.
Слово — вот оно, нас разделяет лишь несколько дюймов. Ему недостает необходимой блистательности, необходимой дерзости, необходимого…
…задора.
Да, вот оно. Задор. Точно. Слово казалось уже настолько очевидным, что я не понимал, почему потребовалось так много времени, чтобы его вспомнить. И меня сразу же накрыло чуть ли не мистической волной правоты: я не только был уверен в правильной концовке рецензии, но какой-то телепатией ощущал, что слово это определяет то единственное качество, которым ему самому в глубине души хотелось бы обладать — так, чтобы это признавали все. Я вторгся, проник, проскользнул к нему внутрь: когда рецензия выйдет в пятничном номере, он будет задет, и рана будет глубока. Мне предстало видение просто галлюциногенной силы, отчасти порожденное воображением, отчасти — смутным воспоминанием о каком-то безымянном черно-белом, возможно американском, фильме: человек в сутолоке продутого ветрами города ранним утром покупает в киоске на углу газету, идет с нею в кофейню и лихорадочно листает, ища нужную страницу; ест у стойки сэндвич, и вот движения его челюстей замедляются, затем он в отвращении комкает газету, швыряет ее в урну и выскакивает из кофейни; лицо его яростно заострилось, на нем читаются злость и разочарование. Я знал — едва вспомнив слово, я точно знал: такая сцена, карикатурно преувеличенная, разыграется в пятницу утром, когда он выйдет за газетой в киоск или поднимет ее с коврика под дверью или когда ему позвонит агент и сообщит о моем сокрушительном выступлении. Теперь мне стыдно вспоминать, как счастлив я был, сознавая все это, или, точнее, насколько я был готов принять за счастье отравленный поток удовлетворения, захлестнувший меня.
Грэму же я сказал только:
— Я так и думал.
— Вам, наверное, не по вкусу, — ответил он, причем прозвучало это обвинением одному из многих моих недостатков.
— У него бывают удачные моменты, — снизошел я и небрежно добавил: — На самом деле я только что написал рецензию на его последнюю книгу. — Я повернулся к Джоан. — Тот звонок, который мне нужно было сделать до ужина, — я как раз диктовал ее редакционной стенографистке.
Джоан залилась румянцем гордости и обратилась к своим жильцам:
— Подумать только — кто-то звонит из моей маленькой гостиной, его слова летят по проводам в Лондон, и через несколько дней все это попадает в газеты.
— Чудеса современной науки, — произнес Грэм и принялся собирать со стола тарелки.
* * *
Следующий день — сырая и туманная среда — выдался не самым удачным. Я решил принять приглашение Джоан и отправиться с ней, однако эксперимент оказался угнетающим. Работа ее, судя по всему, состояла в том, чтобы без приглашения вваливаться в дома и устраивать детям хитрые допросы экивоками, пока их родители стоят рядом и с ненавистью на нее смотрят либо неуклюже сбегают на кухню готовить чай, который никто никогда не пьет. Сначала я действительно сидел с Джоан на этих интервью, но присутствие мое было настолько очевидно нежеланным, что я сдался и после первых двух визитов оставался в машине, где за день прочел кипу старых журналов и газет, которыми было завалено все заднее сиденье, а под конец лишь устало дожидался, когда она вынырнет из подъезда очередной муниципальной многоквартирной малосемейки.
Пообедали мы в пабе в центре города. Джоан взяла себе вегетарианский пирог, а я — пирог с мясом и почками. От такого меню она укоризненно поцокала языком. В тот вечер дежурным по кухне был Грэм. Блюдо, приготовленное им, могло не иметь названия — но могло как-то и называться: состояло оно главным образом из чечевицы и грецких орехов, сожженных до черной корки, отскобленных от большой сковородки и поданных с кучками макаронных изделий из непросеянной муки, по виду и консистенции напоминавших канцелярские резинки. По большей части мы поедали сие блюдо в гробовой тишине.
— Ты должен завтра показать Майклу что-нибудь из своих работ, — в какой-то момент сказала Джоан Грэму. — Может, он скажет о них что-нибудь интересное.
— Мне бы очень хотелось, — сказал я.
* * *
Грэм усадил меня на свою кровать и включил здоровенный неуклюжий телевизор, громоздившийся в углу. Разогревался аппарат почти минуту.
— Модель семидесятых, — пояснил Грэм. — Доживает последние дни.
Вчерашний туман рассеялся, и утро оказалось ясным, но душным. Однако солнце нам все равно не светило: комната Грэма была погружена в непреходящую тень, поскольку оконце с кружевными занавесками выходило на задние дворы Джоан и ее соседей с параллельной улицы. В доме мы остались одни, времени — половина десятого, мы пили по второй чашке крепкого и переслащенного чая.
— У вас такая машинка есть? — спросил Грэм, стоя на коленях и засовывая в видеомагнитофон кассету.
— С моими заработками она мне не по карману, — ответил я. — Жду, когда цены упадут. Говорят, скоро они резко пойдут вниз.
— А вы думаете, этот мой? Никто такие штуки не покупает — их берут напрокат. Десять фунтов в месяц — и все дела. Можно в «Рамблоуз».
Я отхлебнул чаю и мстительно произнес:
— А вот когда я был студентом, мы тратили деньги на книги.
— Давайте не будем? — Грэм обвел рукой стопки кассет на комоде и подоконнике. — Вот мои книги. Вот носители информации будущего — по крайней мере, для кинематографа. Почти все наши работы в колледже теперь на видео. В каждой из этих красоток — на три часа пленки. А вы знаете, сколько стоят три часа шестнадцатимиллиметровки?
— Я вас понял.
— Вы, литературные люди, не очень-то практичны, а? Вам бы все в башнях из слоновой кости сидеть.
Это замечание я проигнорировал.
— А стоп-кадр в этом вашем видео есть?
— Еще бы. Подрагивает, но работает. А вам зачем?
— Ну, знаете… приятно иметь… все эти новомодные приспособления.
Экран замигал, как только Грэм задернул шторы и уселся на кровать рядом со мной.
— Ну, поехали. Это моя курсовая работа. Посмотрим, что скажете.
Просмотр оказался менее мучительным, чем я опасался. Фильм Грэма шел всего десять минут — эффективная, хоть и неизящная полемическая агитка о фолклендском конфликте, озаглавленная «Война миссис Тэтчер». Название было двусмысленным, поскольку Грэму удалось разыскать шеффилдскую пенсионерку по фамилии Тэтчер, и кадры боевых кораблей, на всех парах несущихся в бой, и отрывки из речей премьер-министра перемежались со сценами из жизни ее менее выдающейся однофамилицы: вот она идет в магазин, готовит скудную еду, смотрит по телевизору новости и тому подобное. В бессвязном закадровом комментарии старушка говорила о том, как трудно прожить на пенсию, и недоумевала, куда ушли все деньги, которые она всю свою трудовую жизнь платила в виде налогов государству. Подобная реплика обычно служила поводом для перехода к показу какого-нибудь жестокого и дорогого на вид куска военного железа. Фильм заканчивался знаменитой речью премьер-министра перед Шотландской консервативной партией, в которой миссис Тэтчер рисовала фолклендскую войну битвой добра и зла и объявляла, что «с ней должно быть покончено». Вслед за этим — общий план: другая миссис Тэтчер бредет с тяжелой сумкой продуктов по крутой и неприветливой улочке. Затемнение. Два титра: «Миссис Эмили Тэтчер живет на 43,37 фунта в неделю»; «Война на Фолклендах, по оценкам, уже стоит нам 700 миллионов фунтов».
Грэм остановил пленку.
— Ну — что скажете? Давайте только честно.
— Мне понравилось. Хорошо сделано.
— Послушайте, бросьте вы эту свою южную буржуазную вежливость хоть на минутку. Скажите прямо.
— Я же говорю — хороший фильм. Сильный, прямой и… правдивый. Говорит правду о чем-то.
— Ведь правда же говорит? Видите ли, кино — настолько точно структурированная среда, что даже в такой вот коротенькой работе нужно принимать множество решений. Сколько должен длиться кадр, как он должен быть выстроен, что должно идти до него, что после. Не распадается ли весь этот процесс, если работа претендует на то, чтобы называться «политическим фильмом»? Не становится ли глубоко проблематичной роль самого кинематографиста, если у нас возникает вопрос, не «Правда ли это?», а «Чья это правда?».
— Разумеется, вы совершенно правы. А можно посмотреть, как тут работает эта штука со стоп-кадром?
— Конечно. — Грэм взял пульт дистанционного управления, немного перемотал пленку и нажал «воспроизведение». — Я это все к тому, что кино глубоко манипулирует не только зрителями, но и собственными объектами. Миссис Тэтчер вторглась на Фолкленды, а я вторгся в жизнь этой старухи, и оба мы выступали под одинаковым предлогом — мы защищаем ее интересы. — Он нажал «паузу», и старушка, открывавшая банку супа, повисла на экране, слегка трепыхаясь. — В каком-то смысле честнее всего было бы показать саму механику вовлеченности: камера панорамирует по комнате и останавливается на мне, режиссере, который сидит там же. Вероятно, Годар так бы и поступил.
— А от этих полос на экране можно избавиться? — спросил я.
— Иногда можно. Нужно нажать на кнопку несколько раз. — Он несколько раз ткнул в кнопку «пауза».
— Изображение немного нечеткое, да?
— Технология развивается. Что бы там ни говорили, не станет ли такой жест пустой самосоотносимостью — вот какой вопрос должен я себе задать. Поскольку очень хорошо знаю, что вы сейчас скажете: мол, любая попытка выдвинуть автора на передний план — откат к формализму, тщетная попытка переместить ударение с означаемого на знак, которая никак не изменит суть, а всякая истина в конечном итоге сводится к идеологии.
— А эта функция есть у всех аппаратов, — спросил я, — или нужно искать технику подороже?
— У всех, — ответил он. — На этой кнопке вся реклама строится. Довольно радикальный поворот, если вдуматься: впервые в истории рычаги управления кинематографическим временем вырваны из рук кинематографиста и переданы публике. Можно утверждать, что это первый реальный шаг к демократизации просмотра. Хотя, разумеется, — он выключил магнитофон и встал, чтобы отдернуть шторы, — наивно предполагать, что люди станут покупать видео только из-за этого. В колледже мы называем ее кнопкой «ДР».
— «ДР»?
— Дрочилин рай. Все любимые кинозвезды — голяком, понимаете? Никаких вам больше дразнящих сцен, в которых роскошная актриса скидывает лифчик на пару секунд, а потом исчезает из кадра, — теперь на нее можно любоваться сколько душе угодно. Теоретически — хоть целую вечность. Или, во всяком случае, пока пленка не посыпется.
Я невидяще уставился в окно за его плечом.
— В этом определенно… есть какая-то польза, — вымолвил я.
— Что ни говори, а поболтать было приятно, — сказал Грэм. — Всегда полезно послушать объективную критику.
Повисла короткая пауза, и я, стряхнув наваждение, снова его услышал.
— Все нормально, — сказал я. — Мне было очень интересно.
— Послушайте, я как раз в город собираюсь. Вам чего-нибудь привезти?
* * *
Впервые я остался в доме один. С такими мгновениями у меня ассоциируется особое спокойствие — оно более чем абсолютно, оно подкрадывается исподволь, проникает внутрь и сторожко наблюдает. Это отнюдь не мертвая тишина, оно полнится неведомыми возможностями, живет звуками того, когда ничего не происходит. В Лондоне такой тишины не услышишь — по крайней мере, невозможно наслаждаться тишиной, в которую можно облечься. Я поймал себя на том, что хожу по дому на цыпочках, а случайные шаги на улице или шум машин воспринимаю как назойливых гостей. Я попробовал сесть и успокоиться, почитать газету, но выдержал лишь минуту или две. Грэм ушел, и дом совершенно преобразился: в нем появилось что-то волшебное, будто он превратился в запретный храм, куда я проник, влекомый жаждой исследований.
Я поднялся по лестнице, на площадке свернул направо и вошел в спальню Джоан. Яркая, веселая комнатка, окна выходят на дорогу. Двуспальная кровать, аккуратно заправленная, розовое пуховое одеяло, несколько бледно-голубых думочек разложены вокруг подушек. А посреди всего этого восседает фигура, которую память извлекла из самых дальних своих уголков: вытертый желтый плюшевый медведь по имени Варнава — Джоан спала с ним с младенчества. Я заметил, что глаза у него уже разные — один черный, другой голубой. Наверняка оторвался совсем недавно, и перед мысленным взором у меня вспыхнула трогательная картинка: Джоан сидит в изножье кровати, в руках — иголка с ниткой, пришивает пуговицу, терпеливо восстанавливая зрение этой ветхой реликвии детства. Я не стал его трогать. Осмотрел аккуратные книжные полки, семейные фотографии, письменный стол с подарочным набором ручек и блокнотов, лампу с ситцевым абажуром от «Либерти». На углу лежала стопка официальных на вид скоросшивателей на кольцах, рядом стояла картонная коробка с какими-то бумагами и заметками. На ночном столике — ничего, кроме недопитого стакана воды, коробки салфеток и журнала, на обложке которого — два гордых зеленых бомбардировщика в полете и подпись: «„Харрикейн модели 1“ — боевая победа Британии». Я улыбнулся и взял журнал. Воскресное приложение к газете, вышел пару месяцев назад с моим детским рассказом. Интересно, у Джоан просто не дошли руки его убрать или он лежит тут по какой-то причине — любоваться, читать на ночь… Меня бы это нисколько не удивило.
Если так, то как я могу над этим насмехаться: я сам читал и перечитывал материал достаточно часто и даже теперь не смог устоять — присел на кровать, раскрыл журнал на знакомой странице и вновь окунулся в теплые воды мелкого тщеславия.

 

Майкл Оуэн — гласило предисловие — родился в Бирмингеме в 1952 году, и критика недавно восторженно приветствовала два его романа — «Случайности случаются» и «Любовное касание».
Майклу было всего восемь лет, когда он создал своего первого литературного персонажа — викторианского детектива с экзотическим именем Джейсон Голавл, героя многочисленных приключенческих историй, самая длинная и увлекательная из которых называлась «Замок загадок». Мы хотим представить здесь ее начальные страницы. К сожалению, это не первое произведение серии — более ранняя детективная история, касавшаяся упоминаемого здесь персонажа по имени Томас Ватсон, была утеряна. Однако Майкл уверяет нас, что эти страницы и без того смогут познакомить читателей с миром Голавла и его помощника Ричарда Марта — «воскрешенными Холмсом и Ватсоном с изрядной дозой сюрреализма».
Замок загадок
Глава первая
Джейсон Голавл, выдающийся детектив XIX века, сидел за резным деревянным столом напротив своего спутника Ричарда Марпла, сопровождавшего его во многих приключениях.
Джейсон был среднего роста и волосы имел светлые. Из них двоих он был более-менее самым смелым, но и Ричард был крайне отважен. Волосы Ричарда были темными, а рост — очень высоким, но у Джейсона имелись мозги. Без Ричарда он обойтись не мог.
Видите ли, Ричард умел совершать спортивные подвиги, а Джейсон — не умел. В Британии они составляли весьма солидную парочку.
В данный момент они были погружены в Шахматную Партию. Доска у них была старой и грязной, несмотря на все усилия Джейсона ее надраить. Джейсон двинул конем и улыбнулся.
— Шах, — изрек он.
Однако Ричард пошел слоном и съел коня Джейсона.
— Проклятье!
Джейсон сидел крайне неподвижно и едва дышал. Он всегда так поступал, когда нужно было подумать. Он пошел ферзем.
— Шах и мат!
— Вы победили, молодец.
Двое пожали друг другу руки и снова уселись.
— Мне становится исключительно скучно, — объявил Джейсон. — Мне хочется о чем-нибудь задуматься. Я хочу сказать, что шахматы тоже годятся, но хочется чего-нибудь вроде этого дела Томаса Ватсона, а кстати, как там наш Томас?
— Боюсь, не очень хорошо. Рука у него еще не зажила.
— Ему грозит смерть или еще хуже?
— Ему грозит смерть.
— Грозит? Это нехорошо. Мы должны его увидеть. Как насчет завтра или послезавтра?
— Завтра будет удобно.
— Тогда, может быть, и отпразднуем?
— Разумеется — если жена разрешит. Э-э… который час?
— Пять минут одиннадцатого.
— Тогда мне пора идти.
— Ладно, — сказал Джейсон. — Вас проводить?
— Спасибо, не стоит.
Джейсон посмотрел, как Ричард надевает пальто. Потом он услышал, как открылась и закрылась дверь.
Ричард вышел на улицу. Он уже был на полпути к дому, когда из тьмы выступил человек и преградил ему путь.
— Я Эдвард Уайтер, — сказал человек.
У него был американский акцент, борода и желтые зубы.
— Вы — Ричард Марпл?
— Он самый.
— Мне бы хотелось увидеть вас вместе с мистером Джейсоном Голавлом.
— По какой причине?
— Я хочу с вами поговорить. Речь пойдет об одном жутком деле, и мне нужна ваша помощь.
— В таком случае когда вы хотите, чтобы мы приступили?
— Завтра.
— Я очень сожалею, но это невозможно.
— Вы должны это сделать.
— Почему?
— Потому что нам не хочется, чтобы наши люди в это верили.
— Верили во что?
Эдвард понизил голос и прошептал:
— В заклятье.
— Заклятье? Какое заклятье?
— Заклятье замка Хакрио.
— Ладно. Я отведу вас к Джейсону. Я уверен, что он очень заинтересуется.
— Это хорошо. — Теперь человек говорил с английским акцентом. Звучало гораздо приятнее.
Он оторвал фальшивую бороду и улыбнулся.
— Мне очень приятно с вами познакомиться, мистер Марпл, — сказал он.
Довольно-таки удивленный Ричард протянул руку. Они обменялись рукопожатием.
— Мне… мне тоже очень приятно с вами познакомиться, мистер… мистер Уайтер.
— Пожалуйста, зовите меня Эдвардом. А теперь пойдемте, где здесь дом мистера Голавла?
* * *
— Я желаю рассказать вам историю, мистер Голавл. Воображаю, что она вас немало заинтересует. Могу ли я приступить?
— Весьма разумеется.
— Тогда приступим. Стояла тьма. Над замком Хакрио бушевала кошмарная гроза. Изнутри доносились слабые крики. Черный Рыцарь избивал до полусмерти Уолтера Бимгона шипастой булавой. До свидания, мистер Голавл.
Он встал и покинул комнату. Джейсон услышал, как входная дверь открылась, а потом закрылась.
— Удивительный посетитель. Интересно, почему он оставил нас так рано?
— Не знаю, — ответил Ричард. — Что вы думаете о его истории?
— Весьма интересно. Мы должны определить местонахождение замка Хакрио. Наше расследование обещает быть весьма интересным.
— Да.
— Тем не менее в данный момент меня больше интересует Эдвард Уайтер. Почему он ушел так быстро? Он же и пары слов не сказал, прежде чем уйти.
— Поистине, Джейсон. Я тоже изумлен. Возможно, мы отыщем ответы впоследствии.
— Быть может, и так. В любом случае — вы слыхали когда-нибудь о замке Хакрио?
— Никогда и ничего. Как он выглядит, я тоже не имею ни малейшего понятия.
— И я, — признал Джейсон. — Но все равно, я думаю, нам это ничего не даст.
— Вероятно, вы правы. У вас имеются какие-нибудь догадки о том, какие тайны его могут окружать?
— О да. Мне кажется, имеются.
— Имеются?
— Да. — Он понизил голос. — Мне кажется, он заклят.
В последний раз взглянув на дурацкую фотографию, где я сижу с видом задумчивого вундеркинда в коровнике мистера Нутталла, я закрыл журнал и положил его на ночной столик Джоан. Странно снова читать эту историю: точно слушаешь магнитофонную запись незнакомого голоса и упорно отказываешься верить, что голос — твой собственный. Мне хотелось думать, что это — еще один мостик к прошлому, способ вернуться по собственным следам и встретиться лицом к лицу с собой восьмилетним и невинным, написавшим такое: человек этот казался теперь совершенно незнакомым. Но даже мне теперь было очевидно — эта история скорее рассказывает не о том, каким ребенком я был, а о том, какие книжки читал в то время: повести о детях среднего класса, что вместе проводят летние каникулы в ветхих деревенских домиках, где оказывается полным-полно замаскированных люков и тайных проходов; готические приключения в ярко раскрашенных комиксах, детали которых родители могли бы одобрить с большим трудом; рассказы о далеких американских подростках, которым завидуешь, — они собираются в детективные клубы и живут в маловероятном соседстве с замками, набитыми привидениями, особняками с призраками и таинственными островами. Подобные книжки я читал много лет назад — мама давно отдала их на церковные распродажи. Но я готов был поспорить, что в шкафу Джоан найдется что-то в этом духе, и оказался прав. Потянув за яркий корешок, я вытащил одну книжку, и от обложки пахнуло пылью былых наслаждений. Соблазнительно прихватить ее с собой и погрузиться в чтение немедленно, но меня остановил какой-то пуританский запрет: в самом деле, мне что, заняться больше нечем, нежели упиваться подобной ностальгией? Поэтому я вернул книжку на полку, на цыпочках вышел из спальни Джоан и возобновил прежнюю (и явно не более благородную) программу исследований: открыл дверь в комнату Фиби.
Из трех спален эта была самой большой, но и самой загроможденной, поскольку служила не только жильем, но и студией. Бесчисленные банки с красками, кисти, отмокающие в растворителях, по полу разбросаны скомканные газеты и ветошь, перемазанная разноцветным маслом, — все указывало на род занятий ее обитателя. А прямо у окна, куда падало больше всего света, на мольберте стоял большой холст, накрытый пожелтевшей простыней. Должен признаться, до этого момента Фиби не возбуждала во мне никакого любопытства. Я рассеянно отметил, что она привлекательна (странным образом она напоминала Ширли Итон, чей образ долго служил мне идеалом женской красоты), но, вероятно, на меня ее внешность подействовала бы сильнее, не находись я во власти чар Элис. В любом случае Фиби интересовала меня крайне мало, с какой стороны ни глянь, если уж на то пошло. Однако что-то неодолимо влекло меня подсмотреть, над чем она сейчас работает: этак коварно и как бы исподтишка понаблюдать, как она раздевается. Я ухватил простыню за уголок и приподнял на два или три дюйма. Глазам моим открылся дразнящий участок густой серо-зеленой краски. Я задрал простыню повыше и углядел соблазнительную медно-красную полосу, провокационно размещенную у самого края холста. Такого я больше не мог вынести — резко и беспощадно я сдернул покров, и картина явилась мне во всей своей незавершенной наготе.
Несколько минут я разглядывал ее, пока не начал мерещиться какой-то смысл. Сначала я видел только хаотичное лоскутное одеяло красок — само по себе оно поражало взгляд, однако подавляло и сбивало с толку. Затем постепенно начали проступать некие контуры и изгибы, и картина напоминала уже не лоскутное одеяло, а скорее вихрь движения и энергии, в который меня начало головокружительно затягивать. Наконец проявились некие формы, и я пустился в рискованное предприятие — определить, что это такое: сфера, занимающая всю левую сторону холста… с каким-то приспособлением, на которое, похоже, натянута сетка… Неужели это банальный натюрморт, только размазанный и весь перекошенный? Или грубо намалеванный пейзажик пустыря — скажем, угол на заднем дворе Джоан — с футбольным мячом и сломанной теннисной ракеткой? Чем дальше, тем больше мне казалось именно это, и восторг мой начал помаленьку угасать, когда…
— Не смотрите, пожалуйста.
В дверях, прижимая к груди бумажный пакет, стояла Фиби.
Я не нашелся, что ответить, кроме:
— Простите, я… это все любопытство.
Она вошла в комнату, положила пакет на стол и вынула альбом для рисования и карандаши.
— Я не против того, чтобы вы сюда входили, — сказала она, — но мне не нравится, когда рассматривают мои работы.
— Простите, мне, наверное, следовало… спросить разрешения или как-то…
— Дело не в этом. — Она вновь накинула простыню на холст и принялась поправлять пучок увядших гипсофил, торчавших в банке из-под варенья на подоконнике.
— Это же здорово, — сказал я и почувствовал, как она вдруг вся напряглась. Тем не менее я лепетал дальше: — То есть наполнить карт и ну таким трагизмом, такой силой, когда имеете дело с настолько повседневными предметами, — это же замечательно. Иными словами, футбольный мяч и теннисная ракетка — кто бы мог подумать…
Фиби обернулась, но глаз не поднимала, а голос ее был по-прежнему тих.
— Я не очень уверена в своих художественных способностях.
— Напрасно.
— Это последняя из шести картин, навеянных мифом об Орфее.
— А остальные так же хороши, как э… — Я изумленно посмотрел на нее. — Прошу прощения?
— Здесь изображены лира и его отсеченная голова — их влекут воды Ибера.
Я сел на кровать.
— А…
— Теперь вы понимаете, почему я не люблю показывать свои работы.
Казалось, покончить с затянувшимся молчанием не удастся никогда. Я тупо смотрел в пространство, даже не пытаясь извиниться, настолько меня это ошеломило. Фиби села за стол и принялась затачивать карандаш. Я уже почти набрался решимости встать и уйти без единого слова — это было бы лучше всего, — когда она неожиданно спросила:
— Она сильно изменилась?
Я сначала не понял.
— Простите?
— Джоан. Сильно изменилась с тех пор, как вы с ней виделись в последний раз?
— О. Нет, не очень. — Потом подумал. — Если честно, я не могу сказать. Я ведь никогда ее по-настоящему не знал взрослой — только ребенком. Теперь мы словно заново познакомились.
— Да, я заметила. Вы совсем чужие.
Я пожал плечами. Не равнодушно, скорее — с сожалением.
— Наверное, не стоило мне приезжать.
— Что вы! Она несколько недель ждала этой встречи. Ей хорошо с вами, точно вам говорю. Когда вы тут, она совсем другая. И Грэму так кажется.
— Другая — в каком смысле?
— Менее… отчаявшаяся, что ли.
Мне не понравилось, как это прозвучало.
— Мне кажется, ей здесь очень одиноко, понимаете? А работа отнимает у нее все силы. Мы с Грэмом стараемся ее растормошить как можем. Я знаю, она с ужасом ждет лета, когда нас тут не будет. Не то чтобы нам это было тяжело или как-то… — с жаром добавила она. — Мы оба с ней вообще-то отлично ладим, только пара каких-то вещей, как бы это сказать… выходит за рамки служебных обязанностей. Например, когда приходится играть.
— Играть?
— Довольно часто после ужина она хочет, чтобы мы играли с нею в настольные игры. «Монополия», «Змейки-лесенки» — вот такие.
Я ничего не сказал. Но в н yip и меня почему-то затрясло.
— В любом случае вам об этом не стоит волноваться. Пока вы здесь, она о них и не вспомнит, это точно. Ни к чему.
* * *
— Ну? Кто со мной в «Скрэббл» по-быстрому перекинется?
С улыбкой предвкушения Джоан обвела взглядом сидевших за столом, и каждый из нас постарался отвести глаза. Грэм прибегнул к обычному трюку — принялся собирать тарелки, Фиби сосредоточенно допивала оставшееся в бокале вино, а во мне вдруг проснулся интерес к тому, как перевести лозунги на плакате польского профсоюза, что пялился на меня последние три вечера. Через несколько секунд я осознал: остальные надеются, что я приду им на помощь. Поэтому ответил:
— Вообще-то мне было не помешало часок-другой посидеть в одиночестве с блокнотом, если не возражаешь. Меня сегодня просто переполняют замыслы.
Наглая ложь — но единственная причина, которую Джоан сочла бы уважительной.
— Ну что ж, — сказала она. — Не хочу мешать вам с Музой. Но если ты пишешь новую книгу, дай мне слово.
— Какое?
— Разумеется, что я буду первой читательницей.
Я криво улыбнулся.
— Ну, это дело долгое. Сомневаюсь, что она увидит свет в ближайшем будущем. А тем временем мне нужно еще кое над чем подумать — я собираюсь заняться документалистикой. — По выражению лица было трудно определить, впечатлило это признание Джоан или покоробило. — Мне предложили работу — написать хронику одного весьма высокопоставленного семейства. А это совершенно другое дело, если хотите знать.
— О! И кто бы это мог быть?
Я назвал фамилию, и Грэм презрительно и недоверчиво фыркнул.
— Этой стаи упырей? Сильно же вас в таком случае прижало — вот все, что я могу сказать. — И он скрылся в кухне, унося наши тарелки с остатками превосходной «парминьяны» Фиби. На ходу он чуть слышно бормотал: — Уиншоу, значит, а? Умора…
Джоан посмотрела ему вслед расширившимися в недоумении глазами.
— Чего это он так? Что особенного в этих Уиншоу?
Она повернулась ко мне за разъяснениями, но реакция Грэма всерьез ужалила меня, и я надулся.
— Ты поняла, что он хотел сказать? — спросила она у Фиби. — Ты об этих Уиншоу слыхала?
Фиби кивнула.
— Слышала о Родерике. Арт-дилер. Несколько недель назад должен был приехать к нам и прочесть лекцию об искусстве — точнее, о том, как художнику выжить на рынке. Но так и не объявился.
— Н-ну, Майкл, — произнесла Джоан, — ты у нас темная лошадка. Я хочу все про это знать. Рассказывай, я настаиваю.
— Ох, да это все…
Жестом она упредила меня:
— Не сейчас, погоди. Тебе нужно поработать, я понимаю. Нет, завтра у нас на всю историю будет масса времени. Целый день.
Звучало зловеще.
— Правда?
— Разве я тебе не сказала? Мне удалось взять отгул, поэтому мы можем устроить пикник в долине — ты и я.
— Мм. Славно как.
— И лучше не на тоскливой машине поедем, а покрутим педали.
— Какие еще педали?
— Да-да, Грэм разрешил тебе взять его велосипед. Правда, мило с его стороны?
Грэм зашел в столовую собрать приборы и мстительно осклабился.
— Очень мило, — ответил я. — Еще как мило. А погода будет хорошая?
— Забавно, что ты вспомнил, — сказала Джоан, — потому что к вечеру обещали грозу. Но у нас все будет в порядке, если выедем заблаговременно. Я подумала, если мы встанем, скажем… в шесть…
Всякая воля к сопротивлению покинула меня.
— Почему бы и нет? — сказал я, отдавая Грэму вилку и пустой бокал.
* * *
В ту ночь я никак не мог заснуть. Не знаю, в чем дело — в густой летней духоте или просто в мысли, что наутро придется подыматься ни свет ни заря, — но я больше часа проворочался на тахте, и каждое новое положение оказывалось неудобнее предыдущего, пока не осталось последнее средство. Встать и найти что-нибудь почитать, выгнать из головы утомительную спираль мыслей, намертво закупорившую мозги. Однако внизу никакой литературы не нашлось — кроме той, что я привез сам, да трех-четырех вегетарианских поваренных книг на кухне. Мне же требовалось совсем другое — что-нибудь легкое, но увлекательное, и я сразу же поймал себя на мысли о детском детективе, который откопал в комнате Джоан. Следовало захватить его с собой, когда была возможность.
Через десять минут я понимал: единственный выход — пробраться к ней в спальню и стащить книгу.
Мне повезло. Дверь была приоткрыта на пару дюймов, а шторы, судя по всему, раздвинуты, и комната хорошо освещалась с улицы. Шкаф стоял у самого входа, поэтому скользнуть к нижней полке, не потревожив Джоан, не проблема. Я приостановился на площадке на пару секунд, прислушался, осторожно открыл дверь пошире и шагнул внутрь. Времени было примерно половина второго ночи.
Джоан лежала на спине, и кожа ее в серебристом сиянии фонарей отсвечивала серым. На ней не было никакого ночного белья, а покрывало она во сне сбросила. В последний раз я наблюдал нагое женское тело восемь лет назад и, наверное, не погрешу против истины, если скажу, что настолько красивого не видел вообще никогда. Верити была стройной — крепкая кость, маленькие груди; по сравнению с ней Джоан, бесстыдно разнежившаяся пред моим жарким взором, казалась чуть ли не аморально изобильной и соблазнительной. Мне в голову пришло слово «щедрость»: щедрое тело — в тяжелом изяществе пропорций, в той бесхитростной готовности, с какой оно отдавалось моему взгляду. Я стоял, пригвожденный к месту, и мне чудилось, что несколько этих грешных мгновений — самые восхитительные, самые нежданные и самые волнующие в моей жизни. Однако все закончилось слишком быстро. Джоан шевельнулась, повернулась ко мне, и я попятился на площадку, не издав ни звука.

3

— Ты посмотри на эти руки, — говорила она, раздраженно прищурившись и щипая себя, пока бледная кожа не покраснела. — Как у итальянской крестьянки. Я все время успокаиваю себя, что все дело в генах, поэтому нет смысла сетовать.
Она густо намазала малиновым джемом ломоть грубого хлеба и откусила, затем вытерла рот бумажной салфеткой.
— Ты считаешь, я слишком толстая?
— С чего ты взяла? Вовсе нет. Видишь ли, тело — такая штука, с которой должно быть удобно. Ему не следует быть какой-то определенной формы.
Должен признать — форма тела Джоан занимала в тот день все мои мысли. Стояло еще одно жаркое летнее утро, и чтобы доехать на велосипедах до какого-то подобия равнины, нам потребовалось почти два часа. Едва добравшись до первого места, которое Джоан сочла подходящим, мы растянулись на земле, и следующие несколько минут, невзирая на усталость, я остро осознавал, с каким ленивым наслаждением Джоан потягивается, как вздымается и опадает ее грудь, пока она переводит дух, насколько тонка ее голубая с розовым блузка с подвернутыми рукавами, вылезшая из джинсов. Сам я обливался потом и шумно сопел. В начале путешествия я не был уверен, что вообще доеду до конца. Джоан выбрала маршрут, постоянно шедший в гору, и всякий раз, когда мы выезжали на развилку, предпочитала дорогу покруче. Иногда подъем оказывался настолько свирепым, что я едва удерживался в седле — так трудно было двигаться дальше. (Что там говорить — никакой зубчатой передачи на велосипеде Грэма не было и в помине.) Но чуть погодя уверенность моя укрепилась, и ехать стало полегче. А вскоре и местность выровнялась: в одном месте нам вообще попался сказочный отрезок дороги — под уклон, но не слишком круто, как раз чтобы немного разогнаться, снять ноги с педалей и лететь, подставляя лицо ветру, свистевшему в ушах, такому крепкому, что в уголках глаз закипали сладкие слезы восторга. На мгновение я почувствовал, что тяжкое бремя лет, ломавшее мне спину все эти годы, соскользнуло и мы снова стали детьми — Джоан и я, несемся по сельской дороге к ферме мистера Нутталла. Она потом сказала, что я даже завопил от радости. Я этого не осознал.
— Ну? — спросила Джоан. — Такты расскажешь мне об этом твоем таинственном проекте?
— Все пока еще неточно, — ответил я и выложил все о необычайной встрече в поезде.
Джоан ахнула, когда я дошел до того места, когда в одном со мной вагоне оказывается читательница моего романа:
— Поразительно! — воскликнула она.
Когда рассказ подошел к концу, ей захотелось узнать:
— Так она, наверное, хорошенькая, эта женщина, Элис?
— Да нет, не особенно.
Удивительно, насколько трудно мне это далось. Сам рассказ вызвал в памяти красоту Элис, и Джоан сразу показалась такой же простой и нескладной, как мне примерещилось на перроне. Я попробовал отбиться от этого ощущения, но не получилось: меня пробило дрожью желания, едва я вспомнил смех и дразнящее приглашение, которое заметил в глазах Элис.
— Замерз? — спросила Джоан. — Не может быть.
Мы немного поговорили об Уиншоу, о моем писательстве, и это как-то навело нас на истории, что мы с нею сочиняли в детстве.
— Наверное, здорово, — сказала Джоан, — если подумать, что когда-то я сотрудничала с известным писателем.
Я рассмеялся.
— «Джейсон Голавл и убийства в Хэмптон-корт». Интересно, что стало с тем шедевром. Ты ведь его не сохранила, правда?
— Ты же прекрасно знаешь, что единственный экземпляр остался у тебя. И ты наверняка его выкинул. Ты всегда к таким вещам безжалостно относился. Даже за той фотографией обратился ко мне.
— Снимок я не выбрасывал, он потерялся. Я же тебе говорил.
— Не понимаю, как он мог просто взять и потеряться. Честное слово, не понимаю. Я же помню, что все свои рассказы про Джейсона Голавла ты выкинул, когда у тебя начался период научной фантастики.
— Научной фантастики? У меня?
— Ты тогда ни о ком, кроме Юрия Гагарина, и говорить не мог. И еще заставлял меня читать свой длинный рассказ — как он летал на Венеру или еще куда-то, а мне было совсем не интересно.
В памяти проявилось бесформенное воспоминание о каких-то древних, но болезненных разногласиях, и я не мог сдержать улыбку. Впервые я осознал, насколько хорошо мне снова с Джоан — чувствовать, что жизнь на самом деле не прерывалась, что прошлое — не постыдный секрет, который нужно упрятать поглубже под замок, а то, чем можно делиться и восхищаться. Такое теплое и очень нехитрое чувство. Но тут Джоан доела сэндвич, перевернулась на живот и улеглась у моих ног, уперев подбородок в ладони и приподнявшись на локтях так, что передо мной открылась вся ложбина между ее грудей. И неожиданно я снова забился в паутине противоположных желаний, понуждавших меня смотреть и не смотреть одновременно. Я, разумеется, отвернулся и сделал вид, что любуюсь пейзажем, поэтому между нами повисло напряженное молчание, пока Джоан наконец не сдалась и не спросила — неизбежно:
— О чем думаешь?
— О своей рецензии. Он, должно быть, уже прочел. Интересно, как он ее воспринял.
Джоан перекатилась на спину, выдернула длинную травинку и принялась ее жевать.
— Ты действительно считаешь, что людям небезразлично, что ты о них говоришь?
— В данном случае, — ответил я, не сводя глаз с горизонта, — да. Я так считаю.
* * *
Собирались грозовые тучи. Их черная армада грозно выстроилась на западе, и к четырем часам мы с Джоан решили, что разумнее всего будет отправиться восвояси. Кроме того, она сегодня дежурила по кухне.
— Нельзя их подводить, — сказала она. — Они на меня рассчитывают.
Когда мы доехали до дому, Джоан сразу скрылась в кухне и принялась резать овощи. На меня же навалилась такая усталость, что еле держали ноги. Я спросил, не будет ли она возражать, если я ненадолго прилягу в ее комнате, и она ответила, что конечно нет, — в то же время смерив меня таким заботливым взглядом, что я не мог не сказать:
— Но все равно, день у нас выдался замечательный. Мне очень понравилось.
— Правда, хорошо? — Джоан повернулась к доске и добавила — возможно, себе самой: — Я так рада, что ты останешься до воскресенья. Еще два славных дня.
Проходя через гостиную, я наткнулся на Грэма — он читал рецензии на новые фильмы.
— Хорошо съездили? — спросил он, не отрываясь от газеты.
— Очень славно, спасибо.
— Вовремя вы. Ливанет с минуты на минуту.
— Похоже на то.
— Я сейчас вашу рецензию читал.
— Вот как?
— Весьма загадочно.
Минут двадцать я полежал на кровати Джоан, недоумевая, что он имел в виду. Загадочно? В том, что я написал, ничего загадочного не было. На самом деле я изо всех сил постарался выразиться как можно яснее. Если уж на то пошло, то загадочен сам Грэм. Свою статью я знал наизусть и теперь фразу за фразой мысленно перебрал текст, стараясь понять, что его так озадачило. Безрезультатно. Некоторое время я пытался выкинуть рецензию из головы, но его странное замечание не давало мне покоя. Наконец я понял, что отдыха не предвидится, и спустился вниз, намереваясь добиться разъяснений.
Грэм смотрел в гостиной местные новости. Я взял валявшуюся газету и открыл на своей рецензии, с удовлетворением отметив, что ее поместили на верх полосы так, что она сразу бросалась в глаза.
— Не понимаю, что в ней загадочного, — сказал я, прочтя первый абзац про себя и еще раз восхитившись спокойным сарказмом, с которым удалось изложить нехитрый сюжет книги.
— Послушайте, да какая разница? — отозвался Грэм. — Это ж просто рецензия, черт возьми. Я просто не понял, на что вы намекаете.
— Мне кажется, это совершенно очевидно. — Я уже перешел ко второму абзацу, где мой тон становился ощутимо ледяным. Воображаю, как к этому месту у объекта моей критики от мрачных предчувствий шерсть встала дыбом.
— Там у вас явно какая-то умная метафора или фигура речи, в которую я не въехал, — сказал Грэм. — Но ваши столичные друзья наверняка ее оценят.
— Я совершенно не понимаю, о чем вы. — Тем временем я не мог сдержать улыбки от некоторых выпадов третьего абзаца. На бумаге они выглядели еще безжалостнее.
— То есть я хотел сказать — к чему вы вообще клоните? — продолжал Грэм. — К тому, что парень никогда не напишет хороший роман, потому что у него словесный понос?
Я резко поднял голову.
— Что?
— Последняя фраза. Что она значит?
— Послушайте, все очень просто. Он совершенно явно старается написать фантастически смешную, злую, сатирическую книгу, но ему это никогда не удастся, потому что ему недостает необходимого… — Я уже открыл было рот, чтобы зачитать в подтверждение это слово, когда увидел, что они напечатали. От изумления кровь застыла у меня в жилах — одно из тех мгновений, когда реальность — вполне буквально — настолько кошмарна, что поверить в нее невозможно. Я невольно скомкал газету и швырнул ее через всю комнату.
— Какие скоты!
— Что случилось? — воззрился на меня Грэм.
Какое-то время я не в силах был ответить — просто сидел и грыз ногти. Потом сказал:
— Задор. Вот что я написал. Ему недостает необходимого задора.
Грэм подобрал газету и снова прочел последнюю фразу. На лице его проступила улыбка.
— Ах, задо-ор…
Он хмыкнул, потом хмыкнул еще раз, хохотнул — и вот уже смех перешел в неудержимый, оглушительный хохот, сменившийся маниакальным ржанием. Из кухни, как всегда боясь пропустить шутку, выскочила Джоан.
— Что случилось? — спросила она. — Что смешного?
— Ты по… погляди. — Грэм протянул ей мятую газету, пытаясь выдавить сквозь смех что-то членораздельное. — Погляди на рецензию Майкла.
— И что в ней? — Нахмурившись, Джоан пробежала глазами статью, но удержаться от слабой улыбки предвкушения все-таки не смогла.
— По… последнее слово, — ловил воздух ртом Грэм. — Посмотри на последнее слово.
Джоан посмотрела, но яснее ей не стало. Она глянула на меня, потом на Грэма, потом снова перевела взгляд с Грэма на меня. Разница в наших реакциях озадачивала еще больше.
— Не понимаю, — наконец сказала она, прочитав фразу еще раз. — Что вообще может быть смешного в запоре?
* * *
Ужин снова прошел подавленно. Мы ели рагу из фасоли, на десерт — ананасное желе; жевали все, казалось, громче обычного; молчание прерывалось лишь вялыми попытками Джоан начать хоть какой-то разговор, да спазмами хохота Грэма, которые он сдерживал с большим трудом.
— И все-таки я по-прежнему не вижу, что в этом смешного, — произнесла Джоан после четвертого или пятого приступа. — Казалось бы, в такой известной национальной газете должны быть нормальные корректоры или кто-нибудь. На твоем месте, Майкл, я бы им в понедельник показала, где раки зимуют.
— А что толку? — сказал я, гоняя по тарелке одинокую фасолину.
Ливень хлестал в окна все сильнее, а когда Джоан положила всем по добавке желе, сверкнула молния, следом за которой оглушительно громыхнуло.
— Обожаю грозы, — сказала Джоан. — Такая особая атмосфера.
Когда стало ясно, что остальным к этому наблюдению добавить нечего, она оживленно поинтересовалась:
— А вы знаете, что мне больше всего хочется делать в грозу?
Я решил не гадать; так или иначе, ответ оказался сравнительно невинным.
— Есть отличная игра — «Ключик». С нею ничто не сравнится.
К этому времени сопротивляемость наших организмов почему-то упала, поэтому, когда тарелки убрали, мы ни с того ни с сего разложили на обеденном столе доску и принялись возбужденно распределять роли. В конце концов Фиби досталась мисс Скарлет, Джоан — миссис Пикок, Грэму — преподобный Грин, а мне — профессор Плам.
— Теперь вообразите, что мы все застряли в этом огромном старом поместье в глухомани, — сказала Джоан. — Совсем как в том фильме, Майкл, о котором ты мне постоянно рассказывал. — Она повернулась к остальным и пояснила: — Когда Майкл был маленьким, он посмотрел кино об одном семействе — ненастной ночью их всех убили в старом полуразрушенном особняке. На Майкла этот фильм произвел большое впечатление.
— В самом деле? — Как истинный синефил, Грэм моментально навострил уши. — Как назывался?
— Вы о таком не слыхали, — сказал я. — Английский фильм, и снимали его отнюдь не марксисты-интеллектуалы.
— Ух, какие мы обидчивые.
Джоан принесла пару подсвечников, один поставила на стол, другой — на камин и выключила свет. Мы едва могли различить, что делаем, но эффект, надо сказать, оказался уместно зловещим.
— Ну, готовы?
Можно было начинать — Джоан, Грэм и Фиби отгородили себе на столе участки поставленными на попа раскрытыми книгами, чтобы соседи не могли заглянуть в их карточки, где они отмечали подозреваемых в убийстве, а я нет. Что и говорить — первым это заметил Грэм.
— Погодите секундочку, — сказал он. — Мне кажется, Майклу недостает необходимого… забора.
Тут хихикнула даже Джоан, даже Фиби позволила себе извиняющуюся ухмылочку, которая вскоре в общем веселье тоже превратилась в хохот. Я принес из кухни вегетарианскую поваренную книгу, уселся и стал терпеливо дожидаться окончания массовой истерики. Это заняло довольно много времени — я между тем принял безмолвное, но твердое решение: отныне — никаких газетных рецензий.
Мы сыграли три партии, каждая — довольно длинная, поскольку все, особенно Грэм и Джоан, довольно изощренно блефовали и контрблефовали. Фиби же, казалось, всю игру думала о чем-то совершенно постороннем. Как, впрочем, и я: сначала пытался считать игру математической головоломкой, упражнением на вероятность и дедукцию, но через некоторое время, наверное как-то очень по-детски, воображение мое разыгралось и я полностью погрузился в интригу. Раскаты грома и вспышки молний за окном, заливавшие комнату ослепительными контрастами света и тьмы, все только усугубляли, и я без труда мог поверить: в такую ночь действительно может приключиться любая жуть. В воображении моем профессор Плам начал походить на Кеннета Коннора, и меня вновь охватило ощущение (которое не покидало меня с того дня рождения, когда я попал в кино в Вестон-супер-Мэр): мне по жизни суждено играть роль робкого, неуклюжего, уязвимого человечка, угодившего в хитросплетения кошмарных обстоятельств, управлять которыми он совершенно не в состоянии. Плакаты на стене столовой превратились в подобия древних семейных портретов, за которыми в любой момент могли появиться в прорезях настороженные глаза, а домишко Джоан стал казаться огромным и зловещим, как Блэкшоу-Тауэрс.
Первую партию выиграла Джоан: миссис Уайт, в кабинете, свинцовой трубой. Тогда Грэм решил подойти к делу серьезнее, принес планшет и большой лист бумаги, на который принялся тщательно заносить ходы всех игроков. Таким образом он выиграл вторую партию (полковник Мастард, в бильярдной, из револьвера), но его единогласно дисквалифицировали за использование подобной тактики. В третьей партии борьба разгорелась не на шутку. Вскоре стало ясно, что преступление совершилось либо в салоне, либо в оранжерее и либо ножом, либо подсвечником; однако, когда дело дошло до имени убийцы, у меня имелось значительное преимущество — три самые важные карты были у меня на руках. Пока остальные бултыхались в догадках, перебрасываясь дичайшими предположениями, меня постепенно осенило: виновником, разумеется, был я, и никто иной, — профессор Плам.
Как только я это понял, мне стало ясно: в игре имеется один существенный недостаток. Ведь неправильно, если методом исключения обнаруживаешь, что ты сам виновен в убийстве, однако не имеешь понятия, где и как ты его совершил. Наверняка в реальной жизни таких прецедентов не было? А интересно, как это — присутствовать при раскрытии какой-нибудь ужасной тайны и неожиданно столкнуться с ложным и самодовольным представлением о самом себе как о стороннем наблюдателе: внезапно понять, что сам глубоко и грязно запутался в паутине мотивов и подозрений, которую собирался разорвать с ледяной отстраненностью чужака? Что там говорить — мне сложно представить обстоятельства, в которых такое может со мной приключиться.
Между тем выяснилось, что Грэм опередил всех нас. Своим следующим ходом он по тайному коридору проник в оранжерею и обвиняющим перстом указал на меня.
— Я предполагаю, — сказал он, — что убийца — профессор Плам, в оранжерее, подсвечником.
Он был прав, и нам осталось лишь признать собственное поражение. Джоан включила свет, сделала всем по чашке какао, и жуткая атмосфера наверняка бы рассеялась, если б снаружи по-прежнему не бушевала гроза, которая с приближением полуночи набрала силу и ярость, а то и нечто иное.
* * *
На этот раз у меня не было предлога, не требовалась ни книга, ни что-то другое; жарко и неловко мне тоже не было. Может, я так и лежал бы, слушая грохот дождя по подоконнику и случайные раскаты грома, и рано или поздно задремал. Однако, убедившись, что все улеглись, и выждав полчаса, я вылез из-под одеяла и прошлепал наверх по лестнице в одной майке и трусах. Как и прежде, дверь в комнату Джоан была приоткрыта. Как и прежде, шторы остались незадернутыми и комнату обильно освещали уличные фонари. И как и прежде, Джоан лежала на спине, кожа ее серо мерцала в серебристом свете, иногда вспыхивая голубым, если ночное небо полосовали разрывы молний. Теперь она была укрыта бледным пуховым одеялом больше чем наполовину, но моим бессильным бусинам глаз еще оставалось на чем замереть, оставалось что жадно пожирать из укромных теней коридора.
Я стоял и смотрел на нее; но странное дело — вскоре я поймал себя на том, что больше всего рассматриваю ее лицо, которое и так видел постоянно все последние четыре дня, а не тело, волшебно преподносимое мне в эти драгоценные греховные мгновения. Наверное, в спящем лице есть что-то более личное, более тайное, нежели в обнаженном теле. Во сне губы ее слегка раздвинулись, опущенные веки, казалось, говорили о напряженной сосредоточенности на чем-то далеком и внутреннем. Джоан была потрясающе прекрасна. Невозможно, даже постыдно, что я когда-то мог считать ее дурнушкой.
Я смотрел.
И тут ее глаза внезапно открылись — Джоан смотрела на меня и улыбалась.
— Так и будешь там стоять? — спросила она. — Или все-таки зайдешь?
Насколько иной стала бы моя жизнь, насколько отличалась бы от нынешней, если бы я тогда сделал шаг в комнату, а не скользнул во тьму быстро и безмолвно, как сон, ускользающий от пробуждающегося разума.
больше не встречались. Единственное известие о ней я получил от матери (вскоре перед тем, как мы с ней перестали разговаривать): Джоан вернулась в Бирмингем и вышла замуж за местного бизнесмена.
Утром в понедельник я позвонил в «Павлин-пресс» и принял их заказ на сочинение книги о семействе Уиншоу.
В тот же день я пошел и купил первый в своей жизни видеомагнитофон.
Назад: Дороти
Дальше: Томас