~ ~ ~
— Мы просто собираемся немного поразмышлять вслух.
— Потерпите минутку. Хорошо? Отлично. Итак, Амелиор…
— Значит, так. Для того чтобы нас волновала судьба этой общины, необходимо, чтобы… ей угрожали извне.
— Мы так думаем.
— Да, мы так думаем.
— Если мы собираемся затронуть экологию, то общине должны угрожать… Ну, не знаю. Стреляйте меня. Крысы-убийцы. Крысы-мутанты.
— Пожалуйста, пусть это все же будут люди. Итак, обшине угрожают…
— Байкеры-нацисты. Ку-клукс-клан. Ну, я не знаю.
— Стойте, стойте. Соломон… Соломон на холме, ну, скажем, что-нибудь там пашет. Вместе с Падмой и Юн-Сяо. И вдруг доносится крик! Это Барувалуву. И Соломон видит…
— Облако пыли на дороге.
— Облако пыли?
— Ну да, это байкеры-нацисты.
— Стойте, стойте. Строительная компания планирует…
— Построить шоссе, которое будет проходить…
— Хочет превратить общину в…
— Химический военный объект.
— В казино.
— В биоинженерный завод. Тут-то мы и ухватим экологию. Так мы подключаем экологию?
— Фабрику, на которой производят животных-мутантов.
— Животных-мутантов?
— Мутантов… свиней. Огромные туши без головы. Или крыс-мутантов.
— Для военных. А Соломон…
— Придумывает…
— Как их одурачить. Стойте, стойте.
Ни в одном из сладчайших видений, навеянных тропической лихорадкой, ни в одном из омерзительно игривых кошмаров бери-бери Ричарду вряд ли бы примерещилось, что однажды киношники захотят снять по роману Гвина Барри фильм. И тем не менее Ричард с Гвином сидели на диване в роскошном сборном домике на территории киноконцерна «Миллениум», на «Студии Эндо», в Калвер-сити, Лос-Анджелес. В общем, Лос-Анджелес встретил Ричарда новым кошмаром. «Возвращенный Амелиор» рассматривался как вариант, но, очевидно, предпочтение отдавалось «Амелиору».
— Да, — подтвердил Гвин накануне вечером в гостинице. — «Миллениум» берется за это. Привет, — добавил он, обращаясь к вошедшему в комнату юному пиарщику. — Но я не хочу, чтобы об этом стало известно прежде, чем будут объявлены результаты «Глубокомыслия».
Молодой человек вопросительно посмотрел на него.
— Люди подумают, что мне это не нужно, — сказал Гвин изменившимся голосом. — Ну, еще бы. Богатая жена, родственница королевы. Два бестселлера. А тут еще это кино.
— И музыкальный клип.
— И музыкальный клип. Они мне покоя не дадут из-за этих киношников. Меня и так уже раз девять спрашивали.
— Скажите просто, что киношники проявили интерес.
— Да, пожалуй, это неплохо. Киношники проявили интерес — это неплохо.
У Ричарда все это до сих пор не укладывалось в голове. Не имеет значения, сколь бездарно произведение искусства, в любом случае оно принадлежит к определенному жанру. А оба «Амелиора» принадлежали к жанру литературной утопии. Есть множество фильмов о неудавшихся утопиях и об антиутопиях, но никто и никогда не снимал фильма о безоблачной утопии, в которой все поголовно все время счастливы. Достаточно вспомнить фильмы о колониях нудистов, вспомнить документальные фильмы, снимаемые в 30-х годах XX века в нацистской Германии, вспомнить строгие каменные лица в кино социалистического реализма, чтобы сделать вывод: утопия в кино — это всегда пропаганда и порнография. Кроме того, «Амелиор» был начисто лишен какого-либо действия, равно как и секса, насилия, конфликтов и драматизма.
Подобные мысли явно не давали покоя трем киношникам, собравшимся в этом бунгало на колесах, чтобы в присутствии Гвина обсудить идеи, которые можно использовать в фильме. Молодые люди были одеты в сложное спортивное обмундирование типа водолазных костюмов. На девушке была юбка из шотландки и белая блузка, и она курила.
— А не лучше ли будет, — сказал Гвин. В такое напряженное время перед самым объявлением итогов «Глубокомыслия» ему ко всему прочему предстояло еще написать сценарий, — если это будет внутренний конфликт?
— Давайте попробуем. Скажем, Гупта — один из них.
— Он — байкер-нацист.
— Нет. Биоинженер.
— Гупта? Стойте, стойте. Соломон…
— Почему все время Соломон?
— Ладно. Абдурраззак.
— Вы представляете, через что нам придется пройти, если это будет Абдурраззак?
— Ладно. Юн-Сяо… обманывает Гупту…
— Лучше не Гупту. Как насчет Юкио?
— Обманывает Юкио? Ты шутишь?
— Ладно. Петра…
— Ладно, Петра.
— Юн-Сяо обманывает Абдурраззака, он говорит, что Петр… один из них.
— Что он — биоинженер.
— Или агент ФБР.
— Стойте, стойте. Гупта ненавидит Соломона, верно?
— Верно. И Абдурраззак тоже. А Юкио ненавидит Юн-Сяо. А Женщина-Орел ненавидит Кончиту. А Падма ненавидит Машу.
— А Барувалуву ненавидит Арнаюмаюка.
— …О боже, чего ради Барувалуву ненавидеть Арнаюмаюка?
— Потому что они гоняются за одним и тем же спонсором.
— Стойте, стойте… Пусть Кончита будет разносчиком мутантной инфекции в Амелиоре.
— …которой она заразилась от биоинженера Петра.
— …у которого шуры-муры с Юн-Сяо.
— …которая передает заразу Юкио.
— …а от него заражается Абдурраззак.
— …у которого интрижка с Женщиной-Орлом.
Когда после непривычно продолжительного молчания Гвина попросили высказать свое мнение, он сказал:
— В «Амелиоре» нет ни любви, ни ненависти.
— Верно, Гвин. Мы обратили на это внимание. Там и так все больны.
— В жестком переплете книга переиздается уже в одиннадцатый раз, — сказал Гвин, пустившись в перечисление достижений «Амелиора» в Западном полушарии. — И все это без любви и ненависти. Возможно, вам стоит над этим подумать.
— Любовь и ненависть должны быть, Гвин. Даже если ради этого придется затушевать этнические различия… и сделать их всех американцами.
— И отказаться от болезней. Любовь и ненависть обязательно должны быть. Мы думаем, что это важно.
— Мы так думаем.
— Да, мы так думаем.
— Раз уж мы заговорили о том, что считать важным, — сказал Ричард, который уже собрался уходить (Гвин оставался с ними обедать), — то можно мне задать один вопрос? Там, внизу, я заметил большой мусорный бак. И на нем такую маленькую бумажку «Заботливая кубышка». Что такое «Заботливая кубышка»? Она выглядит точь-в-точь как большой мусорный бак.
— Ах, это. Это Заботливая кубышка. Заботливую кубышку поставили после землетрясения, чтобы…
— После беспорядков.
— Ну да, после беспорядков. Заботливая кубышка предназначена для того, чтобы служащие… складывали в нее продукты и теплую одежду для…
— Для тех, кто нуждается.
— Спасибо, — сказал Ричард.
На пути к дверям он прошел мимо третьего исполнительного продюсера, который сказал, нахмурив лоб:
— Так вот это для чего? А я-то думал, что это просто большой мусорный бак.
Пока женщина на вахте вызывала ему такси, Ричард смог хорошенько разглядеть Заботливую кубышку. В ней действительно валялся старый шарф, носки и несколько пакетов с печеньем и хлопьями, наполовину заваленные мусором, который туда бросали служащие, не знавшие о том, что это Заботливая кубышка. Ричард теперь знал. Его самого постоянно одолевали заботы. Он то и дело думал о чем-то, его постоянно что-то беспокоило. Пройдет еще несколько лет, подумал он, и мне, возможно, придется проводить много времени, заглядывая в Заботливые кубышки и беспокоясь об их содержимом.
Вернувшись в гостиницу, он позвонил в «Лейзи Сьюзен». Само собой, в наличии по-прежнему был один экземпляр его романа.
Во время поездки Ричард заботился о своем здоровье. К примеру, он каждый вечер тщательно следил, чтобы количество выпитого спиртного ни на миллилитр не превышало той дозы, от которой у него откажет печень. Ричард почти не забывал принимать витамин С, пока тот у него не закончился. Да, еще — Ричард стал меньше курить, или, скажем, его курение теперь носило иной характер. Эти ограничения, малоподвижный образ жизни, кондиционированный воздух, которым вынуждены дышать современные путешественники, трехразовое питание: обильная и не очень полезная пища — все это компенсировалось его частыми спринтерскими забегами в туалет и бессонницей. Но в Лос-Анджелесе Ричард определенно распустился. Ему приходилось предпринимать нечеловеческие усилия, чтобы заставить себя не думать о будущем, и это отнимало у него массу сил.
Все говорили, что Гвину нужно смотреть на вещи проще и решительно оградить себя от давления, так или иначе испытываемого преуспевающими романистами. Однако Гвин и выглядел, и вел себя как ходячий генератор энергии, он по-прежнему во всем полагался на молодого человека по связям с общественностью и даже поощрял его. Когда у Гвина не было интервью где-нибудь в другом месте, Гвин Барри в белых теннисных шортах и черных сандалиях давал интервью прямо у бассейна. Иногда на интервью его сопровождал молодой человек по связям с общественностью, а иногда (Ричард знал по меньшей мере о двух подобных случаях) — Одра Кристенберри, молодая киноактриса, и ее юный пиарщик, или ее агент, или агент ее агента. В любом случае этот молодой человек распоряжался жизнью Одры, точно так же, как жизнь Гвина была подчинена указаниям его пиарщика. Одра во всеуслышание заявляла, что она большая почитательница Гвина и его творчества, и ее прочили на роль Кончиты в «Амелиоре». Ричард сказал Гвину, что Одра не похожа на Кончиту. Она уже больше не была девчонкой-сорванцом из Монтаны. Полгода, проведенные в Голливуде, превратили Одру в искусственное создание, призванное услаждать мужские взоры, в то время как Кончита из книги была девчонкой-сорванцом, в соломенной шляпе, грубых штанах на лямках, имела талант садовода и больные легкие.
Но это был Голливуд, и Одра была продуктом фабрики грез. Ричард чувствовал себя одиноким в реальном мире. И в данный момент эта реальность была представлена зеркалом. Ричард стоял перед ним в пляжных трусах, оценивая себя как на кинопробах; он посмотрел на свое отражение и решил: «нет». Реальность, с которой он столкнулся лицом к лицу, была не по зубам никакому молодому человеку по связям с общественностью. Крайне неудачным было то обстоятельство, что встреча с читателями оказалась запланированной на самый конец поездки — в Бостоне. Если бы у Ричарда были встречи с читателями в Вашингтоне или Чикаго, то сейчас его мешок был бы легче, а может, и совсем опустел. Правда, еще оставались биографии, от которых он по привычке не мог избавиться. Но, в общем-то, его неподъемный чемодан служил чем-то вроде ручного противовеса убийственной тяжести почтового мешка.
Зеркало сказало ему: вот она — реальность. И Ричард уже не сомневался, что стал по меньшей мере на семь сантиметров ниже, с тех пор как покинул Лондон. Итак, он стоял перед зеркалом в пляжных трусах; бледность его кожи лишь подчеркивалась большой потертостью на правом плече. На ключице намечалось что-то вроде пролежня. Правая рука в общем была в порядке, если от нее не требовалось что-нибудь сделать, но ночью, когда Ричард, всхлипывая, лежал без сна, она немела, наливалась кровью и распухала. Утром он боялся на нее посмотреть, опасаясь увидеть вместо кулака боксерскую перчатку. Его единственная пара обуви носила на себе следы испытаний земным притяжением — его туфли были растоптаны и сбиты, как коровьи копыта.
Поэтому Ричард никогда никуда не выходил. Если не считать того времени, когда в номер приходила горничная, он никогда никуда не выходил. У него выработалось пристрастие к «Симпсонам» — мультипликационной комедии положений о средней американской семье, у нарисованных героев были уродливые тела и карикатурные лица, и они очень много шумели. Ричарда заинтриговала, если так можно выразиться, и разного рода порнография. Телевизор в его номере относился к таким передачам без предрассудков, но самому Ричарду они казались шокирующими и напоминали гладиаторские игры: странное сочетание экскурсий по магазинам и кровавых забав в духе модернизма. Или в духе постмодернизма: и тогда порнография пыталась вторгнуться на территорию других жанров (туг были и секс-вестерны, и секс-космические приключения, и секс-детективы с загадочными убийствами). Но чем дальше, тем больше все фильмы, казалось, были переполнены порнографией: теперь это называлось «фильмы для взрослых». Еще были псевдодокументальные ленты о «взрослой» жизни: соперничество между «звездами»; взлеты и падения в судьбе режиссера. Немало было и бездарных пародий на другие телеразвлечения. Среди них — пошловатая пародия на «Симпсонов» под названием «Лимпсоны». Материал подвергался жесткой цензуре: по-видимому, он подгонялся под гостиничные нужды: в одном месте появлялся многозначительный абажур, в другом — ваза с фруктами. Вы видели только лица. Мужчины тяжело дышали и скалились, как под пыткой. Женщины рычали и вопили, как во время родов. Словом, в распоряжении Ричарда были «Симпсоны», «Лимпсоны» и обслуживание в номере.
Обычно утром, стоя у мини-бара, Ричард думал, не позвонить ли ему домой. Ему хотелось поговорить с мальчиками. С Марко. Или, пожалуй, лучше с Мариусом. У Мариуса была особая манера разговаривать по телефону: он брал трубку и молчал (так что можно было слышать его теплое детское дыхание). А Марко просто хватал трубку и тут же выкладывал все, что с ним случилось за последние десять секунд. Нет, от Марко толку будет мало. И все это чертовски дорого стоит. Когда они выписывались из гостиниц — этих памятников инфляции и энтропии, — Гвин шел к такси или лимузину, а Ричард становился в очередь к столику администратора и, отрывая от сердца, отсчитывал свои дорожные чеки за дополнительные услуги: за телефонные разговоры, за обслуживание в номере, за напитки. Устроившись за письменным столом, Ричард продолжил очередное длинное письмо Джине. Пока он писал, его внимание разрывалось между тремя взаимосвязанными опасениями. Во-первых, письма, как известно, это всего лишь бумага, у них нет объема, веса, чего-то, что может отвлечь или удержать ее внимание; письмо, валяющееся на коврике в прихожей, не может соперничать с тем, кто стоит на пороге и звонит в дверь. Кроме того, Ричард чувствовал, что его брак и даже существование близнецов — это не просто более зримая параллель его смертного пути, это продукт все той же литературной зависти и литературной ненужности. И еще он представлял себе, как Джина бегло просматривает его письма, а потом их складывает или выбрасывает, а может, она их и не читает, как все, что он пишет. Или еще хуже: его письма просто остаются валяться на коврике вместе с другим мусором.
В тот раз, когда Ричард вернулся к Доминике-Луизе, а Джина, вместо того чтобы вернуться в Ноттингем к Лоуренсу, осталась в Лондоне и занялась современной литературой, она, разумеется, начала с поэтов.
С поэтов идиллических, лирических, сатирических. В компании поэтов Ричард всегда чувствовал воодушевление и ничем не замутненный прилив хорошего настроения, потому что это были единственные живые литераторы, еще более скромные и непритязательные, чем он сам. И они останутся такими же скромными и непритязательными, думал он тогда. Ричард щеголял Джиной в богом забытых пабах, где собирались поэты. Она общалась с ними запросто: ведь они тоже были провинциалами. Они понимали друг друга с полуслова. Вскоре после того, как Ричард бросил Джину и возобновил свои блуждания в потемках спальни Доминики-Луизы, поэты, не оставляющие без внимания ничего мало-мальски ценного среди брошенных вещей, были тут как тут со своими любовными письмами в стихах, со своими депрессиями и бутылками «Бычьей крови». Ричарду по-прежнему дозволялось заходить к Джине, и какое-то время ее подъезд напоминал ему зал поэтического общества. В дверях Ричард сталкивался с каким-нибудь Проинсиасом или Клиэргилом, а на лестнице какой-нибудь Энгоас или Йейен склонялся над своим велосипедом или шарил по карманам пиджака. Здесь были представители всех поэтических школ: символисты, дадаисты, акмеисты. Единственным реалистом была Джина. Действительно ли она спала с ними, или они просто говорили о сердечных делах, как это свойственно поэтам? Быть может, она попросту выслушивала их сердечные излияния? Беспорядочные половые связи с поэтами — это просто непрактично; это ставит вас в неловкое положение: вам в тысячный раз придется выслушивать «Красавицу и чудовище», без конца и без цели бродить по городским садам, делать минет бродягам, отсасывать у жаб, мечтая о принце. Принцев среди них, надо полагать, не было. Или со временем Джина почувствовала, что современность унижает поэтов, умаляет их значение и возможности. И никто из них не умел водить машину. Как бы то ни было, скоро у нее завязался параллельный флирт с издателем и литературным агентом. Потом она переключилась на романистов. Даже теперь, почти десять лет спустя, в журналах и тонких книжицах время от времени появлялись стихи с такими заглавиями, как: «Задержись и останься», «Трент-ривер» или даже «Посвящается мисс Янг» — охваченные романтической ностальгией восьмистишия или более длинные, свободные по форме, мрачные сексуальные воспоминания, или сексуальные фантазии. Никогда не знаешь наверняка (а Джина ему не расскажет). Женщины принадлежат поэтам. Больше у поэтов ничего нет, и женщины это чувствуют; так что они принадлежат поэтам.
Время, когда Джина переключилась на романистов, бесспорно, было самым тяжелым временем для Ричарда. Он предполагал, что она спала по меньшей мере с одним или двумя из них, или во всяком случае это так выглядело. Иначе почему они так крутились вокруг нее? Джина не была ни аристократкой, ни психопаткой. Она была трогательной, как полевой цветок; она была по-пролетарски экзотичной и по-прежнему по большей части безмолвной — она идеально подходила поэтам. Но все эти прелести не способны удержать романиста. Этим марафонцам, этим рабам письменного стола, этим одушевленным песочным часам к концу дня обязательно захотелось бы чего-нибудь новенького. Позднее, когда Джина и Ричард уже поженились, вышло два или три романа, в которых можно было безошибочно узнать Джину (прежде всего как спутницу высокомерного и острого на язык книжного обозревателя, любителя пестрых жилетов). От некоторых описаний ее сексуальных талантов Ричарду становилось дурно… Откуда же взялись эти таланты? Ричард был ее вторым мужчиной, и он не мог себе представить Лоуренса эротически утонченным любовником, только не Лоуренса с его слезами и кулаками громилы. Похоже, Джина была сексуальным открытием. Вроде той медсестры из Уэстли, которая в сорок лет впервые попробовала спиртное и очнулась через пять дней — или пять лет — в луже тоника для волос и лосьона для лица. Теперь, проходя по улице, где жила Джина, Ричард украдкой обменивался недобрыми взглядами с магическими реалистами и брутальными урбанистами. Теперь по утрам на пороге квартиры Джины (в кровоподтеках и царапинах после ночи, проведенной с Доминикой-Луизой) Ричард сталкивался с блистательным аналитиком современной культуры или с дотошным прозектором постмодернистских нравов, или, проще говоря, с новым, странным, приковывающим к себе внимание голосом. В то время Ричард и сам был новым, странным, приковывающим к себе внимание голосом: одна книга у него уже вышла, другая была на подходе. Ему казалось, что романисты Джины становились все богаче (и старше); он подозревал, что в ящичке своего туалетного столика она хранит список авторов бестселлеров, и, возможно, он пополнит ее коллекцию. Хотя Джина была далека от литературы, она твердо держалась романа и предпочитала не экспериментировать с жанрами — ее не интересовали те романисты, которые были знамениты чем-то еще помимо своих литературных заслуг. Ричард не стал бы особо возражать, если бы она проводила зиму на Бали с каким-нибудь игроком в гольф, автором романа о компьютерном мошенничестве. Или об игроках в гольф. Но Джина предпочла вращаться в кругу, более или менее близком Ричарду.
Существует прекрасный литературный закон, правда слегка поистрепавшийся и покрывшийся бурыми пятнами, но по-прежнему прекрасный, и этот закон гласит, что чем легче написать вещь, тем больше за нее платят. (И наоборот: спросите об этом у поэта на автобусной остановке.) Так что это было почти неизбежно — после издателя-искусствоведа и театрального критика Джина переключилась на драматургов. И тут уж Ричарду пришлось распрощаться со своими мечтами о том, что романы Джины ограничиваются лишь легким флиртом (и провинциальной сдержанностью). Она переехала, и ее новая квартира в современном доме неподалеку от Мраморной Арки скоро стала рисоваться Ричарду как царство самой откровенной чувственности. Теперь, когда он заходил к ней, раскланивался со швейцаром и ждал лифта, он волей-неволей был вынужден лицезреть все пылкие посредственности лондонской сцены. Не голодного барда и не близорукого рассказчика, а прожженного марксиста в черных кожаных брюках.
Ричард ненавидел всех поэтов вкупе с романистами, но драматурги… Также как Набоков и многие другие, Ричард рассматривал драму как примитивное, рудиментарное искусство. Драма гордится Шекспиром (и это поистине замечательная вселенская шутка), Чеховым и парочкой покойных скандинавов. Но где же тогда все остальные? Глубоко во втором эшелоне. Что же касается сегодняшних драматургов, то эти позвякивающие колокольчиками прокаженных городские кликуши измеряют степень нездоровья общества количеством непроданных мест в финансируемых ими «Глобусах». Эти врачеватели человеческих душ требуют аплодисментов за свои безжалостные прогнозы. К тому же они, наверное, и это самое главное, зарабатывают кучу денег, которые тратят на актрис. Ричард не мог этого больше терпеть, и он сделал ответный ход.
Впоследствии Ричард не раз задавался вопросом, как далеко могла зайти Джина. И он без труда мог представить Джину у бассейна в компании сценариста, зарабатывающего по пять миллионов фунтов стерлингов за сценарий. Вот она в окрестностях какого-нибудь замка гуляет под руку с чревоугодником-франкофилом, скрывается в тайном убежище с писателем-призраком, тем самым, который здесь и которого здесь нет, кто числится среди живых и кого среди них нет. Или благоговейно следует за электрической инвалидной коляской парализованного астрофизика. По правде говоря, Ричарду следовало жениться на ней в тот самый день, когда она приехала к нему из Ноттингема. Что его удержало? Ему казалось, что Джина слишком прозаична и не сможет быть его музой? Как-то раз, еще в ту далекую пору, они сидели вечером у Гвина: Гвин с Гильдой и Ричард с Джиной. Макароны и семейная бутылка красного вина. Тогда Гвин был книжным обозревателем-неудачником. Скромная еда, женский шепоток с его придыханием и смешками. Ричарду в его замызганном галстуке казалось, что он заслуживает большего. И он оставил мягкие игрушки Джины ради адского будуара Доминики-Луизы. Но он продолжал приходить к Джине. Ее романы с другими писателями — это было похоже на хитрость, но, может быть, она пошла на это лишь от отчаяния? Казалось, она хочет сказать: «Смотри, на что ты меня толкаешь». Она словно говорила: «А почему бы и нет? Почему нет?» Но при этом Джина давала ему шанс обойти всех соперников. И он этим шансом воспользовался.
Однажды утром Ричард задержался в больнице и довольно долго смотрел на капельницу, подсоединенную к безжизненной руке Доминики-Луизы, а потом помчался к Джине. Он стоял там, сложив руки на груди, и ждал, пока один из самых многообещающих молодых сценаристов Британии укладывает свою электрическую зубную щетку в свой металлический кейс. Потом молодой сценарист вышел, закрыв за собой дверь навсегда, а Ричард сказал: «Давай поженимся», и Джина расплакалась.
Ричард думал, что слезы — это чисто женский репертуар. Но ведь он и сам расплакался, когда узнал, что его книгу приняли в издательстве «Болд адженда»… Это не имеет никакого отношения к драматургам, но Ричарда по-прежнему удивляла склонность женщин к театральным эффектам. Женщин слишком захватывают чувства, и они, по-видимому, нуждаются в помощи, чтобы вырваться из театра. Но мужчины тоже пользуются театральными эффектами, когда это им необходимо, но их чувства слабее. Женщинам нравится разнообразие, как в фасонах брюк, которые они носят. Мужчины же посещают одну актерскую школу, где изучают единственный метод — хладнокровие. Такие они — мужчины. Хладнокровные лицедеи.
— Так, значит, Одра Кристенберри будет играть Кончиту?
— Она очень талантливая актриса. Такая органика. Такая живость, — Гвин кивал, обдумывая это. — Да. Я уверен, она отлично справится.
— Ей придется подобрать свои сиськи. — Ричард был не в состоянии изображать хладнокровие. Ему все труднее было оставаться хладнокровным. Но чем, кроме хладнокровия, он еще мог воспользоваться?
— Подобрать?
— Именно — подобрать. Вынуть имплантаты.
— Я не понимаю.
— В книге у Кончиты плоская грудь, верно? Почти мужская.
— Не мужская. Просто не слишком рельефная.
— Плоская.
— Я бы сказал — маленькая.
— И что ты собираешься с этим делать?
— С чем?
— С этими двумя силиконовыми буферами?
— Ну и выраженьица у тебя. С чего ты взял, что они не настоящие?
— Мы же видели ее в других фильмах. Мы видели ее в том фильме, когда мне поставили синяк. У нее там вообще сисек не было. Она была плоская, как доска. Просто идеально для «Амелиора».
— Может, у нее позднее развитие.
— Ну конечно. Когда она поворачивается направо, они поворачиваются налево. Она заходит в бар за сэндвичем, а они по-прежнему загорают у бассейна.
— Боже.
— Она точь-в-точь как та девица из «Лимпсонов».
— Что это?
— Порнофильм.
— Я такое не смотрю.
— Почему же?
— …Видишь ли, такие фильмы опредмечивают женщин. Превращают их в вещи.
— Это очень удобный способ узнать, как в наше время меняется сексуальное поведение. Начиная с орального секса и так далее. А вообще-то, в этом фильме ничего не разглядишь — что-нибудь обязательно загораживает от тебя картинку — бутылка вина или ваза с цветами. Это превращает женщину в вещь. Так же как силикон.
— Что с тобой?
— Я тут умру. Я здесь просто не выдержу.
— Ты пьян. Что с твоим голосом? У тебя голос как у фермера с больными гландами. Тебе лучше привести свой голос в порядок до встречи с читателями в Бостоне. А то никто ни слова не разберет.
Таким образом, иногда после полудня, одетый в свою древнюю тенниску и длинные шорты цвета хаки, Ричард предпринимал вылазки к бассейну. Обычно он садился на приличествующем расстоянии от Гвина и его свиты и наблюдал за купальщиками. Конечно, далеко не все женщины здесь были похожи на красавиц с обложек глянцевых журналов, далеко не все были усовершенствованы при помощи высоких технологий, как Одра Кристенберри. Многие были столь же бледными и пегими, как Ричард, хотя, несомненно, они были старше его по меньшей мере вдвое. Они плавали кролем, высоко поднимая согнутые в локте руки, — так плавают многие женщины, в особенности американки, — с сосредоточенным видом, а точнее, с непоколебимой верой в американскую решимость. Но наш Гамлет чувствовал себя развалиной, и он вовсе не собирался высмеивать американскую решимость. Ричард сильно располнел, но он все же выглядел стройным по сравнению с парой из Техаса: он как-то спускался с ними в лифте. Супруги были настолько толстыми, что заставляли всех по нескольку раз перечитывать инструкцию, в которой производитель гарантировал, что подъемник способен выдержать восемнадцать человек. Мужчины у бассейна — о, эта удивительная каста добытчиков! Они плавали, ели и говорили по телефону. Уверенно расположившись на лежаках, они поворачивались на бок или лежали на спине, поджав ногу и положив ладонь на мускулистый живот, или вели добытчицкие беседы со своими цветущими приятелями-добытчиками. В Лос-Анджелесе Ричард не был твердой валютой; он чувствовал себя злотым, презренной копейкой. В нескольких шагах от Ричарда — в перерыве между омлетом и чаем со льдом — Гвин отвечал на вопросы. «Писать — это все равно что плотничать». «Моя проза умозрительна, но кинематографисты уже проявили к ней интерес». «Я пользуюсь обычным текст-процессором, это нечто вроде пишущей машинки с дополнительными функциями». «От завтрака до обеда и иногда ближе к вечеру…» В полутора метрах от Гвина виднелись волнующие линии купальника Одры Кристенберри. Или стопроцентная невыразительность юного пиарщика.
Гвин, в чьих жилах текла кельтская кровь, на глазах становился смуглее, его кожа блестела на солнце. А Ричард, со своей не поддающейся загару английской кожей, за время нескольких кратких посещений бассейна успел получить ожоги первой степени на плечах, бедрах, шее, носу и лбу. В одежде он становился похож на актера второго плана из дешевого видео или порнофильма: отталкивающе-неряшливо размалеванного и освещенного тусклым светом лампочки. Без одежды он напоминал себе лондонского голубя. И даже его худые и красные, как у голубя, ноги нагоняли на него тоску по дому. И еще многое не ладилось у Ричарда здесь, в этом городе на берегу Тихого океана. Он никак не мог избавиться от сухости во рту, что бы он ни пил. Его язык словно сворачивался в трубочку. Крупицы информации вязли на зубах — информации о том, что вот-вот должно было случиться. В его теле в двух местах (слева сверху и справа снизу) при каждом втором ударе сердца словно лопались пузырьки феерической боли. Потом боль отпускала. А по ночам он писал обзоры биографий и делал пометки в романе «Без названия», готовясь к встрече с читателями в Бостоне, где их турне заканчивалось.
Что-то с Ричардом было не так в этом городе у Тихого океана, который, ширился во все стороны, куда ни кинешь взгляд. Пару раз, когда у Гвина было интервью на радио или на телевидении, Ричард, собравшись с силами, позволял отвезти себя в город, он присутствовал на встрече Гвина с читателями в каком-то супермаркете. Этот город был похож на город, который превосходно держится после ядерной катастрофы, после попадания метеорита размером с Эверест или после тысячекилометрового цунами. На тысячи квадратных километров вокруг все было заражено и разрушено, но солнце, предприимчивость и совместные усилия многонациональной общины снова ставили все на свои места. Как Гвин льстиво поведал аудитории в начале своей творческой встречи с читателями, Лос-Анджелес очень напоминал Амелиор… лишь с некоторыми отличиями. Когда Никита Хрущев, пролетая над Западным побережьем США, увидел все эти бассейны, невинно обращенные к небу, он понял, что коммунизм проиграл. А Ричард каждой клеткой своего тела чувствовал, что, какие бы идеи он ни отстаивал — трудно передаваемые на словах, заумные, сложные, — в любом случае он проиграл. Лос-Анджелес повсюду искал трансцендентное. Астрология, гадания, культ тела, посещение храмов — все это были лишь суетные попытки постичь божественный промысел, получить совет и рекомендацию, как лучше поступить здесь и сейчас. Но главное — как подготовиться к будущему. Ричард к будущему не был готов. Тело Ричарда об этом знало, это телесное знание, казалось, проникло во все его полости; это было знание не в форме мысли: оно улавливалось носом, звучало в ушах, першило в горле.
Женщины понимают время. (Джина уж точно понимает, что такое время.) Женщины умеют направлять свое воображение в будущее и помещать себя в какой-нибудь момент в будущем. Время — это измерение, а не сила. Но женщины ощущают его как силу, потому что ежечасно чувствуют на себе его атаки. Они знают, что к сорока пяти они будут наполовину мертвы. Мужчинам не приходится сталкиваться с такой информацией. Для мужчины сорок пять лет — это самый расцвет. Расцвет? У них климакс. А у нас расцвет. Но именно поэтому наши тела рыдают и покрываются испариной по ночам: потому что мы тоже наполовину мертвы и не знаем, как и почему это произошло.
— У-у, — сказал юный пиарщик. — Вид у вас не ахти. Очень болит?
— Не так сильно, как вы думаете, — ответил Ричард.
— Простите?
— Не так, как вы думаете.
— Простите?
Ричард помотал головой. На самом деле ему было очень больно. Еще до рассвета Ричард выполз из постели и направился к зеркалу в ванной, охваченный необычайно сильной тревогой. Его лицо разнесло как телевизор. Он был похож на одного из Симпсонов. На Барта Симпсона. В профиль лицо Ричарда напоминало персонажа газетной карикатуры, изображающей приемную дантиста. Но анфас он выглядел как Барт Симпсон. Потому что у него, как назло, разболелись сразу два зуба: один снизу справа и другой сверху слева.
В аэропорту Ричард с Гвином сидели, а юный пиарщик бился головой о стенку в ближайшей телефонной будке, пытаясь перенести интервью. Их рейс в Бостон задерживали, и отсюда проистекали дальнейшие осложнения. После встречи с читателями в Бостоне они должны были ненадолго заскочить в Провинстаун — это на другой стороне залива, на мысе Кейп-Код, — чтобы поприсутствовать на вечеринке то ли у парфюмерного магната, то ли у короля гамбургеров, который финансировал издателей Гвина. Юный пиарщик вернулся к ним со словами:
— Парень из «Глоуб» и дама из «Геральд трибюн» встретят нас в аэропорту, и мы сможем провести двойное интервью в такси.
— Ты дозвонился до Эльзы Отон?
— Меня соединяли только с секретаршей, которая только орет и ничего не хочет передавать.
Молодой человек грузно опустился в кресло.
Гвин не сводил с него пристального взгляда:
— Попробуй еще раз. В чем дело? Она — третий член жюри фонда «За глубокомыслие».
В Лос-Анджелесе перед началом встречи Гвина с читателями юный пиарщик показал на затерянное в небе одинокое облачко — розовое, похожее на поварской колпак — и предсказал (как оказалось, он ошибся), что никто не придет, потому что это Лос-Анджелес. Похоже, в Лос-Анджелесе небо могло изображать только одно: космический вакуум. А на вопрос, какая в Лос-Анджелесе завтра будет погода, небо, как и Гвин Барри, когда его спросили, что третье тысячелетие несет «Амелиору», воздержалось от комментариев. Небо над Лос-Анджелесом считало комментарии излишними.