Книга: Отель «Нью-Гэмпшир»
Назад: ГЛАВА 11. Любовь к Фрэнни; преодоление Чиппера Доува
Дальше: 1

ГЛАВА 12. Синдром мышиного короля; последний отель «Нью-Гэмпшир»

 

И вот эпилог; у всего есть эпилог. В мире, где любовь и грусть не тонут, существует множество эпилогов, и некоторые из них длятся и длятся. В мире, где судьба пробивает себе дорогу с помощью мускулов, некоторые эпилоги бывают очень краткими.
— Сны — обманчивое исполнение подавленных желаний, — объявит отец на пасхальном обеде в нью-йоркской квартире Фрэнка в 1965 году.
— Ты опять цитируешь Фрейда, папа, — скажет ему Лилли.
— Которого Фрейда? — машинально спросит Фрэнни.
— Зигмунда, — ответит Фрэнк. — Из четвертой главы «Толкования сновидений».
Я тоже должен был знать источник, потому что мы с Фрэнком по очереди вечерами читали отцу. Отец попросил нас прочитать ему всего Фрейда.
— Так что же тебе снилось, папа? — спросила его Фрэнни.
— «Арбутнот-что-на-море», — ответил отец.
Его собака-поводырь, когда мы сидели за столом, держала свою морду у него на коленях, и каждый раз, когда отец собирался взять свою салфетку, он клал кусок в ожидающую пасть собаки, и та мгновенно поднимала голову и давала ему взять салфетку.
— Не корми собаку за столом, — сердилась на отца Лилли, но мы все любили эту собаку.
Это была немецкая овчарка с черным чепраком и особо насыщенным золотисто-коричневым окрасом, доминировавшим на ее породистой морде; она была невероятно длинномордая, с высокими скулами, так что с виду нисколько не напоминала Лабрадора. Отец хотел назвать ее Фрейд, но мы решили, что и так все время путаемся, о котором Фрейде речь. Третий Фрейд, убеждали мы отца, просто сведет всех с ума.
Лилли предложила назвать собаку Юнг.
— Что? Этот предатель! Этот антисемит! — запротестовал Фрэнк. — Где это слыхано, чтобы существо женского рода называли в честь Юнга? — спросил Фрэнк. — До такого мог бы додуматься только Юнг, — возмущенно сказал он.
Тогда Лилли предложила назвать собаку Стэнхоуп — в знак своей любви к четырнадцатому этажу. Отцу понравилась идея назвать собаку-поводыря в честь отеля, но он предпочел назвать собаку в честь отеля, который ему действительно нравился. И тогда мы все согласились, что будем звать собаку Захер. Фрау Захер, в конце концов, была женщиной.
У Захер была одна-единственная плохая привычка: класть морду на колени отцу каждый раз, когда тот садился есть, но отец потакал ей, так что скорее это была плохая привычка отца. В остальном Захер была образцовым поводырем. Она не бросалась на других животных и, значит, не волочила за собой отца неизвестно куда; ум ее особенно проявлялся в обращении с лифтами: она блокировала дверь своим телом, чтобы та не закрылась, пока отец входит в лифт или выходит. Захер лаяла на швейцара в «Сент-Морице», но в основном вела себя очень дружелюбно, разве что сторонилась прочих пешеходов. Это были дни, когда в Нью-Йорке не требовалось убирать за своими собаками на улице, так что отец был свободен от этой унизительной процедуры, которую, как он и сам понимал, практически не мог бы осуществить. Между прочим, отец боялся принятия этого закона задолго до того, как о нем заговорили.
— Я хочу сказать, — говорил он, — что если Захер наложит кучу посреди Сентрал-Парк-Саут, как, по-вашему, я должен эту кучу найти? Достаточно неприятно подбирать дерьмо за собакой, но если ты к тому же его и не видишь, это вообще невероятно тяжко. Я не буду этого делать! — кричал он. — Если какой-нибудь добрый гражданин-законник только попробует заговорить со мной об этом, только предположит, что я несу ответственность за собачьи испражнения, думаю, я воспользуюсь своей битой!
Но пока мой отец от этого был свободен. К тому времени, когда они приняли закон о собачьем дерьме, мы уже не жили в Нью-Йорке. В хорошую погоду Захер и отец ходили на прогулку без сопровождения, они прогуливались между «Стэнхоупом» и Центральным парком, и мой отец мог позволить себе не видеть собачье дерьмо.
В квартире Фрэнка собака спала на коврике, лежавшем между моей и отцовской кроватями, и порой в полудреме я задумывался, кому снятся сны — Захер или отцу.
— Итак, тебе снился «Арбутнот-что-на море», — скажет Фрэнни отцу. — А что еще нового?
— Нет, — сказал отец. — Это бы не старый сон. Я хочу сказать, что в нем не было вашей матери. Мы не были опять молоды или что-то в этом роде.
— И никаких мужчин в белых смокингах, папа? — спросила его Лилли.
— Нет-нет, — сказал отец. — Я был стар. Во сне я был даже старше, чем сейчас, — сказал он (ему тогда было сорок пять). — Во сне, — сказал отец, — я просто шел вдоль берега вместе с Захер. Мы просто прогуливались, обходили весь отель, — сказал он.
— Обходили руины, ты хочешь сказать, — заметила Фрэнни.
— Ну, — хитро сказал отец, — я, конечно, не мог толком разглядеть, в руинах ли все еще «Арбутнот», но мне казалось, что его восстановили. У меня было такое чувство, что его полностью отремонтировали, — сказал отец, перенося куски пищи со своей тарелки на колени и далее в пасть Захер. — Это был совершенно новый отель.
— И клянусь, он был твой, — сказала ему Лилли.
— Вы же сказали, что я могу делать все что угодно, разве не так, Фрэнк? — спросил отец.
— Во сне ты владел «Арбутнотом-что-на-море»? — спросил его Фрэнк. — И он был полностью восстановлен?
— Все было в ажуре, да, пап? — спросила его
Фрэнни.
— В полном ажуре, — кивнул отец; Захер тоже кивнула.
— Так ты этим хочешь заняться? — спросил я отца. — Хочешь купить «Арбутнот-что-на-море»?
— Ну, — сказал отец, — название надо будет, конечно, поменять.
— Конечно, — сказала Фрэнни.
— Третий отель «Нью-Гэмпшир»! — воскликнул Фрэнк. — Лилли! — закричал он. — Ты только подумай! Еще один телесериал!
— Я еще и над первым сериалом толком не поработала, — обеспокоенно сказала Лилли.
Фрэнни присела рядом с отцом, положила руки ему на колени; Захер принялась лизать ей пальцы.
— Опять? — спросила Фрэнни отца. — Хочешь опять начать все сначала? Ты понимаешь, что это вовсе не обязательно?
— А что еще мне делать, Фрэнни? — улыбнулся он. — Это последний, обещаю, — сказал он, обращаясь уже ко всем нам. — Если я не смогу сделать из «Арбутнота» что-то особенное, то выброшу белый флаг.
Фрэнни взглянула на Фрэнка и пожала плечами; я тоже пожал плечами, а Лилли просто закатила глаза.
— Ну что же, — сказал Фрэнк. — Для начала надо навести справки, кто там хозяин и сколько это стоит.
— Я не хочу видеть его, если он там все еще хозяин, — сказал отец. — Не хочу видеть этого сукина сына.
Отец всегда говорил, что не хочет «видеть» того или сего, а мы всегда сдерживались, чтобы не сказать ему, что ничего «видеть» он не может.
Фрэнни заявила, что она тоже не хочет видеть человека в белом смокинге, а Лилли сказала, что она постоянно видит его во сне; она уже устала от него, сказала Лилли.
Это нам с Фрэнком придется нанять машину и проделать весь путь до самого Мэна; по дороге Фрэнк вздумает учить меня вождению. Мы снова взглянем на руины «Арбутнота-что-на-море» и отметим, что руины не слишком-то изменились. Интересно, по каким обычно критериям определяют изменения в руинах после того, как они уже стали руинами? Однажды превратившись в руины, руины остаются почти неизменными. Мы обнаружили новые следы вандализма, но заниматься вандализмом на развалинах не очень-то интересно, и это место почти не изменилось с осени 1946 года, когда мы все прибыли в «Арбутнот-что-на-море» только для того, чтобы увидеть смерть Эрла.
Мы без труда узнали ту пристань, на которой был застрелен Штат Мэн, хотя пристань, да и все окружающие ее пристани были перестроены, и на воде появилось множество новых лодок. «Арбутнот-что-на-море» выглядел как маленький призрачный город, а вот то, что раньше было изящной старомодной рыбацкой деревушкой, раскинувшейся у подножия отеля, превратилось в маленький неряшливый туристический городок. Там была пассажирская пристань, на которой можно было взять напрокат лодку и купить нереисов, а в пределах видимости частного побережья «Арбутнота-что-на-море» был галечный общественный пляж. Так как вокруг не было никого, кто бы об этом заботился, «частная» территория фактически уже не была частной. Когда мы с Фрэнком прибыли туда, две семьи устроили на территории отеля пикник; одна из них приплыла на лодке, а другая проехала вдоль всего берега на машине, по той же «частной» дороге, по которой приехали и мы с Фрэнком, мимо выцветшей вывески, которая все еще сообщала: «Закрыто до начала сезона!»
Цепь, некогда перекрывавшая шоссе, давно была оборвана и оттащена в сторону.
— Сюда надо будет вложить целое состояние, чтобы сделать это место всего лишь обитаемым, — сказал Фрэнк.
— При условии, что его еще захотят продать, — заметил я.
— Да кто, ради бога, будет за него держаться? — воскликнул Фрэнк.
И только в конторе по недвижимости в Бете, штат Мейн, мы с Фрэнком узнали, что мужчина в белом смокинге по-прежнему владеет «Арбутнотом-что-на-море» и что он все еще жив.
— Вы хотите купить недвижимость старика Арбутнота! — воскликнул шокированный риэлтор.
Мы были в восторге от известия, что «старик Арбутнот» еще существует.
— Я общался только с его адвокатами, — сказал риэлтор. — Они уже несколько лет пытаются избавиться от отеля. Старик Арбутнот живет в Калифорнии, — сказал нам риэлтор, — но у него есть адвокаты по всей стране. Тот, с которым я имел дело, в основном живет в Нью-Йорке.
Мы думали, что нам достаточно будет сообщить нью-йоркскому адвокату о своем желании приобрести отель, но, когда мы вернулись в Нью-Йорк, адвокат Арбутнота сказал, что Арбутнот хочет нас видеть.
— Придется ехать в Калифорнию, — сказал Фрэнк. — Судя по всему, старик Арбутнот в полном маразме, как какой-нибудь Габсбург, но он не хочет продавать отель, не увидевшись с нами.
— Господи Иисусе, — сказала Фрэнни. — Довольно дорогая поездочка только для того, чтобы с кем-то там увидеться!
Фрэнк сообщил ей, что Арбутнот оплачивает нашу поездку.
— Он, наверно, просто хочет посмеяться вам в лицо, — предположила Фрэнни.
— Даже не верится, что мне так повезло! — воскликнул отец. — Подумать только, ведь его все еще можно купить!
Мы с Фрэнком не видели причин описывать ему эти руины и дешевый туризм, развернувшийся вокруг его заветного «Арбутнота-что-на-море».
— Он все равно ничего этого не увидит, — прошептал Фрэнк.
И я рад, что у отца никогда не будет случая увидеть старого Арбутнота, временно жившего в отеле в Беверли-Хиллз. Когда мы с Фрэнком прибыли в аэропорт Лос-Анджелеса, мы взяли напрокат вторую за эту неделю машину и поехали на встречу с престарелым Арбутнотом.
В апартаментах, к которым примыкал собственный пальмовый сад, мы обнаружили старика с заботливой сиделкой, не менее заботливым адвокатом (этот был калифорнийским адвокатом) и, как потом выяснилось, смертельной эмфиземой. Он полусидел в причудливой больничной койке, полусидел, аккуратно дыша между рядами кондиционеров.
— Люблю Лос-Анджелес, — задыхаясь, сказал Арбутнот. — Здесь не так много евреев, как в Нью-Йорке. Иначе бы у меня в конце концов выработался иммунитет к евреям, — добавил он.
Резкий приступ кашля, словно бы напавший на него внезапно (и со стороны), швырнул Арбутнота на край больничной койки; это выглядело так, будто он подавился целой индюшачьей ножкой, и казалось, он так и не придет в себя, казалось, его упорный антисемитизм наконец его погубит (уверен, что Фрейд от этой мысли был бы счастлив), но приступ кашля прошел так же внезапно, как и начался. Нянечка поправила ему подушки; адвокат положил на грудь старика некие с виду очень важные документы и протянул Арбутноту ручку, которую тот взял трясущимися пальцами.
— Я умираю, — сказал Арбутнот мне и Фрэнку, как будто это не было нам ясно с первого взгляда. На нем была белая шелковая пижама; он выглядел так, словно ему было сто лет, и весил не более пятидесяти фунтов.
— Они сказали, что они не евреи, — сказал Арбутноту адвокат, указывая на нас с Фрэнком.
— Вы именно поэтому хотели увидеть нас? — спросил Фрэнк старика. — Могли бы выяснить это и по телефону.
— Может быть, я умираю, — сказал он, — но я ничего не продаю евреям.
— Мой отец, — заметил я Арбутноту, — был близким другом Фрейда.
— Не того Фрейда, — поспешил пояснить Фрэнк, но старик снова зашелся в приступе кашля и не услышал того, что сказал Фрэнк.
— Фрейда? — сказал Арбутнот, откашливаясь и сплевывая. — Я тоже знал Фрейда! Это был еврей — дрессировщик животных. Только евреи не умеют обращаться с животными, — доверительно сообщил он нам. — Знаете, животные могут говорить, — сказал он. — Они чувствуют любые человеческие странности, — сказал он. — Тот Фрейд, которого знал я, был глупым еврейским дрессировщиком. Он пробовал выдрессировать медведя, но медведь его съел! — восторженно воскликнул Арбутнот и от этого снова зашелся в приступе кашля.
— Такой медведь-антисемит? — спросил Фрэнк, и Арбутнот так рассмеялся, что я подумал, как бы этот приступ кашля не убил его.
— Я и пытался его убить, — скажет Фрэнк позже.
— Вы, должно быть, сошли с ума, если хотите купить этот участок, — сказал нам Арбутнот. — Ну то есть вы знаете, где находится Мэн? У черта на куличках! Там нет ни нормального железнодорожного сообщения, ни воздушного. Ехать туда на машине тоже ужасно, это слишком далеко и от Нью-Йорка, и от Бостона, а когда вы туда доберетесь, то вода окажется слишком холодной и мошкара за час зажрет вас до смерти. И классные яхтсмены больше туда не заходят, ну то есть яхтсмены с деньгами, — сказал он. — Если у вас есть немного денег, — сказал Арбутнот, — то в Мэне их абсолютно не во что вложить! Там даже нет проституток!
— И все же нам там нравится, — сказал Фрэнк.
— Они не евреи, а? — спросил Арбутнот своего адвоката.
— Нет, — ответил адвокат.
— По виду трудно сказать, — сказал Арбутнот. — Раньше я определял евреев с первого взгляда, — пояснил он нам. — Но сейчас я умираю, — добавил он.
— Плохо, — сказал Фрэнк.
— Фрейда не съел медведь, — сказал я Арбутноту.
— Фрейда, которого знал я, съел медведь, — сказал Арбутнот.
— Нет, — сказал Фрэнк. — Фрейд, которого вы знали, был героем.
— Только не тот Фрейд, которого я знал, — раздраженно возразил Арбутнот.
Медсестра заметила у него на подбородке капли слюны и отстраненно, как смахивают пыль со стола, вытерла ему подбородок.
— Фрейд, которого мы оба знали, — сказал я, — спас Венскую государственную оперу.
— Вена! — воскликнул Арбутнот. — Вена полна евреев! — крикнул он.
— В Мэне их тоже больше, чем раньше, — поддразнил его Фрэнк.
— В Лос-Анджелесе тоже, — сказал я.
— Во всяком случае, я умираю, — сказал Арбутнот. — И слава богу!
Он подписал лежащие у него на груди документы, и его адвокат протянул их нам. Вот так это и произошло: в 1965 году Фрэнк купил «Арбутнот-что-на-море» и двадцать пять акров мэнского побережья.
— За гроши, — как потом скажет Фрэнни.
На лице Арбутнота цвело разлапистое пятно почти небесной голубизны, а его уши рдели алым и лиловым, словно присыпанные старомодным фунгицидом. Казалось, исполинский грибок поедает Арбутнота изнутри.
— Подождите минутку, — сказал он нам, когда мы уже собрались выходить, и слова булькающим эхом отдались у него в груди. Нянечка снова поправила ему подушки; адвокат резко захлопнул атташе-кейс; кондиционеры нагоняли в номер такой холод, что нам с Фрэнком казалось, будто мы в гробнице, в венской Kaisergruft, где покоятся бессердечные тела Габсбургов. — Каковы ваши планы? — спросил нас Арбутнот. — Что вы собираетесь там сделать?
— Это будет тренировочный лагерь коммандос, — сказал Фрэнк Арбутноту. — Для израильской армии.
Я заметил, как губы адвоката скривились в улыбке; это была особая улыбка, которая заставила потом нас с Фрэнком посмотреть в документах, которые нам там вручили, фамилию адвоката. Адвоката звали Ирвинг Розенман, и хоть он и был из Лос-Анджелеса, мы с Фрэнком были твердо уверены, что он еврей.
Старый Арбутнот не выдавил из себя улыбки.
— Израильские коммандос? — переспросил он.
— Ра-та-та-та! — сказал Фрэнк, изображая пулемет.
Нам показалось, что Ирвинг Розенман сейчас бросится на кондиционеры, чтобы не рассмеяться.
— Медведи их всех приберут, — странно сказал Арбутнот. — Медведи в конце концов приберут всех евреев, — сказал он, и безумная ненависть, отпечатавшаяся на его лице, была такой же старомодной и яркой, как и лиловый, гречишный отсвет на его ушах.
— Приятной смерти, — пожелал ему Фрэнк. Арбутнот снова закашлялся; он хотел что-то еще сказать, но не смог справиться с кашлем. Он знаком подозвал сиделку, та, похоже, понимала его кашель без особых трудов; она знаком велела нам покинуть комнату, затем вышла к нам сама и сказала то, что ее просил передать нам Арбутнот.
— Он сказал, что умрет лучшей смертью, какую только можно купить за деньги, — сказала она; чего нам, добавил Арбутнот, явно не светит.
Мы с Фрэнком не смогли придумать, что бы нам передать через нянечку Арбутноту. Мы были довольны уже тем, что оставили его с мыслью об израильских коммандос в Мэне. Мы попрощались с сиделкой Арбутнота и с Ирвингом Розенманом и улетели в Нью-Йорк с третьим отелем «Нью-Гэмпшир» в кармане у Фрэнка.
— Именно там его и надо держать, Фрэнк, — скажет ему Фрэнни, — у тебя в кармане.
— Ты никогда не превратишь эту развалину снова в отель, — сказала Лилли отцу. — Она уже упустила свой шанс.
— Мы начнем очень скромно, — заверил Лилли отец.
Под «мы» отец подразумевал меня и себя. Я сказал, что поеду с ним в Мэн и помогу ему начать.
— Значит, ты такой же чокнутый, как и он, — сказала мне Фрэнни.
Но у меня была идея, которой я никогда не делился с отцом. Если, как говорит Фрейд, сон является исполнением желаний, то, как говорит опять же Фрейд, то же самое можно сказать о шутках. Шутки тоже осуществляют желания. Я сыграл с отцом шутку. И продолжаю играть ее вот уже пятнадцать лет. Поскольку отцу сейчас уже за шестьдесят, я не погрешу против истины, сказав, что шутка «удалась»; моя шутка сошла мне с рук, и это святая правда.
Последний отель «Нью-Гэмпшир» никогда не был и никогда не будет отелем. В этом и заключается шутка, которую я играю с отцом все эти годы.
Первая книга Лилли «Попытка подрасти» дала нам достаточно средств, чтобы мы смогли восстановить «Арбутнот-что-на-море»; а когда вышла экранизация, мы могли бы вернуть и «Гастхауз Фрейд». Может быть, к тому времени мы уже могли позволить себе купить и «Захер» или, по крайней мере, «Стэнхоуп». Но я знаю, что третьему отелю «Нью-Гэмпшир» совсем не обязательно быть настоящим отелем.
— В конце концов, — как скажет Фрэнк, — первые два тоже не были настоящими отелями.
Дело в том, что отец всегда был слепым — или слепота Фрейда оказалась заразительна.
Мы разобрали мусор на берегу. Более или менее восстановили «территорию» — то есть снова засадили лужайки; даже потрудились восстановить один из теннисных кортов. Потом, через много лет, мы устроили бассейн, потому что отец любил плавать, а следить за тем, как он плавает в океане, было все-таки боязно: вдруг он повернет не в ту сторону и уплывет в море. А бывшие общежития гостиничного персонала, здания, где когда-то жили отец, мать и Фрейд? Их мы просто снесли; пришли рабочие и не оставили от них камня на камне. Место, где они стояли, мы разровняли и замостили. Мы сказали отцу, что теперь здесь автостоянка, хотя у нас никогда не было так уж много машин.
Мы вложили душу в главное здание. Там, где когда-то была регистрационная стойка, мы сделали бар и превратили фойе в огромную игровую комнату. Мы вспомнили о досках для «дартз» и бильярдных столах в кафе «Моватт»; думаю, Фрэнни верно сказала, что мы превратили фойе в венскую кофейню. За фойе следовало то, что когда-то было гостиничным рестораном и кухней; мы просто сломали несколько стен и превратили все это, как сказал архитектор, в «некое подобие деревенской кухни».
— Огромное подобие, — скажет Лилли.
— Нелепое подобие, — скажет Фрэнк.
Идея восстановить танцевальный зал принадлежала Фрэнку.
— На случай, если придется устроить большую вечеринку, — убеждал он, хотя у нас никогда не было такой вечеринки, чтобы все не уместились в нашей так называемой деревенской кухне.
Даже после того, как мы убрали все лишние ванные комнаты, даже после того, как превратили верхний этаж в одну большую кладовку, а на втором этаже устроили библиотеку, мы могли бы поселить здесь более тридцати человек, каждого в отдельный номер, если бы нам это когда-нибудь потребовалось и если бы мы закупили достаточно кроватей.
Сначала отец, кажется, был очень удивлен, что вокруг так спокойно.
— Где же постояльцы? — спрашивал он, особенно летом, когда открыты окна, когда от берега должны доноситься пронзительные беззаботные детские голоса, перекликающиеся с криками чаек.
Я объяснил отцу, что у нас слишком хорошо идут дела летом, чтобы держать отель открытым еще и зимой, но иногда летом он спрашивал меня об окружающей его тишине, нарушаемой только ровным шумом прибоя.
— По моим подсчетам, у нас не более двух или трех постояльцев, — говорил отец, — если только я вдобавок ко всему еще и не оглох, — добавлял он.
Но мы все объясняли ему, что такой первоклассный отель, как наш, вовсе не обязательно заполнять до отказа; у нас такая высокая цена за номер, говорили мы, что создавать здесь толпу нет ни малейшей нужды.
— Ну разве это не фантастика? — говорил он. — Я знал, что это место может быть именно таким, — напоминал он нам. — Нужна была только соответствующая комбинация высокого класса и демократичности. Я всегда знал, что оно может стать особым!
Ну что же, наша семья, конечно, была моделью демократии; сначала Лилли зарабатывала деньги, затем деньгами занимался Фрэнк, и таким образом третий отель «Нью-Гэмпшир» всегда был полон бесплатных постояльцев. Мы хотели, чтобы вокруг было как можно больше людей, потому что их присутствие, их веселые или чем-то недовольные голоса помогали нашему отцу поверить, что мы добились своей цели, действуя в полной темноте. Лилли приезжала и оставалась с нами так долго, как только могла. Ей никогда не нравилось работать в библиотеке, хотя мы предлагали ей буквально весь второй этаж. «В библиотеке слишком много книг», — говорила она. Когда она писала, то в присутствии других книг собственные усилия казались ей бесконечно малыми. Лилли пробовала писать даже в танцевальном зале, посреди огромного пространства, ожидающего звуков музыки и шарканья ног. Лилли писала и писала, но стук ее пишущей машинки никогда не мог заполнить танцевальный зал, как бы она ни старалась. Старалась, как Лилли.
Фрэнни тоже приезжала сюда и на какое-то время ускользала от общественного внимания; Фрэнни использовала наш третий отель «Нью-Гэмпшир» для того, чтобы собраться с силами. Фрэнни стала знаменитой, боюсь, намного более знаменитой, чем Лилли. В киноверсии «Попытки подрасти» Фрэнни сыграла саму себя. Ну да она и есть главная героиня первого отеля «Нью-Гэмпшир». В экранизации только она, конечно, и выглядит правдоподобно. Из Фрэнка они сделали типичного «голубого» цимбалиста и таксидермиста; они сделали Лилли очень «миленькой», но крохотность Лилли никогда не была для нас «миленькой». Боюсь, что за ее росточком нам всегда чудились тщетные усилия что-то изменить, и ничего «миленького» мы не видели ни в ее борьбе, ни в результатах. И с Эггом они перестарались; крошка Эгг вышел у них «милее» некуда. На роль Айовы Боба нашли ветерана вестернов (Фрэнни, Фрэнк и я видели миллион раз, как этот балда под градом пуль валился с лошади); железо он качал так же, как уплетал тарелку блинов, — то есть совершенно неубедительно. И, конечно же, они вырезали все ругательства. Кто-то из продюсеров сказал Фрэнни, что бранные словечки доказывают только малый словарный запас и отсутствие воображения. И каждый раз, когда она доходила до этого места, все мы — и Фрэнк, и Лилли, и отец, и я — наперебой требовали от Фрэнни подробного рассказа, что она на это ответила.
— Да сам ты после этого жопа с говном вместо мозгов! — сказала Фрэнни продюсеру. — Во все тебя щели и щелочки!
И хотя язык ей пришлось все-таки попридержать, в «Попытке подрасти» Фрэнни смотрелась вполне убедительно; пусть даже Младший Джонс выглядел у них как самодовольный шут, пришедший на прослушивание в джазовый оркестр, пусть даже актеры, исполнявшие отца и мать, играли пресно и невыразительно, а тот, кого они выбрали на мою роль… Господи Иисусе. Несмотря ни на что, Фрэнни там блистала. Когда снимали кино, ей было уже далеко за двадцать, но она так замечательно выглядела, что вполне сходила за шестнадцатилетнюю.
— Этот болван, который играет тебя, — сказала мне Фрэнни, — должен, по их замыслу, изображать безжизненную смесь слащавости и глупости.
— Не знаю, не знаю… по-моему, тебе это иногда и самому удается, — поддразнивал меня Фрэнк.
— Старая дева со штангой, — сказала Лилли, — вот как они тебя изобразили.
Но первые несколько лет, присматривая за отцом в третьем отеле «Нью-Гэмпшир», именно я себя в основном и чувствовал старой девой со штангой. С австрийским дипломом по американской литературе из меня могло бы получиться что-нибудь и похуже, чем устроитель отцовских иллюзий.
— Тебе нужна хорошенькая женщина, — говорила мне по телефону Фрэнни из Нью-Йорка, из Лос-Анджелеса. Это была точка зрения восходящей звезды.
Фрэнк спорил с ней, говоря, что, может быть, мне нужен вовсе и хорошенький мужчина. Но я к этим советам относился очень осторожно. Я был счастлив, претворяя в жизнь отцовские фантазии. Следуя традиции, установленной бедной Фельгебурт, я особенно наслаждался, читая по вечерам отцу вслух; читать кому-нибудь вслух — это одно из величайших удовольствий в жизни. К тому же мне удалось заинтересовать отца тяжелой атлетикой. Для того чтобы заниматься тяжелой атлетикой, совсем не обязательно видеть. И теперь по утрам мы с отцом чудесно проводим время в старом танцевальном зале. Мы повсюду раскладываем маты и устанавливаем спортивные скамейки для качания пресса. У нас были штанги и гантели на все случаи жизни, плюс великолепный вид на Атлантический океан. Пускай отец и не мог видеть этого чудесного вида, он был доволен тем, что чувствовал морской бриз, овевавший его, когда он качал вес. Как я уже говорил, с того момента, как я задушил Арбайтера, я не люблю перенапрягаться со штангой, и отец очень скоро стал достаточно искушенным в тяжелой атлетике, чтобы заметить это; порой он слегка поругивал меня за это, но мне доставляло удовольствие заниматься с ним и при небольших тяжестях. Большие тяжести я теперь оставил для него.
— О, я знаю, ты все еще в форме, — поддразнивал он меня, — но все равно, ты уже не тот, что был летом шестьдесят четвертого.
— Не может же человеку всю жизнь оставаться двадцать два, — напоминал я ему, и мы поднимали и поднимали штанги и гантели.
В такие утра, когда еще не рассеивался мэнский туман, а вокруг нас висела морская влажность, я мог вообразить себе, что наше путешествие еще только начинается, я мог поверить, что опять лежу на любимом коврике Грустеца, что рядом, наставляя меня, качает вес Айова Боб, а не я наставляю отца.
И только годам к сорока я попробовал жить с женщиной.
На мое тридцатилетие Лилли прислала мне стихотворение Дональда Джастиса.
Ей понравилось окончание, и она решила, что оно мне очень подходит. В то время я рассердился на нее и послал Лилли в ответ следующую записку: «Кто такой Дональд Джастис и каким боком то, что он сказал, подходит нам?» Но это окончание хорошо для любого стихотворения, и в тридцать лет я примерно так себя и чувствовал.

 

Сегодня, в тридцать, я видел:
Деревья вспыхнули, словно
Свечи на торте славном
В последних лучах светила.
И в этом быстром сияньи —
Время задумать желанье,
Пока нас ночь не накрыла.
Знать бы, какое желанье —
Как должен был знать я когда-то,
Склонившись над скатертью чистой,
Над свечей колыханьем —
Чтоб сдуть их одним дыханьем.

 

А когда Фрэнку исполнилось сорок, я послал ему открытку со стихотворением Дональда Джастиса «Мужчина в сорок лет», которое заканчивалось строками:

 

Мужчины к сорока
Научились закрывать тихонько
Двери комнат,
Куда они не вернутся.

 

Фрэнк прислал мне в ответ записку, в которой говорилось, что с этого момента он прекращает читать поэзию. «Закрывай свои двери! — огрызнулся Фрэнк. — Тебе тоже скоро будет сорок. А что касается меня, то я хлопаю дверьми и каждый раз, черт подери, возвращаюсь к ним!»
«Браво, Фрэнк!» — подумал я. Он всегда проходил мимо открытых окон без малейшей тени страха. Именно так делают все великие агенты: дают самые невероятные и нелогичные советы, заставляют тебя храбро идти вперед, ведь только так можно чего-то добиться; и ты добиваешься более или менее того, что хочешь или, во всяком случае, что-то получаешь, по крайней мере не заканчиваешь путь с пустыми руками, когда храбро идешь вперед, когда ныряешь во мрак, будто следуешь самому разумному совету на свете. Кто бы мог подумать, что Фрэнк вырастет таким лапушкой? (В детстве он был таким засранцем.) И я не осуждаю Фрэнка за то, что он слишком сильно подстегивал Лилли.
— Это Лилли, — всегда говорила Фрэнни, — вот кто слишком сильно подстегивает Лилли.
Когда этим чертовым критикам понравилась ее «Попытка подрасти», когда они осыпали ее наивысшими похвалами, — мол, невзирая на то, кто она такая, эта малышка Берри из известной семьи, спасшей оперу, она действительно «неплохая писательница», «многообещающий» молодой автор, — когда они начали твердить и твердить о свежести ее голоса, все это значило для Лилли одно: ей надо продолжать это занятие, теперь она должна отнестись к нему серьезно.
Но наша маленькая Лилли написала свою первую книгу почти случайно; эта книга была всего лишь эвфемизмом попытки подрасти, и все же, написав ее, Лилли убедила себя, что она писательница; а на самом деле она, возможно, была всего лишь тонко чувствующим читателем, любителем литературы, хотевшим писать. Думаю, Лилли погубило именно ее писательство (а оно на это способно). Писательство сожгло ее дотла. Она была слишком мала, чтобы принять на себя такую добровольную пытку, постоянное отсечение кусочков собственной плоти. После того, как киноверсия «Попытки подрасти» сделала ее знаменитой, и после того, как телесериал «Первый отель „Нью-Гэмпшир“» сделал Лилли Берри повсеместно известной, полагаю, Лилли захотела «просто писать», как часто говорят авторы. Полагаю, она не хотела ничего другого, как только быть свободной, чтобы написать теперь свою книжку. Вся проблема в том, что вторая книга Лилли вышла не слишком хорошей. Она называлась «Сумерки ума» — выражение, позаимствованное Лилли у ее гуру, Дональда Джастиса.
И вот приходят сумерки ума.
И светлячки шевелятся в крови.
И так далее. Может быть, с ее стороны было бы мудрее выбрать название для книги из другой строчки Дональда Джастиса:
Время кланяется нам не без ошибок
Она могла бы назвать свою книгу «Не без ошибок» — потому что именно так оно и было. Она откусила больше, чем могла проглотить; это была не ее лига. Речь в «Сумерках ума» шла о смерти мечты, о том, как тяжело мечты умирают. Это была смелая книга, в которой Лилли отошла от своей маленькой биографии, но затронула область, слишком для себя чуждую, чтобы суметь там за что-то ухватиться; она написала сумбурную книгу, говорившую в первую очередь о том, насколько чужд нашей сестренке сам этот язык. Когда пишешь сумбурно, ты всегда подставляешься. И Лилли с ее ранимостью подставилась по полной программе — едким критикам, зашоренным журналистам, матерым акулам пера.
Как говорил Фрэнк, который был обычно прав насчет Лилли, ее больше смущало не то, что она написала плохую книгу, а то, что в некоторых довольно влиятельных кругах плохих читателей та рассматривалась как героическая. Определенную группу студентов-бездарей привлекла именно сумбурность «Сумерек ума»; они с радостью открыли для себя, что абсолютная невнятица не только может быть опубликована, но, похоже, считается чем-то заведомо серьезным. Как указал Фрэнк, некоторым студентам больше всего нравилось в этой книге именно то, что Лилли ненавидела: самокопание, ведущее в никуда, бессюжетность, размытость характеров, отсутствие интриги. Отчего-то в определенных университетских кругах явное неумение выразить свою мысль воспринимается как подтверждение того, что очевидный для любого дурака порок можно при помощи искусства обратить в добродетель.
— И где только эти студентики набираются таких идей! — жаловалась Фрэнни.
— Не все они так думают, — замечал Фрэнк.
— Они думают, что натянутое, вымученное и труднопонимаемое, с долбаной большой буквы Т, лучше, чем увлекательное, прямое и понятное! — кричала Фрэнни. — Что, черт подери, происходит с этими людьми?
— Не все же они такие, Фрэнни, — говорил Фрэнк.
— Только те, кто делает культ из неудачи Лилли? — спрашивала Фрэнни.
— Только те, кто слушает своих учителей, — самодовольно говорил Фрэнк, чувствуя себя в своей тарелке: отрицания всего и вся. — Я хочу сказать, как ты думаешь, Фрэнни, у кого эти студенты учатся так думать? — спрашивал ее Фрэнк. — У своих учителей.
— Господи Иисусе! — обычно говорила Фрэнни. Она не просила роли в «Сумерках ума»; в любом случае, снять по этой книге кино не было никакой возможности. Фрэнни сделалась звездой намного проще, чем Лилли — писательницей.
— Быть звездой проще, — говорила Фрэнни. — Не надо ничего делать, достаточно расслабиться, быть самой собой и ждать, что ты понравишься людям. Ты просто должна верить, что они увидят твое внутреннее «я», — говорила Фрэнни. — Ты просто должна расслабиться и верить, что твое внутреннее «я» найдет к ним дорогу.
Думаю, писателю, чтобы показать свое внутреннее «я», надо приложить некоторые усилия. Я всегда хотел написать об этом письмо Дональду Джастису, но, думаю, хватит и того, что я его однажды видел, пусть и издалека. Если бы то, что в нем есть самого чистого и лучшего, отсутствовало в его стихах, он не был бы хорошим поэтом. А так как что-то хорошее и сильное перешло из него в его стихи, встреча с ним" может принести разочарование. Нет, я вовсе не хочу сказать, что он ничтожество какое-нибудь. Возможно, он замечательный человек. Но он не может быть таким же чеканным, как его стихи; его стихи настолько величественны, что он в сравнении с ними заведомо проигрывает. В случае с Лилли, конечно, было наоборот: это ее творчество проигрывало по сравнению с ней самой, как она прекрасно знала. Она знала, что ее творчество не так привлекательно, как она сама, и потому искала окольных путей.
Фрэнни спасло не только то, что звездой быть легче, чем писателем. Фрэнни спасло еще и то, что она была не только звездой. Дональд Джастис прекрасно знал, что писательство — одинокое занятие, независимо от того, живешь ты один или нет.

 

Меня ты не узнаешь,
Мое лицо — то, что цветет
Во влажных зеркалах в несчетных ванных,
Когда ты ищешь выключатель.
В моих глазах — такое выражение,
Как у холодных статуй,
Следящих за возвратом голубей
От корма, что мы разбросали.

 

— Господи Иисусе, — как сказала бы Фрэнни. — Кто же захочет с ним встречаться?
Но Лилли была очаровательной — для всех, кроме себя самой. Лилли хотела, чтобы и слова ее были очаровательны, но слова ее подвели.
Удивительно, что в свое время мы с Фрэнни думали о Фрэнке как о мышином короле; мы совершенно неправильно представляли себе Фрэнка. Мы его с самого начала недооценивали. Он всегда был героем, но мы поняли это, только когда он начал подписывать все наши чеки и сообщать нам, сколько мы можем потратить на то или другое.
Нет, нашим мышиным королем была Лилли.
— Мы должны были догадаться, — будет снова и снова нудеть Фрэнни. — Она просто была слишком маленькой!
Итак, теперь Лилли для нас потеряна. Она была грустью, которую мы никогда до конца не понимали; мы не могли разглядеть, что стояло за ее маскировкой. Возможно, Лилли так и не выросла достаточно большой, чтобы мы это увидели.
Она стала автором одного шедевра, который сама ни в грош не ценила. Она написала сценарий постановки с Чиппером Доувом в главной роли; она была автором и режиссером оперы, написанной в лучших традициях Schlagobers и крови. Она знала, как далеко можно зайти с этой историей. А вот «Сумерки ума» не оправдали ее ожиданий, и она попыталась начать все снова, попыталась написать книгу, которую вычурно назвала «Все то, что после детства». Это даже не было строкой из Дональда Джастиса; это была собственная идея Лилли, которая тоже не оправдалась.
Когда Фрэнни выпивает слишком много, она начинает все валить на ту власть, которую приобрел над Лилли Дональд Джастис; иногда Фрэнни допивается до того, что начинает обвинять бедного Дональда Джастиса в том, что произошло с Лилли. Но мы с Фрэнком наперебой убеждаем Фрэнни: совершенство — вот что убило Лилли, а именно — финал «Великого Гэтсби». Это не был ее финал, и такой финал был ей не по зубам. Однажды Лилли сказала:
— Черт бы побрал этого Дональда Джастиса! Все хорошие строчки написал он!
Не исключено, что последняя строчка, прочтенная моей сестрой Лилли, тоже принадлежала ему. Фрэнк нашел Лиллин экземпляр «Ночного света» Дональда Джастиса, открытый на двадцатой странице — странице с затрепанным уголком и многократно обведенной строчкой в самом верху — обведенной губной помадой, разноцветными шариковыми ручками и даже простым карандашом:
Но может ли быть правильным конец?
Должно быть, эта строчка и стала последней каплей.
Стояла февральская ночь. Фрэнни была на Западном побережье; Фрэнни не могла ее спасти. Мы с отцом были в Мэне; Лилли знала, что мы рано ложимся спать. В то время у отца была уже третья собака-поводырь. Захер умерла от ожирения. Нахально тявкающую белую собачонку сбила машина. У нее была привычка гоняться за машинами, к счастью, не тогда, когда она шла с отцом. Отец назвал ее Шлагоберс: когда она лежала, свернувшись комочком, то напоминала взбитые сливки. Третья собака любила портить воздух, но этим ее неприятное сходство с Грустецом исчерпывалось; это была еще одна немецкая овчарка, но на этот раз кобель, и отец настоял на имени Фред. Так звали разнорабочего в третьем отеле «Нью-Гэмпшир» — глуховатого бывшего краболова. Какую бы из своих собак отец ни звал, будь то Захер, или Шлагоберс, Фред-рабочий, где бы он ни работал, тут же откликался: «Что?». Все это так раздражало отца (не говоря уж о том, как напоминало нам обоим Эгга), что он грозился назвать следующую собаку Фредом.
— Этот дурак Фред все равно отзывается каждый раз, когда я зову собаку, какое бы имя я ни кричал! — восклицал отец. — Господи Иисусе, если он все время кричит «что?», мы по крайней мере можем правильно называть его имя.
Итак, третью собаку-поводыря звали Фред. Единственной его дурной привычкой была неуемная страсть к дочке нашей уборщицы. Каждый раз, когда она отходила от матери, Фред валил девочку с ног, прижимал ее, дурашливо скалясь, лапами к земле и начинал радостно наяривать; девочка кричала: «Не надо, Фред!», а уборщица кричала: «Фред, прекрати!» и шлепала его по откляченному заду тряпкой или шваброй, или что там у нее было под рукой. Отец, заслышав шум, кричал: «Фред, гребун паршивый! А ну ко мне!» А глухой рабочий, бывший краболов, другой наш Фред, кричал: «Что? Что?» И мне приходилось идти искать его (потому что отец отказывался) и говорить ему: «НИЧЕГО, ФРЕД! ЭТО НЕ ТЕБЯ!»
— А!.. — говорил он, возвращаясь к работе. — Думал, кто-то меня зовет.
Так что звонить нам в Мэн Лилли было бесполезно. Все, что мы смогли бы сделать, — это несколько раз прокричать: «Фред!».
Что Лилли пыталась сделать, так это позвонить Фрэнку. Фрэнк был не так далеко от нее; он мог бы ей помочь. Это сейчас мы говорим ему, что он мог бы тогда помочь, но мы все знаем, что судьба — она не тонет. Во всяком случае, Лилли дозвонилась до автоответчика Фрэнка. Фрэнк поменял живого секретаря на одно из этих механических устройств, которые порой просто бесят.
ПРИВЕТ! ЭТО ФРЭНК, НО НА САМОМ ДЕЛЕ МЕНЯ НЕТ ДОМА (ХА, ХА). ХОТИТЕ ОСТАВИТЬ СООБЩЕНИЕ? ПОДОЖДИТЕ КОРОТКОГО СИГНАЛА, А ПОТОМ ВЫСКАЖИТЕ ВСЕ, ЧТО ХОТИТЕ.
Фрэнни оставляла множество сообщений, которые, в свою очередь, злили Фрэнка. «Иди ты в жопу, Фрэнк! — кричала Фрэнни в трубку. — Каждый раз, когда слышу твою долбаную машину, это стоит мне денег, я же звоню, мать твою, из Лос-Анджелеса! Придурок, говно, жопа!» После этого она издавала громкие пердящие звуки и влажно чмокала, а Фрэнк потом звонил мне, лопаясь от возмущения.
— Совсем я не понимаю Фрэнни, — говорил он, — хоть убей. Она только что оставила мерзейшее сообщение на моем автоответчике! Ну то есть она думает, что это смешно, но разве она не понимает, что мы устали от ее вульгарностей? В ее возрасте это не приведет ни к чему хорошему, если это вообще может когда-нибудь привести к чему-то хорошему. Ты вот стал следить за своей речью. Помог бы ей последить за ее.
И так далее, и так далее.
Сообщение Лилли, должно быть, напугало Фрэнка. Он, похоже, вернулся домой со своей вечерней встречи спустя приличное время после того, как она ему звонила; он включил автоответчик на воспроизведение, чистя зубы и готовясь лечь спать.
В основном это были деловые сообщения. У теннисиста, которого он представлял, возникли проблемы с рекламой дезодоранта. Позвонил сценарист, сообщить, что режиссер им «манипулирует», и Фрэнк про себя отметил, что этот писатель требует «манипулирования» в еще большей степени. Известная балерина увязла в своей автобиографии; она застопорилась на детстве, призналась она Фрэнку, который продолжал чистить зубы. Он прополоскал рот, выключил свет и тут услышал Лилли.
— Привет, это я, — извиняющимся тоном сказала она машине. У нее всегда был извиняющийся тон. Фрэнк улыбнулся и откинул простыни; он всегда сначала клал в постель портновский манекен, а потом залезал сам. Последовала длинная пауза, и Фрэнк уже было подумал, что автоответчик сломался; он часто ломался. Но затем Лилли добавила: — Это просто я. — Какая-то усталость в ее голосе заставила Фрэнка посмотреть на часы (была ночь) и насторожиться. Фрэнк помнит, что в последовавшей за этим паузе он прошептал ее имя.
— Давай, Лилли, — прошептал он.
И Лилли пропела свою песенку, маленький отрывок; это была одна из «песен молодого вина»; глупая печальная песенка, которую пел мышиный король. Фрэнк, конечно, знал эту песню наизусть.
Verkauft's mei G'wand, Ich Fahr' in Himmel. Продай мои старые одежды, я ухожу на небеса.
— Боже мой, Лилли, — прошептал Фрэнк автоответчику и начал быстро одеваться.
— Auf Wiedersehen, Фрэнк, — сказала Лилли, когда закончилась ее коротенькая песенка.
Фрэнк ничего ей не ответил. Он выбежал на площадь Коламбус и поймал такси. И хотя Фрэнк не был хорошим бегуном, я уверен, что он уложился в рекордное время; я бы сам не смог быстрее. Даже будь он дома, когда позвонила Лилли, всегда говорил я ему, невозможно миновать двадцать кварталов и зоопарк быстрее, чем пролететь четырнадцать этажей — расстояние от окна углового номера «Стэнхоупа» до тротуара на углу Восемьдесят первой улицы и Пятой авеню. Лилли проделала более короткую дистанцию, чем Фрэнк, и она в любом случае обошла бы его, в любом случае своего бы добилась; он ничего не мог сделать. Но все равно, говорит Фрэнк, он не сказал (и даже не подумал про себя) «Auf Wiedersehen, Лилли» до тех пор, пока ему не показали ее маленькое тельце.
Она оставила записку лучше, чем записка Фельгебурт. Лилли не была чокнутой. Она оставила серьезную записку самоубийцы.
«Извините, — говорилось в записке. — Все-таки не доросла».
Я лучше всего помню ее маленькие ручки: как она хлопала себя по коленям каждый раз, когда задумчиво что-нибудь говорила, а Лилли всегда была задумчивой.
— Ей веселости не хватало, мужик, — говорил Младший Джонс.
Лиллины руки не могли просто так двигаться: они танцевали под то, о чем она думала, что слышит, может быть, это была та же самая музыка, которую Фрейд выстукивал своей битой, та же песня, которую теперь слышит отец, элегантно помахивая «луисвильским слаггером» у своих усталых ног. Мой отец, слепой ходок; он ходил везде: каждый день, зимой и летом, часами бродил по территории отеля «Нью-Гэмпшир». Сначала его водила Захер, потом Шлагоберс, а затем Фред. Когда Фред повадился давить скунсов, нам пришлось от него избавиться.
— Мне-то Фред нравится, — говорил отец, — но с этим своим пердежом и скунсами он постояльцев отвадит.
— Ну, постояльцы на него не жалуются, — говорил я отцу.
— Они просто слишком вежливы, — возражал отец. — Они демонстрируют свое воспитание, хотя это так омерзительно, так вызывающе… А если он бросится на скунса, когда я буду рядом… Господи помилуй! Я убью его, мозги битой вышибу… если там есть, что вышибать.
В итоге мы нашли приятную семью, которой нужна была сторожевая собака; они не были слепыми, но им было наплевать, что Фред портит воздух и воняет, как скунс.
И теперь отец ходит с собакой-поводырем номер четыре. Мы устали придумывать им клички. А после смерти Лилли отец несколько потерял свою веселость.
— У меня просто нет настроения придумывать имя очередной собаке, — сказал он. — Хочешь этим заняться?
Но у меня тоже не было настроения придумывать собачью кличку. Фрэнни снималась где-то во Франции, а Фрэнк, которого уход Лилли травмировал сильнее всех, и слышать о собаке не мог. В голове у Фрэнка была сплошная грусть; на придумывание собачьей клички места там уже не было.
— Господи Иисусе! — сказал Фрэнк. — Назовите ее просто Номер четыре.
Отец пожал плечами и остановился на Четверке. Так что теперь, в сумерках, когда отец ищет своего компаньона для прогулки, я слышу, как он кричит четвертому номеру.
— Четверка! — кричит он. — Черт тебя подери, Четверка!
А старый Фред, разнорабочий, все так же отзывается:
— Что?
А отец продолжает свое:
— Четверка! Четверка! Четверка!
Со стороны это выглядит так, словно кто-то вспомнил детскую игру: бросают мяч и выкрикивают чей-то номер, а тот, чей номер выкрикнули, должен поймать мяч, прежде чем тот ударится о землю.
— Четверка! — слышу я отцовский крик и представляю себе какого-нибудь ребенка, бегущего, выставив руки, чтобы поймать мяч.
Иногда этот ребенок — Лилли, иногда — Эгг.
И когда наконец папа находит Четверку, я наблюдаю из окна, как Четверка аккуратно ведет его к пристани; в сумерках на пристани моего отца с собакой-поводырем легко принять за более молодого человека, возможно, с медведем, и не исключено, что они ловят рыбу.
— Что за интерес ловить рыбу, если не видишь, как вытаскиваешь ее из воды, — говорит отец.
Так что они с Четверкой просто сидят на пристани, встречая надвигающийся вечер, пока свирепые мэнские комары не загоняют их обратно в отель «Нью-Гэмпшир».
У нас даже есть вывеска: «ОТЕЛЬ „НЬЮ-ГЭМПШИР“». Отец настоял на этом, и, хотя он не может ее видеть и не хватится ее, эту просьбу я с удовольствием для него исполнил. Хотя иногда бывают проблемы; время от времени к нам заворачивают блудные туристы, видят вывеску и думают, что мы отель. Я объяснил отцу очень сложную систему того, что именно приносит нам «успех» в гостиничном деле. Когда туристы находят нас и спрашивают комнату, мы интересуемся, не забронирован ли на них номер.
Они, конечно, отвечают, что нет, — но, осматриваясь и видя вокруг трудоемкую тишину и покой сродни гробовому, говорят:
— Но у вас наверняка должны быть свободные места?
— Нет, — всегда отвечаем мы. — Нет брони, нет свободных мест.
Иногда отец спорит со мной по этому поводу.
— Но ведь определенно у нас есть для них место, — шипит он. — Они, похоже, очень милые люди. У них один или два ребенка, я слышу, как они ссорятся, а мать, вероятно, очень устала, они, наверное, много проехали.
— Стандарт есть стандарт, пап, — говорю я. — Ну сам подумай, что скажут другие постояльцы, если мы сделаем послабление?
— Такая элитарность… — шепчет он восхищенно. — Ну то есть я всегда знал, что это особое место, но и мечтать не мог, чтобы действительно… — Здесь он обычно обрывает фразу и улыбается. А потом добавляет: — Да, твоей матери все это понравилось бы!
И бейсбольная бита описывает в воздухе круг, демонстрируя все это матери.
— Конечно, пап, понравилось бы, — совершенно искренне говорю я.
— Если даже не каждая минута, — добавляет задумчиво отец, — то, по крайней мере, эта часть истории. По крайней мере конец.
Конец Лилли, при ее культовой известности, был настолько тихим, насколько удалось. У меня не хватило храбрости попросить Дональда Джастиса сочинить элегию на ее смерть; это были, по мере возможности, чисто семейные похороны. Был там и Младший Джонс, он сидел вместе с Фрэнни, и я не мог не заметить, как прекрасно они держались за руки. Очень часто именно на похоронах обращаешь внимание, кто насколько постарел. Я заметил, что у Джонса прибавилось несколько мягких морщинок около глаз; сейчас он был усердным юристом, а когда учился в юридической школе, мы почти ничего о нем не слышали; он пропал в юридической школе почти так же бесследно, как пропадал в самой гуще кучи-малы на поле, когда играл за «Кливленд браунс». Судя по всему, юридическая школа и футбол в равной степени сужают кругозор. Карьера форварда, всегда говорил Младший, подготовила его к юридической школе. Тяжелая работа, но скучная, скучная, скучная.
Теперь Младший руководил «Черной рукой закона», и я знал, что, когда Фрэнни бывает в Нью-Йорке, она останавливается у него.
Они оба были звездами и, думаю, наконец-то стали проще смотреть друг на друга. Но на Лиллиных похоронах я мог думать только о том, как бы Лилли была довольна, увидев их вместе.
Отец сидел рядом с медведицей Сюзи, зажав биту между коленями ручкой книзу, и слегка ею покачивал. А когда он шел, держась за руку Сюзи, руку бывшего медведя-поводыря Фрейда, он нес бейсбольную биту с великим достоинством, как будто некую массивную трость.
Сюзи была разбита случившимся, но на похоронах держала себя в руках, думаю, ради отца. Она обожала его после того волшебного взмаха битой, легендарного, инстинктивного взмаха, который покончил с порнографом Эрнстом. К моменту Лиллиного самоубийства Сюзи где только ни побывала. Она покинула Восточное побережье и уехала на Западное, потом опять вернулась на Восточное. Какое-то время она руководила коммуной в Вермонте. «Доруководила этих засранцев до ручки», — говорила она нам, смеясь. Она открыла семейный консультативный центр в Бостоне, который переродился в центр по уходу за детьми (поскольку это было явно актуальнее), который, в свою очередь, преобразовался в консультативный центр по изнасилованию (к тому моменту, когда центры по уходу за детьми появились повсюду). Консультативный центр по изнасилованию в Бостоне не прижился, и Сюзи признала, что не вся враждебность исходила извне. Конечно, везде можно найти любителей насилия и женоненавистников и разных глупцов, которые считали, что в центрах по изнасилованию работают, те, кого Сюзи называла «воинствующими лесбиянками и хулиганствующими феминистками». Бостонцы неласково отнеслись к первому Сюзиному консультативному центру по изнасилованиям. Одну работницу центра даже изнасиловали — видимо, в полемическом задоре. Но даже Сюзи признавала, что некоторые консультативные центры в те ранние дни действительно состояли из «воинствующих лесбиянок и хулиганствующих феминисток», люто ненавидевших мужчин, так что не все трудности консультативных центров были чисто внешними. Среди этих женщин можно было встретить антисистемных философов без фрэнковского чувства юмора, и если слуги закона вставали на пути у женщин, требовавших — для разнообразия — справедливого возмездия насильникам, то женщины, в свою очередь, презирали закон как таковой, и на деле ни те ни другие не приносили жертвам ничего хорошего.
Сюзин консультативный центр в Бостоне закрылся после того, как несколько мужененавистниц кастрировали подозреваемого насильника на автостоянке в Бэк-Бее. Сюзи вернулась в Нью-Йорк, где снова занялась семейным консультированием. Она специализировалась на избиении детей, «имея дело», как она выражалась, и с детьми, и с теми, кто их избивал, но ее тошнило от Нью-Йорка (она сказала, что жить в Гринвич-Вилидже, не будучи медведем, совсем не забавно), и она твердо верила, что ее будущее — в организации центров по изнасилованию.
Помня спектакль в «Стэнхоупе» в 1964 году, я с этим вполне соглашался. Фрэнни всегда говорила, что Сюзи тогда сыграла лучше, чем ей, Фрэнни, когда-либо суждено, а уж в этом-то она эксперт. Исполнив ту роль, с единственной репликой, обращенной к Чипперу Доуву, Фрэнни обрела необходимую уверенность в себе. И потом чуть ли не в каждой картине, в которой она снималась, Фрэнни находила возможность вставить эту фразу: «Ба, кого мы видим». И каждый раз эта милая фраза звучала по-новому. Конечно, снимается Фрэнни под другим именем. Кинозвезды почти всегда так поступают. К тому же Фрэнни Берри — не то имя, которое люди заметили бы.
Голливудское имя Фрэнни, ее актерский псевдоним, вам хорошо известно. Я сейчас рассказываю нашу семейную историю, и мне не следует использовать здесь ее актерский псевдоним, но вы его хорошо знаете. Фрэнни одна из ваших любимиц. Она самая лучшая, даже когда играет злодеек; она всегда настоящая героиня, даже когда умирает, даже когда умирает ради любви или, того хуже, ради войны. Она самая прекрасная, самая недоступная и в то же время самая уязвимая, а иногда и самая крутая. (Она одна из тех, ради кого вы идете в кино или ради кого высиживаете до конца.) Сейчас другие мечтают о ней — теперь, когда она таким разрушительным способом отучила мечтать о ней меня. Сейчас я могу жить со своими мечтами о Фрэнни, но среди зрителей должны быть и те, кто не так просто уживается с мечтами о ней.
Она очень легко приспособилась к своей славе. Лилли так и не сумела этого сделать, но для Фрэнни это было очень просто, потому что она всегда была нашей семейной звездой. Она привыкла быть в центре всеобщего внимания, быть тем, кого все ждут, кого все слушают. Она была рождена для главной роли.
— А я был рожден, чтобы стать несчастным зачуханным агентом, — мрачно говорил Фрэнк после похорон Лилли. — Даже тут я был агентом, — сказал он, имея в виду смерть Лилли. — Она просто еще не доросла до всего того дерьма, которое я заставлял ее делать! — печально сказал он и заплакал. Мы попробовали его успокоить, но Фрэнк сказал: — Я всегда буду долбаным агентом, так его растак! Все это происходит из-за меня! Посмотрите на Грустеца! — орал он. — Кто его набил? Кто все это затеял с самого начала? — рыдал и рыдал Фрэнк. — Я просто сраный агент, — бормотал он.
Но отец прикоснулся к Фрэнку, держа бейсбольную биту, как антенну, и сказал:
— Фрэнк, Фрэнк, мальчик мой. Ты тут совершенно ни при чем, — сказал отец. — Кто у нас в семье главный мечтатель, Фрэнк? — сказал отец, и мы все посмотрели на него. — Конечно, я. Я мечтатель, Фрэнк, — сказал отец. — А Лилли просто мечтала больше, чем была в силах, Фрэнк. Она унаследовала эту проклятую мечтательность, — сказал отец. — От меня.
— Но я был ее агентом, — тупо повторил Фрэнк.
— Да, но это не играет роли, Фрэнк, — сказала Фрэнни. — Ты мой агент, и это действительно важно, я в тебе нуждаюсь, — сказала Фрэнни. — Но никто не мог быть агентом Лилли.
— Какая разница, Фрэнк, — сказал я ему, потому что он всегда говорил это мне. — Какая разница, кто был ее агентом, Фрэнк.
— Но это был я, — повторил Фрэнк, он был невозможный упрямец.
— Господи, Фрэнк, — сказала Фрэнни. — Легче разговаривать с твоим автоответчиком, чем с тобой.
Это наконец привело его в чувство.
Какое-то время нам пришлось выдерживать напор волны рыдающих поклонников, адептов культа Лиллиного самоубийства: кое-кто считал, что самоубийство Лилли было ее высшим художественным заявлением, безоговорочным доказательством ее серьезности. В случае Лилли это звучало особенно нелепо, поскольку и Фрэнк, и Фрэнни, и я знали, что самоубийство Лилли, с ее точки зрения, было безоговорочным признанием в недостаточной серьезности. Но эти люди продолжали любить в ней то, чего она в себе терпеть не могла.
Адепты этого культа даже предложили Фрэнни проехаться по студенческим городкам с чтением Лиллиных работ, в роли Лилли. Они обращались к Фрэнни-актрисе: они хотели, чтобы она сыграла Лилли.
Но мы помнили, как Лилли однажды состояла писателем при университете и как она в первый и последний раз посетила собрание английского отделения. На этом собрании лекционный комитет объявил, что у него остались деньги только на то, чтобы пригласить двух поэтов средней популярности или одного хорошо известного писателя или поэта или потратить все оставшиеся деньги на женщину, которая разъезжала по студенческим городкам, изображая Вирджинию Вулф. Лилли была на отделении единственным преподавателем, чей курс включал творчество Вирджинии Вулф, и только она воспротивилась приглашению к студентам женщины, имитирующей писательницу.
— Думаю, Вирджиния Вулф предпочла бы отдать эти деньги живому писателю, — сказала Лилли. — Настоящему писателю, — добавила она.
Но отделение продолжало настаивать на том, чтобы все деньги пошли женщине, изображающей Вирджинию Вулф.
— Хорошо, — в конце концов сказала Лилли. — Я согласна, но при условии, что эта женщина пойдет до конца. Если она пройдет весь путь.
После такого заявления наступила тишина, и кто-то спросил Лилли, действительно ли она говорит серьезно, неужели у нее такой «дурной вкус» и она согласна пригласить женщину в студенческий городок для того, чтобы та совершила самоубийство.
И моя сестра Лилли сказала:
— Это то, что мой брат Фрэнк назвал бы отвратительным. Вы, учителя литературы, предпочитаете истратить деньги на актрису, изображающую давно умершую писательницу, произведения которой вы даже не включили в курс, вместо того чтобы потратить эти деньги на ныне здравствующего писателя, чьи произведения вы, возможно, не читали. Особенно если учесть, — сказала Лилли, — что писательница, чьи книги вы отказываетесь включать в свои курсы и чью личность нам предлагают изобразить, всю свою жизнь писала именно что о разнице между величием и позерством. И вы хотите кому-то заплатить за то, чтобы ее изображали? Как вам не стыдно, — сказала им Лилли. — Давайте, привозите сюда эту актрису, — добавила она. — Я дам ей камни, чтобы набить карманы, и сама отведу ее к реке.
То же самое сказала Фрэнни группе поклонников, которая хотела, чтобы она выступала в качестве Лилли, разъезжая по студенческим городкам.
— Как вам не стыдно, — сказала Фрэнни. — Кроме того, — добавила она, — я слишком высокая, чтобы играть Лилли. Моя сестра была очень маленького роста.
Поклонники Лиллиного самоубийства сочли это проявлением бесчувственности со стороны Фрэнни, а в газетах писали, что вся наша семья равнодушна к смерти Лилли (из-за нашего отвращения ко всему этому позерству). В отчаянии Фрэнк вызвался «исполнить» Лилли на литературных чтениях работ поэтов и писателей, покончивших жизнь самоубийством. Естественно, никто из писателей или поэтов не читал своих собственных работ; различные чтецы, симпатизирующие работам почивших или, что хуже, их «образу жизни», что почти всегда означало «образу смерти», должны были читать работы самоубийц так, будто это они сами — писатели, вернувшиеся к жизни. Фрэнни не захотела и здесь принимать участия; Фрэнк предложил себя, но был отвергнут.
— По причине «лицемерия», — сказал он. — Они подозревают, что я лицемерил. Ну так хули они думали! — вскричал он. — Как раз передозировки лицемерия этим козлам и не хватает, — добавил он.
А Младший Джонс наконец-то женится на Фрэнни!
— Это сказка, — скажет мне Фрэнни, позвонив издалека. — Но мы с Младшим решили, что если и дальше будем беречься, то скоро нам беречь будет нечего.
К этому времени Фрэнни уже подошла к сорокалетнему рубежу. «Черная рука закона» и Голливуд, по крайней мере, имеют две общие вещи: Schlagobers и кровь. Полагаю, что Фрэнни и Младший Джонс считались, как в Нью-Йорке, так и в Лос-Анджелесе, «известными» людьми, но я часто думаю о том, что известные люди — это просто очень занятые люди. Фрэнни и Младший были поглощены своей работой, и они согласились на взаимное удовольствие держаться за руки, находясь уже в полном изнеможении.
Я был по-настоящему счастлив за них, и меня огорчало только одно: они объявили, что у них нет времени на детей.
— Зачем мне дети, если я не могу о них заботиться, — сказала Фрэнни.
— Я того же мнения, парень, — сказал Младший Джонс.
А однажды вечером медведица Сюзи сказала мне, что она тоже не хочет детей, потому что дети, которых она родит, будут некрасивыми, а она ни за что не хочет производить на свет уродливых детей: обрекать их на такую кошмарную жизнь, на самую жестокую дискриминацию, какая только может быть.
— Никакая ты, Сюзи, не уродина, — сказал я. — Просто нужно немного времени, чтобы к тебе привыкнуть, — сказал я ей. — Если уж хочешь знать, думаю, ты на самом деле довольно привлекательна.
И я действительно так думаю; я считаю, что медведица Сюзи — героиня.
— Тогда ты просто больной, — сказала Сюзи. — Да у меня морда словно корявым долотом вырублена, к тому же и цвет подкачал. А тело — как бумажный пакет, — сказала она. — Как бумажный пакет с холодным омлетом, — сказала Сюзи.
— Думаю, ты очень мила, — сказал я ей, и я действительно так считал; Фрэнни показала мне, насколько приятна медведица Сюзи.
Я же слышал песню, которую медведица Сюзи учила петь Фрэнни; у меня был очень интересный сон, в нем Сюзи учила меня петь подобную песню. Так что я повторил:
— Думаю, ты очень милая.
— Значит, у тебя мозги, как бумажный пакет с холодным омлетом, — сказала она. — Если ты считаешь, что я очень милая, то ты, парень, действительно больной.
И вот однажды ночью, когда в отеле «Нью-Гэмпшир» не было гостей, я услышал странные крадущиеся звуки. Это легко мог быть отец, который ходил по отелю ночью, как днем, поскольку, разумеется, для него всегда была ночь; но, куда бы он ни шел, его обязательно сопровождала дробь «луисвильского слаггера», а по мере того как он старел, его походка все больше и больше напоминала походку Фрейда, словно у отца развивалась психологическая хромота — нечто типа родства со старым толкователем снов. К тому же, куда бы отец ни шел, с ним всегда была рядом собака-поводырь номер четыре! Мы не подрезали Четверке когти, так что, сопровождая отца, она ими громко цокала.
У старого Фреда-разнорабочего была комната на третьем этаже, и он спал, как камень на морском дне; он спал крепко, как заброшенная верша, изгрызенная тюленями и то захлебывающаяся в придонном иле, то выполаскиваемая приливом. Старик Фред относился к тем людям, которые ложатся спать с заходом солнца и встают с восходом; он говорил, что из-за своей глухоты он не любит вставать по ночам. Тем более летом, когда мэнские ночи гудят неумолчным шумом, особенно если сравнить их с мэнскими днями.
— В противоположность Нью-Йорку, — любил говорить Фрэнк. — Единственное спокойное время на Сентрал-Парк-Саут — это три часа утра. Но в Мэне, — любил говорить Фрэнк, — только в три часа утра что-то и происходит. Долбаная природа пробуждается к жизни.
Я заметил, что было около трех часов утра: летняя ночь, насекомых тучи, чаек почти не слыхать, а вот море разошлось не на шутку. И вот тогда-то я услышал эти странные крадущиеся звуки. Сначала трудно было сказать, откуда они раздаются — из-за окна, которое было открыто, хотя и затянуто сеткой, или из-за двери в коридор. Дверь моей спальни тоже была открыта, а входные двери в отеле «Нью-Гэмпшир» никогда не закрывались — их было слишком много.
«Енот», — подумал я.
Но тут что-то намного тяжелее любого енота миновало лестничную площадку и мягко протопало по ковру, направляясь к моей комнате; я чувствовал его вес: он заставлял прогибаться половицы. Даже море, казалось, успокоилось, даже оно, похоже, прислушивалось к этому звуку: такой звук, раздавшись в ночи, заставляет утихнуть прибой, заставляет птиц (а они по ночам никогда не летают) взмыть в воздух и парить в небе, как нарисованные.
— Четверка? — прошептал я, подумав, что это могла выйти на ночную охоту собака; но то, что пробиралось по коридору, вело себя чересчур осторожно. Собака-поводырь номер четыре бывала в коридоре и раньше, ей не нужно было обнюхивать каждую дверь.
Жаль, подумал я, что со мной нет отцовской бейсбольной биты, — но когда в дверном проеме замаячил силуэт медведя, я понял, что в отеле «Нью-Гэмпшир» нет подходящего оружия, которое могло бы меня защитить. Я тихо лежал на кровати, притворяясь крепко спящим, хотя глаза мои были широко раскрыты. В зыбком предрассветном сумраке медведь казался огромным. Он уставился в глубь моей комнаты, на оцепеневшую кровать, как старая больничная нянечка, проверяющая сон своих подопечных; я старался не дышать, но медведь знал, что я здесь. Он принюхался и очень грациозно, на четвереньках, вошел в комнату. «Ну что ж, почему бы и нет? — подумал я. — С медведя началась сказка моей жизни, почему бы им же ей и не закончиться». Медведь пихнул свою теплую морду к моему лицу и вдумчиво принюхался; глубоко втянул воздух, словно всю мою жизнь от первого до последнего мига, и сочувственным жестом положил свою тяжелую лапу мне на бедро. Это была теплая летняя ночь — теплая для Мэна, — и я спал голый, прикрывшись только простыней. Дыхание медведя было горячим, и из его пасти немного пахло фруктами: возможно, прежде чем зайти в отель, он полакомился в лесу черникой; дыхание медведя было на удивление приятным, если и не вполне свежим. Когда медведь стащил с меня простыню, я почувствовал верхушку того айсберга страха, который, должно быть, испытывал Чиппер Доув, когда верил, что его будет насиловать медведица, томимая течкой. Но этот медведь, оглядев меня, фыркнул — и довольно неуважительно. «Эрл!» — сказал медведь и, грубовато пихнув меня, забрался на освободившееся место. И только когда он меня обнял и я наконец распознал самый характерный компонент его запаха, я понял, что это не обыкновенный медведь. С приятным фруктовым запахом и с горчично-острым ароматом летнего пота соседствовала явная примесь нафталина.
— Сюзи? — спросил я.
— Я думала, ты так никогда и не догадаешься, — ответила она.
— Сюзи! — воскликнул я и, повернувшись к ней, ответил на объятие; я никогда раньше не был так счастлив ее видеть.
— Успокойся, — приказала мне Сюзи. — Отца не разбуди. Пока искала тебя, я весь этот чертов отель облазила. Сначала напоролась на твоего папочку, потом на кого-то, кто пробурчал во сне «что?», и в конце концов столкнулась нос к носу с совершенно тупой псиной, которая даже не поняла, что я медведь: засранка просто повиляла хвостом и улеглась спать дальше. Ну и сторож! Долбаный Фрэнк объяснил мне, куда ехать, но, похоже, с мэнской географией ему веры нет — что такое для этого пидора какой-то крошечный кусочек дурацкого штата? Да господи, — сказала Сюзи, — я просто хотела увидеть тебя, прежде чем рассветет. Ради бога, я выехала из Нью-Йорка вчера около полудня, а сейчас уже почти рассвело, — сказала она. — Я выбилась из сил, — добавила она и начала плакать. — В этом долбаном костюме я взмокла, как свинья, и выгляжу так ужасно, что даже не рискую его снять.
— Снимай, — сказал я. — Ты пахнешь очень приятно.
— Конечно, — сказала она, продолжая плакать.
Я аккуратно снял ее медвежью голову. Она начала размазывать слезы лапой, но я взял ее за лапы и поцеловал в губы. Думаю, насчет черники я не ошибся; именно такова Сюзи на вкус — очень похожа, по-моему, на дикую чернику.
— Ты очень вкусная, — сказал я ей.
— Ну да, конечно, — скривилась она, но позволила мне снять с нее медвежий костюм.
Внутри костюма было как в сауне. Я заметил, что Сюзи и сложением напоминает медведя; она была скользкая от пота, как медведь, только что вылезший из озера. И я понял, что восторгаюсь ею — ее медвежьими повадками, ее странной храбростью.
— Ты мне очень нравишься, Сюзи, — сказал я, закрывая дверь и забираясь обратно в кровать.
— Поспеши, скоро уже рассветет, — сказала она, — и тогда ты увидишь, какая я уродина.
— Я и так тебя вижу, — сказал я, — и, по-моему, ты очень мила.
— Тебе придется изрядно потрудиться, чтобы убедить меня в этом, — сказала медведица Сюзи.
И вот уже несколько лет я пытаюсь убедить медведицу Сюзи в том, что она мила. Конечно, это я так думаю, но через несколько лет, хотелось бы надеяться, я сумею ее переупрямить. Медведи твердолобы, но умны; как только завоюешь их доверие, они уже от тебя не убегут.
Поначалу Сюзи была одержима мыслью о своем уродстве и предпринимала все возможные предосторожности, чтобы не забеременеть, веря, что нет ничего хуже, чем произвести на этот жестокий свет бедного ребенка, который будет обречен на страдания, обычно выпадающие на долю уродливых людей. Когда я только начал спать с медведицей Сюзи, она принимала таблетки, вставляла диафрагму и смазывала ее таким количеством сперматоцидной пасты, что мне приходилось подавлять в себе ощущение, будто мы занимаемся истреблением сперматозоидов, и только. Дабы помочь мне справиться с этим странным ощущением, Сюзи настаивала, чтобы и я принимал меры предосторожности — надевал презерватив.
— В том-то и беда с мужчинами, — говорила она. — Чтобы проделать это с ними, приходится так вооружаться, что в конце концов теряешь из виду цель.
Но постепенно Сюзи успокоилась. Похоже, она начала убеждаться, что достаточно и одного противозачаточного средства. Надеюсь, если что вдруг, она не будет устраивать истерики. Конечно, я не стану заставлять ее рожать, если она этого не захочет; вынуждать кого-то рожать против воли — это бесчеловечно.
— И даже не будь я такой уродиной, — протестует Сюзи, — все равно я слишком стара. Ну то есть после сорока возможны всяческие осложнения. А вдруг это будет не просто уродливый ребенок — вдруг это вообще не ребенок будет, а банан какой-нибудь?! После сорока это ужасно рискованно.
— Ерунда, Сюзи, — говорю я ей. — Мы живо приведем тебя в форму: немного упражнений с гантелями, утренняя пробежка — и все в порядке. Сердцем ты еще молода, Сюзи, — говорю я. — В тебе не медведь сидит, а маленький медвежонок.
— Убеди меня, — говорит она мне, и я прекрасно знаю, что это значит.
Это наш эвфемизм того, что мы хотим друг друга. Она просто говорит мне:
— Меня надо убедить. Или я говорю ей:
— Похоже, Сюзи, тебя опять требуется убеждать.
Или Сюзи просто говорит мне:
— Эрл! — И я знаю, что это значит.
Когда мы венчались, именно это она и сказала, когда нужно было сказать «согласна»:
— Эрл!
— Что? — переспросил священник.
— Эрл! — кивнула Сюзи.
— Она согласна, — сказал я священнику. — Это значит — она согласна.
Полагаю, что ни я, ни Сюзи так до конца и не выбросили из головы Фрэнни, но любовь к Фрэнни держит нас вместе крепче, чем общие интересы у многих других пар. Вдобавок Сюзи когда-то была глазами Фрейда, а я теперь присматривал за отцом, так что, можно сказать, нас объединяло еще и фрейдовское воззрение.
Мужик, твой брак был предрешен на небесах, — говорит мне Младший Джонс.
В то утро, после того как я впервые занимался любовью с Сюзи, я немного опоздал в танцевальный зал для нашей с отцом утренней тяжелоатлетической зарядки.
Когда я приплелся туда, он уже вовсю качал железо.
— Четыреста шестьдесят четыре, — сказал я ему; это было наше традиционное приветствие.
Мы считали, что это очень забавно для двух мужчин, живущих бобылями: приветствовать друг друга, поминая этого старого греховодника Шницлера.
— Четыреста шестьдесят четыре — как же, как же! — проворчал отец. — Хрен тебе, а не четыреста шестьдесят четыре! Ты мне полночи спать не давал. Может, я, конечно, и слепой, но не глухой уж точно. По моим подсчетам, ты опустился до четырехсот пятидесяти восьми. На четыреста шестьдесят четыре тебя уже не хватит. Где ты ее, черт подери, выкопал? Зверь какой-то, а не баба!
Но когда я сказал ему, что это была медведица Сюзи и что я очень надеюсь, что она останется с нами жить, отец пришел в восторг.
— Этого-то нам и не хватало! — воскликнул он. — Просто идеально! Ну то есть, Джон, отель, конечно, замечательный, и дела ты ведешь прекрасно — но нам нужен медведь. Медведь всем нужен! А теперь, когда у тебя будет медведь, можешь и в ус не дуть! Наконец ты написал-таки счастливый эпилог.
«Не совсем», — подумал я. Но с учетом всего пережитого — с учетом грусти, судьбы, любви — я решил, что все могло быть и намного хуже.
Итак, чего не хватает? Думаю, только ребенка. Ребенка — не хватает. Я хотел ребенка, да и сейчас хочу. Ребенок — это все, чего мне не хватало, после смерти Эгга, после смерти Лилли. Может, я, конечно, еще и уговорю Сюзи, но первым ребенком меня обеспечат Младший Джонс и Фрэнни. За этого ребенка даже Сюзи не беспокоится.
— Этот ребенок должен быть красавцем, — сказала Сюзи. — Если уж его делали Фрэнни и Младший, разве они могли промахнуться?
— А мы разве можем промахнуться? — спросил я ее. — Как только он у тебя появится, поверь мне, он будет красавцем.
— Ты только подумай о цвете, — сказала Сюзи. — Я хочу сказать, что если ребенка делали Фрэнни и Младший, какого потрясного он будет цвета!
Но, как мне сказал Младший Джонс, ребенок Фрэнни и Младшего может оказаться любого цвета.
— Все что угодно — от кофе до молока, — любил говорить Младший.
— Ребенок любого цвета будет потрясного цвета, Сюзи, — сказал я ей. — Сама знаешь.
Но Сюзи требовалось в этом убедить.
Мне кажется, когда Сюзи увидит ребенка Фрэнни и Младшего, она тоже захочет ребенка. Во всяком случае, я на это надеюсь, потому что мне уже почти сорок, а Сюзи и того старше, и если мы собираемся завести ребенка, то ждать больше нельзя. Думаю, Фрэннин ребенок может нам помочь; с этим даже отец согласился, и даже Фрэнк.
И кто еще, кроме Фрэнни, мог быть настолько щедрой, чтобы родить ребенка специально для меня? Я хочу сказать, что с того дня в Вене, когда она пообещала заботиться о всех нас, пообещала быть для всех нас матерью, с того самого дня Фрэнни не расхолаживалась, не отступалась — и живущая в ней героиня по-прежнему на высоте: внутренняя Фрэннина героиня может играючи выжать весь наш танцзал с его штангами.
Это случилось как раз прошлой зимой, после большого снегопада. Фрэнни позвонила мне и сказала, что у нее будет ребенок — специально для меня. Фрэнни тогда было сорок, и она сказала, что после рождения ребенка запрет дверь в комнату, в которую никогда больше не вернется. Звонок прозвучал очень рано, и мы сначала подумали, что это звонит телефон горячей линии Сюзиного консультативного центра. Сюзи вскочила с кровати, думая, что ей предстоит расхлебывать очередной кризис, связанный с изнасилованием, но это оказался обычный звонок: звонила Фрэнни с Западного побережья. Они с Младшим засиделись за полночь, устроив праздник для двоих, и еще не ложились; она заметила, что в Калифорнии еще ночь. Голоса их звучали пьяновато и немного дурашливо, и Сюзи, буркнув, что так рано нам звонят только жертвы изнасилования, сунула трубку мне.
Я, как обычно, отчитался Фрэнни о работе нашего центра. Фрэнни пожертвовала на центр довольно крупную сумму денег, а Младший Джонс помог нам найти в Мэне хорошего юридического консультанта. Только в прошлом году Сюзин центр оказал медицинскую, психологическую и юридическую помощь девяносто одной жертве изнасилования или попытки изнасилования.
— Для Мэна не так уж и плохо, — сказала Фрэнни.
— Девяносто одна? — переспросил Младший Джонс. — Да в Нью-Йорке или Лос-Анджелесе их каждый год девяносто одна тысяча, кто с чем.
Убедить Сюзи в том, что все это место в отеле «Нью-Гэмпшир» можно как-то использовать, не составило труда. Консультативный центр у нас вполне эффективный, и Сюзи обучила нескольких брунсвикских студенток отвечать на звонки горячей линии. Мне Сюзи строго-настрого запретила подходить к телефону горячей линии.
— Чего жертва изнасилования хочет меньше всего, — говорила она мне, — так это услышать паршивый мужской голос, хотя бы по телефону.
С отцом в этом плане были проблемы — он же не мог видеть, какой именно телефон звонит. Так что когда звонок застает его врасплох, отец теперь приучен кричать: «Телефон!» — даже если стоит рядом с аппаратом.
Как ни странно, хотя отец все еще думает, что отель «Нью-Гэмпшир» — настоящий отель, он не имеет ничего против консультаций по изнасилованию. То есть он знает, что Сюзи консультирует жертв изнасилования, но не догадывается, что это наше единственное занятие; иногда он заводит разговор с какой-нибудь жертвой, на несколько дней поселившейся в отеле «Нью-Гэмпшир», чтобы прийти в себя, и совершенно сбивает ее с толку, принимая за обычного постояльца.
Сидит, допустим, девушка на пристани, лелеет свое уединение, и тут, постукивая «луисвильским слаггером», появляется мой отец. Четверка, виляя хвостом, сообщает ему, что на причале кто-то есть.
— Эй, кто тут? — спрашивает он.
И, может быть, жертва изнасилования отвечает:
— Это всего лишь я, Сильвия.
— А, здравствуй, Сильвия, — говорит мой отец так, будто знал ее всю свою жизнь. — Ну и как тебе нравится наш отель, Сильвия?
И бедная Сильвия, думая, что мой отец называет консультативный центр по изнасилованию отелем исключительно из вежливости, из желания пощадить ее чувства, с готовностью принимает такую замену.
— О, это для меня очень много значит, — говорит она. — Ну то есть мне нужно выговориться, но я бы не хотела, чтобы меня заставляли о чем-то говорить, пока я сама не буду готова. А здесь очень мило: никто на тебя не давит, никто не говорит тебе, что ты должна ощущать или делать, но помогают тебе справиться с твоими чувствами — и это гораздо легче, чем если бы я все делала сама. Вы, конечно, понимаете, что я хочу сказать, — говорит Сильвия.
— Конечно, я понимаю, что ты имеешь в виду, дорогая, — говорит отец, — мы же не первый год работаем. Именно таким и должен быть хороший отель: достаточное пространство, благоприятная атмосфера — это все, что тебе надо. В хорошем отеле пространство и атмосфера исполнены щедрости и сочувствия, хороший отель как будто нежно касается тебя или говорит тебе доброе слово именно тогда (и только тогда), когда тебе это нужно. Хороший отель всегда с тобой, — молвит отец, размахивая бейсбольной битой, как дирижерской палочкой, — но у тебя никогда не возникает чувство, что он дышит тебе в затылок.
— Да, наверно, так и должно быть, — скажет Сильвия, или Бетси, или Патрисия, Коломбина, Селли, Алисия, Констанция или Хоуп. — Это помогает мне как-то очиститься от происшедшего, но не насильно, а чтобы все произошло само собой, — скажет жертва.
— Да, ни в коем случае не насильно, — соглашается отец. — Хороший отель не должен ни к чему принуждать. Хороший отель — это в первую очередь отзывчивый отель, — говорит отец, не осознавая, что позаимствовал этот эпитет у Шраубеншлюсселя с его отзывчивой бомой.
— И все здесь такие славные, — говорит Сильвия.
— Именно! — восклицает отец. — В отличном отеле все и должны быть славными! — говорит он Сильвии или тому, кто готов его слушать. — В отличном отеле ты имеешь полное право ожидать именно этого. Ты приехала к нам, дорогая, как — извини уж за такое сравнение — калека, а мы — твои доктора и няньки.
— Да, это так, — соглашается Сильвия.
— Если ты приехала в настоящий отель разбитая на части, — не умолкает мой отец, — то уезжаешь оттуда собранной воедино. Мы просто собираем тебя заново, это, можно сказать, мистический процесс, в этом и суть отзывчивого пространства, о котором я толковал: никого нельзя собрать воедино силой, все должно произойти своим чередом. Мы предоставляем людям пространство, — говорит отец и благословляет жертву бейсбольной битой, как волшебной палочкой. — Пространство и свет, — говорит мой отец, будто святой, благословляющий другого святого.
Именно так, говорит Сюзи, и следует относиться к жертвам изнасилования: как к святым, как к постояльцам в отличном отеле. В отличном отеле каждый гость — почетный гость, и в отеле «Нью-Гэмпшир» каждая жертва изнасилования — гость почетный и святой.
— Ничего не скажешь, хорошее название для консультативного центра по изнасилованию, — соглашается Сюзи. — Отель «Нью-Гэмпшир» — это звучит благородно.
И вот при поддержке местных властей и организации женщин-врачей, именуемой Медицинская женская ассоциация Кеннебека, в нашем ненастоящем отеле действует настоящий консультативный центр по изнасилованию. Иногда Сюзи говорит, что отец — лучший из ее консультантов.
— Когда кто-то совсем уж сломлен, я предлагаю ей пойти на пристань и поискать слепого старика с собакой-поводырем номер четыре, — призналась мне Сюзи. — Что бы он им ни говорил, но это работает. По крайней мере, топиться пока никто не пробовал.
— Проходи мимо открытых окон, милочка, — говорит мой отец почти каждой. — Это, милая, очень важно, — добавляет он.
Отцовский совет имеет особый вес — благодаря Лилли. Отец всегда был хорошим советчиком для нас, детей, даже когда пребывал в полной темноте.
— Может быть, особенно когда он пребывает в полной темноте, — замечал Фрэнк. — Я хочу сказать, он же до сих пор не знает, что я гомик, а советы все время дает очень дельные.
Вот какой фокус.
— Хорошо, хорошо, — сказала мне Фрэнни по телефону в прошлую зиму, сразу после большого снегопада. — На сегодня можешь оставить всю подноготную по мэнским изнасилованиям при себе, — сказала мне Фрэнни. — Ты все еще хочешь ребенка?
— Конечно хочу, — сказал я ей. — Я каждый день стараюсь переубедить Сюзи.
— Ну что ж, — сказала Фрэнни. — А как ты посмотришь на моего ребенка?
— Но, Фрэнни, ты же не хочешь ребенка, — напомнил я ей. — О чем речь-то?
— О том, что мы с Младшим подзалетели, — сказала Фрэнни. — А вместо того чтобы делать модную процедуру, подумали, что у нас есть на примете отличные мать и отец.
— Особенно в нынешние времена, — добавил Младший в свою телефонную трубку. — Я хочу сказать, что Мэн сейчас — последнее прибежище.
— Каждый ребенок должен вырасти в чудном отеле, правда же? — сказала Фрэнни.
— Слушай, мужик, я думаю, что у каждого ребенка должен быть хотя бы один родитель, который ничего не делает. Только не обижайся, — сказал мне Младший, — но, по-моему, ты самая лучшая нянька. Ты же понимаешь, что я хочу сказать.
— Он хочет сказать, что ты и так нянчишься со всеми, — ласково сказала Фрэнни. — Он хочет сказать, что тебе эта роль нравится. Ты будешь отличным отцом.
— Или матерью, — добавил Младший.
— А когда рядом с вами будет ребенок, может, Сюзи и одумается, — сказала Фрэнни.
— Может быть, ей тоже захочется попробовать, — сказал Младший Джонс, и Фрэнни завыла в свою трубку. Они, судя по всему, давно готовились к этому звонку.
— Эй! — сказала Фрэнни. — Ты что там, язык проглотил? Ты слушаешь? Алло, алло!
— Слушай, мужик, — сказал Младший Джонс. — Ты там вырубился, или что?
— Тебя там что, медведь за яйца держит, что ли? — спросила Фрэнни. — Я тебя спрашиваю, ты хочешь моего ребенка или нет?
— Это не пустой вопрос, парень, — сказал Младший Джонс.
— Да или нет, мальчик? — сказала мне Фрэнни. — Ты же знаешь, я тебя люблю, — добавила она. — Я бы не стала заводить ребенка для кого попало.
Но я был слишком счастлив, чтобы что-то говорить.
— Черт побери, я предлагаю тебе девять месяцев моей жизни. Я предлагаю тебе девять месяцев моего прекрасного тела, мальчик! — дразнила меня Фрэнни. — Не хочешь — не надо.
— Мужик! — воскликнул Младший Джонс. — Твоя сестра, чьего тела вожделеют миллионы, предлагает изменить формы специально для тебя. Парень, она готова даже выглядеть как паршивая бутылка «колы», только чтобы подарить тебе ребенка. Не знаю еще, как я все это устрою, но мы оба тебя любим. Так что скажешь? Не хочешь — не надо, упрашивать не станем.
— Я люблю тебя, — взволнованно добавила Фрэнни. — Я стараюсь дать тебе то, что тебе нужно, Джон, — сказала она мне.
Но тут трубку взяла медведица Сюзи.
— Ради всего святого, — сказала она Фрэнни и Младшему, — вы подняли нас ни свет ни заря, я думала, это опять кого-нибудь изнасиловали, а теперь он сидит тут весь красный и как воды в рот набрал. Что, черт бы вас всех подрал, стряслось?
— Если у нас с Младшим будет ребенок, — спросила ее Фрэнни, — вы с Джоном о нем позаботитесь?
— Да тут и к бабке не ходи, милочка, — сказала моя добрая медведица Сюзи.
Итак, вопрос был решен. И мы до сих пор ждем. Фрэнни — уникум, ей и времени нужно больше, чем кому бы то ни было.
— Я тоже уникум, — говорит Младший Джонс. — Ребенок будет такой огромный, что ему нужно потомиться в духовке немного подольше.
Наверное, он прав, так как Фрэнни носит моего ребенка уже почти десять месяцев.
— Она такая огромная, что ее могут взять играть в «Кливленд браунс», — жаловался мне Младший Джонс; я звонил ему каждый вечер, чтобы узнать новости.
— Господи Иисусе, — говорит мне Фрэнни. — Я целыми днями валяюсь в постели и жду, когда меня разорвет. Скука смертная! Вот что мне приходится терпеть ради тебя, любовь моя, — говорит она, и мы от души смеемся, только мы вдвоем.
Сюзи ходит по дому, распевая «Со дня на день» , а отец поднимает все больше и больше тяжестей; тяжелая атлетика превратилась у него в манию. Убежденный, что ребенок родится тяжелоатлетом, он говорит, что ему надо быть в форме, дабы потом с ним заниматься. И никто из наших телефонных барышень не ругал меня, когда я бросался на каждый телефонный звонок (к любому телефону).
— Это просто горячая линия, — говорили они. — Успокойся!
— Это, скорее всего, просто очередное изнасилование, милый, — успокаивает меня Сюзи, — а не твой ребенок. Расслабься.
Меня совершенно не волнует, кто родится, мальчик или девочка. В данном случае я согласен с Фрэнком. Это не играет роли. В наши дни, когда рожениц обследуют вдоль и поперек, особенно во Фрэннином возрасте, пол ребенка должен быть известен заранее; по крайней мере, кто-то его уже знает. Но только не Фрэнни: она этого знать не хотела. Да и зачем, собственно? Неужели не ясно, что половина удовольствия — в неожиданности?
— Кто бы это ни был, он обречен на скуку, — говорит Фрэнк.
— На скуку, Фрэнк?! — вскипает Фрэнни. — Как ты смеешь говорить, что мой ребенок обречен на скуку?
Но Фрэнк просто высказывает типичное мнение ньюйоркца о воспитании в штате Мэн.
— Если ребенок будет расти в Мэне, то он обречен на скуку.
А я отвечаю Фрэнку, что в отеле «Нью-Гэмпшир» никогда не было скучно. Ни в легкомысленном первом отеле «Нью-Гэмпшир», ни во втором отеле, этом средоточии темных грез, ни в нашем третьем отеле «Нью-Гэмпшир», в том отличном отеле, которым мы сейчас стали, — никто не скучал. И Фрэнк в конце концов соглашается; он частый и желанный гость в нашем отеле. Он пользуется нашей библиотекой на втором этаже так же, как Младший Джонс, навещая нас, пользуется штангами в танцевальном зале, а красота Фрэнни облагораживает каждую нашу комнату; чистый мэнский воздух и холодное мэнское море — Фрэнни облагораживает все. Хотелось бы надеяться, что она передаст это свое умение ребенку.
Чтобы успокоить Фрэнни, я попытался прочесть ей по телефону стихотворение Дональда Джастиса под названием «Десятимесячному ребенку».

 

Пришел с запозданьем, но
Никто его не упрекнет
В слишком долгих сомненьях.
Кто, потянувшись к звонку
У двери, настолько странной,
Не отдернет руку на миг?

 

— Хватит, — прервала меня Фрэнни. — Давай обойдемся без этого сраного Дональда Джастиса. Я уже наслушалась его столько, что могла бы от него забеременеть, меня уже тошнит при одном его упоминании.
Но Дональд Джастис, как всегда, прав. Кто не усомнится на входе в этот мир? Кто не захочет отложить эту сказку в долгий ящик? Так что ребенок Фрэнни заранее демонстрировал незаурядную интуицию, редкую чувствительность.
А вчера пошел снег; в Мэне мы научились относиться к погоде с уважением. Сюзи выехала в Бат, откуда поступил сигнал о предполагаемом изнасиловании официантки, и я беспокоился, как она доберется домой, но она вернулась целая и невредимая еще засветло, и мы оба заметили, как этот снег напоминает нам о том прошлогоднем снегопаде, когда Фрэнни позвонила и сообщила нам о своем предстоящем подарке.
Отец валяется в снегу, как ребенок.
— Для слепых снег удивительная штука, — заявил он не далее как вчера, появляясь на кухне весь покрытый снегом; он только что вылез из сугроба, куда закопался вместе с собакой-поводырем номер четыре.
Мела сильная метель; к половине четвертого мы вынуждены были везде включить свет. Я разжег огонь в двух печках. Птица, ослепленная снегом, разбила оконное стекло в танцевальном зале и сломала себе шею. Четверка нашла ее под штангами и таскала по всему дому, пока Сюзи наконец ее не отобрала. Снег, налипший на ботинки отца, растаял, и пол в кухне стал скользким. Отец поскользнулся в этой луже и заехал мне под ребра своим «луисвильским слаггером», которым начинал дико размахивать всякий раз, когда терял равновесие. Мы немного повздорили по этому поводу; отец вел себя как ребенок, не желая сбивать снег со своих сапог прежде, чем входил в дом.
— Я не могу видеть снега! — по-детски жаловался он. — Как, скажите мне на милость, я буду его стряхивать, если я его не вижу?
— Замолчите, оба! — велела нам медведица Сюзи. — Когда в доме появится ребенок, вы у меня поорете!..
При помощи хитрой машины, которую Фрэнк привез из Нью-Йорка, я сделал немного макарон; машина раскатывала тесто в блины, а потом нарезала макароны любой формы, какую только захочешь. Если живешь в Мэне, очень важно иметь подобную игрушку. Сюзи сделала к макаронам соус из мидий, а отец почистил лук: глаза у него совершенно не слезились. Услышав, как залаяла Четверка, мы подумали, что она нашла еще одну птичку, но увидели микроавтобус «фольксваген», который пытался пробиться по нашей дороге сквозь метель; «фольксваген» скользил, его сильно заносило. Либо водитель очень волновался («Еще одно изнасилование, черт бы их всех побрал», — инстинктивно проворчала Сюзи), либо он был из другого штата. Мэнским водителям, подумал я, снегопад не должен быть в диковинку, но ведь и туристический сезон в отеле «Нью-Гэмпшир», кажется, еще не начался. Микроавтобус так и не смог пробиться к стоянке, но подъехал достаточно близко, чтобы я разглядел на нем аризонские номера.
— Ничего удивительного, что он не умеет водить, — сказал я; типичное суждение мэнца о жителях других штатов.
— Ну-ну, — сказала Сюзи. — Ты тоже будешь выглядеть как идиот в аризонской пустыне.
— Какой пустыне? — спросил отец, и Сюзи рассмеялась.
Водитель из Аризоны пробирался к нам через сугробы; он даже не умел ходить по снегу, потому что все время падал.
— У них там, в Аризоне, сплошные изнасилования, — сказал я Сюзи. — Ты так прославилась, что они хотят говорить только с тобой.
— Они что, не знают, что это курортный отель, — раздраженно поинтересовался отец. — Кто бы это ни был, я скажу ему, что мы закрыты до начала сезона.
Мужчина из Аризоны выслушал это с большой печалью. Он объяснил, что они ехали в горы, чтобы впервые в жизни покататься на лыжах, но то ли ему неправильно указали дорогу, то ли он в пурге сбился с пути, и вот вместо гор он приехал к океану.
— Неподходящий сезон для океана, — заметил отец.
Мужчина это и сам видел. Он был очень приятным, но ужасно уставшим.
— У нас вполне хватит места, — прошептала мне Сюзи.
На самом деле я не хотел начинать принимать постояльцев. Что мне больше всего нравилось в этом отеле «Нью-Гэмпшир», так это то, что все постояльцы существовали здесь только в воображении моего отца. Но когда я увидел детишек, которые, высыпав из «фольксвагена», стали играть в снежки, я передумал. Мать тоже казалась ужасно уставшей — миловидной, но уставшей.
— Что это такое? — закричал один из детишек.
— Думаю, океан, — ответила мать.
— Океан! — закричали дети.
— А пляж тут есть? — спросил другой ребенок.
— Где-нибудь под всем этим снегом должен быть, — ответила мать.
И вот мы пригласили мужчину, женщину и их четверых ребятишек погостить в отеле «Нью-Гэмпшир», хотя мы и были закрыты «до начала сезона». Не так уж трудно слепить побольше макарон, не так уж трудно развести побольше соуса.
Отец несколько смутился, разводя гостей по номерам. Он впервые разводил гостей по номерам в этом отеле «Нью-Гэмпшир» и, пытаясь найти постельное белье в библиотеке, вдруг понял, что совершенно не знает, где что находится. Естественно, мне пришлось ему помочь, и я отлично справился, изображая, будто давно привык разводить гостей по номерам.
— Уж простите нас за некоторый непрофессионализм, — сказал я отцу этого милого молодого семейства, — но когда мы закрываемся с окончанием сезона, то несколько теряем навыки.
— Огромное спасибо, что вы нас вообще пустили, — сказала милая молодая мать. — Дети очень огорчились, что не увидели слаломных трасс, но океана они тоже никогда не видели, а до гор можно и завтра добраться, — добавила она.
Она мне показалась хорошей матерью.
— Я и сам со дня на день ожидаю ребенка, — сказал я.
И только потом Сюзи указала мне, как, должно быть, странно прозвучала эта реплика: она же явно не была беременной.
— Интересно, что они подумали, дурак ты эдакий! — сказала Сюзи.
Но все было просто прекрасно. У детей был великолепный аппетит, а после обеда я показал им, как делается яблочный пирог. А пока пирог пекся, я взял их на короткую зимнюю прогулку к заснеженному берегу и причалам; я показал им фиолетовые волны, бьющиеся о ледяные кружева, что обрамляют берег, я показал им, что шторм на море — это огромные серые волны, одна за другой накатывающиеся на берег. Мой отец, конечно, рассказал молодым супругам из Аризоны все о баснословном отзывчивом пространстве, из которого складывается настоящий отель; по словам Сюзи, он описывал аризонцам наш отель так, будто это «Захер».
— Но для него мы все равно что «Захер», — сказала мне моя теплая медведица, лежа этой ночью в моих объятиях, в то время как за окном завывала буря и падал снег.
— Да, любовь моя, — сказал я ей.
Как великолепно было утром лежать в кровати и слышать голоса детей; они обнаружили штанги в танцевальном зале, и отец объяснял им, что к чему. Айове Бобу понравился бы этот отель, подумал я.
Вот тогда-то я и разбудил Сюзи и попросил ее надеть медвежий костюм.
— Эрл! — возразила она. — Я уже слишком стара, чтобы быть медведем.
Она, моя дорогая Сюзи, рано утром очень напоминает медведицу.
— Давай, Сюзи, — попросил я. — Ради ребят. Они же это на всю жизнь запомнят.
— И что же? — спросила Сюзи. — Ты хочешь, чтобы я напугала детишек?
— Нет, Сюзи, — возразил я, — зачем же пугать.
Все, что я хотел, так это чтобы она надела костюм медведя и обошла бы по снегу вокруг отеля, а я бы внезапно крикнул: «Смотрите! Медвежьи следы! Совсем свежие!»
А большие и маленькие аризонцы выскочат на улицу и подивятся, в какую глушь они попали, будто во сне, а затем я крикну: «Смотрите! Вон медведь! Идет за поленницу!» А Сюзи приостановится там, и, может, я уговорю ее разок-другой выдать хорошенькое «эрл!», а затем она косолапо исчезнет за поленницей и проскользнет в дом через одну из задних дверей, снимет свой костюм и придет на кухню и скажет: «Что там с медведем? Теперь тут редко увидишь медведя».
— Хочешь выгнать меня на улицу, в этот проклятый снег? — спросила Сюзи.
— Ради ребят, Сюзи, — сказал я. — Сколько радости ты им доставишь. Сначала они увидели океан, а теперь увидят медведя. Каждый человек должен когда-нибудь увидеть медведя, Сюзи, — настаивал я.
И конечно, она согласилась. Не без ворчанья, разумеется, — но от этого ее представление было только убедительней; в роли медведя Сюзи нет и не было равных, даже сейчас, когда ее убедили, что она к тому же еще и очень милое человеческое существо.
Таким образом, мы устроили для незнакомцев из Аризоны небольшой розыгрыш, и они уезжали, уверенные, что и вправду видели медведя. Отец на прощанье помахал им рукой из танцевального зала, а потом сказал:
— Медведь, да? Сюзи могла умереть, между прочим, или пневмонию подцепить. А никто не должен болеть, когда в доме появляется ребенок, ты даже простудиться не имеешь права. Я знаю о детях намного больше, чем ты, сам понимаешь. Медведь! — повторил он, качая головой, но я знал, что мы сумели убедить аризонцев; медведица Сюзи — великий мастер перевоплощения.
Медведь остановился у поленницы, его дыхание клубилось в чистом морозном утреннем воздухе, его лапы мягко ступали по нетронутому снегу, как будто это был первый на земле медведь и первый снег на этой планете: все это было очень убедительно. Как хорошо знала Лилли, всё — сказка.
Так мы и пытаемся мечтать. Так мы придумываем свою жизнь. Из нашей матери мы делаем святую, а отца превращаем в героя; и чей-то старший брат и чья-то старшая сестра — они становятся нашими героями тоже. Мы изобретаем то, что любим, и то, чего боимся. Всегда найдется утраченный храбрый братишка, и утраченная младшая сестренка тоже. Мы придумываем и придумываем: лучший отель, совершенная семья, курортная жизнь. И не успеваем мы вообразить себе эти вещи — они от нас ускользают.
В отеле «Нью-Гэмпшир» мы привинчены на всю жизнь — но что такое немного воздуха в трубах или даже много говна в волосах, если у тебя есть хорошие воспоминания?
Думаю, это вполне подходящая концовка для тебя, мама, и для тебя, Эгг. Это концовка в традиции твоей любимой концовки, Лилли, концовки, до написания которой ты так и не доросла. В этой концовке недостаточно штанг, чтобы удовлетворить Айову Боба, и недостаточно фатализма для Фрэнка. Возможно, здесь не хватает полета мечты — для отца и Фрейда. И маловато стойкости для Фрэнни. И полагаю, здесь не хватает уродства для медведицы Сюзи. Возможно, она недостаточно велика для Младшего Джонса, а на вкус некоторых наших друзей и врагов из прошлого здесь не хватает насилия; вполне возможно, что Визгунья Анни не удостоит ее даже стоном — где бы она сейчас ни лежала и ни визжала.
Но именно это мы и делаем: пытаемся мечтать и не успеваем что-то вообразить себе, как эти вещи от нас ускользают. Нравится вам это или нет, но все происходит именно так. А поскольку все происходит именно так, нам нужен хороший, умный медведь, и ничто иное. Бывают люди, которые могут жить своим умом — например, Фрэнк: в голове у него живет хороший, умный медведь. Фрэнк вовсе не, мышиный король, каким сперва казался мне. И у Фрэнни есть хороший умный медведь — его зовут Младший Джонс. Фрэнни и сама умеет не давать грусти хода. А у отца есть его иллюзии; они достаточно сильны. Отцовские иллюзии наконец-то стали для него хорошим, умным медведем. А мне остаются, конечно, медведица Сюзи с ее консультативным центром по изнасилованию и мой сказочный отель, так что со мной тоже все в порядке. Если ждешь ребенка, с тобой должно быть все в порядке.
Тренер Боб знал это с самого начала: ты должен стать одержимым и не растерять одержимости. Ты должен и дальше проходить мимо открытых окон.

notes

Назад: ГЛАВА 11. Любовь к Фрэнни; преодоление Чиппера Доува
Дальше: 1