Успешные движения 1964
Полагаю, тысяча девятьсот шестьдесят четвертый год был самым значительным годом моей жизни, писал Дэвид Маммери в больничной тетради. В моем сознании он запечатлелся как важный водораздел между тысяча девятьсот пятьдесят четвертым и тысяча девятьсот семьдесят седьмым годом, хотя мне и трудно определить, почему именно. Я снова встретил Черного Капитана. Мои книги начали регулярно печататься. Я обнаружил подземных жителей. И встретил первую любовь: женщину старше моих лет, которой я отдал свою девственность под ярким солнцем на клумбе из розовых маргариток.
Это было в тысяча девятьсот пятьдесят шестом году. Стоял жаркий день. Мама уехала тогда в частную больницу, и я остался предоставленным самому себе в пансионате, в котором проживала и моя соблазнительница. В то время ее стремление к удовольствию было почти полностью бессознательным, и нет сомнения, что развязные подростки, угрожавшие мне на Хай-стрит, обозвали бы ее нимфоманкой. В конце концов ей удалось явить себя миру в более приличном образе, но в то время, когда я впервые узнал ее, она показалась мне чудесным результатом эксперимента доктора Франкенштейна. Как бы порадовался Руссо этому живому воплощению сйоих грез, этому Erdgeiste. В то время она заново начинала жить после долгого периода бездействия. Проведя много лет во сне, она внезапно пришла в себя, и я встретил ее почти сразу после ее пробуждения, когда она была настроена на то, чтобы взять у мира все, что он в силах ей предложить. И я все еще до конца не понимаю, что же такого она нашла во мне.
Мне стыдно признаться в том, что, когда я еще был школьником, у меня случился нервный срыв. Но моя мать была очень больна, а местные стиляги меня терроризировали. Мы жили в частном доме на краю большого района, застроенного муниципальными домами, и мое произношение, развившееся в частной школе, естественным образом сделало меня их жертвой. Меня высмеивали, преследовали, вызывали на жестокие состязания. Мой лучший друг Бен Френч, который жил в том же районе и ходил в ту же школу, куда и эти стиляги, оказался для них почти такой же мишенью, как и я, главным образом потому, что ассоциировался со мной. Их вожак, Джинджер Бертон, кидался в Бена ножичками на площадке. Один раз ножик проткнул ему ладонь. Заменив наконечники стрел иглами для дартз, мы брали луки и подолгу лежали в засаде в огородах, но Джинджер никогда не ходил один, всегда окружал себя целой толпой. Я считал его нашим Иваном Грозным. Обнаружив, что убить его невозможно, мы не стали тем не менее обращаться за помощью ни к родителям, ни в полицию. Это даже не приходило нам в голову. Мы полагались только на собственные ресурсы, а их не хватало.
Вероятность встретиться с бандой по пути с автобусной остановки после школы или вечером, когда я выходил гулять, вместе с волнением, связанным с экзаменами, сделали меня чрезвычайно нервным. Затем заболела мама. Пока она стонала в своей затемненной комнате, я всецело погрузился в ситуацию Суэцкого кризиса, который рассматривал в духе книжек о Хопалонге Кэссиди. Дом №10 по Даунинг-стрит превратился у меня в ранчо, которое постоянно находилось под угрозой нападения, а Текс, Тощий, Самец, Рыжий, Джонни, Пит, Долговязый и другие мальчишки стали опасными грабителями, угонщиками скота. С тех пор как только Хоппи и его жена Мэри остались защищать ранчо от бандитов, я считал своим долгом предложить им всю помощь, какую был в силах оказать, так что одним прекрасным утром, надев клетчатую рубашку, широкополую шляпу, старый жилет, ковбойские штаны и вооружившись парой воздушных пистолетов в одинаковых кобурах, я появился на пороге дома Хоппи. Несколько минут спустя я уже сидел в его гостиной и, пока моя тетя Айрис ломала руки на диване, а двое охранников, называвших меня парнишкой, успокаивали меня, что все будет хорошо, продолжал заверять их в том, что буду охранять ранчо до последнего выстрела. Когда мой дядя вернулся с конференции с мистером Иденом, он немедленно понял, о чем я говорю.
— Что ж, приятель. — Дядя Джим упер руки в бока, затянутые в костюм в тонкую полоску. — Видишь ли, на нашем старом ранчо нашлась бы работенка для таких, как ты. Если бы это зависело только от меня, я бы нанял тебя как пить дать. Но, сдается мне, ты сейчас чертовски нужен дома, а о нас не горюй. Ребята вернутся. А Хоппи ясно сказал мне: «Хочу, чтобы Малыш отправился на юго-западное ранчо и приглядел, что там к чему».
Именно в этот момент до меня дошло, что дядя Джим — это не мой дядя Джим, а его злобный двойник. Полицейские повели меня в машину, и он сопровождал нас до двери. Он сказал, что, к сожалению, не может поехать домой вместе со мной, потому что должен быть у премьер-министра. «То есть у Хоппи», — сказал он. Это было подтверждением обмана, ибо именно дядя Джим, а не Антони Идеи был Хопалонгом Кэссиди. Этот самозванец пытался представить Дьюда Идена старшим на ранчо! Я рассмеялся ему в лицо и менее чем день спустя опять пробрался туда, чтобы выяснить, почему настоящего Хоппи держат взаперти. На этот раз переодетый головорез скрутил мне за спиной руки и сделал бы что похуже, не объявись мой дядя. Помню, как детектив сержант Калпеппер в изумлении слушал, как видный государственныи чиновник на языке прерий умоляет меня скакать домой и позаботиться о прихворнувшей мамаше.
Несколько дней в Норбери я защищал наш дом, патрулируя его от окна к окну, а потом мама тихим голосом окликнула меня: «Что ты делаешь, Дейви?» Я не хотел ее беспокоить, и поэтому уверил, что все в порядке. Удостоверившись наконец, что опасность миновала, я сел на Хай-стрит на сто девятый автобус и снова поехал на ранчо. К этому времени я сообразил, что дядя Хоппи обманывал не меня, а предателей в собственном лагере, что он дал мне тайное предупреждение.
Когда меня обнаружили, я висел на стене сада, не в состоянии двинуться ни вперед, ни назад, потому что зацепился ногой за острие ограды. Какой-то репортер случайно сфотографировал меня, так что к вечеру о происшествии написали все лондонские газеты.
Правда, фотография застрявшего на ограде Даунинг-стрит мальчика в самодельных ковбойских штанах появилась только в «Стандарде». В остальных газетах просто излагались версии моей попытки спасти дядю Хоппи из рук бандитов. Меня нарекли малышом из Уайтхолла, юным Роем Роджерсом и техасцем Маммери и называли то цирковым наездником, то учащимся Итонского колледжа, сыном американского скотопромышленника или племянником Антони Идена. В тот вечер я вышел из больницы с двадцатью швами на бедре и узнал, что должен переехать к тете Шарлотте. Тетя Дейзи в это время занималась моей матушкой. Мне сказали, что я причинил всем огромное беспокойство. Вскоре после этого и маму, и меня отправили на восстановительное лечение, а затем я встретил свою первую возлюбленную и перешел под покровительство Джозефа Кисса, от которого и получил первые сведения о Лондоне и его легендах.
Пабы были узловыми точками, откуда расходились радиусами маршруты путешествий мистера Кисса. Маршруты эти были столь строго определены, что через какое-то время я научился почти в точности предсказывать, где в любое данное время дня можно было бы его обнаружить. Я стал его протеже. Рано утром я уходил из дома и отправлялся на его поиски. Даже если мне случайно не удавалось разыскать его, я наслаждался исследованием города в одиночку. Я любил его появления из вычурных дверей холборнских пабов, из неописуемых питейных заведений Мейфера, из таинственных переулков Сохо. Однажды я был свидетелем того, как он бежал, держа черную фетровую шляпу, трость и перчатки в руке, и его свободное пальто развевалось на ветру. Он был такой самоуверенный. «Я только что от своего психиатра, Болтон. О боже, мне так весело! — бросил он на бегу недоумевающему сухопарому книгопродавцу, раскладывавшему дешевые книжонки на лотке перед магазином. — Конечно, это ненадолго. Но разве не прекрасный сегодня день?» Не заметив меня, он исчез в дверях станции метро «Белсайз-Парк», надев шляпу, держа трость под мышкой и натягивая перчатки; билет торчал у него из нагрудного кармана. Чтобы догнать его, мне пришлось бежать.
В то время я еще очень мало знал о нем. Говорили, что он — человек театра, старый артист Золотого века варьете.
— Кажется, — сказал мне впоследствии Болтон, — он фокусник, но больше похож на актера из труппы Уолфита.
Я несколько раз видел Дональда Уолфита по телевизору.
— У него приятный голос, милый. — Похожая на кудрявую тень, из задней комнаты вышла миссис Болтон и подошла к тому месту, где я застыл, не отнимая руки от книг, выставленных на распродажу. — Кисс — еврейская фамилия?
— Он появляется здесь раз в месяц, но почти ничего не покупает: так, убивает время. Ему по душе дешевые глупые романы.
— Похоже, ему не везет в последнее время. — Миссис Болтон вытерла пыль с томиков Диккенса.
— Но одет он во все новое. Должно быть, одевается у портного. И приезжает на такси. Он ездит сюда к своему частному врачу. Психиатру.
— Но он как-то не очень похож на таких…
— Да он сам об этом говорит. — Продавцу не слишком хотелось продолжать разговор на эту тему. Вот если бы он рассказывал анекдот, то был бы рад, чтобы его послушали.
Впоследствии я ни разу больше не заходил в этот книжный магазин. Вместо этого я стал поджидать мистера Кисса в канцелярском напротив: мой друг слетал вниз с холма, говорил со всеми, с кем был едва знаком, и почти никогда не замечал меня. Постепенно, услышав множество подобных суждений о мистере Киссе, я как бы перешагнул через них и ощутил свое превосходство над теми людьми, кто их высказывал.
Когда мне исполнилось семнадцать, мистер Кисс начал водить меня в пабы. У него оказалось великое множество знакомых, большинство из которых были гораздо более эксцентричными, чем он сам. Мне, мальчику, который так рано оставил школу, он обеспечил великолепное образование. После своего нервного срыва я какое-то время ходил к репетитору, а потом на вечерние курсы. Потом я получил свою первую работу — должность курьера в транспортной конторе в Сити. Мои наниматели с постоянно расцвеченными выпивкой физиономиями сказали мне, что их контора расширяется.
И действительно, они продолжали нанимать сотрудников, стараясь разместить нас всех в одной большой комнате над кофейным складом на Пепис-стрит. К августу тысяча девятьсот пятьдесят шестого года в комнате размещались уже двадцать два человека, а над Лондоном висела страшная жара. Я часто убегал оттуда благодаря тому, что моей основной обязанностью была доставка фрахтовых документов в разные конторы в доках. Эта работа давала мне возможность много читать либо во время ожидания сертификации документов, либо по дороге, в общественном транспорте. В это время я начал писать свои статьи о Лондоне. Иногда, попадая в какой-нибудь доселе неведомый мне уголок города, я полностью забывал о своей работе и возвращался в контору очень поздно, даже после ее закрытия. Летняя жара нагоняла на меня дремоту, и неизбежно разразился скандал. Он не касался ни моих опозданий, ни моей рассеянности, а лишь замечания, которое я сделал нашей секретарше. Потом мне сказали, что она была любовницей директора, и я невольно задел больное место. Сама она не была на меня обижена, но вот он крепко рассердился, выдал мне зарплату за десять дней, а затем попросил очистить помещение, что я с радостью и сделал, а уже на следующей неделе работал на консультантов по менеджменту в «Виктории», где атмосфера представляла собой разительный контраст с теснотой и убогостью моей первой работы. Джозеф Кисс всегда, когда бы я ни попросил, давал мне хороший совет. Вскоре я уже продавал свои маленькие заметки, обычно от пятисот до тысячи слов, во многие периодические издания, включая «Джон О'Лондонз», «Эврибодиз», «Лиллипут», «Лондон мистери мэгезин», «Ивнинг ньюс», «Ривели», «Иллюстрейтед», «Джон Булл» и разные молодежные публикации. В те дни, хотя мы и оплакивали Золотой век газет и журналов, оставалось еще множество изданий, и вскоре после своего девятнадцатого дня рождения, благодаря поддержке и добрым советам мистера Кисса и его ходатайствам за меня перед редакторами, которых он встречал в пабах, я стал внештатным корреспондентом нескольких газет.
Он рассказал мне, что провел детство в Египте, где служил в армии его отец, и вернулся в Лондон в шестилетнем возрасте. Впоследствии в школе ему дали прозвище Цыганенок. «Мне все-таки удалось произвести на них впечатление своим умением читать по руке или по чайной заварке. Считаясь чужаком, почти иностранцем, я завоевал определенное уважение в районе Теобальдз-роуд».
Он много рассказывал о том, как путешествовал за границей, о своем театральном опыте, об интересных людях, с которыми ему довелось встречаться. И до, и после войны он побывал во многих крупных городах Европы, был хорошо знаком с Северной Африкой, особенно с Марокко. Его воспоминания всегда были очень специфическими, и иногда по возвращении домой я, как его Босуэлл, их записывал. «Я жил тогда, — рассказал он мне, например, в мае тысяча девятьсот шестьдесят четвертого года, — в „Гранд-отель Лафайетт“ в Бухаресте. Конечно, это был период взлета цыганской нации, как мы их несколько высокопарно называли, хотя Кароль был не первым их королем. Кажется, на площади Победы. Забыл, как это по-румынски. Очень хорошо. „Гранд-отель Лафайетт“. Я совсем не уверен, что это была лучшая или самая знаменитая гостиница в Румынии — то был, возможно, „Атене-Палас“, хотя, может быть, я вспоминаю один фильм, в котором снимался вместе с Питером Лорром сразу после войны. Мы использовали какие-то документальные кадры Бухареста, сохранившиеся в архиве. „Маска Ди-митриоса“. Книга была лучше. Лорр часто останавливался у моих друзей в Сент-Мэри-Мэншнз, в Паддингтоне. Это очень странный квартал. Расположен рядом с церковным кладбищем и Паддингтон-Грин, да-да, тем самым, где жила знаменитая Полли Перкинс. Конечно, вокруг было полно всяких ужасов. Серые многоквартирные дома, хулиганы. Тебе стоит подумать о том, чтобы там поселиться. Я уже подумал. Удобно и очень дешево. Найди себе квартирку с видом на могилки. „Лафайет“ был значительно лучше гостиницы, которую мы называли „Свиным углом“. Он находился рядом с парком, естественно, но управляли им свиньи. Хотя, кажется, это была Венгрия. Ты совсем незнаком с тем исключительно романтическим периодом истории Балкан. Там я отдыхал, потому что вдали от Лондона слышал очень мало голосов». Его сбивчивый стиль поначалу обескураживает, но только до той поры, пока не поймешь, что он всегда возвращается к исходному пункту. Он очень редко упоминал о своих «голосах», но его гораздо больше, чем меня, мучило ощущение того, что он слышит у себя в голове весь Лондон. В шестидесятые годы мы много гуляли по ночам и наслаждались темнотой. Тогда в городе стало почти безопасно. В июне шестьдесят четвертого во время одной из таких прогулок, когда мы шли мимо коттеджей на Прад-стрит, мы вдруг услышали такой громкий, пронзительный и леденящий кровь звук, что не могли поверить, что это был человеческий голос. Звук этот раздался в предрассветном полумраке города из комнаты на верхнем этаже в Сейл-Плейс, и мы поняли, что это не что иное, как выражение какого-то апофеоза, кульминация желания, удовлетворенного после нескольких десятилетий ожидания. Было такое впечатление, словно кричавшее существо, подобно тому, как это делают некоторые виды насекомых, приготовилось к этому одному единственному, душераздирающему мигу, трепетного воспоминания о котором хватит ему теперь на всю оставшуюся жизнь. Я почувствовал себя ужасно, но еще хуже было мистеру Киссу, который начал задыхаться, прижимать ладони ко лбу, рыдать, стонать и гнать этот звук прочь, хотя он уже давно исчез эхом в Паддингтонских аллеях. Ясно, что он слышал и что-то такое, чего не мог слышать никто другой. Позже, когда мы отдыхали в одной из местных дешевых гостиниц, портье которой был его другом и комнаты можно было снять по низкому тарифу, если только брать их на целую ночь, мистер Кисс сказал: «Никогда не давай никому себя убедить в том, Маммери, что не существует того, что можно назвать чистым злом. Те, кто верит только в добро и отрицает существование зла, всего-навсего играют на руку злодеям, пусть они и не подозревают об этом. Разумеется, существует божественное добро, как сказали бы нам зороастрийцы, и существует абсолютное зло. Всецело принимая одну из этих сторон, ты непроизвольно начинаешь бороться с противоположной стороной. Можешь принять это как утверждение истины. Я читал их мысли». Он обливался потом, его по-прежнему колотила дрожь. Его друг, бедный старый швейцар, принес ему стакан виски, который тот осушил залпом. «Завтра, — сказал он, — возьму у этой свиньи Мейла таблетки посильней. Фу!» На следующий день, поддавшись порыву, он совершил одну из редких для себя поездок за пределы Лондона: рано утром сел на оксфордский поезд, словно стараясь убежать от того страшного звука, который мы слышали в Сейл-Плейс. Я провожал его на вокзале. Он вернулся, как и обещал, ближе к вечеру, но вскоре после этого самолично явился в одну из известных ему частных психбольниц, разрешив мне навещать его там не чаще двух раз в месяц.
Эти больницы были, как правило, не более чем местами для сокрытия от посторонних глаз мешающих богачам родственников, и я всегда заставал его там в тоскливом настроении, погруженным в воспоминания. Чаще всего он говорил о довоенном Лондоне, что устраивало меня, потому что я черпал в его рассказах материал для собственных статей. После случая в Сейл-Плейс он говорил по большей части о своем отце, погибшем в железнодорожной катастрофе. Он говорил, что оплакивает уходящий Век пара. «Пара, который был тогда виден повсюду! Он исходил и от паровозов, и от пароходов! Холодным утром дыхание людей смешивалось с паром. Туман формировался прямо у тебя на глазах. Мой отец говорил, что это его доконает, потому что после того, как возвратился с Востока, у него развился бронхит. Но он любил его, я имею в виду пар. А еще он любил курить сигары. Да, сегодня мы лучше знаем, к чему это приводит, но он-то этого не понимал. „Ты смеешься, да? — говорил он часто. — Но это ведь лучше, чем плакать“. Он лежал в больнице, но выписался оттуда. Это было уже во время войны. Он не чувствовал себя в безопасности. Его брат умер в той же самой палате, и это, конечно, было ужасное невезение. Я вспомнил, что ходил туда навещать дядю. Отец отзывался о нем, как о милейшем старикане, хотя это был его собственный брат. Он был добрейшая душа, и такой же была его жена: необычное сочетание. Дядя был своеобразной личностью, превосходно готовил, у него был тонкий слух и недурной голос, и когда он с чувством пел „Мою старую голландку“, слушать его было приятнее, чем Альберта Шевалье. Мы жили у них, когда вернулись из Египта. А его вдова еще жива, осталась одна-одинешенька, живет в доме для престарелых у Эппинг-Фореста. Мои родственники поддерживают с ней связь. Я вижусь с ними иногда, но они обо мне невысокого мнения. Зато в полном восторге от моей сестры».
Сестра Джозефа Кисса Берил Мейл сейчас стала министром культуры. На эту должность требуется человек, который ненавидит и презирает все, кроме оперы. Она единственная в правительстве женщина, пользующаяся некоторой симпатией миссис Тэтчер, хотя очевидно, что она не получит сколько-нибудь важный пост, пока тори не порвут со своим лидером и не выберут кого-нибудь другого. Мой дядя Джим до самой смерти оставался кем-то вроде неофициального секретаря при нескольких лишившихся всяких иллюзий радикалах-консерваторах, так что вполне сохранял представление о том, что происходит внутри партии. К его сожалению, он так и не встретился с Джозефом Киссом, но достаточно хорошо узнал миссис Мейл, считая ее типом политика, мечтающего стать взяточником еще до того, как обретет реальную власть. Такие политики полагают, что, став взяточниками, они как по волшебству постепенно обретут и власть. За свою жизнь дядя Джим встречал множество таких людей, но лишь в последние годы они стали дорываться до значительных постов. «Наше общество является, вероятно, наглядным примером состояния упадка, — сказал он незадолго до смерти. — Нездоровое правительство в нездоровой стране. Гражданская служба утратила свою эффективность, перестав привлекать порядочных людей, и ни в чем теперь нет прогресса. Демонстрируется явное желание добиться стерильности. А чего стоит этот смехотворный упор на нулевую инфляцию с одновременным набиванием собственных карманов! Этот реакционный консерватизм глубоко лицемерен. Класс интеллектуалов лишен у нас прав, рабочий класс лишен у нас прав, все городское население лишено гражданских прав, и до тех пор, пока правительство не начнет доверять гражданской службе, люди на гражданской службе будут презирать правительство. Я хотел бы умереть на несколько лет раньше, когда при Макмиллане еще оставалась некоторая надежда». Однажды я слышал выступление Макмиллана в Палате лордов. Ему было тогда около девяноста лет, и на вид он был уже очень слаб, но когда он заговорил, мне показалось, что это говорит мой дядя Джим. Как и дядя, Макмиллан очень не жаловал своих преемников. Они остались хорошими друзьями, даже большими друзьями, чем дядя и Черчилль. Все, у кого были хорошие отношения с Черчиллем, постепенно их утратили. Дядя считал, что его шеф должен был уйти в отставку с большей грацией. «Он так долго жаждал власти, что не мог от нее отказаться, когда ее получил. Если бы он смотрел за собой лучше, то мог бы закончить свои дни с большим достоинством. Но он всегда потакал своим желаниям». О таких вещах дядя заговорил лишь тогда, когда сам оказался на пороге смерти. Он чувствовал, что и королевская семья заражена тем же самым цинизмом, который он подмечал в британских политиках. «Они позаимствовали тот же механизм публичности, который так любил Вильсон». Когда он оказался свидетелем того, как принц Чарльз встает на яблочный ящик, чтобы казаться выше леди Дианы, то решил, что нам как благородной нации пришел конец. Он умер через несколько месяцев после их бракосочетания, проклиная глупость королей и все чаще предрекая им судьбу королей французских. Одной из его шуток на эту тему была такая: в конце столетия король Карл Третий вполне может стать таким же благоразумным и благочестивым католиком, как король Карл Первый. «Верный знак наступающей Эры мрака, Дэвид. Молись за Кромвеля!»
Джозеф Кисс тоже боялся грядущей Эры мрака, но его предсказания были менее политизированы. Он считал, что мы не усвоили урока войны с нацистами и что зло в равной степени готовы не замечать как те, кто желает любой ценой достичь быстрого материального процветания, так и те, кто боится оказаться с ним лицом к лицу. «Они бьют тревогу об исчезновении китов, в то время как их собратья по роду человеческому гибнут целыми племенами», — сказал он мне. Эта мрачность, редко проявлявшаяся в характере моего друга, сильно выбила меня из колеи. Чтобы как-то противостоять этому, я вспомнил, что чудо моего собственного существования подтверждает божественное провидение. То, что я называю легендой о Черном капитане, говорит само за себя.
В шестьдесят четвертом году, когда начало чувствоваться возбуждение «новой свободой» и «Битлз», я впервые со времен войны встретил Черного капитана. В то время он был обыкновенным матросом первого класса. Но он существовал. Я описал всю эту историю в своей книге. А встретились мы совершенно случайно в приемной психиатра. Сидя в то утро напротив него, я был уверен, что узнал его, и, преодолев смущение, спросил его, не находился ли он в Стритеме во время атак «Фау-2» в марте сорок пятого года. Он предположил, что тогда уже, кажется, демобилизовался, и сказал, что жил в Брикстоне. «Но вас называли Капитаном?» — спросил я. Когда он рассмеялся, я понял, что наконец говорю с человеком, который спас мне жизнь. Я попытался рассказать ему о своей догадке, но он, как мне показалось, не совсем понимал, о чем я говорю.
В шестьдесят четвертом году я работал над книгой о затерянных подземных тоннелях, карты которых существуют только в масонских библиотеках. Под Лондоном имеется множество тоннелей, в том числе очень длинных, некоторые из них располагают платформами, билетными кассами и всеми атрибутами обычной лондонской станции метро. Но есть также и более старые тоннели, проложенные в разные времена по самым разным причинам, частью проходящие под рекой. Я был так поглощен этими сведениями, что совершенно забыл о себе и днем и ночью работал над книгой, которая стала чем-то гораздо большим, чем простое журналистское расследование. Я обнаружил свидетельства того, что подземный Лондон представляет собой кружево соприкасающихся тоннелей, в которых обитает забытое племя троглодитов, спустившееся под землю во время Большого пожара, пополнявшее свои ряды за счет воров, бродяг и беглых заключенных и получившее массу свежих рекрутов во время Блица, когда столь многие из нас искали спасения в метро. Кроме того, намеки на существование Лондона под Лондоном были разбросаны по самым разным текстам со времен Чосера. Кончилось тем, что я решил лично отправиться на встречу с этим племенем.
Моя первая экспедиция в коммуникации канализационной системы, связанной с подземной рекой Флит, прошла относительно безболезненно. Захватив с собой акваланг, болотные сапоги, мощные фонари, веревки и запас еды и питья, я без особого труда нашел лаз, через который смог спуститься в подземелье. Больше всего меня заботило, как избежать встречи с работниками канализационных служб, патрулирующими свою территорию, но боковые тоннели, забытые и неиспользуемые проходы всех видов, обеспечили мне прикрытие и дали материал, подтверждающий мои гипотезы. Запутанность подземного лабиринта поражала, красота захватывала дух. Это был мир столь же разнообразный, столь же чудесный и столь же таинственный, как и тот, что находится на поверхности, и в то же время более мирный, уютный в своей изолированности. Там был и свой мир дикой природы. Однажды ночью, шагая сквозь фосфоресцирующий туман, я услышал хрюканье и визжанье свиней. При моем приближении они убежали прочь, и как быстро я ни гнался за ними, я их не догнал. Мне удалось разглядеть лишь тень большого кабана. Я знал легенду о стаде свиней, пасущихся на берегах подземной реки. Те, которых встретил я, были животными очень пугливыми.
Ночь за ночью я спускался под землю, часто прячась на станциях метро до их закрытия, а затем исследуя боковые ответвления. Я нашел два скелета, оба детских, по одежде которых я понял, что они были моими весьма недавними предшественниками. При всей обрывочности свидетельств я не сдавался и продолжал искать тайное племя. Эти люди так же ловко запутывали следы, как жители Амазонии.
Я пытался установить с ними контакт, оставляя записки и подарки, причем с каждым разом последние становились все более сложными: радиоприемники, корзины с едой, книги, всевозможные устройства на батарейках. И вот одной прекрасной ночью моя вера нашла свое подтверждение! Подарки были приняты! С тех пор, куда бы я ни возвращался, в канализационную трубу, тоннель или на станцию, оставленные подарки исчезали. Вскоре я начал оставлять их в одних и тех же местах, адресуя аборигенам целые страницы, умоляющие их показаться мне на глаза. В сентябре тысяча девятьсот шестьдесят четвертого года я был вознагражден. Я увидел наяву, как темные фигуры возникли из тоннельных глубин. Некоторые казались обезьяноподобными, все были ниже среднего роста. Они стояли, глядя на меня поблескивающими глазами, но едва я попытался сделать шаг им навстречу, как они немедленно исчезли.
— Что я могу вам принести? — спросил я. — Что вам нужно оттуда, сверху?
В конце концов они стали отвечать мне гортанными, приглушенными голосами. Оказалось, что подземных жителей больше-всего интересуют журналы с фотографиями красоток, пластинки, комиксы. Как и другие примитивные племена, прежде не контактировавшие с нашей цивилизацией, они были заворожены самыми тривиальными проявлениями нашей культуры.
Чтобы обеспечить своих новых друзей, я начал продавать собственные вещи. Вскоре моя квартира на Колвиль-Террас практически оголилась, зато объем книги все возрастал. Весь день я работал, спал урывками, а по ночам навещал подземное племя. Я задавал им простые вопросы о том, как долго они живут под землей и есть ли у них вождь, но они отвечали загадочно или противоречиво, пока до меня не дошло, что они понимают меня не лучше, чем я понимаю их.
Когда же я умолял их отвести меня в свое царство, чтобы я мог побыть с ними на их территории, они всегда отказывались, выразительно тряся головами.
Моя одержимость столь возросла, что в конце концов я решил, что должен последовать за ними тайно, так что однажды ночью, на отрезке старой линии у «Края света», заброшенной из-за просачивания воды со стороны реки, я встретил местных жителей с обычными подарками в виде транзистора, новых батареек и свежими выпусками «Плейбоя». На мне были резиновые сапоги, и одет я был во все черное. Некоторые участки линии были затоплены, но другие оставались совершенно сухими, так что, когда подземные жители ускользнули назад в свои глубины, я смог последовать за ними. Думая, что я ушел, они не пытались хранить молчание, и я слышал их грубые голоса, пока они двигались по тоннелю впереди меня, хихикая и повизгивая.
Наконец они проскользнули в водоотвод, где мне пришлось низко согнуться, а затем вошли в более широкую канализационную трубу, проходившую, как я догадался, где-то под Фулем-Бродвеем. Их голоса отдавались эхом и были искажены, однако я случайно уловил такие слова, как «домой» и «поздно», и заключил, что мы, должно быть, уже приближаемся к их лагерю. Но потом, к моему абсолютному изумлению, я увидел, что они начали подниматься наверх по железной лестнице одного из канализационных люков, которым я и сам иногда пользовался! Так же как я делал вылазки в их мир, они делали вылазки в мир мой! Это было очевидным и простым объяснением существования великого множества лондонских легенд и сказок о кобольдах и гномах, выползающих по ночам из сточных канав, чтобы красть пищу и маленьких детей. В городском фольклоре эти создания заняли место цыган. Прежде чем последовать за ними в верхний мир, я дал им уйти вперед, а потом осторожно поднялся по лестнице и очутился под прохладным майским дождем. Но, увы, когда я посмотрел в сторону Фулем-Таун-Холла, то обнаружил лишь пару школьников, укрывавшихся от дождя. Заметив меня, они что-то крикнули и убежали.
Хотя потом я часто возвращался под землю, но, по всей видимости, уже так напугал жителей тоннелей, что они больше никогда мне не являлись. Вскоре после этого эпизода мой лечащий врач предложил мне взять отпуск. Я провел его, исследуя гораздо менее сложно устроенные шахты и туманные лощины Северного Корнуолла. Немного успокоившись, я стал смотреть на вещи в более истинном свете. Я понял, что почти разрушил себя, потакая своей одержимости, и одновременно вторгся в частные владения масонов. Моя маленькая книжка, вышедшая под названием «Оглядываясь назад: Правда, скрытая вымыслом», очень хорошо продавалась у «Уоткинса» и в других специальных книжных магазинах.
Я уверен в том, что эти интересы развились у меня оттого, что я помнил военную пору, когда нам разрешали устраивать себе жилища под землей. Люди были тогда очень приветливы и дружелюбны ко мне, и присутствовало удивительное ощущение безопасности, куда большее, чем в том укрытии, где я спал поначалу. Непосредственно во время Блица уже была попытка использовать подземелья метро, но ночевать там регулярно мы стали позже, когда начались атаки ракет.
Когда угроза самолетов-снарядов уже практически миновала и война явно катилась к концу, мама послала меня за угол на Манор-роуд купить в булочной длинный батон и еще десять сигарет в соседней табачной лавке. На сдачу, если останется, я мог купить палочку лакрицы, которая хотя и была почти несъедобной, но зато продавалась свободно, не по карточкам. Помню, как я дошел до магазина. Кажется, я услышал свистящий звук, а потом вдруг прямо перед моими глазами возникла стена огня, и я был ослеплен, поднят, словно подъемным краном, и подброшен наверх, где на миг задержался, а потом упал опять на землю. Я попытался крикнуть, но мне было нечем дышать. Голова готова была разорваться от шума, и я пополз в сторону, поджимая руки и ноги. Когда вой наконец прекратился, я встал. С ног до головы я был покрыт серовато-розовой пылью от стертых в порошок кирпичей, а за шиворот и в волосы мне набились осколки стекла. Руки были в крови, рукава оторваны. При этом я все еще держал в руке сумку для продуктов, которая теперь была полна известки, а в другой руке были зажаты деньги. Поэтому я направился к булочной, чтобы выполнить поручение. Только постепенно до меня дошло, что булочная исчезла вместе с большинством соседних домов. Я остановился. У моих ног лежала ножка младенца, обутая в синий вязаный башмачок. В нескольких ярдах в стороне лежала перевернутая детская коляска, а в ней — остальные части этого младенца. За коляску держалась женщина без лица, вся верхняя часть тела которой представляла собой сплошное кровавое месиво. Рядом был ребенок, девочка примерно моих лет. Она кричала, но не было слышно ни звука. Я увидел еще четыре или пять трупов, в основном разорванных на куски, как тот малыш. Пробравшись по обломкам туда, где была булочная, я обнаружил там много костей и кусков плоти, но батонов не нашел. Подругу моей матери, Джанет, так и не опознали. В переулках за магазинами во всех домах были выбиты стекла, сорваны крыши. Из воронки все еще поднимался вихрь пыли, и я слышал крики людей, доносившиеся из-под завалов. В фартуке, с тюрбаном на голове по Манор-роуд прибежала мать, крича: «Дэвид! Дэвид! Дэвид!» Я сказал ей, что со мной все хорошо, но я не смог добыть ни хлеба, ни сигарет. Пару недель она не отпускала меня от себя. Потом однажды в субботу следующая «Фау-1» попала в здание моей школы на Робин-Гуд-лейн, и, хотя никто из детей не пострадал, мать разрешила мне оставаться дома до конца войны, за что я был очень благодарен немцам.
Более четко, чем «Фау-1», я помню «Фау-2» и жуткий вой, раздававшийся тогда, когда они появлялись словно ниоткуда. Во время войны все оглядываются на более ранние периоды как на более безопасное время, так что, когда война кончилась, люди говорили о Блице едва ли не как о Золотом веке. Вероятно, узники Освенцима вспоминали Захсенвальд так, как другие ностальгически вспоминают детские праздники.
Я до сих пор чувствую, как тротуар поднимается у меня под ногами, как жуткий вихрь срывает с меня одежду, как внезапно наступает такая тишина, словно я оглох, а потом вдруг такой грохот, словно слух внезапно вернулся, вспышку света, чудовищный жар, а потом пыль. Лишь немногие выжили вместе со мной. Мой дядя Джим рассказывал, что мы посылали немцам дезинформацию, чтобы они считали, будто уничтожают стратегические объекты, когда на деле удар приходился на пригороды. Он не удивился, когда после войны лейбористы получили так много голосов от людей, убежденных, что были преданы своим собственным правительством. Тем не менее британский бульдог — герой плакатов и газетных очерков — пользовался всенародной любовью. В пятидесятых годах, когда империя уменьшилась в размерах, а британцы утратили былую самоуверенность, Черчилля произвели в рыцари и превратили в того полубога, каким мы его помним. Маме казалось, что на самом деле он тянет с концом войны, но она никогда не объясняла почему. «Спроси дядю Джима», — говорила она. Но дядя Джим, конечно, ничего мне не объяснил.
В шестьдесят четвертом году дядя Джим навестил меня в пансионате. Он отдыхал поблизости у своих старых друзей, которые жили в роскошном замке, построенном на скале у берега моря, и пригласил меня туда на обед. Я отказался, боясь поставить его в неловкое положение, ибо еще помнил эпизод, случившийся .на Даунинг-стрит, но он засмеялся, когда я упомянул об этом. «Честно говоря, Дэвид, все это мне очень нравилось, кроме, разумеется, того момента, когда ты поранил ногу. Ты внес привкус фарса в то, что до тех пор считалось трагедией. Знаешь, Идену ужасно понравилась эта история. Ты несколько умерил его пыл. Он сказал мне, что в нашем сумасшедшем доме всегда найдется крючок для твоих пистолетов и твоей шляпы. В то время я решил, что не стоит передавать тебе эти слова. „Хватит и того, что я скажу, что ты был круче всех и парни чертовски благодарны тебе, приятель!“ Эта похвала значила для меня очень много!
Чудом оставшись жив благодаря заботам Черного капитана, я бы с радостью посвятил десяток своих «лишних» лет дяде Джиму. Как бы я хотел, чтобы он подольше прожил, наслаждаясь покоем после своего ухода на пенсию. Он был старомодным консерватором — обходительным, человечным, открытым всем новым идеям, поборником прав и свобод народа. Он с равным пониманием и сочувствием относился и к движению «Власть черным!», и к феминизму, воспринимая их принципы с не меньшим энтузиазмом, чем какой-нибудь левый радикал. Я любил его больше, чем кого-либо другого, включая даже Джозефа Кисса, которого он в некоторых отношениях напоминал.
В том же шестьдесят четвертом году я встретил женщину, которая повторно представила меня моей первой возлюбленной. Элеанора Колмен прибыла в пансионат незадолго до моего отъезда, а впоследствии, в Лондоне, узнала меня. Она одевалась очень эксцентрично, в самые живые оттенки лилово-голубого, бирюзового и лавандового, и, хотя никто не мог сказать, сколько в точности ей лет, она получала пенсию.
Она как раз была на почте, когда я оказался за ней в очереди в Уэстбурн-Гроув. Мы отправились через дорогу выпить по чашечке чая и съесть по сандвичу с беконом. В том кафе ее все знали.
— Я стара, как холмы, старше, чем лондонский Тауэр, — ответила она, когда я спросил ее о возрасте. Как и я, она интересовалась мифологией города и даже заявила, что была знакома с основателем Лондона. — Это был троянец Брут, милый. Он еще жив и вполне процветает, занимаясь антиквариатом. Что на самом деле весьма удобно.
После нескольких встреч в том же самом кафе я спросил ее, не можем ли мы посетить его лавку. Этим я ее позабавил.
— Он не продает эти вещи, милый. Он их делает. Ну, с помощью куска старой цепи, молотка да грубой стамески.
Он работал неподалеку, на извозчичьем дворе на Порто-белло-роуд, оккупированном сначала пьянчужками, а впоследствии поэтами и художниками. Итак, Нонни представила меня мистеру Троянцу. Он был еще более стар, чем она, и настолько дряхл, что невозможно было представить себе, как он выглядел в юности. Его пронзительные зеленые глаза смотрелись на коричневой коже как клейкие почки на старом дереве. По просьбе миссис Колмен он показал мне, каким образом можно прибавить возраст предмету мебели.
— Превратить в антиквариат можно любую вещь, — сказал он мне с тайной гордостью. — Даже здание. Этим постоянно занимаются в Калифорнии. — Троянец говорил на старом добром кокни эдвардианских времен, который для моего современного уха звучал почти как аристократический слог. — Кокни — это изначальный язык лондонцев, — сказал он. — А может статься, что и изначальный язык всего мира, как цыганский. Ваш глупый рифмованный сленг в основном был придуман для американских туристов в двадцатых годах. У них там и раньше был рифмованный сленг, хотя они его и позабыли. Но кокни — это настоящий старый жаргон. Родом из Индии, как и мой папаша.
— Он служил в Индии?
— Он там родился, как и я. Это нас вы должны благодарить за все это. — И он махнул молотком в сторону Вест-Энда. — А ты не родственник ли Вику Маммери, звезде спидвея?
— Есть еще кое-кто, с кем тебе надо встретиться, — сказала Старушка Нон.
И вот я снова лежу в уютных объятиях моей первой соблазнительницы. Зрелость, которой она достигла, не может повлиять на ее вкус к жизни. Ей сорок, но у нее кожа и фигура девушки и облик богини. Ее мудрость и доброта не подвластны времени. Целуя и лаская меня, она говорит о своей жизни в миру, а за окном постепенно затихает неумолимо резкий шум транспорта на Шепердз-Буш-роуд. Долгие годы, вобравшие в себя нищенское существование, несбывшиеся надежды, разбитые иллюзии, теперь смыты с меня этим нежным жаром, и я становлюсь ребенком, каким был тогда, когда она впервые меня покорила. Я вдыхаю запах маргариток, роз, свежескошеннои травы и раскинувшихся над нами кленов. Потом я побреду, одурманенный, сквозь сады геометрические, сады-палисадники, сады с альпийскими горками, глядя, как солнце падает на зубья высокой стены, точно такие, на какие я напоролся, когда пытался спасти Хоппи, а потом был сослан сюда для того, чтобы познать самое острое удовольствие. Я буду идти, а воздух вокруг будет тихим и горячим, как в то мгновение, когда ракета уже запущена, но еще не начала разрывать и выворачивать тебя наизнанку. Такие моменты оставляют после себя страстное желание повторения. Но они исключительны и почти никогда не происходят в покойной безопасности обычной постели. Их надо искать в секунде перед смертью, в состоянии опасности или ужаса, потому что это единственный путь. Но она своей мудростью может делать это здесь, среди домашней обстановки, потому что, как и я, пережила чудо, потому что, как и мне, ей неожиданно была дарована вторая жизнь.
Кажется, она начала петь для меня, такое впечатление, что я слышу тихую мелодию. Я вздыхаю, и в крови у меня загорается огонь. Она говорит, что это не разрушительный огонь, а целительный, восполняющий, сулящий вечное блаженство. Но есть и другой огонь, говорит она мне, огонь разрушительный, злой, созданный развратными и злобными людьми. Наш же огонь, охвативший нас среди цветов, это создание противоположной силы. Наш огонь нагревает плавильный тигель, в котором смешиваются мужское и женское начала, становясь чем-то единым — непроницаемым, сильным и, возможно, бессмертным, несмотря на то что плоть умирает.
Она целует меня. Мягко, обжигая меня огнем. От этого я задыхаюсь, и она смеется. Она трогает меня там, где захочет. Я кричу. Ее пальцы вырывают из меня прошлое. Мне было плохо, она искала меня, она нашла меня, и я больше не чувствую усталости. Она приносит мне будущее, она дает мне новую жизнь.