Книга: В Эрмитаж!
Назад: 10 (прошлое)
Дальше: 12 (прошлое)

11 (наши дни)

Странно, чрезвычайно странно. Я опять просыпаюсь: очередное осеннее утро. Но на этот раз помещение, в котором я нахожусь, сильно качает. За большими окнами с портьерами я вижу быстродвижущиеся белопенные волны неистовой и сердитой Балтики. Все шумит и грохочет; и все эти бесконечные стуки, трески, стоны и скрежеты — не что иное, как уникальная звуковая дорожка к фильму «Большому кораблю — большое плаванье». Обширная кровать с шелковыми простынями, в которой я лежу, сейчас пуста — то есть в ней нет никого, кроме моей плоти, обнаженной и беззащитной. Пуста и вся огромная каюта — в сущности, совсем не та, которая была предназначена мне, когда я взошел на борт вчера вечером. Представить не могу, как получилось, что я лежу здесь, но широкая ночная рубашка и три пустые бутылки из-под шампанского в ведерке с водой кое на что намекают.
Да простит меня читатель, но я поднимаюсь во всем своем нагом великолепии и осматриваюсь по сторонам. Ага. Где-то тут, насколько помню, я купался в большой и теплой ванне. С вашего позволения, я исчезну на несколько минут — только приму душ. Теперь гораздо лучше, не правда ли? А сейчас поищем, что бы на себя надеть. То, в чем я сюда пришел, куда-то делось: еще одна мистификация. Чемодан с моей одеждой валяется в углу каюты, но я вижу, что в нем ничего нет. Почему бы не порыться в этом изящном гардеробе? Нет, вы только посмотрите! Роскошные платья в блестках! Шикарные шляпы! Парики всех цветов и оттенков! Прекрасные мягкие шелковые ночные рубашки! Браслеты, бюстгальтеры, длинные накладные ресницы и ногти! О, да вот и мои рубашки! А в углу каюты я замечаю большой русский телевизор. Давайте-ка включим его и посмотрим, что случилось с миром в наше отсутствие!
Да, таинственные и ошеломительные события происходили в эту ночь не только на «Владимире Ильиче». Комментатор, похоже, перешел со шведского на финно-угорский — не тот язык, которым я владею, но суть вполне понятна. Следуя историческим заветам Владимира Ильича о правильном проведении революционного переворота — арестовать действующее правительство, захватить почту и телеграф, национальный банк и железнодорожные вокзалы (чтобы остановить поезда), — московские толпы нацелились на их современные аналоги: мэрию, управление милиции, телецентр и аэропорт. Следующий кадр: гусеничный бронетранспортер, отбитый у военных, вышибает ворота телецентра, а за ним устремляется внутрь огромная злобная толпа; начинается перестрелка. Следующий кадр: пулеметный обстрел широкого бульвара и разбегающаяся толпа. Следующий кадр: царь Ельцин, спускающийся в Кремль на вертолете. Он снова стал Человеком Действия, он мерит свой кабинет широкими шагами и требует от своих генералов немедленной реакции. Следующий кадр: комментатор печально смотрит в камеру и говорит: «Конфликт в России приобретает крайние формы…» — и отключение. Эфир прервали…
На близлежащем берегу Балтики, в Финляндии, начинается прямой эфир. Приземистый диктор в ладно сшитом костюме что-то говорит в камеру. Ощущается общее замешательство. А над Белым домом встает солнце. Танки переезжают через реку и выстраиваются в ряд перед зданием, поднимая стволы орудий. Из окон депутаты стреляют в солдат. Кремль: Ельцин яростно домогается от министра обороны, где находятся ядерные коды. Похоже, президент уже вызвал войска — рискованная игра, ведь он не знает, на чьей стороне армия и генералы. Снова стрельба, один солдат упал, танковый снаряд попадает в верхний этаж Белого дома, стекла разлетаются вдребезги и… Минутку! Который час? О боже! Час Белого Кролика: скорее, скорее, скорее! Я должен представить свою статью, а проект «Дидро» начнет свою работу в конференц-зале ровно через десять минут. Где же мой доклад? Я же здравомыслящий и ответственный ученый, я должен был его написать! Я уже пишу. Если я говорю «да», то я это выполняю. Одну минутку, мне очень нужно чего-нибудь поесть, а на завтрак я безнадежно опоздал…
И вот выхожу, не позавтракавши, не написавши статью, и бреду по шумящему и гремящему кораблю. Стюардессы пылесосят коридоры, обшитые деревом. Внизу, в барах и холлах, собираются крикливые толпы русских: они смотрят очередное прямое включение. В конференц-залах гораздо тише и опрятнее. Я нахожу стеклянное помещение, отданное проекту «Дидро», и смотрю сквозь стену. Даже здесь все изменилось за ночь: Бу и Альма, должно быть, хорошо потрудились. В зале квадратом расставлены покрытые зеленым сукном столы. Для каждого участника приготовлены симпатичный новенький блокнот, карандаши, бутылки русской минералки и большие картонные пакеты с картами и ресторанными талонами, на которых написано «Проект „Дидро“». А за столами сидят все наши пилигримы — помывшиеся, переодевшиеся и, безусловно, позавтракавшие — и ждут первого сегодняшнего докладчика. Бу восседает на председательском месте. Он оглядывается по сторонам, замечает меня и нетерпеливым жестом приглашает войти. Остальные косятся на меня как-то странно. И только рыжеволосая дива, сегодня одетая в черное, одаривает меня беглым сочувственным взглядом.
Процесс пошел. Бу заговорил: заявил, поигрывая очками, что обстановка сегодня сложная. Но чем глубже мир погружается в хаос, тем разумнее совершенствовать свой разум. Когда мир в смятении, непременно должны найтись люди, которые последуют за ярким факелом истины. Когда наступают мрачные времена, миру нужны те, кто сумеет привнести в него ясность и мудрость, объединить анархию с порядком, реальное с идеальным, искусства с наукой. Бу говорил в своей привычной убедительной манере, как будто зачитывать теоретические доклады, сидя на корабле, плывущем прямиком в революционное пекло, — самое обычное дело; а я тем временем пытался вытащить из своих бедных мозгов немножко идеек и мыслишек. Очень хорошо, что конференция проходит в Балтийском море, — это мне поможет. И тут поток красноречия Бу иссякает: он представил меня собравшимся и теперь смотрит вопросительно. Я встаю и перехожу на ораторское место. Я оглядываю ряд невыразительных невыспавшихся лиц над зеленым сукном — и начинаю говорить. И вот вам (более или менее дословно) все, что я нашел нужным сказать.

 

 

Доклад, который не является докладом
Очень мило с вашей стороны пригласить меня зачитать первый доклад, хотя в самый момент приглашения я отсутствовал и не мог поведать вам, насколько я этому рад. Итак, я должен вам сказать, что этот доклад на самом деле не доклад. (Бу: «О нет, не может быть…») Скорее это несколько глав из романа, объясняющие, почему я так и не смог написать доклад. Позвольте сообщить вам, что виной тому обстоятельства, вышедшие из-под моего контроля, а может, самоконтроля. Полагаю, лучшее, что я могу сделать, — это рассказать вам одну новеллу. (Агнес: «А я думала…») Впрочем, это не новелла в полном смысле слова, а рассказ о подлинных событиях, приключившихся со мной в Стокгольме всего лишь два дня тому назад.
Вы, Бу, должно быть, помните, что я намеренно приехал за день до начала этого замечательного научного путешествия. И я решил провести свой сверхнормативный вечер с пользой и по-философски, то есть отыскать могилу великого Рене Декарта. Это казалось мне идеальным началом для любого философского путешествия. В конце концов, именно Декарт задал все те вопросы, которые волнуют современный разум, и именно он, более чем кто бы то ни было, помог нам удостовериться, что мы обладаем разумом. Декарт, несомненно, является одним из предшественников нашего философа, Дени Дидро. (Бу: «Никоим образом! Дидро отвергал учение Декарта…») Возможно. Но он понимал, что именно Декарт разделил мир на разум и материю и представил его как живой, воспринимающий и исследующий механизм.
К сожалению, когда (лет эдак за 350 до меня) Декарт прибыл в Стокгольм, его собственный живой, воспринимающий и исследующий механизм неожиданно забарахлил. Он простудился и вскоре умер, пятидесяти шести лет от роду, и был по приказу королевы похоронен где-то в городе. И за сим, как вы мне поведали, Бу, события начали развиваться весьма примечательным образом. Эта странная история посмертных приключений до сих пор не дает мне покоя. Полагаю, вы все ее знаете, так что достаточно будет сказать, что гроб с его телом долго странствовал по свету: из Швеции в Данию, из Дании во Францию. Во Франции он переезжал из монастыря в монастырь, из церкви в церковь и с места на место. Его кости хоронили, эксгумировали, перезахороняли. Его вырыли во время Французской революции и почти перенесли в Пантеон. Покоясь в близлежащем саду, он наблюдал взлет Наполеона, пришествие короля-гражданина, рассвет Второй республики и так далее. И каждый раз, когда часы истории начинали тикать чуть быстрее, его переносили с места на место.
Короче говоря, после смерти этот философ, бесспорно, гораздо больше работал, больше путешествовал, шире обсуждался, создавал больше проблем, был более почитаем и востребован, чем во время своей тихой затворнической жизни. Он стал великой посмертной силой. Фактически и сам он, и его знаменитая дилемма — картезианская дилемма — бывали то похоронены, то эксгумированы, то разбиваемы вдребезги, то почитаемы, то проклинаемы и опровергаемы целыми поколениями писателей и философов вплоть до наших дней. (Ларс: «Точно! Сэмюэл Беккет, например…») И все эти странные посмертные приключения, все эти почитатели, последователи и ниспровергатели, их объемистое наследие и боязнь их влияния постепенно склонили меня к тому, чтобы отказаться от заголовка, который я первоначально хотел дать своему докладу (а назывался он, признаюсь, «Дидро и постмодернизм»), и перейти от Дени к другому автору, от постмодернизма к постмортемизму. То есть к некрологии, как изящно называют это французы, — то есть к изучению умершего.
Возможно, вы помните, что в 1968 году, во время очередной парижской революции, другой великий философ, Ролан Барт, опубликовал знаменитое некрологическое эссе «Смерть автора». В качестве ученого-некролога замечу, что Барт и сам уже умер, по странному стечению обстоятельств попав в автомобильную катастрофу на рю д'Эколе, как раз неподалеку от того места, где сегодня захоронены останки Декарта (если от него что-то осталось после бесконечных странствий). Но что же осталось от Ролана Барта, автора «Смерти автора»? Наверное, можно сказать, что все, чего он достиг, — это его постмодернистское Потомство. То есть можно сказать, что мы почитаем его по-современному, но мы научились воспринимать его так, как он, по-видимому, воспринимал сам себя, — как письмо, как текст, провокационный текст, который одновременно превозносит и отрицает писателя, возможно, написавшего или, возможно, не написавшего этот текст. Поскольку, как я понимаю, основной тезис всего Бартова творчества заключается в том, что писатель не может быть ничем иным, кроме этого самого текста.
Другими словами, существует не некто, написавший нечто, а существует только нечто, написавшее его. (Агнес: «Или ее…») Великие книги не имеют авторов, у них есть только адресаты. Вот почему, согласно знаменитому заявлению Барта, признавая Смерть Автора, мы провозглашаем Рождение Читателя. Книга — это игра, провокация, соблазн, исходящий с другой стороны надгробной плиты. Что бы автор ни думал о своих собственных целях и намерениях, текст никогда не будет завершен и игра никогда не закончится. У него всегда будет много читателей, а много читателей — значит, много смыслов. Текст — это просто язык. А язык ничего не может ни зафиксировать, ни превратить в реальность. Книги же дрейфуют в великой утопии языка, где-то между писанием и чтением. Книга — игра с открытым финалом или промежуточное звено между читателем и писателем. И что интересно, мысль эта совсем не нова. Я нахожу ее уже в восемнадцатом столетии. (Бу: «У Дидро, конечно же…») Да, у Дидро, но также и у другого моего любимого писателя. «Писание книг, когда оно делается умело, равносильно беседе, — писал он в одном из знаменитых мест своего „Тристрама Шенди“. — Лучший способ оказать уважение уму читателя — поделиться с ним по-дружески своими мыслями, предоставив некоторую работу также и его воображению». (Агнес: «Или ее…»)
Все вышесказанное вовлекло мой разум в процесс, который тот же автор называл «перекрестным зигзагом». (Бу: «Иными словами, в локкианскую ассоциацию идей». Я: «Да, Бу, вы абсолютно правы…») И разум мой занялся сложным вопросом литературной смертности. Шведы и шведские кладбища имеют с этим самую непосредственную связь. Так и начался наш поиск умершего философа. Так поступал Ролан Барт. Я начал размышлять вот о чем: хотя в теории мы утверждаем, что не нуждаемся в Авторе как в объяснении нашего интереса к Книге, но на практике мы даруем авторам жизнь и даже воспринимаем их как реальные личности, таких же людей, как и прочие. (Версо: «Если вы знаете, что это за личность…») Даже те из нас, что являются критиками или исследователями, испытывают большой интерес к литературным биографиям и автобиографиям, или, как это сейчас называют, «литературе факта». Даже Барт в конце концов написал книгу «Барт о Барте» (я допускаю, впрочем, что он считал самого себя не более чем выдумкой). Спросите любого издателя — и он расскажет вам, что на свете есть масса читателей, которые с большей охотой читают биографии авторов, чем их произведения. (Версо: «Но биографии — это тоже вымысел…») Конечно. Биографии — тоже вымысел, и фактически все они имеют один и тот же сюжет и одинаковую кульминацию. Они рассказывают нам о жизни автора, а затем, как правило, о его смерти. И только добравшись до последних недель, последних часов, знаменитых последних слов (Браунинг сказал: «Я удовлетворен», Генри Джеймс сказал: «А вот наконец и та, о которой так много говорят!» (Версо: «Он этого не говорил…»), Гертруда Стайн сказала: «В чем ответ? В чем вопрос?» — и так далее), мы чувствуем, что сюжет завершен. И все же, согласно моей новой теории постмодернизма, конец рассказа — это вовсе не конец рассказа. Это просто открытая дверь в следующую историю: в некрологический сиквел, историю о писательском послебытие, сказание о загробных событиях. Поминки и процессии, могилы и кладбищенские тисы. Некрологи, панегирики, эпитафии, надписи, надгробия, катафалки. Статуи, постаменты, бюсты, «поэтический уголок» Вестминстерского аббатства, квартиры-музеи, пантеоны. Библиотеки, коллекции, потерянные рукописи, переводы, коллекции изданий, полные собрания сочинений (которые почти никогда не бывают полными). Иными словами, все то, что Дени Дидро (Бу: «О боже! Наконец хоть что-то по существу…») называл Потомством, то есть решающая сцена, ради которой играется спектакль жизни, точка, в которой литература становится литературой, шоу мертвого писателя перед аудиторией живых читателей. Короче говоря, театр теней, в котором мы все хороним, эксгумируем, переводим, интерпретируем, изучаем, пересматриваем, исправляем, переиздаем, пародируем, цитируем, ошибаемся в цитатах, злословим и переходим границы в дикой боязни критики и посторонних влияний.
И это приводит нас в дивный мир «бурлескной некрологии» — туда, где готические сказания о смертях, трупах, могилах, надгробиях, годовщинах приобретают куда большее значение, нежели некогда прожитая обыкновенная жизнь. Вспомните великого английского поэта Шелли: утонул в озере, тело кремировали на берегу Леричи, сердце вернулось в Англию. Байрон: погиб за свободу Греции в Миссолонги, тело вернулось в Англию, было предложено Вестминстерскому аббатству, но оно отказалось его принять, Байрона отправили в Ньюстедское аббатство, памятники есть почти везде, кроме Британии. Браунинг: умер в Венеции, в палаццо своего сына, Элизабет Барретт во Флоренции сорок лет носила траур, его перевезли на остров Сан-Джорджо, потом доставили домой и предложили Вестминстерскому аббатству, предложение было принято. Томас Гарди: похоронен в Вестминстерском аббатстве, сердце зарыто рядом со сварливой женой писателя на Стинсфордском кладбище. И так далее.
Да, судьбы писательских тел всегда были странными. Мертвый Вольтер тайно выехал из Парижа, сидя в почтовой карете: ему захотелось атеистических похорон в негашеной извести. На кладбище Пер-Лашез гробы Лафонтена и Мольера таинственным образом оказались пусты. Тело Д. Г. Лоуренса было перевезено из французского города Венса в самодельную часовню на его ранчо в Таосе, штат Нью-Мексико, и похоронено под толстым слоем бетона, чтобы до него не добрались поклонницы-некрофилки. Один из величайших некрополей нашего искусства расположен на острове Сан-Джорджо в Венецианской лагуне: там, например, Эзра Паунд лежит рядом со Стравинским. Еще один знаменитый некрополь — в Санкт-Петербурге, где похоронены Достоевский, Чайковский и Римский-Корсаков. Да, все мы поистине одержимы Смертью Автора.
И это, посредством еще более перекрестного зигзага, возвращает меня в 1968 год, когда Барт опубликовал свое эссе. Ибо именно в этом году я присутствовал на очень важных литературных похоронах — на похоронах автора, которым я восхищаюсь, пожалуй, больше, чем всеми на свете. (Альма: «Но вы же только что сказали, что он жил в восемнадцатом веке…») Это произошло в Йоркшире, самом крупном и самом литературном графстве Британии — в графстве, откуда я родом. Если вам доведется там побывать — а побывать там стоит! — вы столкнетесь с еще одним важным аспектом постмортемизма. Ибо наряду с литературной некрологией существует и литературная география. Можно начать свой тур по Йоркширу со Страны Бронте, где повсюду висят указатели на японском языке, затем поехать в Бредфорд — Страну Пристли (указатели обычно на урду), потом направиться в Страну Джеймса Хэрриота (людей нет, одни животные), а потом на побережье Уитби (Страна Дракулы). А если вы двинетесь оттуда на север, вы окажетесь среди пылких жительниц Страны Кэтрин Куксон. Отправитесь на юг, по Хамберу, попадете в область молочных баров, рыболовецких причалов, огромных гражданских кладбищ. С первого взгляда можно узнать: это Страна Филипа Ларкина.
Что же касается тех похорон, о которых я говорю, то они имели место в прекрасном сельском поместье Коксуолд, на полпути между Странами Хэрриота и Брайдсхеда. Покойный был приходским викарием и деканом Йорка. Его звали Лоренс Стерн. (Бу: «Его хоронили как автора?») Да, он был автором. (Ларс: «Но он же умер много лет назад…») Ровно за двести лет до того, как я попал на его похороны. Он был очень знаменит не только как автор, но и как проповедник. (Андерс: «Отец Йорик…») Да, отец Йорик, священник из Йорка, послушать которого приходило так много людей, что коксволдскую церковь пришлось расширить, дабы она могла вместить всех желающих. Но когда он написал роман «Жизнь и мнения Тристрама Шенди», слава его прогремела на весь мир. Роман имел такой успех, что писатель был представлен королевскому двору. Он стал знаменит во Франции, посетил и ее, и Италию. Вернувшись, он написал историю своего путешествия. (Андерс: «Сентиментальное путешествие»…) Завершения публикации этой книги он не дождался и скончался — в марте 1768 года, в квартире, которую снимал в Лондоне на Бонд-стрит, от туберкулеза, который мучил его всю жизнь. Его последними словами, между прочим, были: «Ну вот и готово».
Стерн умер почти в полном одиночестве: при кончине его присутствовал только слуга, который за ним ухаживал. Его жена, «женщина-дикобраз», которая оказалась на десять лет старше, чем утверждала, отбыла во Францию, прихватив мужнины денежки. Его великолепная любовница, Элиза Дрейпер, вернулась к своему мужу в Индию. Из-за своих книг он впал в немилость у церкви. На его похоронах присутствовали, наверное, только три человека: какой-то матрос, его наборщик и адвокат. Он был похоронен без надгробия на Арчери-Филдс, переполненном кладбище храма Святого Георгия на Ганновер-сквер. Это место только казалось надежным, но в действительности не было таковым. На кладбище регулярно покушались гробокопатели, и поэтому его охранял огромный мастиф. Через два дня грабители увели собаку и украли тело Стерна. Впоследствии его видели в Кембриджском университете, на секционном столе во время публичной лекции по анатомии. Кто-то из аудитории опознал его, но не говорил об этом, пока писателю не вскрыли череп. (Ларс: «Бедный Йорик!») Конечно, университету дурная слава была ни к чему (Бу: «Ясное дело, это ведь университет…»), а потому останки были тайно возвращены гробокопателям, которые отвезли их в Лондон и закопали обратно в могилу.
А теперь вернемся в «свингующие шестидесятые». В Британии это была не только эпоха битломании, психостимулирующих веществ и физиостимулирующего секса, но также и имущественный бум. Англиканская церковь, один из крупнейших землевладельцев Британии, решила, что самый лучший способ исполнить свою божественную миссию — это пустить данное кладбище в свободную продажу. К счастью, один хороший человек (и мой знакомый) Кеннет Монкман вспомнил об останках Стерна, пошел в консисторский суд и потребовал эксгумации. Когда могилу разрыли, в ней оказались кости и трепанированный череп. Возник вопрос: как убедиться в том, что это действительно Стерн? Для этой цели был приглашен судмедэксперт (мистер Харви Росс с Харли-стрит, если вам это интересно). Он придумал весьма остроумный метод расследования. Известно, что в Италии Стерн позировал для бюста знаменитому английскому скульптору Ноллекенсу, который измерял черепа всех своих моделей специальным циркулем. Если размеры черепа совпадут с размерами головы бюста (который находился у мистера Монкмана), то это докажет, что перед нами останки Стерна. Бюст принесли на кладбище. Голова улыбнулась черепу, череп улыбнулся голове. Они оказались совершенно одинаковыми.
Таким образом, у моего друга Монкмана оказались череп и кости. Все, что ему теперь было нужно, — это могила, чтобы захоронить их. К счастью, идеальный ответ на этот вопрос пришел сам по себе: произошла академическая конференция. Летом 1968 года Йоркский университет решил (в перерыве между двумя студенческими сидячими забастовками, которые в то время были в моде) созвать большой международный конгресс, посвященный Стерну и приуроченный к двухсотлетию со дня его смерти. Это было что-то вроде нашего представительного собрания, хотя он состоялся не на корабле, плывущем в революцию, а в кампусе, и там присутствовало не девять человек, а две сотни ученых с мировым именем. (Бу: «Больше не значит лучше». Я: «Конечно нет, но это было запоминающееся событие. Я там присутствовал». Бу: «Неужели и доклад подготовили?» Я: «Подготовил и зачитал». Бу: «Вот бы и сейчас так, тогда вы могли бы…») У меня просто не было времени в эти дни. А впрочем, сегодня наша конференция получила гораздо больше, чем доклад. Она получила череп и кости Стерна. (Ларс: «А где же Дидро?») В общем, мы организовали погребение и решили похоронить его на кладбище той церкви, которая его прославила, то есть в Коксуолде.
И вот мы, представители мыслящей части человечества, собрались у Шенди-холла, потешного домика Стерна, который он сам называл философским колпаком. Он потратил доходы, полученные от «Тристрама Шенди», на то, чтобы перестроить этот дом в соответствии со своим фантастическим воображением, а Монкман восстановил его во всем былом великолепии. Англиканская церковь решила забыть былые недоразумения, и нынешний канцлер Йоркской епархии — его звали каноник Кант — согласился произнести надгробную речь. Виноторговая фирма «Крофтс» (Стерн был знаком с ее основателем) вызвалась поставить нам ящик своего любимого снотворного — портвейна из Опорто. Мы гуськом прошли через симпатичный поселок, присели среди надгробий работы Гринлинга Гиббонса и стали ждать оратора. Но — увы, увы, бедный Йорик! На похоронах отсутствовала одна важная персона, и это был сам покойный. В силу роковой ошибки, слишком хорошо понятной любому британцу, останки были отправлены из Лондона в Коксуолд по Британской железной дороге. И, в полном соответствии с известным древним правилом, их отправили в другую сторону — в какой-то поселок с едва похожим названием, расположенный в глубине Уэльса. И, что еще печальнее, все наше мероприятие, как и прекрасная столица Швеции, оказалось совершенно безалкогольным. Перевозку портвейна тоже доверили Британской железной дороге.
Но погребение все же состоялось. Надгробная речь каноника Канта была просто превосходна; даже язвительный Стерн не нашел бы в ней изъяна. Череп и кости прибыли несколько недель спустя, объехав почти всю Британию. К тому времени ученые уже вернулись в свои аудитории, так что все, что осталось от останков, было перезахоронено горсткой верных стернианиев, которые и отметили это событие, поскольку ящик портвейна тоже прибыл по назначению. И если вы сегодня соберетесь посетить Коксуолд — а вы должны там побывать! — вы увидите, что останки Стерна захоронены именно там. То есть на кладбище вы найдете даже две могильные плиты: одну из них когда-то установил один его знакомый франкмасон, а вторая — новая. Поначалу и дата рождения, и дата смерти были указаны неправильно. И — как это ни печально — рядом с этими могилами уже притулилась могила Кеннета Монкмана, единственного, кто знал эту историю с начала до конца, величайшего стернианца мира.
(Бу: «Извините, но мы собрались здесь по поводу Дидро…»)
Ах да, Дидро…
Процитирую известные слова доктора Джонсона: «„Тристрам Шенди“ — страннейшая из книг». Стерн использовал свой «перекрестный зигзаг» для того, чтобы разрушить все правила новой литературной формы, называемой романом. Он оставлял чистые листы, чтобы читатель мог рисовать на них, вставил предисловие в середину, перепутал главы. Последствия предшествовали причинам, и, лишь опубликовав несколько томов, он сказал, что готов написать начало. Большинство тогдашних романов начиналось с рождения героя — он же начал с его зачатия, нелепого до чрезвычайности. Следуя локковскому принципу ассоциации идей, будущий отец Тристрама заводит часы и занимается любовью со своей женой в последнюю ночь каждого месяца. Одно напоминает ему о другом. Будущей матери Тристрама даже на чем-то одном сосредоточиться не по силам, она поражается, как это муж умудряется помнить о двух вещах сразу. Таким образом, зачат Тристрам по недоразумению. И в результате получается несуразный экземпляр, растяпа из растяп. Столь же неумело зачатой получается вся книга. Дурацкая, в сущности, история (как говаривал сам Стерн).
Но, выдумав эту мистификацию для начала романа, для завершения он изобрел нечто еще более остроумное. Закончить книгу он решил на ударной ноте: Смертью Автора. У него был врожденный туберкулез, и за «Тристрама» он взялся, чтобы самого себя утешить и поддержать. Он решил писать по нескольку томов в год — пока не умрет. Этим и закончится книга. «Ну вот и готово». Не об этом ли шла речь? За 1760,1761 и 1762 годы Стерн полностью выполнил свою программу. Вышло шесть томов, он приобрел международную известность. Но здоровье его ухудшалось, и в 1762 году он составил завещание, покинул Шенди-холл и отправился во Францию и Италию, отчасти для лечения, отчасти — чтобы пожертвовать Европе свою жену-дикобразиху, в интересах дальнейшей интеграции. И прежде чем отправиться в свое странное и непочтительное путешествие, он решил отослать все шесть томов романа французскому писателю, который нравился ему больше всех. Этим писателем оказался Дени Дидро. (Бу: «Уф! Наконец-то…»)
Дидро просто влюбился в эту книгу. В беседах с друзьями он называл Стерна «английским Рабле», а его произведение — «безумнейшей, мудрейшей и величайшей из книг». Но в 1762 году — как, впрочем, и в другие годы — англичанину в Париже жилось несладко. Незадолго до того закончилась Семилетняя война; французы проиграли англичанам обе Индии — индийскую и американскую. Морская империя разваливалась; французам пришлось подписать ненавистный Парижский мир. Ни один из этих факторов не улучшил франко-британские отношения, которые и так давным-давно были довольно-таки кислыми. Впрочем, они и до сих пор не улучшились. Французов охватила глубокая англофобия, и вскоре, при посредстве драматурга Бомарше, они послали войска на помощь Американской революции, а национальными героями провозгласили «электрического» Бена Франклина, великого Джорджа Вашингтона, великолепного Томаса Джефферсона. Такая стратегия оказалась опасной, ибо, поддерживая американских революционеров, парижский двор вдохновлял и своих собственных. Но все это еще впереди, а пока что продолжался Век Разума. А французы, как вы знаете, многое прощают писателям и философам, гражданам мира, людям вроде нас, которые стоят выше местных интересов. (Андерс: «Будем надеяться, что русские придерживаются тех же взглядов…») К тому же Стерн был ирландцем…
Таким образом, несмотря ни на что, 1762 год оказался хорошим годом для англичан в Париже (городе, который, по словам Стерна, выглядит лучше, чем пахнет). Дэвид Юм, похожий на толстого цистерцианца, состоял в штате нового британского посольства. Эдвард Гиббон — человек, писавший великую книгу об империи, о которой грезил на ступенях римского Капитолия, — проводил время в приятных экскурсиях по Парижу. Здесь же находился и актер Дэвид Гаррик, добрый друг Стерна. Слава Стерна обгоняла его, и вскоре он уже «обшендил» все салоны в своем темно-коричневом костюме. Он встречался с учеными докторами из Сорбонны, флиртовал с благородными дамами, подружился с атеистом Гольбахом (другом Дидро) и называл его «великим профессором остроумия». В скором времени он уже обратил парижан в новую философию «шендизма». Он дал Гаррику прочесть пьесу Дидро, чтобы тот решил, ставить ли ее в Лондоне. Но Гаррик нашел пьесу слишком французской. «Вся эта любовь, любовь, любовь без конца, а персонажей не отличить друг от друга», — остроумно заметил он. С другой стороны, Стерн побудил Дидро изучать актерское мастерство Гаррика, благодаря чему французский философ написал очень важный трактат по этому вопросу. (Ларс: «Знаю, знаю, это „Парадокс комедианта“…»)
Но в один прекрасный день его звездный час подошел к концу. В британском посольстве освящали новую часовню. В последний момент Стерна пригласили туда читать проповедь. Это был, несомненно, великолепный случай выступить перед принцами, придворными, послами, епископами и священниками. Среди публики хватало и философов. Здесь был Юм, служивший в посольстве, а также и друзья Стерна — Гольбах и Дидро. К несчастью, Стерн решил прочитать проповедь, которая проповедью, собственно, не являлась. (Бу: «Вот как, теперь понятно…») В качестве темы он выбрал очень древний текст из рассказов о царе Езекии — «несчастливый текст», как он признавал впоследствии. Он касался одного довольно примечательного чуда: однажды Езекия вывел напоказ всех своих наложниц, и вид их заставил стрелку солнечных часов скакнуть вверх сразу через десять делений — словно под действием виагры. Принцы и священники были шокированы и сочли, что такие речи не годятся для освящения официальной парижской молельни, пусть даже и протестантской. (Андерс: «А по-моему, тема просто идеальная…») Философы, конечно же, были в восторге. Среди них добрая половина в прошлом были иезуитами. По их мнению, ради возможности произнести такую проповедь стоило даже в Бога уверовать.
И Дидро, почувствовавший в Стерне родственную душу, вдруг решил написать роман в духе «Тристрама Шенди», используя ту же самую литературную технику. (Бу: «Перекрестный зигзаг?») Он говорил, что эта книга — идеальный творческий продукт, созданный «посредством опыта, такта, вкуса, инстинкта, вдохновения; посредством пути долгого и трудного, поисков на ощупь, с тайным смыслом аналогии, извлеченной из бесконечных наблюдений, память о которых уже стерлась, но следы от которых еще остались». Особенно ему нравилась одна деликатная деталь — рана в паху у дядюшки Тоби, мешавшая ему заниматься любовью. Из-за этой раны Тоби вынужден все объяснять, проводя аналогии с осадой Намюра во всех ее энциклопедических подробностях; и действительно, Стерн взял эти сведения из «Чемберса», крупнейшей британской энциклопедии тех времен, которую пытался переводить Дидро. (Бу: «С этого и началась „Энциклопедия“…») Эта странная сексуальная шутка, возможно, стала источником нового способа рассказывания историй (первым подхватил эстафету Дидро). Для Стерна же она была всего лишь парадоксом — он сам толком не понимал, в чем его смысл. Правомерно предположить, что он поставил перед собой цель — закончить «Тристрама Шенди» смертью автора. «Ну вот и готово», — сказал он напоследок; и кое-кто полагает, что подразумевалась именно эта книга. Но она не была готова. Продолжение начал писать Дидро и занимался этим еще много лет после смерти Стерна.
Но Дени есть Дени, и книга, начатая подобным образом, превратилась в нечто совсем иное. А раненый дядюшка Тоби — в слугу-фаталиста, у которого хватило смелости сказать хозяину, что упоминания в книге тот удостоился лишь постольку, поскольку заполучил такого знаменитого слугу. (Биргитта: «О, я знаю, о чем это. „Жак-фаталист и его Хозяин…“») Этот слуга впоследствии стал весьма злободневным персонажем… (Биргитта: «Это Фигаро! Я же вам говорила».) Таким образом, можно сказать, что Стерн перевоплотился в Дидро, который, в свою очередь, перевоплотился в Бомарше, который перевоплотился в Моцарта, который перевоплотился в Россини. Кроме того, он перевоплотился в Пруста и Джойса, Беккета и Набокова и, таким образом, в существенную часть нашей собственной литературы. Вместо того чтобы написать книгу, обреченную на забвение, — ведь тот же доктор Джонсон говорил, что такие странные книги долго не живут, — он положил начало целой серии романов, пьес, опер. И это классический случай постмортемизма.
Но Дидро не был бы Дидро, если бы не внес в свою книгу много нового. Стерн поставил множество литературных вопросов, и за это мы его любим. Но Дидро поставил их гораздо больше. Он ввел в обиход оригинальные приемы, постмодернистские диверсии и разнообразные писательско-читательские игры. Он обогатил повествование мистификациями и драматургическими хитростями — например, такими, как рассказ мстительной мадам де Помере. Но одна деталь, несомненно, взята у Стерна. Как и «Тристрам Шенди», «Жак-фаталист» не окончен. Никто ничего не получает, никто ни на ком не женится, никто ничего не раскрывает. В конце концов, как говорит сам Жак, единственная законченная история записана в небесной Книге Судеб, и кто может знать, чем она кончится?
Дидро рекомендовал нам закончить эту историю самостоятельно. Но если мы исследуем его рукописи, мы найдем там целых три варианта концовки. Одна из них просто «слизана» с «Тристрама Шенди». Плагиат? Не исключено. Он и сам говорит: «…если только беседа Жака-фаталиста и его Хозяина не написана раньше этого произведения, чему я не верю ввиду исключительного уважения, питаемого мной к мистеру Стерну, которого я выделяю из большинства литераторов его нации, усвоивших обычай обкрадывать нас и при этом еще осыпать ругательствами». (Это обвинение я должен немедленно опровергнуть. Я никогда не крал. Я только интертекстуализировал.)
Рассказанная Дидро неоконченная история должна закончиться — как и все на свете — где-нибудь в другом месте. Это верно и для романа Стерна, и для него самого, и для меня. Вот и все, что я хотел сказать в своем докладе, который не является докладом. Но я забыл упомянуть еще один факт. Когда Стерн собирался в Париж, он попросил своего лондонского книготорговца выслать во Францию несколько книг английских авторов (Чосера, Попа, Сиббера, Локка) «за мой счет, но по другому адресу, поскольку они предназначаются для подарка». Эти книги были подарены Дидро; они переплыли через Ла-Манш и заняли место в его библиотеке. Но библиотека Дидро как раз в тот момент находилась в процессе продажи русской императрице Екатерине. И когда в 1784 году (как написано во всех энциклопедиях) Дидро подвергся неизбежной Смерти Автора, все его книги, включая и те, что подарил Стерн, отправились в Россию и попали в библиотеку Эрмитажа, которую, как я полагаю, мы будем иметь честь осмотреть и, возможно, вскоре их там увидим… (Бу: «Как знать…»)
Насколько понимаю, в Россию переехали многие рукописи Дидро. Включая великолепного «Племянника Рамо» (Биргитта: «Ну, это ваше личное мнение…») и так и не законченный текст «Жака». Позднее рукописи, не публиковавшиеся при жизни Дидро, откуда-то выплыли и появились в Германии и Франции. Они начали издаваться, но очень небрежно. Кое-кто подозревает, что в России хранится еще много рукописей (Бу: «Только не я…»), и, возможно, добравшись до Петербурга, мы узнаем гораздо больше о продолжении этой, не законченной в свое время истории… (Андерс: «А вы сегодня смотрели новости?»)
Ну вот и все… хотя нужно еще кое-что добавить. Книги Стерна отправились в Россию, но что же случилось с ответным подарком Дидро Стерну — его собственными работами по философии и искусствоведению? Они отправились в Англию и заняли свое место в Шенди-холле, под коксуолдским «философским колпаком» Стерна. Но после его смерти в этом доме жил приходской священник. Потом дом был заброшен и пустовал, а затем его нашел и отреставрировал Кеннет Монкман. Он же начал восстанавливать и потерянную библиотеку Стерна. Там-то я и увидел некоторые из этих книг, хотя большинство до сих пор не найдено. Это случилось в 1968-м, в год Смерти Автора, который также стал годом моего визита в Шенди-холл и участия в литературных похоронах, на которых не оказалось покойника.
Итак, Бу, мне очень жаль, но это все, что я могу предложить в качестве концовки, и это все, что я смог предложить в качестве лекции. Мне очень жаль, но первый по вашему списку доклад на самом деле не является докладом…
Назад: 10 (прошлое)
Дальше: 12 (прошлое)