ГЛАВА 31
Генри снова склонился, провел пальцем по красной надписи и поднес его к губам.
Перешел к следующему зеркалу, повторил манипуляции.
— Вкус разный, — заметил он.
— Похоже, и женщины разные?
— Все возвращается. — Его глаза обратились в щелки. — Боже, боже. Сколько женщин прошло через мои руки, через мое сердце, приходили незримые и уходили; и все эти запахи. Почему у меня чувство, будто в меня вставили затычку?
— Потому что у меня тоже такое чувство.
— Крамли говорит, когда ты отвернешь кран, лучше держаться подальше. Ты хороший мальчик.
— Я не мальчик.
— Ты разговариваешь как в четырнадцать лет, когда у тебя ломался голос и ты пытался отрастить усы.
Он тронул стекло и уставил невидящий взгляд на след старой помады.
— И все это имеет какое-то отношение к Констанции?
— Похоже.
— У тебя крепкие нервы; я это знаю, мне читали ерунду, что ты пишешь. Моя мама сказала как-то, что крепкое солнечное сплетение лучше, чем два мозга. Большинство людей слишком полагаются на свой мозг, но лучше бы им прислушиваться к этой штуковине под ребрами. Ганг… ганглий? Моя мама никогда ее так не называла. Домашний паук, вот как она говорила. Когда ей попадался на пути кретин-политик, у нее всегда появлялось особое ощущение повыше живота. Когда паук корчился, она улыбалась: да. Но когда он сжимался в шар, она закрывала глаза: нет. Точь-в-точь как ты… Моя мама тебя раскусила. Говорила, ты пишешь свои шутковатые — это значило жутковатые — истории не серым веществом. Ты дергаешь за лапки паука, что сидит под ребрами. Мама говорила: «Этому малышу отрава не страшна, он знает, как извергнуть из себя людской яд, что делать со свернувшимся в шар пауком, чтобы он развернулся». Говорила: «Он не станет ночами прожигать жизнь, чтобы до срока состариться. Из него бы вышел великий врач, который умеет вырезать и выбросить болячку».
— И это все слова твоей мамы? — Я залился краской.
— Женщины, которая родила двенадцать детей, шестерых похоронила, остальных вырастила. Один плохой муж, один хороший. У нее были свои тонкие соображения насчет того, на каком боку лежать в постели, чтобы распутать, высвободить кишки.
— Хотел бы я с ней увидеться.
— Она по-прежнему в форме. — Генри приложил к груди ладонь.
Он изучил невидимые зеркала, вынул из кармана черные очки, протер и надел.
— Теперь порядок. Раттиган… эти имена… что она, совсем рехнулась? Если по-честному, она бывала когда-нибудь нормальной?
— В открытом море. Слышал, она плавала с тюленями, тявкала по-тюленьи, свободная как ветер.
— Может, лучше бы она там и оставалась.
— Герман Мелвилл, — пробормотал я.
— Что-что?
— «Моби Дика» осилил за несколько лет. Мелвиллу нужно было оставаться в море, вместе с Джеком, его преданным другом. Земля? На берегу его душа рвалась на части. Старел тридцать лет на таможенном складе, полумертвый.
— Бедный сукин сын, — прошептал Генри.
— Бедный сукин сын, — тихо повторил я.
— А Раттиган? Думаешь, ей бы надо жить в море, а не в ее причудливом доме на берегу?
— Он большой, яркий, белый и красивый, но то гробница, полная призраков. Как те кинофильмы наверху, сорок футов высотой, пятьдесят лет шириной, как эти зеркала и женщина, которая, непонятно почему, их ненавидит.
— Бедный сукин сын, — пробормотал Генри.
— Бедная сука, — проговорил я.