Книга: Успех
Назад: II
Дальше: II

7: Июль

I

Мои расчеты о том, как выжить и не сойти сума на этой планете, явно оказались неверны.
Терри
Спасибо. Спасибо тебе за это, Джен. Спасибо тебе за это, Грег, братище. Все правильно. Вот теперь вы меня по-настоящему замудохали. И ты тоже, Урсула, ты, бедная сучка.
— Ты ее трахнул, ублюдок?
Грегори продолжал живописно прикидываться спящим. Я ударил ногой по кровати (больно). Он приоткрыл насмешливую щелку глаза.
— Я спрашиваю: ты ее трахнул, ублюдок?
Он сел. Лицо его было ясным, свежим.
— Ты ее трахнул, ублюдок?
— Не совсем… я… мы…
— Что это значит — «не совсем»? Трахнул ты ее или нет?
— Мы с молодой Джоан немного поиграли, несколько своеобразно.
— Ты трахнул ее и даже не знаешь, ебаны в рот, ее имени.
— …Прости.
— Урсула, — едва выговорил я, — вскрыла себе вены сегодня ночью.
— Бог мой! Не может быть. Где она?
— Видишь, ты даже не знаешь, что произошло. Она… в…
Слезы закапали у меня из глаз, и снова весь груз стыда лег на мои плечи, пока я стоял перед Грегори — во всем абсолютно правый, но маленький, жалкий, лысый.
— Знаешь, что ты сделал? — сказал я ему. — Ты меня кастрировал.
Весь груз стыда на мне. Но почему? Каким-то образом все, что касается этого несчастного случая — во время которого, если помните, моя подружка и названый брат коварно совокуплялись, пока я не раздумывая отправился исполнить свой (и его) братский долг, — умаляет меня. Почему? Если я когда-нибудь снова столкнусь с Джен в пабе, на улице — кто из нас станет бормотать извинения, отвернется, задохнется от сознания собственного позора? Когда я произнес эту патетическую речь перед Грегори и, спотыкаясь, стал спускаться по лестнице, на чьем лице ярче горел румянец смущения и угрызений совести? На моем. Почему? Я вам скажу почему. Потому что у меня нет гордости, а у них практически нет стыда.

 

А что же Урсула?
В шесть часов, после занятий, Урсула Райдинг вышла из общежития с бельевой сумкой в руках и пошла на Кингз-роуд, где примерно в четверти мили располагалась прачечная. Положив белье в стиральную машину, она какое-то время прогуливалась перед прачечной, а потом зашла в кафе, где заказала и выпила лимонный чай. Потом вернулась в прачечную и пошла обратно в общежитие, задержавшись на Роял-авеню, чтобы купить (в круглосуточной аптеке) пачку бритвенных лезвий «уилкинсон». Поужинала она сразу по приходе вместе с остальными девушками, после чего сидела у себя в комнате и болтала с подружками, пока в 10.30 не выключили свет. Затем потихоньку выскользнула из комнаты. Ночной сторож обнаружил ее час спустя в красной от крови ванне с холодной водой.
А когда спустя еще час ее нашел я — пошатываясь и рыгая, отыскал палату Б-4 травматологического отделения больницы Святого Марка, пройдя мимо мальчика с проткнутым вилкой коленом, мимо громко стонущей женщины, сломавшей позвоночник в автомобильной аварии, мимо толстого бродяги с увесистым пластиковым мешком для инструментов в руке и торчащим из макушки горлышком гиннессовской бутылки, мимо нескольких явно здоровых беженцев, которым просто понравилось это место, мимо вежливого, но беспомощного швейцара, мимо чернокожей медсестры, мимо чернокожей сестры-хозяйки, мимо молодого бритоголового доктора и бесконечных белых квадратов света, простынь, линолеума, — она лежала, утопая в пухлых, как облака, подушках на феерически вознесенной кровати, с испуганным, вполне осознанным выражением обращенного самой себе упрека на полускрытом лице, и первая моя реакция была такова: мне захотелось ударить ее, ударить изо всех сил, дать ей что-нибудь, чтобы она исполосовала себе все вены, заставить ее увидеть, что она натворила, заставить ее расплакаться. И я почувствовал, что тоже сейчас заплачу, потому что я не Грегори, а она хотела видеть его, все хотели видеть его, не зная, чем он сейчас занимается, когда я пьян, а Урсула сошла с ума.
— Ох, Рыжик, прости, — сказала она. — Только не говори маме и папе.
— Боже правый, Урсула, что, черт побери, ты натворила?
— Вены, — ответила она, протягивая свои перевязанные запястья.
— Да ради чего, черт побери?! Что могло с тобой такого страшного приключиться? Посмотри вокруг. Все это не имеет никакого отношения к тебе!
— Рыжик, ты пьяный.
— Само собой, черт побери. А что бы ты сделала на моем месте? И не называй меня Рыжик!
По договоренности с бритоголовым я оставался в палате час. Под конец Урсула вроде бы оклемалась.
— Надо что-то изменить, нельзя тебе больше так, — сказал я и, наклонившись, быстренько поцеловал ее на ночь. — Надо что-то делать.
— Зачем? Неужели нельзя просто об этом забыть?
— Тебе самой это не нравится, да и вся твоя жизнь там, — ответил я.
Я понял также, что и мне придется измениться. Мои расчеты того, как выжить и не сойти с ума на этой планете, явно оказались неверны. Многие гораздо уродливее и беднее меня, но словно не придают этому значения, в них нет этой ненависти и жалости к себе — сентиментальности, одним словом, — которые превращают меня в использованный гондон, трясущегося и бессильного психа. Я никогда не был таким уж обаяшкой, но теперь, дружок, о, теперь я буду гадом из гадов. Я вам еще покажу.
Я стою у высокого наклонного окна рядом с нашей квартирой, окна, которое терпеть не может сильного ветра. Грег спит. Джен ушла (мы больше не увидимся). На улице льет дождь, и стекло истекает слезами, слезами при мысли о несчастной Рози, но об этом надо забыть, да, об этом надо забыть и больше не вспоминать никогда.

 

— Здравствуйте, будьте добры мистера Телятко.
— Телятко слушает, — ответил Телятко своим спокойным и зловещим голосом.
— О, здравствуйте, мистер Телятко, это Теренс Сервис из…
— Доброе утро, Терри. Решился мне помочь?
Я ответил не сразу (знаете, Телятко — типчик еще тот).
— …Всем, чем могу, — сказал я наконец и рассмеялся.
— Что-что? Плохо слышно. Говори погромче.
— Простите, но это на линии!
— Я прекрасно знаю, что это на линии. Потому и прошу тебя говорить громче. То есть я хочу сказать… не надо быть Маркони, чтобы понять, что это на линии.
— Я сказал: всем, чем могу! Так слышно?
— Вполне.
Он попросил сделать для него кое-что. Звучало это вполне невинно, однако я не был уверен, что хочу, чтобы об этом узнали.
— Ладно, я могу сделать это прямо сейчас. Начнем с Уорка. Он совершенно…
— Разве я сказал, чтобы ты сделал это прямо сейчас?
— Нет.
— Ну вот, в таком случае и не надо. Сделаешь это, когда я тебе скажу и как я скажу.
— А что пока делать?
— Ждать.
— О'кей.
— Позаботься о себе, Терри-дружок.
Я положил трубку и пронзительно кликнул Деймона.
— Сходи принеси мне кофе без кофеина, — сказал я (я тренируюсь быть гадким на Деймоне. По отношению к Деймону это чересчур. Деймону это не надо. Он и без того выглядит так, будто каждую минуту готов упасть замертво).
Я дал ему двенадцать пенсов.
— Ну-ка, что у тебя там? — спросил я.
Деймон молча извлек из кармана пиджака книжку в цветастой мягкой обложке.
— Так, значит, почитываем помаленьку? — Я мельком взглянул на обложку, изображавшую двух усмешливо обнимающихся девиц в трусиках. — Лесбиянки. Ты что, интересуешься лесбиянками?
Деймон покачал своей хворой головой.
— Так, значит, не любишь лесбиянок.
Деймон кивнул своей хворой головой.
— Почему?
— Противно, — сказал он.
— Тогда какого черта ты про них читаешь?
Деймон пожал плечами.
Господи, до чего же у него был болезненный вид.
— Что-то ты неважно выглядишь, Дейм.
— Да, я знаю, — сказал он.
— Сходи принеси мне кофе, давай-давай.
Без нее офис выглядит опустевшим. Все — кроме меня — говорят, что скучают по ней. Хочется, чтобы они поскорее перестали так о ней говорить. Только я один имею право претендовать на нежные воспоминания о ней. По большому счету нежные. Но с этим тоже надо кончать.
Когда я шел вечером от метро — портфель, зонтик (вы бы тоже, небось, носили зонтик, будь у вас такие волосы), — я снова увидел замудоханного хиппи. Я увидел его на помойке возле задней двери «Бесстрашного лиса», он сам был похож на груду мусора, полузаваленный блестящими черными мешками и драными картонными коробками. Перейдя улицу, я остановился рядом с ним. На нем было пальто, стянутое какими-то ремнями и веревочками. Очевидно, он одевался так, предвидя холодную ночь, и беспомощно обливался потом целый день. Волосы его торчали колтунами по всей голове. Он что-то бормотал себе под нос, руки тщетно шарили по асфальту. Я подошел еще ближе.
— Хотите сигаретку?
— Я у всяких импотентов курево не клянчу.
— А кто клянчит? — спросил я, немало пораженный. — Просто предлагаю вам закурить.
— Я от всяких импотентов милостыню не беру.
— Откуда вы знаете, что я импотент? Мы всего пару минут как знакомы.
— Импотент.
— …Как, черт возьми, дошли вы до жизни такой? Как, черт возьми, вам это так скоро удалось?
— Ненавижу все это дерьмо — вот как.
— Но послушайте. Какое дерьмо? Где?
— Все вы дерьмо. Все — импотенты.
— Я? Я сам практически такой же несчастный, как вы. Сам практически бродяга.
— Ты? Нет уж.
— Так кто же я такой?
— Просто кусок дерьма. — Он рассмеялся. — Самый вонючий.
— Послушайте, хотите какого-нибудь скипидара, или лака, или лосьона, или что вы там пьете? Могу подбросить пару фунтов, если хотите.
— Пошел ты, — сказал он.
— Сам пошел.
Может, он и прав. Может, я и в самом деле дерьмо — самое вонючее. Должен сказать, все это очень лестно.

 

Урсула переехала в конце прошлой недели.
Я помогал. Мы забрали все ее вещи из общежития и привезли сюда на такси. Стоял яркий прохладный субботний день, промытый ночным дождем и похожий на один из тех дней, когда новые жизненные циклы смутно маячат в воздухе. Мы ехали мимо садов, в которых немногочисленные пары играли в теннис в тени деревьев и мужчины в ослепительно белых брюках, стоя на солнце, обсуждали результат последнего крикетного матча. Даже Квинсуэй, казалось, держал себя под контролем, пока такси хрипло катило по мостовой, а самолеты расслабленно и по-свойски разрезали беспрепятственно гладкое небо. Урсула расплатилась, молодой шофер с восхищением поглядел на ее все еще перевязанные запястья.
Урсула попыталась помочь мне с вещами, сгибаясь и пошатываясь даже под самой легкой ношей, но все же основное задание — три раза в одиночку подняться на лифте — было поручено упитанному Теренсу. «Гардеробная комната», через которую, не успев и глазом моргнуть, можно проскочить от меня в ванную, просто кусок коридора, даже не заслуживающий называться комнатой, с ее покатой койкой, узким подоконником и ковром в двадцать четыре квадратных фута, похоже, пришлась Урсуле по душе.
— Мне всегда нравилась эта комната, — сказала она, распаковывая один из своих хаотически сложенных чемоданов.
Я мельком взглянул из-за своего стола в смежную дверь, с трудом представляя себе, как часто мне придется видеть Урсулу обнаженной и какие именно части ее обнаженного тела будут мне видны.
— Где Грегори? — спросила она, впрочем довольно равнодушно.
— Поехал к этому старому пидору Торке.
— М-м. А почему он туда так часто ездит?
— Потому что сам пидор.
Она пригласила меня на ланч в винный бар с сомнительной репутацией на Вестборн-гроув — скудно освещенное место с низким потолком, полное воскресных головорезов. Сам я захаживал туда довольно редко, и мне было приятно заметить удивленно-возмущенные (словно их предали или обманули) взгляды на лицах водителей спортивных машин в шейных платках и здоровяков с тяжелыми ягодицами, которые неуверенно кучковались, готовясь к еженедельному ланчу. Я взял Урсулу под руку, демонстрируя свою куртуазность, и чувствовал себя одновременно шикарно и дерьмово, пока мы поглощали не приправленный маслом салат из свежих овощей, тонко нарезанную поджарку и старый сыр. Я настоял на том, чтобы заплатить за вино, которого мы заказали две бутылки, из которых она выпила два стакана.
После этого, под искоса наблюдающим за нами солнцем, мы пошли на Квинсуэй в поисках чего-нибудь легкого, что можно было бы взять домой к ужину. Мы удачно купили пару пирогов в пластиковой упаковке, но я почувствовал, что Урсула начинает нервничать и дергаться из-за всей этой жары, грязи и шума, и мы вернулись домой, где провели остаток дня в комнате Грегори (думается, это вполне нормально, учитывая наши родственные отношения. Какое-то время я старательно провоцировал в нем параноидальную реакцию на мое присутствие. Вряд ли это сработало. Так или иначе, это было слишком утомительно, и теперь уже я снова параноидально реагирую на него), листали газеты и смотрели его телевизор. Часов в семь Грегори вернулся. Он выглядел более усталым и раздраженным, чем когда бы то ни было (просто приятно посмотреть), никак особенно не отзываясь на присутствие Урсулы. Внезапно он показался совершенно безобидным — и когда обронил пару слов насчет того, что хочет соснуть, это прозвучало абсолютно естественно и безобидно, и мы с Урсулой разошлись по своим комнатам внизу. Без дрожи в голосе могу сообщить, что потом мы слушали пластинки и болтали, пока не пришло время ложиться (даже забыли про пироги). Я первый пошел в ванную: когда я вышел, она сидела на кровати, очень близко, поджав ноги как индианка, в бледно-серой ночной рубашке, складки которой дымчато переливались. Она потянулась ко мне, я нагнулся, и она чмокнула меня в щеку.
— Кстати, зачем ты это сделала? На память?
— Это все голоса.
— Какие голоса?
— Ну, которые у меня в голове.
— Выходит как бы, что это они тебе подсказали?
— Нет, они никогда ничего не говорят. Но и никуда не деваются.
— Ты все еще слышишь их?
— Иногда.
— Бога ради, никогда так больше не делай. А если голоса снова начнут тебя доставать, просто приди и скажи мне.
— И что ты сделаешь?
— Скажу, чтобы заткнулись.
— Они не послушают.
— Послушают — увидишь.
— Спокойной ночи, Рыжик. Ой, я ведь больше никогда не должна называть тебя Рыжиком, верно?

 

То, что Урсула съехалась с нами, положительно сказалось буквально на всем. Одна особенно обнадеживающая деталь, конечно, состоит в том, что она замудохана, явно очень замудохана, гораздо замудоханнее, чем, к примеру, я, возможно (кто знает?) замудохана окончательно, раз и навсегда; не важно насколько замудохан я, она всегда будет чуть более замудоханной: факт, что мне никогда не стать таким же замудоханным, как она. Это хорошо. К тому же Урсула замудохана совершенно на иной лад, чем замудохан я. Все во мне наглядно выдает мою замудоханность — мое лицо, мое тело, мои волосы, мой хер, моя семья. В Урсуле же, напротив, ничто не выдает ее замудоханности: ни внешность, ни способности, ни социальное положение, ни привилегии. Все это явно не относится к категории замудоханности, однако Урсула, Урсула Райдинг, моя названая сестра, замудохана. За-му-до-ха-на. Это тоже хорошо.
Почему? Помните тот день в школе, когда вас застали, поймали за тем, что вы делаете… поймали за тем, что вы воруете деньги на обед у мальчиков, снявших пиджаки перед уроком труда, поймали за тем, как вы мажете дерьмом дверную ручку класса в предвкушении того, что замысел удастся и вошедший учитель будет в экстатическом отвращении стряхивать дерьмо с руки, поймали за тем, как вы царапаете сортирные непристойности в дневнике соученика-жиртреста (21 апреля: Сегодня ночью кончил; 22 апреля: Снова трахнул свою сестру; 23 апреля: Украл еще 5 фунтов у мамаши), когда вас застали, помните, как страстно вам хотелось одного — не того, чтобы вас отпустили, даже не того, чтобы признали невиновным, когда вы стояли один, облитый грязью, перед классом, а приятели, рядами сидевшие у вас за спиной, наслаждались разделяющей вас чертой, как наслаждались бы и вы, и, казалось, издевательски единодушно кивали, одобряя все ожидающие вас школьные и посмертные ужасы? Помните, как страстно вам хотелось, чтобы рядом оказался такой же виновный, как вы, связанный с вами глубоко въевшейся грязью, обреченный разделить ваш позор? Вспомните.
Теперь у нас есть правило (у меня и Урсулы), что стоит ей начать страдать от беспредметного беспокойства, или стоит сказать что-нибудь, не имеющее никакого отношения к только что сказанному, или стоит предложить сделать что-нибудь невозможное, несообразное, словом, какую-нибудь чушь, или стоит ей запереться в ванной, бормоча через дверь явно выдуманные отговорки, или стоит расплакаться без всякой на то причины, заметной мне, — один из нас произносит «без башни». Я предупреждающе говорю «без башни», или она застенчиво говорит «без башни», или мы оба негромко напеваем «без ба-аш-ни», и это позволяет деликатно перекинуть мостик между тем, как вещи представляются ей, и тем, каковы они на самом деле. Для меня это расстояние — неглубокая канавка, которую может перепрыгнуть любая лягушенция: я вижу вещи такими, как они есть, а они ужасны. С этим сознанием я живу. Урсуле вещи видятся не такими, какие они есть, но все равно ужасными. Однако достаточно мне предостерегающе прошептать «без башни», как они сразу же перестают казаться ужасными.
Могу ли я ей помочь? Заботит ли меня это? На самом деле меня не заботит, могу ли я ей помочь, и это очевидно. А как я могу помочь, если меня это не заботит? (Меня это все равно заботит, но это другое дело.) Я открыто признаю, что большая часть времени уходит у меня на злорадное раздражение при виде такого дурманящего, беспомощного солипсизма (да, Урсула ведет себя совершенно по-идиотски. Девушка в моем вкусе). Моя сестра была некрасива и небогата и держалась абсолютно нормально вплоть до самого убийства — с действительно образцовым благоразумием она восприняла даже шокирующе безумный опыт собственного убийства: никакой отчужденности. Между тем достаточно любой ерунды, чтобы почувствовать отчужденность Урсулы. Любой мудила может ввергнуть ее в это состояние. Увитые плющом кладбища забиты теми, кого можно обвинить. Думаю, она просто сумасшедшая!
Прошлой ночью я видел ее сумасшедшие титьки. Они сумасшедшие, но красивые, как она, — увы, не как я. Ну, давай, видишь — я тоже гибну. Вспомните. Вспомните и простите.
Назад: II
Дальше: II